Издание подготовили: Б. Ф. Егоров, А. Звигильский
Серия «Литературные памятники»
Л., «Наука», 1976
Доехав до Brieg, маленького и довольно дурного городка южной Швейцарии, лежащего у подошвы Симплона (Sempione, так называется цепь Альп, отделяющих Швейцарию и часть Савой от Италии), я, заранее переславши чемодан мой в Милан, с котомкою за плечами на заре пустился пешком по симплонской дороге. Вообще в Альпах природа не роскошна, но в северной их отрасли она изумляет величием и разнообразием картин: там над цветущим лугом видишь нависшие льды; из мрачного ущелья неожиданно выходишь на светлое поле. Но вся дикая угрюмость Альп, суровая, грозная, собралась и встала Симплоном. Льды и снега покрывают даль, редкая трава кроет бледною зеленью каменистые массы, кое-где торчит одинокое тонкое дерево, грустная ель или сосна. Страшно смотреть на скалы, перпендикулярно вставшие над пропастями; водопады шумят на каждом шагу. Широкою струею падая с вершин, они брызгами рассеиваются, не долетая до низу,, напрасно кропя гранитные громады, — ни трава, ни дерево не живится их влагою. В одном месте я видел прекрасный водопад — гора расселась на две огромные скалы, и из глубины расселины летел он, перескакивая через утесы и камни. По скатам гор ручьи тающих снегов лежат, словно ленты. Наконец, водопады эти образуют реку, и любо смотреть, как прокладывает она себе дорогу через скалы и пропасти, то невидимая — слышишь только шум ее в темной глубине — то, где горы переменяют направление дороги, вдруг видишь ее, прыгающую из глубокого ущелия.
И был же человек, сказавший, чтоб была дорога чрез эти пропасти, сквозь эти скалы, громады гор! Этот человек был Наполеон. Ему стоило только сказать — и она потянулась, послушная исполинской воле его,1 перепрыгивая мостами через пропасти, взбираясь по отлогостям гор, минуя каменные массы скал, излучиваясь, змеею извиваясь по крутизнам. Чем дальше, тем труднее. Скалы твердеют, растут выше и выше, круто поднимают гранитные вершины свои. Нет места дороге — ни срыть их, ни вскарабкаться по ним. Жалкие, может быть, думали каменными своими твердынями поставить преграду воле человека — он недра их прорвал порохом, — и дорога снова тянется подгорными галереями, местами сажень в 20, а инде слишком в 1/2 версты длиною; в пробитые отверстия для света летят брызги водопадов, сверху падающих.
Словом, чувство глубокого удивления наполняло меня, когда я шел по Симплонской дороге; передо мною было поле битвы человека с природою, тверди и силы с умом. День был пасмурен. Облака стлались по горам; часто бродячие семьи их одевали меня своею воздушною влагою, смачивая холодным инеем. На Симплоне всего деревни с три, но по дороге рассеяны домики, называемые refuge,[1] в них можно найти вино и сыр. Радостно вбежал я в один из таких домиков и велел развести огонь. Несмотря на половину августа, воздух был пронзительно холоден. Женщина, принесшая мне вина, между прочим, самым скверным немецким наречием рассказывала, что дорога эта весною бывает очень опасна: часто огромные глыбы снегу срываются с вершин, увлекая с собою все встречное. Согревшись, отправился я в путь. Дикие громады при сумрачном вечере сделались еще угрюмее; закутав в туман бока свои, черные вершины их приняли формы еще страшнее и неопределеннее. Переночевав в деревеньке Sempione, с восходом солнца я опять в путь. Небо начинало понемногу голубеть. К счастию, попутчиков никого со мною не было, я свободно мог отдавать себя впечатлениям грозной, угрюмой роскоши природы. Дорога пошла под гору. Вообразите, что вы слышите унылый аккорд: это первый вид Симплона. С тихим отзывом, в котором умирает этот аккорд, сливается другой, третий — унылость их начинает дичать. Неслыханные звуки сливаются вместе, аккорды переливаются все диче и угрюмее. Невыразимая тоска одолевает сердце, вздох вылетает с трудом. Эти аккорды говорят о чем-то страшном: словно переносят они в пределы, где жизнь не красна, природа гибельна человеку. Будет, перестаньте! — говорите вы наконец, измученные, — и они начинают стихать; томительное сочетание звуков их проясняется; порою, как дальний гром, еще прозвучит иной мимолетный гул; вот тихая, сладостная мелодия поднимается в воздухе, переливается, как весенний жаворонок, светлее, радостнее — бух! — оркестр грянул веселым аккордом, живое, светлое allegro наполняет душу невыразимым удовольствием… Я вышел из стремнин Симплона: передо мною долина Domo’d’ossola.
Из дикой пустыни гор, где глаза, наконец, утомились мрачными красотами их, сердце сжалось среди страшного бесплодия природы, — вдруг увидеть перед собою долину светлую, по которой гирляндами стелется виноград, розовеют персики, природа во всей роскоши юга; я почувствовал, что передо мной была Италия, и надобно испытать такое чувство! Мне стало легко, весело, я лег на траву и с упоением нежил глаза на очаровательной долине, которая, как чаша, лежала между горами, покрытыми темною, густою зеленью. — Италия, Италия, я наконец вижу тебя! — повторял я; — чудная, блаженная минута!..
В Бавено, деревеньку на берегу Lago-Magiore, приехал я вечером. Напившись чаю, вышел на террасу гостиницы. Озеро тихо лежало в роскошных берегах своих, острова чуть виднелись в легком голубом тумане. Ночь темнела, туман сделался гуще. Утром, сказавши своему vetturino,[2] чтоб он ждал меня в Sesto-Calende, я взял лодку и велел везти себя на острова.
Нельзя налюбоваться на прелестный вид Isola-Bella; его террасы, покрытые лимонными, апельсинными деревами, сквозь темную зелень которых ярко белеются мраморные статуи, арки, галереи, — все придает этому острову вид чарующий. Тут есть два величайших, прекрасных, лавра. Говорят, что на одном из них Наполеон, в первой Итальянской войне, гуляя по острову, задумавшись, вырезал слово bataglia.[3] Каждый путешественник поставляет за долг отломить кусочек от этого места, и теперь слова не видать, его срезали совсем. Чудный человек! Какой кусок земли в Европе не говорит о тебе. С наслаждением смотрел я из окна заброшенного дворца на острове Isola madre. Прямо передо мной далеко зеленело Lago-Magiore, влево городок Palanza живописно раскинулся по берегу у подошвы горы, вправо милая Isola-Bella — какая природа, какая страна! Пароход привез меня в Sesto-Calende — и я в австрийской Италии. Кроме того, что на берегу отобрали наши паспорты, всех путешественников призывали в полицию и списывали их приметы. В гостинице, от скуки, стал я читать на стенах разные надписи; большая часть их по-французски и итальянски. Англичане ограничиваются четким означением своего имени и фамилии, французы пишут свои политические мнения — от пустоты души бранят Людовика Филиппа,2 карлисты воспевают Генриха V.3 Итальянские надписи дышат страстною любовию к Италии, любуются ею, горячо желают ей счастия.4
А вот и Милан. Наружность его мало отзывается итальянским — тут есть какая-то примесь французского характера. Сегодня все утро провел я, осматривая город. Хотя вам и скучно кажется ходить за мной, но вы простите моему любопытству и не посердитесь. Я начал с Biblioteca Ambrosiana,[4] которая содержит в себе 60 000 томов печатных и 40 000 рукописей. У меня не было ни особенного интереса, ни знания рассматривать эту груду; любопытно только было взглянуть на Вергилия, списанного Петраркою. Почти с благоговением библиотекарь вынул из комода большую толстую книгу и разложил ее передо мною с словами: «Этому нет цены!». На пергаменте четким, прекрасным почерком, с величайшею чистотою списаны сочинения Вергилия. Почти каждый стих сопровожден замечаниями Петрарки, которые писал он на полях и внизу. Знатоки говорят, что замечания и пояснения Петрарки весьма обыкновении — оно так и должно быть; они полагают, что это труды молодости его, когда отец вырывал у него из рук и бросал в огонь Вергилия, над которым просиживал он целые ночи. Другой особенно замечательный манускрипт — Иосиф Флавий, переведенный Руфином. Он писан на папирусе. Ему теперь, говорят, 1200 лет.5 Здесь же видел я волосы Лукреции Борджиа6 и письма ее к кардиналу Бембо; 7 письма эти писаны ею уже в то время, как она из чудовищно развратной женщины сделалась ханжою и призывала к себе двух проповедников в день, утром и вечером. Меня странным образом интересовали эти письма и волосы Лукреции Борджиа! Александр VI,8 Цезарь Борджиа,9 Италия в XVI веке! Какое время, какие люди — и, наконец, каков папа!
Эта библиотека, кроме множества замечательных рукописей, имеет, еще картинную галерею. Тут находится знаменитый картон «Афинской школы» Рафаэля,10 несколько очерков Микельанджело. Картон нравится мне лучше фреска.
После обеда пошел посмотреть на цирк. Большое пространство, обнесенное каменного стеною. С одной стороны широкая терраса с навесом, поддерживаемым 6 гранитными колоннами; налево две башни для музыки. Цирк сделан по воле Наполеона. В нем бывают скачки, бой с быками. Посредством труб, проведенных из каналов, можно наполнить его водою в несколько часов, а потому летом тут купаются, а зимою катаются на коньках. Зрителей может поместиться до 35 тысяч. Я с грустью смотрел на это широкое пространство, назначенное для забавы народа и свидетельствующее о знаменитости и величии, какие хотел Наполеон придать столице Италиянского королевства.
Отсюда недалеко триумфальные ворота, начатые тоже Наполеоном. Теперь отделываются они и окончатся года через три. Они из разноцветного мрамора; барельефы по сторонам очень хороши.
Не могу выразить глубокого наслаждения, которое чувствую я, глядя на Миланский собор. Эта масса шпицов, восходящих к небу, прозрачных, унизанных статуями, барьельефами, резьбою, казалась мне чем-то воздушным. Это не готический храм, где искусство покорено простотою религиозного величия общности, где оно смиренно работало, проникнутое стремлением к высокому и таинственному, расточая труд свой во славу величия божия; в архитектуре этого белого мраморного храма Милана нет величия — она дышит нежностию. Вид его не поселяет ни одной религиозной мысли. Здесь готическое искусство забыло свое стремление. «Не от мира сего царство мое!» — говорит германский храм средних веков, таинственно указывая на небо одиноким шпилем своим. Такое стремление было несвойственно Италии. Ей ли было отрицаться от мира, пренебрегать телесным среди роскошной, дышащей4 чувственностью природы! Под этим ли небом не любить земли? Этому ли народу, проникнутому обожанием стихий ее, отвергать упоение, вливаемое природою в страстное сердце его?
Собор Миланский начат был архитектором Пеллегрино, в стиле греческом, в 1386. Заложил его Висконти, герцог миланский, вследствие обета, данного им божией матери. После переменили греческий стиль на готический, и храм лишился единства и полноты характера. С тех пор он строился медленно, и окончание его было еще. далеко в 1806, когда Наполеон велел достроить его. Теперь возносится он во всей роскошной мечтательности архитектуры своей.
Вчера в сумерки провел я в соборе часа три с невыразимым наслаждением. Стало темнеть, когда я вошел в дивный храм. Громадные колонны тянулись перед мною белыми своими массами и исчезали в сумраке. Высоких сводов уже не было видно, и верхи колонн, казалось, простирались в бесконечность; сумрак придал храму огромность необыкновенную. Колоссальные статуи тускло белелись во мраке и казались неземными богомольцами. Я сел и с глубоким душевным наслаждением смотрел на храм,, которого гигантские формы, одетые сумраком, казались еще величественнее. Бывают минуты, когда сжатая жизнь города становится наконец невыносимою, когда душно в этих улицах, между этими домами, в этих стриженых садах, — в поле, в лес, в лес! И с какою отрадою впиваешь в себя сладкий воздух поля, как весело в густом, темном лесу! Как жадно прислушиваешься к переливающемуся шуму его! Так вырываешься из нашей утонченной гражданственности, нашего стройного общественного быта и переносишься в средние времена, в эту поэтическую эпоху брожения общественных стихий, между этих железных характеров, среди общества, чуждого наук и просвещения, отвергавшего образованность древнего мира как имя диавола. Любо там смотреть на борьбу каст, общин, власти духовной и политической, любо воображению бродить по этим развалинам, памятникам средних времен. Но разве храмы и здания греков и римлян не изящнее этих темных церквей с их кружевною резьбою, шпилями, длинными колоннами, теряющимися в мрачной высоте сводов? Что художественного в этих поросших травою замках, выкладенных на утесах, с башнями, длинными, мрачными своими залами, где украшениями служили не создания искусства, а древнее оружие, добыча охоты; что в этом быту без гражданственности, цивилизации, в этом почти диком быту людей, все весивших на тяжесть меча, — противу быта древних, с искусством и законами, которым и теперь еще дивимся и подражаем мы? Нет, средние времена ближе моему сердцу; это было время юности обновившегося человека: долго томясь в формах древнего мира, вырвался он наконец на свежий воздух новой жизни и отдался всему ее волнению.
Потом я задумался о грозном томительном католичестве средних веков: вообразил обедню того времени в этом храме; епископа, совершающего таинство среди поражающей торжественности, и толпу, тоскливо предстоящую, проникнутую величием обряда… Меня вывел из задумчивости голос церковника, громко кричавшего, что время запирать церковь.
В церкви Madonna della grazia видел «Тайную вечерю» Леонардо да Винчи. Это прежде был знаменитый монастырь, и в огромной зале, некогда трапезе, по стене сохранились некоторые остатки создания да Винчи. Французы во время италиянской кампании выгнали монахов, монастырь обратили в казармы; трапеза, где находится высоко уважаемая знатоками Вечеря, служила конюшнею. Впоследствии в стене, на которой нарисована картина, прорубили дверь. Теперь ее едва можно разглядеть, так она стерлась и полиняла от сырости. Вход в эту бывшую трапезу чрез внутренний двор монастыря, на который выходили окна келий. По стенам окружающих его галерей сохранилась еще живопись, представляющая разные места из св. писания, подвиги францисканов. Странно видеть этот остаток религиозного назначения среди лагерных и походных снарядов, кузниц, солдат. Теперь в принадлежавших монастырю корпусах устроены казармы.
Сегодня от души хохотал я в театре del giardini publici.[5] Представление дают днем; в открытом деревянном амфитеатре может поместиться до 2000 зрителей. Это театр для простого народа. Играли комедию Гольдони. Беспрестанные ссоры и мировые любовников, судья, разбирающий их жалобы, — из этого состояли все сцены. Зрители смеялись до упаду. Национальность была во всем разгуле. Италиянские актеры совсем иначе держат себя на сцене. Я говорю в отношении национальных пиес; в италиянце больше естественности, он развязен и жив на сцене, с грубостию; в нем не нежность, а страсть, поминутно вспыхивающая в различных чувствах. Комизм италиянского фарса вообще состоит не в экивоках и простонародных фарсах. Он любит личности и делается доктором, вечным предметом насмешек, или, в роли impresario, выводит наружу все -интриги и все смешное оперной труппы.
Сейчас слушал обедню в Миланском соборе. Звуки органа плавно носились по пространным сводам. С главного входа вид на большой алтарь удивителен. В дыму кадил тускло мерцают свечи алтаря; священники в белых ризах окружают престол, около них по сторонам два ряда певчих и церковных служителей. Ниш алтаря освещен только одним огромным окном; стекла прекрасно сохранили старинную живопись; лучи солнца слабо проницали сквозь них. Толпы молящихся были почти незаметны между громадными колоннами. Я взял стул, отошел на самый конец церкви и сел. Передо мною длинными рядами подымались колонны, усыпанные статуями и барельефами; пение едва слышалось; орган доносился до меня слабо, аккордов я не мог разбирать: они то умирали, то звучали сильнее, переливались — это было эхо органа. Громадные своды вторили его.
Обедня кончилась, народ вышел из церкви, а я еще сидел — душа была в безотчетном упоении. Чтобы видеть высшую сторону католичества, надобно быть в Италии, где народ верит от всей души и так поэтически, где в храмах его искусства расточили дары свои. Тут примиряешься с ним за плодотворное влияние его на мир, тут предстоит он во всем очаровании минувшего царства своего. Реформа11 не идет к готическим храмам Германии.
Здешний театр la Scala — огромнейший из всех театров Европы. Несмотря на величину его (он гораздо больше нашего Петровского),12 эхо не разносит звуков, пространство не поглощает их, и потому — как не подивиться искусству архитектора Pietro Marini, строившего его в 1778 году. Театр этот представляет род публичного гулянья. Во время представления по обширному партеру его зрители преспокойно расхаживают, громко разговаривая. В ложах его, которые без преувеличения можно назвать комнатами, принимают визиты, меняются новостями. Меня удивила эта- невнимательность, походившая на пренебрежение. Я вспомнил тишину парижских театров, бурное негодование зрителей на малейший шум, постоянное внимание от начала до конца пьесы.[6] Труппа была посредственная.
Я стою в albergo del Falcone.[7] Против окна моего, на другой стороне улицы, по которой едва проедут две кареты рядом, живет молодая девушка, которая занимается мотаньем шелка. Она очень недурна — черные волосы, черные глаза, бледное лицо. Несколько дней я кланяюсь ей, она отвечает; давеча решился сказать ей «bon giorno», она проговорила «bon giorno, signore»,[8] засмеялась и убежала. Иногда она поет, голос у нее чистый и высокий. Ее быстрые движения, игривые мотивы ее пения и это бледное страстное лицо — так все и говорит об Италии. Мне нравится обычай здешних женщин покрывать голову черным кружевным покрывалом. Шляпок они не носят. Это придает еще более выразительности прекрасным лицам их.
Послезавтра выезжаю из Милана. Смотря на храм его, я ощущаю всегда такое внутреннее удовольствие, так всегда весело мне смотреть на него! Я расстаюсь с ним как с прекрасной мечтой, которая дышала нежностию, искусством, задумчивостию. Сегодня хотел проститься с ним, хотел в последний раз послушать в нем обедню, потому что эхо органа разносится по сводам удивительно. К несчастию, пришел слишком рано. Священник начал проповедь. Я ждал, авось скоро кончит, и от скуки рассматривал обширную кафедру, вылитую из бронзы, с превосходно изваянными барельефами и поддерживаемую четырьмя колоссальными бронзовыми изваяниями святых. Некогда с нее неслось слово Карла Боромея,14 человека замечательного, страстного, энергического ревнителя католичества, которого неусыпным стараниям одолжен храм этот своим настоящим великолепием. Несколько лет назад Карл Боромей причислен к лику святых. Богатая фамилия15 Боромея, по стараниям которой сделана была эта канонизация, думала было сделать то же и с братом его, Фредериком, не менее замечательным человеком. Таким образом я продолжал смотреть и думать, а проповедник говорить, — наконец я не выдержал и ушел.
Я взял в Падуе место в дилижансе, который отправляется сюда три раза в неделю. Почти вся дорога идет по левому берегу Бренты, реки неширокой и тихой. Низкие, ровные берега ее усеяны дачами, садами, — из них многие прекрасны. Но деревни, люди и вообще картины, встречаемые по дороге этой, едва-едва говорят, что вы в Италии. Но зато архитектура каждого загородного дома дышит прелестью, грациею. Здесь нет роскоши природы Неаполя, в народе нет художественной небрежности римлян, нет их грациозности. Народ угрюм. Белые мундиры австрийцев на всяком шагу. Дилижанс идет только до деревни Fusino, стоящей на берегу моря; там сели мы в лодку и поехали в Венецию. От Fusino считают до нее пять миль. Я с жадностию глядел в ту сторону, где была Венеция. Из моря вдали стала возвышаться куча домов, над ними вытягивались колокольни, верхи башен, церквей. Со всем тем издали вид Венеции совсем не привлекателен; чем ближе подъезжали мы, тем больше простывала моя воспламененная фантазия — я увидел перед собою ряды домов грязных, самой обыкновенной архитектуры, отделенных от воды только тротуарами.
Между тем лодка плыла, Венеция оставляла пошлую одежду свою, — вот тротуары исчезли, передо мною льется улица воды между домами, которых формы, архитектура мне незнакомы, никогда мною не виданы; — вот переулки, заглядываю — воды и дома; в туманной дали между домами круто перебросились мостики. Канал раздвигается шире и шире, передо мной расстилается улица воды, — и перспектива домов, усыпанных колоннами, барельефами, чудных, которым основанием служит влага. Вид единственный! Эти дома без земли, плавающие по морю, соединенные мостиками; легкие, черные гондолы, покрывающие даль канала и скользящие мимо; это множество народа — и тишина; но всего более архитектура строений, причудливая, игривая, роскошная, — я вскрикнул от удивления и удовольствия. — Венеция, Венеция, о как прекрасна ты! Недаром я так давно, так страстно любил тебя, красавица! — громко повторял я. Вдали показался высокий мост, с удивительною нежностию, легко, грациозно перекинувшийся через канал; я спросил о нем у гребца. — Rialto, signore. — Риальто! Как давно знаком ты мне — здравствуй!
Тут лодка наша пристала к дому, где была контора дилижанса. Взявши facchino,[9] я пошел в гостиницу. Новая странность! Я шел по улицам шириною в 4 шага, между рядами лавок и магазинов — ни стуку экипажей, ни лошадей — необыкновенное впечатление! Эти улицы беспрестанно прерывались, снова соединялись мостиками, их перспектива воздушна, узкие каналы извивались в переулках, по ним мелькали и теснились гондолы; тихий плеск от весел, крик разносчиков, говор народа — все это было мне так явственно и странно слышно, не заглушаемое стуком экипажей, народ так свободно наполнял узкие улицы — я чувствовал, что нахожусь в каком-то ином мире…
Здравствуй, милая, мраморная, удалая Венеция! Здравствуй, величественный лев,16 заснувший глубоко и непробудно! Здравствуй, прекрасная Венеция! С пламенным желанием спешил я к тебе и хожу по тебе, очарованный.
Сегодня с утра отправился ходить по городу и прежде всего к площади S. Marco. — Надо пройти по улицам, беспрестанно переходить мостики, видеть около себя одни каналы, чтоб понять впечатление, которое испытываешь вдруг, видя перед собою огромную площадь, обнесенную превосходными зданиями, и прямо — странный восточный фасад базилики 17 S. Матсо. Портики окружают всю площадь, под ними, во все пространство, тянутся лавки. Если б этой площади дать аллеи Пале-Рояля, его фонтан и блестящие магазины, освещенные газом, — это был бы вид единственный. Площадь S. Marco поразительна, огромна, но грустна; магазины ее небогаты, обширное пространство площади пусто, жизни не видать на нем. По правую сторону идут кофейные; но в кофейных Венеции безжизненно, тихо, не слыхать громкого разговора. «Gazette de France», «Galignani’s Messenger» и несколько итальянских газет с Аугсбургскою составляют вялую пищу венециянского любопытства. В самом деле, надобно читать итальянские журналы, чтоб понять всю нравственную пустоту и ничтожность их. Их выписки из иностранных журналов столь кратки и нерешительны, что, прочтя журнал, италиянец должен остаться в совершенном замешательстве касательно событий или положения Европы.
Базилика S. Marco выстроена в каком-то византийско-арабском вкусе; общим характером своим она несколько похожа на Софийский собор в Киеве, а темною внутренностью на московские соборы. В ее украшениях нет роскошного искусства римских церквей, древние мозаики ее грубы. Стены и колонны древнего разноцветного мрамора; золотые мозаики стен и куполов свидетельствуют о богатстве первых времен республики: но во всех украшениях этих нет и следа изящества. Впечатление, произведенное ею на меня, было холодно, неприятно. Ее размеры и формы стесняют воображение, христианство в этих стенах имеет какой-то характер угнетения, печали, безнадежности, чуждо надежды и одушевления. Эта оригинальность архитектуры — мертва, сочетание вкуса римского с восточным как-то неловко и нелепо. Это множество маленьких колонн, рассеянных по стенам и в нишах, только пестрит их понапрасну. Как произведения искусства я лучше предпочту наши московские соборы, с чистым одинаким характером их.
Palazzo ducale[10] чудное, единственное здание. Тут не знаешь, чему более дивиться — воздушности или оригинальной прелести архитектуры. Кружевные украшения его, этот фасад столь легкий, роскошный — восточная повесть, рассказанная страстным европейцем, полная образов чувственной мечтательности Востока. Я очарован этим зданием, любуюсь его нежною, светлою формою. Наслаждение мое сделалось полнее, когда я вошел во внутренний двор и стал перед главным входом scala dei gigante,[11] no которой всходили дожи в свои комнаты.
Я был полон удивления к торжественному величию этой мощной республики, я видел этот очаровательный дворец и залы" его, где сила правительства являлась столь светлою и благородною, мое воображение мечтало о радостных торжествах и победах ее флотов; восторг мой охолодел, сердце сжалось, когда я вошел в залу совета десяти.18 Тут предстала мне сила республики мрачною и таинственною. Из старинных украшений этой залы остались только некоторые части плафона работы Павла Веронеза. Маленький коридор ведет из нее в комнату государственных инквизиторов, которая примыкает к Ponte de’sospiri.[12] В задней части дворца, обращенной к Ponte de’sospiri, находятся тюрьмы. Проводник мой и custode[13] засветили по факелу, и мы начали спускаться в подземелье по узкой каменной лестнице. Тюрьмы разделялись на три этажа. Первый в нижнем этаже дворца, второй вровень с морем, третий под водою. Первый назначен был для преступников обыкновенных, второй, и особенно третий, для политических. В прошлом столетии вода прососала стены нижних тюрем и затопила их, но два верхних отделения сохранились в целости. Все тюрьмы малы; заключенный сидел в темноте и днем и ночью, кроме обеденного часа, в продолжение которого на маленькое оконце ставилась ему лампа. Невозможно вообразить, как душен и тяжел воздух в этих тюрьмах. Не могу понять, как не задыхались здесь от чрезвычайно малого количества. воздуха, кое-как достигавшего сюда через дальние двери, потому что в коридоре окон тоже нет. Каждый этаж имел свою комнату казни и особенный род ее. В верхнем этаже удавливали. Сажая осужденного задом к железной решетке окна, надевали ему на шею веревку, которой оба конца были прикреплены к колесу. Палач начинал вертеть колесо, голова прижималась к решетке, тело свешивалось — и несчастный умирал скоро. Однако ж некоторые противились, употребляли последние усилия на защиту своей похищаемой жизни, и, вероятно, так отчаянны бывали сопротивления их, что палач принужден бывал закалывать их на месте, что свидетельствуют брызги и широкие пятна крови на мраморной стене, к которой бывали прикованы они. На стенах тюрем нижнего этажа можно еще разобрать некоторые надписи, хотя большая часть уничтожена сыростью. Я списал, которые мог прочесть.
Non ti fidar d’alcuno, pensa e taci,
Se fugir vuoi d’espioni, insidie e laci.
Il pentirti, il lagnarti nulla giova
Ma ben del valor tuo la vera prova.
18 dec. 1677. {*}
{* Не доверяй никому, думай и молчи,
Если хочешь убежать от шпионов, ловушек и силков.
Раскаяние, жалобы — ничто тебе не поможет.
Но все это настоящее испытание твоего мужества.
18 декабря 1677 г. (итал.).}
Бедняк проговорился, бедно! В другой тюрьме большими изломанными буквами начерчено:
Di chi mi fido guarda mi dio,
Di chi non mi fido mi guardaro io. {*}
{* Кому я верю, храни их бог,
Кому я не верю, я сам хоронюсь от них (итал.).}
Тут же, на потолке: Un parlar poco e un negar pronto e un pensar al fine poi dar la vita a noi altri meschini.[14] 1605. В третьей, меж множества стертых надписей, можно разобрать: Maledectus homo qui confidet in homine…[15] Эти тюрьмы имели иной род казни. К ним примыкает маленькая комнатка с высоким камнем на пороге, так что можно, ставши на колени, положить на него голову. Над камнем сверху устроен был вроде гильотины широкий, тяжелый меч, быстро упадавший на шею казнимого. Окончив дело, палач оставлял тело в этой комнатке, в полу которой сделаны три отверстия для стока крови. Кровь въелась в мрамор, и пол почти багрового цвета. Комнатка находится под самым Ponte de’sospiri; низкая дверь вела из нее в канал; отсюда вывозили тело. Теперь дверь заделана, но место ее очень заметно. Тюрьмы, называемые Piombi,[16] находятся под крышею дворца в левой стороне. Он крыт свинцом. Но туда не пускают. С площади видно окно тюрьмы, где содержался Сильвио Пеллико.19 Прекрасен, роскошен снаружи дворец дожа — страшен, удушлив внутри!
Сегодня утром взял гондолу, чтоб осмотреть церкви Венеции. Венеция богата церквами: одни они сохранили прежнее великолепие свое; архитектура, внутреннее украшение, картины славных художников делают их самыми интересными предметами города. Церковь di’Frari богатейшая и самая замечательная; здесь множество надгробных памятников дожей, из которых иные величественны. В этой же церкви похоронен Тициан, умерший во время чумы. Сенат республики оказал честь трупу великого человека, избавя его от сожжения, чему бы должен подвергнуться он, вместе с прочими от чумы умершими. Краткая надпись, высеченная на мраморе, свидетельствует о месте праха его. Всего замечательнее здесь памятник Канове,20 великому скульптору, который, по общему гласу, воскресил греческое ваяние. Смотря на многие произведения его, я соглашался, что он в самом деле воскресил греческое ваяние^ но только так, как воскрешают посредством гальванизма… Церковь Redentore — одно из лучших созданий великого Палладия.21 Трудно описать легкость, простоту и изящество ее общности; она влечет к себе художественной красотой своей… Но к чему все это? Каждой церкви должно посвятить особенное описание, а вам будет скучно читать эти описания. Не стану рассказывать вам и о дворцах Венеции. Что приобретаете вы, если я вам скажу, что Palazzo Barbarigo весь наполнен произведениями Тициана, что там его «Магдалина» — вся чувство, молитва сердца, жажда неба; что в Palazzo Treviso не мог я глаз отвесть от благородного, унылого лица Гектора Кановы; перебирать ли вам все, что есть прекрасного в Palazzo Manfrim, — говорить ли вам о чудесной архитектуре дворцов Венеции, напоминающих ее былое величие? Нет, я скажу вам только, что все эти памятники силы и славы республики, строенные знаменитыми архитекторами, чуть ли не скоро обратятся в развалины: в них никто не живет, они преданы запустению. Я долго стоял перед заброшенным Palazzo Foscari. Погода была сумрачна, небо покрыто серыми облаками, порывистый ветер колыхал мою гондолу, природа дышала грустию, мне стало жаль Венецию, некогда столь роскошную, могучую, — и теперь увялую, дряхлеющую. Народонаселение ее уменьшается, торговля вяла и почти ничтожна; ее дома с каждым годом более пустеют и разрушаются, о праздниках ее никто не запомнит, от огромных флотов, какие высылала в море республика, не осталось и духу; porto-franco,[17] уже четыре года открытый, мало прибавил ей жизни и деятельности, доставя только облегчение потреблению жителей, в бездействии проживающих капиталы свои. Может быть, porto-franco со временем и увеличит ее народонаселение, но богатства, промышленности он не воротит ей. — Bella povera Venezia![18] — сказал я, задумавшись. — Duovero povera,[19] — проговорил мой гондольер — я оглянулся на него. Он уныло смотрел в воду, колыша ее длинным веслом своим. Я вспомнил стихи Байрона:
In Venice Tasso’s echoes are no more
Ant silent rows the songless gondolier,
Her palaces are erumhling to the shore,
And music meets not always non the ear;
Those days are gone — but Beauty still is here…{*}22
{* Но смолкло эхо тассовых октав:
Гребцы теперь безмолвны неизменно;
Дворцы уныло смотрят, обветшав,
И редко где прольется кантилена.
Те дни прошли, но Красота нетленна
(англ. пер. Г. Шенгели).}
Спешите, спешите насмотреться на красавицу; скоро отцветет она: смертная болезнь точит ее сердце. Красота ее грустна, но в ее томных, заплаканных очах сверкает еще страсть, пламенные порывы еще волнуют болезненную грудь эту, еще в неге ее объятий вы забудете и великий Рим, и упоительный Неаполь.
5 ноября.
Вчера я был очарован Венециею. Гостиница, где живу я, выходит к морю. Перед окнами моей комнаты устье большого канала и прямо на противоположном берегу — превосходной архитектуры церковь Maria della salute. Я сидел у, камина и читал; было около 12 часов, и я уж хотел было лечь спать и как-то нечаянно подошел к окну. Ночь была чудная. Полная луна ярко лила свет на море, отражаясь в бесконечной полосе, переливавшейся огнем и золотом. Ночной туман придал прелестным формам церкви Maria della salute воздушность; по широкому каналу — ни гондолы. Можно ли в такую ночь сидеть в комнате? Я пошел на площадь S. Marco. Полная очарования и мечтательности, лежала она, покрытая голубоватым туманом ночи; огромный palazzo reale,[20] с двух сторон ее окружающий, только половину ее давал на волю лучам месяца, оставляя другую в темноте; под арками дворца темно и пусто; вдали светилась только кофейная Florian, отпертая всегда, день и ночь. Из тени площади вид на дворец дожей, стоящий к морю и весь облитый светом месяца, удивителен. С арками, барельефами, прозрачными кружевными рубцами своими, он казался мне воздушным. Я стоял, очарованный необыкновенным видом. Воображение рисовало картины минувшей жизни венециянской; я вспомнил Марино Фальеро23 и Гофмана, моего волшебного Гофмана, с его нежною Аннунциатою и удалым гондольером.24 Сколько жизни, страсти, любви кипело на этой площади, теперь тихой, пустынной…
У пристани стояло несколько гондол. Я разбудил одного гондольера и велел везти себя по каналам Венеции, — и тут-то показалась она мне совсем иною. Свет луны выбелил все дома, скрыл запустение их, дал всему новый, фантастический вид, помолодил Венецию. Игривая, полувосточная архитектура дворцов ее, с их бесконечными колоннами и балконами, сквозь дымковый туман ясной ночи, покрылась какими-то чудными цветами; этот туман снес с Венеции следы пролетевших столетий, закрыл воздушным своим покровом следы запустения. Я плыл по большому, каналу. Как описать эту единственную картину! Вода как зеркало! Перспектива домов, возвышающихся из нее, ярко отразилась в канале, словно дома выросли вниз. В переулках ряды перекинувшихся между домами мостиков образовали какие-то воздушные галереи, терявшиеся в тумане. Как тихо! Можно бы слышать легчайший вздох с этого балкона, но дворцы эти пусты. В разбитые стекла окон свободно льются лучи полного месяца. Ни полет ветра, ни шелест шагов не нарушают странной, волшебной тишины. Эти дворцы, вставшие из влаги, с восточными, причудливыми своими формами, эти ряды домов, теряющиеся в воздушной дали воды и неба, пустынные, темные переулки с своими прозрачными мостиками, это повсюдное отсутствие земли и тверди привели в замешательство мое воображение. Что такое передо мною? Не видения ли ночи? Они улетят, снесут с воды эти кружевные дворцы, эти нежно перекинувшиеся мостики, вот уж они заколебались, дрожат, исчезают, нет… это всколыхалась вода, разрезанная зубчатою кормою гондолы, прямо против меня выплывшей из переулка. Быстро пронеслась она мимо, дальше, дальше тонет в тумане, чуть слышен плеск воды от весла гондольера. Снова тишина! Вот показался Rialto; мраморный, он белел над воздушною влагою. Но гондола эта, быстро выплывшая и исчезнувшая вдали, произвела на меня странное впечатление; вся покрытая черным, она походила на плавающий гроб. Гондольер мой повернул в узкий переулок. Смотрю — надо мной Ponto de’sospiri. Быстро исчезло нежное впечатление Венеции. Ponto de’sospiri, страшный мост вздохов: проходившие по нем уже не возвращались в мир сей. Это мрачное, высокое здание, с железными у окон решетками, неужели это дворец дожей? Это задняя часть его. Беда, кто вверялся его нежной наружности. Внутри его темницы, куда не проникал никогда свет дневной; там пытка и казни совершались среди этой томной, полной мечтательности неги; вот дверь, откуда вывозили казненного; вот сюда стекала кровь его… но — чу! — несутся звуки, звуки мандолины — ближе, ближе, вон в море тихо плывет гондола, в ней нежный женский голос поет канцонету: La notte che bella…[21]
ПРИМЕЧАНИЯ
правитьПри жизни В. П. Боткина отдельным изданием вышло только одно его сочинение — «Письма об Испании» (СПб., 1857), остальные труды печатались в журналах и газетах.
Посмертно в качестве приложения к журналу «Пантеон литературы» были изданы «Сочинения Василия Петровича Боткина» в трех томах (СПб., 1890, 1891, 1893), где перепечатана из журналов основная часть его литературного наследия, но перепечатана некритически, да еще с большим количеством опечаток и пропусков; комментарии отсутствовали.
В дальнейшем, если не считать публикаций многих писем и двух статей: написанной вместе с А. А. Фетом рецензии на роман «Что делать?» (Литературное наследство, т. 25—26, М., 1936) и очерка «Публичные чтения Диккенса в Париже» из «Московских ведомостей» (1863, № 25), частично перепечатанного Л. Ланским в газете «Неделя» (1960, № 16), — сочинения Боткина на русском языке не издавались.
Настоящий том «Литературных памятников», таким образом, является первым научным изданием как «Писем об Испании», печатающихся по отдельному изданию 1857 г., так и других путевых очерков Боткина, публикуемых по журнальным текстам (рукописи не сохранились).
Тексты подготовлены к изданию Б. Ф. Егоровым, свод разночтений — А. Звигильским. А. Звигильский также выверил написание в тексте испанских слов и выражений.
Орфография и пунктуация текстов несколько приближены к современным. Так, не сохраняется архаическое написание слова, если оно не сказывается существенно на произношении (вейер — веер, чорный — черный, разнощик — разносчик, танцовать — танцевать и пр.). При наличии у автора двух форм написания, архаической и современной, как правило, принимается современная, особенно в географических названиях (Пиринеи — Пиренеи, Кадикс — Кадис) и заголовках (русской — русский). Ломаные (угловые) скобки означают редакторскую конъектуру.
Редакционные переводы иностранных слов и выражений даются в тексте под строкой, с указанием в скобках языка, с которого осуществляется перевод. Все остальные подстрочные примечания принадлежат В. П. Боткину.
Вводная часть примечаний, преамбула к «Письмам об Испании», примечания к «Дополнениям», а также большинство пояснений фактического характера к лицам и терминам написаны Б. Ф. Егоровым, остальные примечания представляют собой сокращенный вариант комментариев А. Звигильского (перевод А. и Т. Звигильских) из французского издания «Писем об Испании»: Botkine Vassili. Lettres sur l’Espagne. Texte trad. du russe. pref., annote et ill. par Alexandre Zviguilsky. Paris, 1969, p. 281—316.
Примечания 8—11 к статье «Русский в Париже» заимствованы из комментариев А. Звигильского к его французскому переводу отрывка о визите Боткина к В. Гюго: Zviguilsky А. V. P. Botkine chez Victor Hugo. — Revue de litterature comparee, 1965, t. 154, avr. — juin, p. 287—290.
Даты писем и событий в России приводятся по старому стилю, даты за рубежом — по новому.
Впервые опубликовано в журнале «Московский наблюдатель», 1839, ч. I, январь, кн. 1, отд. II, с. 195—224, за подписью «В. Б-н» и с датой в конце статьи 1835. Действительно, после Лондона (март 1835 г.) и Парижа (лето) Боткин отправился через Швейцарию в Италию, где провел осень и зиму 1835 г. Путь его пролегал через горный проход Симплон, город Домодоссоло, озеро Лаго-Маджоре, города Сесто-Календе, Милан, Падую, Венецию.
1 Дорога через горный проход Симплон (выше Боткин приводит и итальянское написание: Sempione) была проложена по приказу Наполеона в 1800—1806 гг.
2 Людовик Филипп, Луи Филипп (1773—1850) — французский король в 1830—1848 гг.
3 карлисты — здесь сторонники Карла X (1757—1836), французского короля, свергнутого в 1830 г.; реакционеры замышляли восстановить царствование этой (старшей) ветви Бурбонов и возлагали надежды на внука Карла, графа Шамбора (1820—1883), которого Карл, отрекаясь от престола, провозгласил королем Генрихом V.
4 До 1859—1860 гг. северная часть Италии (княжества Ломбардия и Венеция) находилась под игом Австрии; итальянские патриоты в течение нескольких десятилетий боролись за изгнание иноземцев и за объединение страны.
5 Очевидно, имеются в виду сочинение знаменитого античного историка Иосифа Флавия (37 — после 100) «Иудейская война» и римский писатель Руфин (около 345—410), так что рукописи должно было быть не 1200, а свыше 1400 лет.
в Борджиа Лукреция, герцогиня (1480—1519) — дочь Александра VI, сестра Чезаре Борджиа, любовница их обоих.
7 Бембо Пиетро, кардинал (1470—1547) — итальянский ученый и писатель.
8 См. примеч. 8 на с. 322.
9 Цезарь (Чезаре) Борджиа (1474—1506) — сын Александра VI, жестокий и вероломный политический деятель, убийца собственного брата и многих итальянских князей.
10 Имеется в виду картон Рафаэля «Афинская школа» (изображающий диспут знаменитых античных философов), по которому была выполнена фреска в Ватиканском дворце.
11 Реформа — имеется в виду Реформация, антикатолическоё движение XVI в. в странах Западной Европы, приведшее к господству лютеранства (значительно опростившего церковные службы) в большей части Германии.
12 Речь идет о московском Большом театре (на Петровке); после перестройки 1856 г. зал Большого театра стал обширнее зала Ла Скала.
13 Малибран Мари Фелиентэ (1808—1836) — знаменитая певица, сестра Полины Виардо.
11 Боромей (Борромео) Карло (1538—1584) — кардинал и архиепископ миланский; в 1616 г. причислен Ватиканом к лику святых.
15 фамилия — семья.
16 лев — символ Венеции, изображенный на ее гербе.
17 базилика — в христианском зодчестве это церковное строение с колоннадой.
18 «совет десяти» — аристократический орган власти, введенный в Венеции в XIV в.
19 Пеллико Сильвио (1789—1854) — итальянский писатель, был арестован за сочувствие к революционному движению карбонариев, находился в свинцовой тюрьме в 1821—1822 гг.
20 Панова Антонио (1757—1822) — итальянский скульптор-классицист, возрождавший античные традиции.
21 Палладий (Палладио) Андреа (1518—1580) — итальянский архитектор эпохи Возрождения.
22 Цитата из поэмы Байрона «Паломничество Чайльд-Гарольда» (песнь IV, строфа 3).
23 Фальеро Марино (1274—1355) — венецианский дож, казненный за участие в заговоре против патрицианской верхушки города; Боткин, вероятно, знал трагедию Байрона «Марино Фальеро, дож венецианский». См. также примеч. 24.
24 Имеется в виду новелла Гофмана «Дож и догаресса» из цикла «Серапионовы братья»: о старом доже Марино Фальеро и его молодой жене Аннунциате. Боткин очень высоко оценивал творчество Гофмана, рецензировал первый русский перевод «Серапионовых братьев» (Молва, 1836, № 15, с. 76—79), дважды переводил повести Гофмана («Дон Жуан» — Московский наблюдатель, 1838, ч. XVI, апрель, кн. 2, с. 546—564; «Крейсдер» — там же, ч. XVIII, июль, кн. 2, с. 144—189). Новелла «Дож и догаресса» пользовалась большой популярностью среди русских романтиков: Ап. Григорьев в поэме «Venezia la bella» (1857) посвятил ей две последние строфы; возможно, также под влиянием новеллы Гоголь назвал героиню своей повести «Рим» Аннунциатой.
- ↑ пристанище (франц.).
- ↑ извозчику (итал.).
- ↑ баталия, битва (итал.).
- ↑ Амвросианская библиотека (лат.).
- ↑ публичного (народного) сада (итал.).
- ↑ Несколько месяцев спустя я снова посетил Милан. Тогда на театре Scala пела Малибран.13 Тут я узнал, что такое страсть италиянцев к пению и что такое италиянский энтузиазм. В этом вся жизнь его, и как в то время прекрасна она!
- ↑ гостинице «Сокол» (итал.).
- ↑ Добрый день… добрый день, синьор (итал.).
- ↑ носильщика (итал.).
- ↑ Дворец дожей (итал.).
- ↑ Лестницы гигантов (итал.).
- ↑ Мосту вздохов (итал.).
- ↑ сторож (итал.).
- ↑ Говорить мало, отрицать быстро, думать под конец — может даровать жизнь нам несчастным (итал.).
- ↑ Проклят тот человек, который доверяет людям (лат.).
- ↑ Свинцовые (итал.).
- ↑ свободный (с беспошлинным-провозом товаров) порт (итал.).
- ↑ Прекрасная бедная Венеция (итал.).
- ↑ Действительно, бедная (итал.).
- ↑ королевский дворец (итал).
- ↑ Какая прекрасная ночь (итал.).