Отъезд (Лазаревский)

Отъезд
автор Борис Александрович Лазаревский
Источник: Лазаревский Б. А. Повести и рассказы. — М: Типо-литография «Русского Товарищества печатного и издательского дела», 1903. — Т. I. — С. 184.

Опять собирался дождь. В огромном помещичьем парке стало тоскливо, холодно и тихо. Со стороны плотины некоторое время было слышно, как, шлёпая копытами по грязной дороге, лошадь провезла какую-то тяжёлую, подпрыгивавшую на кочках повозку. Это возвращался из ближайшего села Куриловки конюх Иван, каждый вечер ездивший туда на бочке за водой для самовара. От пруда тянуло гниющей крапивкой и сыростью. В восемь часов вечера было уже совсем темно.

В доме по вечерам не зажигали огня, чтобы не налетали комары. Только на балконе, увитом диким виноградником, горела лампа под зелёным абажуром и освещала две мужские фигуры. Перед столом, за которым сидел помещик Брагин, переминался с ноги на ногу студент Демченко, загорелый, стройный брюнет, с лицом цыганского типа, одетый в тужурку и высокие сапоги.

Демченко хотелось поскорее окончить разговор с несимпатичным ему человеком и ещё более неприятные денежные счёты. Брагин, немного сутуловатый, угреватый господин, лет пятидесяти с лишним, улыбался, тянул слово за словом и поминутно вздыхал, точно шёл на гору. Казалось, ему очень не хотелось расставаться с лежавшими на столе двумя засаленными двадцатипятирублёвыми бумажками и несколькими золотыми.

— Да вы, Андрей Павлович, садитесь! — сказал Брагин и посмотрел на студента.

— Нет, спасибо: мне ещё нужно кое-что уложить.

— Ну, как хотите. Так, значит, с Мишей начали вы заниматься с четвёртого июня… Постойте, я скручу папиросу… Ну, хорошо. Так. Сегодня девятнадцатое августа. По пятидесяти рублей в месяц, значит, следует вам сто двадцать пять рублей. Взяли вы за это время шестьдесят три рубля и сорок копеек, итого, как говорится, следует вам в выдачу шестьдесят один рубль и шестьдесят копеек. Да, помните, на вокзале за буфетом я дал вам ещё пятьдесят пять копеек?.. Выходит, в копейках остаётся только пятачок. Так?

— Так, — машинально ответил Демченко и переступил с ноги на ногу.

— Ну, вот получите! Спасибо вам! Экзамены Миша выдержал хорошо, значит, что и требовалось доказать. Да, что я ещё хотел вам сказать?.. Ах, да, да вы уже простите: фаэтона я вам сегодня не дам. Грязно знаете, — завтра мыть его придётся. Тут хоть и недалеко, а дорога убийственная. Сидор теперь занят, — рабочая пора, всякий человек нужен. Вас повезёт в пролётке Иван. Поезд, кажется, отходит в два часа ночи, да?

Демченко кивнул головой и подумал: «К чему он всё это плетёт? Ведь отлично знает, когда уходит поезд».

— Вы уже извините, — продолжал Брагин, — я не досижу и провожать вас не буду, а пойду спать по-стариковски в десять. Я ведь в шесть часов уже на ногах, — молотьба у меня завтра начинается. Верочка вас накормит ужином, а насчёт лошади я уже распорядился. Ну, всего хорошего! Ещё раз спасибо!

Он встал, обнял и поцеловал студента. Демченко едва заметно отдёрнулся, так что поцелуй пришёлся в нос; потом поклонился и, легко ступая по отсыревшим ступенькам балкона, пошёл к себе во флигель укладываться.

Проходя по тёмной аллее, он радовался, что идёт по ней в последний раз, и мысленно представлял себе, как через три часа к флигелю подъедет Иван и понесёт в пролётку его чемодан и корзину. Потом в его голове ясно нарисовалась тускло освещённая станция, буфетчик с рыжей бородой и, наконец, медленно подходящий к платформе поезд с блестящими от дождя стенками вагонов.

Жилось ему в это лето хорошо. После занятий с ласковым и способным учеником он пользовался полной свободой. Сам Брагин никогда его самолюбия не задевал, а его жена, Вера Николаевна, двадцатишестилетняя, красивая, вполне интеллигентная женщина, относилась к Демченко как к равному, старалась предоставить возможный комфорт и любила поговорить с ним по душе. Тем не менее в течение этих двух с половиной месяцев он постоянно испытывал какую-то неловкость, точно это была не действительная жизнь, а какой-то очень долгий сон, в душную ночь, на бумажном белье.

Неловкость эта чувствовалась особенно остро тогда, когда приходилось говорить и быть вместе с Брагиным.

Не отдавая себе в этом отчёта, Демченко ненавидел его и за то, что тот кричал за столом на сына, и за то, что он, получая в год около шести тысяч дохода, ездил по железной дороге в третьем классе и женился в сорок лет на семнадцатилетней девушке.

Брагин был противен ему, когда кричал на крестьян за потраву, когда приказывал кучеру давать лошадям овёс только перед поездкой и когда кривился при виде всякого въезжавшего в усадьбу гостя, а потом, размахивая руками, шёл скорым шагом к нему навстречу и улыбался. Вера Николаевна казалась женщиной, продавшей себя, не сумевшей настоять, чтобы её единственного сына, девятилетнего Мишу, не отдавали в закрытое учебное заведение, а потому заслуживавшей только презрения. Если она говорила с ним особенно ласковым, задумчивым тоном, Демченко старался отвечать так, чтобы сделать ей больно.

Глядя на роскошные волосы, высокий бюст и немного утомлённое лицо Веры Николаевны, он часто думал: «Тебе хотелось комфорта и спокойной жизни, — ты и получила всё это. Теперь тебе ещё хочется, чтобы тобою увлёкся и объяснился в любви кто-нибудь молодой, пылкий, не похожий на твоего мужа; но от меня ты этого не услышишь никогда. Нельзя в одно время служить Богу и мамоне. Твой Бог — муж с его приходорасходными книгами и разговорами о деньгах, которого ты видишь только за обедом да в спальне, когда он приходит туда, чтобы, кряхтя и охая, переодеться в чистое бельё».

Зимой Демченко ожидала лихорадочная жизнь большого города и беготня по урокам, и всё-таки он был рад, что уезжал от Брагиных, и ему не было жаль ни огромного парка, ни свободы, ни комфорта.

Во флигеле он долго укладывал книги, одежду и засушенные растения, уложенные в какие-то рамки с пропускной бумагой, которые горничная Дуняша называла пяльцами. Застегнув ремни на чемодане, он заходил взад и вперёд по комнате, насвистывая грустный малороссийский мотив.

В половине одиннадцатого пришла Дуняша и, поглядывая на увязанную корзину и чемодан, сказала:

— Барыня просит, чтобы вы ишли кушать.

— А, сейчас, сейчас! Обождите! — Демченко остановился, вынул из кошелька пятирублёвый золотой и положил его в руку Дуняши.

— Что вы, Андрей Павлович, зачем это мне?

— А так, за труды ваши, — ответил он и потом взял её за плечо и поцеловал в щеку.

Дуняша густо покраснела и, пятясь назад, выскочила на крыльцо. Демченко не стал её догонять, дунул на свечку, надел фуражку и пошёл по аллее, насвистывая всё тот же мотив.

«Славная эта Дуняша! Напрасно я раньше с ней не затеял лёгкого флирта. Ей-Богу, в тысячу раз симпатичнее и искреннее этих несчастных барынь», — думал он, подходя к дому.

На балконе был накрыт стол, и на нём расставлены: бутылка с водкой, вишнёвая наливка в стеклянном кувшине, холодные караси в сметане и вареники, всё его любимые блюда. Возле стола в кресле-качалке сидела Вера Николаевна в сиреневом шёлковом пеньюаре. Увидев Демченко, она встала, грустно улыбнулась и сказала:

— Что же это вы, Андрей Павлович, не хотите даже провести с нами последний вечер?..

— А разве супруг ещё не улёгся? — спросил Демченко, не отвечая на вопрос.

— Нет, уже спит.

— Так почему же вы говорите «с нами»?

— Просто по привычке, а вы к словам придираетесь.

Слово «супруг» и тон его голоса обидели Веру Николаевну; она замолчала и снова села в качалку, зашелестев своим пеньюаром.

Демченко выпил рюмку водки, положил на тарелку карася и стал есть. Молчали. В саду сторож застучал в колотушку, и где-то далеко залаяли собаки. Прогудел возле лампы жук с растопыренными крыльями и снова улетел в темноту.

— Вы напрасно думаете, что я не хотел сидеть с вами: нужно было уложиться, — вот и всё. На вокзал раньше, чем в час, ехать не стоит, и поговорить ещё успеем, — сказал Демченко, проглотив кусок, и голос его прозвучал гораздо мягче.

Вошла Дуняша, поставила на стол огромный глиняный кувшин с простоквашей, покосилась на Демченко и снова ушла.

— Скажите, только совершенно откровенно: вы очень рады, что покидаете нас? Мне бы это хотелось знать, — быстро проговорила Вера Николаевна.

— Видите ли, говорить о таких вещах откровенно не принято… Конечно, отчасти я рад. Мне в этом году предстоит получить диплом и поступить на службу. У меня есть сёстры, им помогать нужно. Одна вот собирается выходить замуж за бедного человека, которого она любит; хотелось бы побывать на свадьбе, а это будет на той неделе. Вас лично покидать мне, может быть, и жаль, но с другой стороны, для роли развлекателя, если можно так выразиться, я считаю себя неспособным, и буду ли я здесь или не буду, вам ведь от этого ни холодно, ни жарко.

— Желала бы я знать, что вы обо мне вообще думаете?

— Что я о вас думаю? Хм!.. — Демченко налил полный стакан наливки и выпил его залпом, потом встал из-за стола, заходил взад и вперёд по балкону и заговорил. — Знаете ли, когда-то, будучи гимназистом, я гостил в Волынской губернии у своего дяди. Окрестности возле его имения были красивые, и я каждый день, когда взрослые после обеда ложились спать, уходил гулять по долине небольшой речонки. Во время одной из таких прогулок я наткнулся на группу мальчиков-пастушков, которые, должно быть, от скуки занимались тем, что, поймав молодую галку, производили над ней разные жестокие эксперименты. Они обрубали ей очень коротко крылья и, привязав за ногу верёвочкой, пускали её на волю. Всякий раз, как только галка, захлопав своими обрубками и вытянув шею, порывалась бежать, самый старший и, должно быть, самый жестокосердный мальчик сейчас же дёргал за верёвочку, и галка падала, а остальные, переглянувшись, принимались хохотать. Эта сцена меня ужасно взбесила; овладев собою, чтобы не закричать на пастушков, я медленно подошёл к ним и спросил, зачем они издеваются над беззащитной птицей? Главный мучитель сначала посмотрел на меня с большим удивлением, а потом очень спокойно ответил, что поймал галку и хочет отнести к себе в хату, где думает её за зиму приручить; а отрубил ей ножом крылья, чтобы она не улетела; но так как до захода солнца ещё далеко, и гнать домой скотину не пора, то они забавляются над галкой, которая, несмотря на то, что у неё отрубили крылья, всё ещё воображает, будто может куда-то улететь! Хладнокровие, с которым он говорил, возмутило меня ещё больше, и я, не расспрашивая больше ни о чём, потребовал, чтобы они сейчас же перестали мучить бедную птицу или продали бы её мне. Мальчики меня не поняли и, кажется, решили, что мне самому хочется также поиграть с галкой, и после небольшого совета между собой уступили мне её за гривенник. Положив бедную птицу за борт куртки, я скорым шагом вернулся в усадьбу дяди и принялся устраивать для галки самодельное гнездо среди кустов сирени, думая, что на свободе она оправится. На другой день, не пив ещё утреннего чая, я побежал в сад; но возле того гнёздышка, которое так заботливо устраивал, увидел только одни оставшиеся от галки пёрышки: должно быть, ночью её съела кошка. Отнимая у пастушков галку, я не сообразил, что они успели её уже искалечить, обессилить, словом, сделать беспомощной настолько, что на свободе она всё равно не могла бы жить, и мне стало ужасно досадно за то, что я её взял от них, где, может быть, хоть и в неволе, она ещё долго жила бы и, пожалуй, дожила бы до тех пор, пока совершенно успокоилась и примирилась бы со своею участью.

Демченко замолчал.

— Что же вы хотите этим сказать? — спросила дрогнувшим голосом Вера Николаевна.

— То, о чём вы меня спрашивали.

— А нельзя ли это рассказать как-нибудь яснее?

— Видите ли, — сказал он, остановившись и закладывая руки в карманы тужурки, — рассказывая вам о таких вещах как ваша жизнь и, весьма вероятно, даже многого в ней не понимая, я могу наговорить лишнего, обидного, а может быть, даже и несправедливого; а потому вы лучше разрешите мне об этом больше не распространяться. Ведь вы же сами просили меня не говорить о ваших отношениях с мужем.

— Ну, как хотите!..

— А если я в своём рассказе сказал что-нибудь для вас неприятное, то вы уже великодушно простите!

— Нет, нет, ничего; только всё-таки вы меня не понимаете…

— Может быть, так я же и прошу извинения.

— Что же вы больше ничего не кушаете?

— Спасибо! Не хочется. Вот наливки выпью: такую наливку, вероятно, уже не скоро придётся пить, — он снова налил полный стакан. — Могу ещё добавить, что галка попала в неволю случайно, а вы…

— Для меня ясно только, что вы меня не понимаете. Теперь расскажите лучше о своей жизни в городе. Влюблялись вы когда-нибудь, ухаживали, любили искренно?

— Всякое бывало…

— Расскажите мне о современных барышнях, о их нравах; я ведь уже лет пять, как не была в столице.

— Да они такие, как всегда были и будут. Есть серьёзные, любящие и работу, и науку, и искусство; а есть такие, что вот сегодня познакомишься, а завтра уже и «ты» и «Андрюша». Бог их знает, разные есть.

— Вот этого я решительно не понимаю, как можно сегодня познакомиться, а завтра перейти на «ты». Чувства, которые заставляют их это делать, уже ни в каком случае не могут быть искренними.

— Ну да, тоже, в таких романах да искренности захотели!

Вере Николаевне в этой фразе послышалась какая-то затаённая грусть о том, что на свете бывают такие романы.

«Какой он хороший, какой честный человек», — подумала она и молча стала ждать, когда Демченко снова заговорит, чтобы только слышать его голос. Демченко и в самом деле говорил искренним, грустным и даже нежным тоном.

Теперь, когда до отъезда оставалось всего полтора часа, а для разговоров ещё меньше, страх (который его мучил целое лето), что Вера Николаевна может им серьёзно увлечься, прошёл. От этого тона на душе у Веры Николаевны стало вдруг так легко, как только бывало очень давно, во время разговоров с любимым, теперь уже умершим братом. Примешивалось ещё и чувство радости, почти счастья от мысли, что пренебрежительная манера, с которой Демченко обыкновенно говорил с ней, была только напускной.

— А вам случалось когда-нибудь, на другой же день после знакомства с барышней из общества, переходить на «ты»? — спросила она, не дождавшись, пока он снова заговорит.

— Случалось, только ещё на первом курсе, — ответил Демченко, закурил папиросу и, взглянув на лицо Веры Николаевны, подумал: «Какая она бледная сегодня!»

— Мне кажется, что сказать в первый раз «ты» можно только или мужу, или человеку, которого узнаешь всего и полюбишь больше себя…

— Это, конечно, так, так…

В саду снова застучал сторож. Звуки колотушки послышались ещё отчётливее, потому что поднялся ветер, и деревья в парке глухо зашумели как море.

— Как бы стекло на лампе не лопнуло, — сказал Демченко, убавляя огонь.

Пришла Дуняша и стала убирать со стола. Лицо у неё было почему-то красное и взволнованное.

— Теперь можно и лампу отсюда убрать, а то ещё в самом деле стекло лопнет. Возьмите, Дуняша, и лампу! — сказала Вера Николаевна.

На балконе стало темнее.

Зелёный свет проходил только через окно столовой и падал на ступеньки и трепещущие мокрые листья дикого винограда.

— Вам не холодно? — спросил Демченко.

— Мм… — Вера Николаевна отрицательно покачала головой.

— Кажется, мне пора, — сказал он, зажигая спичку и смотря на часы.

— Посидите ещё!

Когда брошенная спичка погасла на мокрых досках балкона, Демченко услышал, как Вера Николаевна снова сказала, каким-то другим, сжатым, тихим, но замечательно отчётливым голосом:

— Андрюша, принеси мне стакан воды!

Демченко сперва показалось, что он ослышался, потом, когда он понял, что не ослышался, ему вдруг стало жутко, и вся кровь прилила к голове. Овладев собой, он быстро отворил дверь в столовую, налил дрожавшими руками воды, вернулся, подал стакан и, не глядя на неё, сказал:

Нате вам, Вера Николаевна, воды!

Она хотела взять стакан, но он выскользнул и, звеня и подпрыгивая, покатился по ступенькам балкона.

— Не над… не над… — послышался опять её голос, перешедший в шёпот.

Вера Николаевна поднялась с кресла и зашаталась. Демченко её хотел поддержать, но она оттолкнула его и быстро-быстро, хотя всё ещё шатаясь, прошла через открытую дверь в дом.

Демченко постоял, посмотрел ей вслед, потом спустился с балкона в парк, сел на ближайшую лавочку и снял фуражку.

— Ах, как всё это неприятно, как неприятно!.. — шептали его губы.

Слышно было, как во дворе прогремела пролётка и остановилась.

Через пять минут Демченко ехал с вещами на станцию. На плотине он оглянулся на усадьбу. Там было совсем темно, и в окнах столовой уже не светился зелёный огонёк лампы. Пошёл дождик, мелкий и частый, и забарабанил по кожаным крыльям пролётки.

«Ах, как всё это неприятно, как неприятно!..» — думал Демченко, глядя на покачивавшуюся перед ним, такую же тёмную как и небо, спину Ивана.