Отрывки из дневника (Решетников)

Отрывки из дневника
автор Федор Михайлович Решетников
Опубл.: 1869. Источник: az.lib.ru

Ф. M. Решетников
Отрывки из дневника

Ф. M. Решетников. Полное собрание сочинений под редакцией И. И. Векслера

Том шестой, ОГИЗ, Свердловское областное государственное издательство, 1948

1857-й г.
<Декабрь 1856 г.— январь 1857 г.>

…Когда я жил в Перми, я имел величайшее хотение, чтобы мне остаться в монастыре, но в Соликамске я в одну неделю познал нечестие монахов, как они пьют вино, ругаются, едят говядину, ходят по ночам, ломают ворота…

<Январь—февраль 1857 г.>

…Жизнь моя стремилась к истинному познанию, чтобы быть истинным христианином, но ожидания мои не исполнились; я ходил каждый день в монастырь и смотрел на их образ жизни, и все они, кроме <…> не похожи на монахов <…> и делают разные непристойности <…>

— Есть у тебя чем опохмелиться?

— На вот, я уж выпил всё.

— Неужели ты в ночь выпил ведро пива?

— Да у меня вчера был дьякон, и мы с ним погуляли славно.

— Ай да славно, проклятые, вы пируете, нет, чтобы мне оставить.

<……………………………>
<13 февраля—марта 1857 г.>

13 числа 1857 года был на похоронах у станового пристава первого стана, у которого умерла мать Мария. Казначей позвал меня, чтобы я держал ризы, а Ивану не велел ездить, и я простоял обедню. По окончании литургии протоиерей К-ов сказывал проповедь, похваляя жизнь новопреставленной усопшей Марии <…> С кладбища мы, т. е. я и <…>, возвратившись в квартиру станового, сели за одним столом. Подтчевали меня и ерофеичем, и простой водкой. Тут еще В. прятал вино простое под стол, а И. почти один выпил графин ерофеичу и уж пьян очень был, и они с М. кричали всю дорогу.

<Март—апрель 1857 г.>

…И так я чудно и весело проводил время с монахами; они меня поили пивом, и я часто приходил домой пьяным. Да и все меня любили сердечно, и я тоже питал свою любовь к ним. Иногда обедал и спал в кельях… Словом, очень весело я провел время с доброю братиею и в особенности тогда, когда пили пиво…

но видит бог, что я, во время жития моего, хоть бы одну каплю вина выпил…

…Мрачно и печально, что я разлучаюсь с моими друзьями, истинными христианами. Но что делать, дядя мой единокровный хочет этого. Но я еще когда-нибудь могу поступить в монастырь, и мне хочется кончить жизнь там, где живут только мирно1

…В среду я простился с <…> и в 11 часов отправился из Соликамска. И тут, поровнявшись с монастырем, невольно слеза выкатилась у меня, <когда я вспомнил> что я разлучаюсь навеки с монастырем сим и его доброй братией <…> И вот последний взгляд на этот монастырь, и наконец показались только крестики и потом совсем из виду потерялись…

…Я не могу взять в пример женщин и не могу соблазняться примером их. Бог знает, что я имею усердие к его великой церкви в век буду стремиться к его церкви, и будет время, когда я уйди в монастырь, в уединение, и там буду молиться небесной невесте пресвятой богородице и приснодеве Марии…

…Здесь я видел всё неприятное. Опять тетка ругает меня, и бог знает, за что она меня ненавидит, насказывает дяде то и се, и тот ей верит, ругает и проклинает, и при сих-то горьких счастиях я дома всё молчал… я занимался богомыслием и терпел… когда уже чуть-чуть слеза не выпала из глаз. Когда либо тетке скажешь слово, она говорит: «что ты на меня кричишь?» и ругается, что я неладно, говорю и не могу ей лучше говорить. Как же тут не молчать, ежели я говорю не ладно? Но ежели же молчать, то она ругается, что я молчу, и вот какое положение мое! Да еще не дают учить мои уроки: «делай то и другое», — и потом ругается. Кто ни придет к ней, всякому наговаривает на меня, что я не говорю с ней, или не делаю ничего. Но ежели кто вообразил и был бы на моем месте, то узнал; бы и поверил, в чем дело состоит, но они верят ее словам и думают, что это правда. Бог с ними, а пока у меня есть силы и возможность, буду терпеть и в молчании призывать моего господа и просить его милости, ибо к кому нам, грешным, прибегать, как не к нему. Боже, спаси меня ныне и даждь терпение мне во дни скорби моея, да не погибнет душа моя до конца; спаси мя и тетку и обидящих мя, спаси и помилуй и вечной их обители сотвори, помилуй по милости твоея, яко же помиловал праотец Адама и Еву, да к тебе всегда вопием: "помилуй нас, господи, владыко наш и благодетелю, и тебе славу воссылаем во веки. Аминь2

…Но вот случилось в жизни моей происшествие. Не только в новейшее время, но даже и в древни времена, по заведению иностранцев, открыто и у нас, в России, играть в карты. Этим основывается наша публика господ. В этом кругу был и дядя мой, и он иногда для увеселения скуки занимался сим увеселением. Тетка очень не любила это. Странно очень то, что тетка, лишь муж ее не будет дома, скучает и не спит, хоть он приди в восемь часов утра. Когда же он придет, она начинает его ругать, зачем он играл в карты <…> Кому такие выговоры, особенно от женщины, понравятся? Подумать надобно, сколько тяжело сносить тому укоризны, кто своим трудом кормит всё семейство. Не один мой дядя играет (он не играет, но еще учится), но и все почтальоны и проч. Что же учить женам мужей, которые вполне по своему образованию, частию от наставников, частию от публики, могут дать тысячи наставлений и полезных предметов своей жене <…> Но она улестила его, и он помиловал еще ее. Я, взирая на жизнь их, жалел их обоих и укреплялся на молитвы, которые, может быть, помогут мне и ихнему прощению во грехах. (Смотри сочиненную мною молитву.)…

…Кроме того, печально мне смотреть на братию мою, учащуюся со мною; все наполнены хитрости, обмана и богохульства, что должно быть непростительно в наших летах. Но бог милостив еще к нам. Даже К. уже прилепился к сетям дьявола. О, сколь ныне свет развратился! Даже младенцы, недавно выступившие в свет божий, и те хулят имя господне и не страшатся суда всевышнего…

<1859-й г.>

…Не могу вспомнить, в каком положении я находился. Ужасная скорбь и скука находили на меня каждый день. Мысль, что я лишился любимого мне города может быть навсегда, ужасно давила мне сердце. Все любимое исчезло из моей памяти. Новый, чуждый город, новые лица, вещи, служба, которую я не любил с самого детства, всё это сделало Екатеринбург для меня отвратительным…

<186l-й г.>
<Начало мая 1861 г.>

…Целый час я дожидался, пока отворят двери и целый час ходил от одних дверей к другим, прося лакея отворить двери к его высокородию, но лакей говорил: «подождите!» Везде эта дьявольская фамильярность лакеев; чуть если видят — человек не виновный, то и думают: «чорт тебя бей! Не великая ты штука, подождешь, а мне все-таки любо смотреть, как я себя тешу, как ты поклоняешься мне!» А ты стоишь да думаешь: — «Ишь ты, как заважничался, собака этакой!» Но что ни говори сам с собой, а все-таки ждешь да ждешь и наконец думаешь: «пожалуй, придется воротиться назад, домой!» Однако досадно… Лакей не пускает, а барин забился в кабинет, бреется, поди, еще, или пьет чай, как наш губернатор, — целый час один стакан. Вот мука!..

20 мая 1861 года

С рассветом мне представилось двадцатое число. Сегодняшний день был последним днем моего отпуска. Я ужаснулся тому, что я еще в Перми и никуда не определился. А, между тем, сколько было трудов и хлопот об этом переводе. В Екатеринбурге я надеялся на отпуск, как на отдохновение <…> Но здесь пришлось не до отдыха <…> постоянные заботы, ходьба к знаменитым лицам (надежда моих мыслей), отказы этих лиц, со всеми неприятностями к моей личности, и наконец — бедственная известность о моей прежней подсудности, спавшей четыре года и проснувшейся вдруг, при моей просьбе о переводе, подсудность теперь вполне известная в Екатеринбурге, — всё это ужасно сравнительно со всеми неприятностями службы в суде, где если и слышали о моей подсудности, но не верили1. Это воспоминание надолго будет в моей голове, и надолго я должен стыдиться как товарищей моих по училищу, служащих в губернском правлении, так и товарищей по службе в уездном суде.

Но срок кончился, и мне надо ехать обратно, или подавать просьбу в казенную палату. Что если Екатеринбургский <суд> за просрочку поступит со мной по закону из недоброжелательности ко мне?

<Май 1861 г.>

…Один раз прибежал к нам в правление Г-н, эта шельма в белых брюках и жилете, как дьявол2. Секретаря не было. Забежал в присутствие с докладной запиской и кричит: «Вот какие люди к нам просятся! Где секретарь? Пусть он выведет на справку его подсудность». И вывели подсудность без всяких постановлений!…

<Май 1861 г.>

…Поэзия моя будто бы только вредит… Не знаю? Но если я пишу, то чувствую отраду… Я тогда спокоен и весел… Я пишу, не надеясь на барыши… Когда я умру, то пусть меня читают, судят, ругают <…> Если я пишу плохо, мысль моя необработана, везде сухо и горько, то пусть всякий поймет меня и мою жизнь, которую я испытал во всех видах <…> Что же делать, если я необразован, неотесан, груб, невежа, грубиян, забияка! Но что же делать, если неправда у нас ввелась уже в форму, люди сделались гордыми, своенравными <…> Остается только плакать, молиться о них не будет ни какой пользы…

<17 марта 1861 г.>

По истине это правда <…>, и подобные сочинения могут хоть какого отца огорчить и опечалить! Дурак Столяров!3 Пусть это имя клеймит его! Это письмо так поразило меня, что я весь день был в каком то горе и печали… Даже у обедни, где служил архирей, мысли мои блуждали по сторонам «Черного озера», готовили письмо — оправдания дяде, рисовали образы бедных, любимых мною тятеньки и маменьки! (О как я их люблю! Скучно без них.) В этой катастрофе я часто забывал о службе, и только громкое и хорошее пение здешних певчих выводило меня из этого хаоса моих мыслей…

10 июня 1861 г.

Слава богу, я определился. 9-го числа об определении моем записали в книгу, касающуюся до службы канцелярских служителей казенной палаты, и вчера просмотрел прокурор. Наконец мои многолетние желания исполнились, и я, с помощью божиею, определен в казенную палату по канцелярии <…> Один только бог был моим ходатаем. Ходатаем потому, что заступничеством его я, несмотря на все несчастия со мной, сколько враги мои ни старались не дать мне ходу по службе, и самый доступ к лицам палаты, он руководил теперешним моим переводом, вразумляя их о моем принятии. Эту руку милосердия его я признаю <…> Благодарю его своей ничтожною верою в него и верую, с надеждою на будущее его покровительство, что всё это он делает к лучшему. Я восторгаюсь его благодеяниями и плачу от восторга, от тесноты чувств, вспоминая его ко мне милости.

<Июнь 1861 г.>

Меня посадили в регистратуру. Вся моя работа, не умственная, а машинная, состоит в записывании входящих бумаг, надписках на конвертах, отправляемых из палаты и печатании их. Эта работа обременительна одному и при получении пяти или шести руб. жалования кажется вдвойне обременительной. Для ума же нет никакой пищи.

…За июнь месяц я получил 5 рублей серебром. Это неутешительно. Худо то, что работа машинная и не требует никакого ума…

<Июнь — июль 1861 г.>

В палате мы сидим до 4-го часу и выходим только тогда, когда выходит председатель. Придешь домой; разумеется, после шестичасового сиденья устанешь, и как отобедаешь, невольно клонит тебя ко сну… Ляжешь и пробудишься часу в 6-м. Тут чай, и опять тягость… Сядешь у окна и думаешь — что бы делать? Писать. И лишь станешь обдумывать, явится дедушка4, начнет рассказ, или супруга его заведет с ним какую-нибудь сцену, невольно принужден будешь слушать, и прослушаешь до 10-го часу, а там темнота. Надо заметить, что если дедушка начнет рассказывать, то вступлениям нет конца. Скучно слушать иной его рассказ, но должно слушать, не огорчая старика… Старик этот великодушен, и таких милых характеров редко где можно найти. Со мною он добр до бесконечности, что видно из его ко мне расположения и ласк. Не знаю, что он чувствует внутренно, я (с своей стороны) всегда могу сказать ему: «О, добрый дедушка! лучше тебя я еще не находил людей!» Только одно мне неприятно, что он смеется над моими сочинениями и советует их бросить совсем. По его понятиям, я непременно должен сойти с ума. Я ложусь спать в 12 часов, а до этого времени хожу в нашем садике. Несмотря на тесноту, я вечером хожу из угла в угол по маленькой тропинке, сделанной мною, или сижу… на железном ведре… Любя уединения, я доволен и этою скучною простою природою… В уединении душа настраивается, сердце бьется сильнее… самому кажется легче и свободнее, и в этой тишине, прерываемой разговорами соседей или бранью, ум работает и углубляется в беспредельное высшее, и во всем этом не чувствуешь утомления, когда же очнешься от этих фантазий, то чувствуешь силу сверхестественную, силу… поэзии, и тут непременно подумаешь, зачем не имеешь тех средств, которыми бы можно было жить, сводя концы с концами; теперь же, получая жалованья шесть рублей, едва находишь в ящике какие-нибудь несколько копеек… А что подумать о платье, о будущем? «Дрянь ты, как есть, и живешь не лучше нищего!» <…> Невольно приходит мысль, зачем я способен… и зачем в голову идут идеи и не дают покою… Все-таки у меня надежда на бога. Пусть он делает как знает и как его святой воле нужно <…> Утром в 5 часов я опять хожу по полисаднику, хотя есть одна неприятность — это роса, от которой мочатся сапоги и халат, но зато я хожу собственно уже для своего здоровья… Так и идет время… Если не слушаю рассказов дедушки, когда он молчалив и грустен, то читаю книги, книжонки и «Московские Ведомости», полученные недели три тому назад… От скуки ради заняться чем-нибудь.

…Милый мне в Екатеринбурге губернский город стал теперь постылым…

…Думал было ехать в Екатеринбург, чтобы наглядеться на него, порыбачить. Но меня не пустили из канцелярии…

<Июнь — июль 1861 г.>

<"Приговор" он отдает на суд сослуживцу M.>, который очень дружен со мной, заметно любит меня, зовет постоянно курить и непременно что-нибудь расскажет о своей прошлой жизни или о палатской службе. Вот почему я и решился отдать ему прочитать «Приговор»… <Ш. похвалил поэму, сказал, что она ему понравилась, но что> «надо убавить, много лишняго».

…Напишу И. К. П. — объясню ему свое положение и попрошу его прочитать мое сочинение и сделать на него строгую критику, а более всего сказать: могу ли я сочинять прозой или стихами?

…Слава богу, я получил от П. письмо; теперь остается только отдать ему мои сочинения…

…<П-в сказал>, что «Деловых людей» прочитал и собирается написать рецензию, новее некогда <…> Написано, говорит, порядочно, и высказывал свои заметки… Советует ее положить пока, для того, чтобы созрели мысли, и продолжать свое образование, пописывая что-нибудь <…> Советует писать лучше прозой <…> Впрочем, говорит, написано не дурно, а все-таки надо продолжать свое образование. Советует написать какую-нибудь статейку и послать в редакцию.

Слава богу! — думал я, — один человек подал мне добрый совет в мою пользу. Теперь покажу ему другое сочинение, хоть «Приговор».

<Август 1861 г.>

Каюсь, что отдал ему[1] мое сочинение «Деловые люди». Цель моя была та, что во-1-х, он обещался убавить жалованье, во-2-х, он как умный человек, быть может, обратит на меня внимание и подаст благой совет. Поэтому я написал ему письмо, похвалил его за библиотеку, как за благодетельную меру для служащих, выставил свое бедное положение, просил прочитать мои сочинения, из которых одно принес с собой, и, если можно, прибавить мне жалованья. К этому же меня понудило и то, что я сбираюсь искать другую квартиру. 12 числа дедушка, бывши выпивши и наскучив видеть, как я пишу сочинения, — велел мне искать другую квартиру. 14 числа я был у председателя и ждал его целых два часа. Он ходил на дворе, играл с собаками и смотрел в амбаре свои вещи, которые он продает, надеясь скоро уехать. Увидав меня, он спросил: что мне нужно? Я подал ему свое письмо. Он прочитал и сказал: «Мне, батюшка, некогда читать, я собираюсь в церковь, и вам советую тоже идти. Ступайте» — и он поворотил меня. Я повторил ему свою просьбу на словах. «Мне некогда читать, — сказал он опять. — Я лучше вам советую заниматься, чем сочинять. Занимались бы больше в палате».

<………………………….>

<В назначенный день Ф. М. явился к Толмачеву.>

— Что вам нужно?

<Решетников сказал>.

— Мне некогда… — ответил председатель. — Вы видите, я занимаюсь? Ступайте к обедне… Я сам принесу. — И не велел приходить. Дурак же я, что отдал ему мое сочинение… Теперь он не только будет смеяться надо мной, но еще не обратит никакого внимания на мое бедственное положение. Пожалуй, еще и за этот месяц даст только 5 рублей.

<Возвращая через несколько дней комедию, Толмачев сказал:> «Вы какие-то кляузы написали… тут какая-то женщина учит мужа… Вам надо выбрать одно из двух: или сочинять, или служить». Ужасно тяжело мне было в этот день. Сцена в палате мне и вечером почти не давала покоя. То слышались слова председателя: «кляузы», — то недоверчивость служащих… Все вышло дрянь! Все говорят, что я глупец и больше ничего, да еще хочу выиграть перед начальством <…> Ах, если бы деньги! бросил бы я эту службу — и все эти связи с служащим миром!7

<Лето 1861 г.>

…за квартиру — 1 р. 50 коп. На говядину 30 ф. по 3 коп. сер. за фунт — 90 коп. Хлеба на 60 к. и молока на 60 коп… Буду жить как бог велит…

<5 сентября 1861 г.>

Сегодня, 5 сентября 1861 года, я поздравил себя с двадцать первым годом моей жизни. А что я сделал в эти 20 лет? Ничего, кроме нескольких черновых сочинений… Кроме горя — ничего не было. Дай бог созреть моим мыслям и исполниться желаниям людей, читавших мои сочинения, и быть из них дельному, не для себя только, но и для пользы нашего русского народа. Дай бог мне терпение сносить ярем моей бедной жизни и жить в труде, без гордости, самообольщения, не увлекаясь мелькающими в воображении мечтами <…> а жить, веря в провидение, и так, как бог велит.

<Осень 1861 г.>

…Служба становится трудная, сижу в палате до 4-х часов, обедаю почти в шестом да еще дома занимаюсь палатскими делами. А всё за 7 рублей. Дядя Алалыкин8 писал мне: «Что за философия, что жалованья мало, я и женатый получал по 3 рубля да жил же как-то». Поживи-ко ныне, попробуй! Впрочем, я доволен тем, что из семи рублей у меня остается два с половиной рубля в месяц. Зато я не ем уже ничего мясного…

В сочинении «Два барина» Трейеров9 не нашел ничего хорошего. Разбирая каждое слово, он говорил: "Вот тут нет стиха. Здесь непонятно… Нельзя понять, что такое два барина? Да и сочинение написано не стихами, а только под рифму… Одним словом, он высказал много ума. Говорил о Лермонтове, Пушкине <…>, а мое сочинение для печати не годится! <…> О драматических сочинениях он сказал, что я еще не могу писать драмы, тем более стихами, каких никто еще у нас в России не писал… Советовал на первый раз написать небольшую повесть или рассказ… Советовал написать пока статью о библиотеке в казенной палате… Из его слов я замечал, что сочинения мои — дрянь, одно увлечение, без всякой цели… Не бросить ли их? Нет, я буду писать <…> Ах, если бы деньги! бросил бы я службу…

…Драму «Панич» он не читал: «тут много написано, не хочется. Да вы оставьте их. Вы не можете писать драмы»…

<Осень 1861 г.>

Трейеров прав: "Два барина — дрянь <…> Они давно мне самому такими казались. Еще когда писал, то думал бросить… Однако, попытаюсь послать, есть же и незанимательные стихотворения <…> Да! стихотворения, стихи — а у меня-то что? Все говорят: не стихи и не проза… Что же такое? Господи боже мой! Как плохо быть бедному человеку со способностями!.. Опять: «со способностями». А кто знает, есть ли во мне способности? Может быть, это бред, глупость, как говорит мой дядя… О, если это скажет мне один из будущих моих редакторов и рецензентов, — я брошу всё и уйду… Буду жить в одной любви к всеблагому отцу моему и творцу.

<1862-й г.>
<Февраль — начало марта 1862 г.>

«Раскольника» я кончил.1 «Стихосложение» Перевлесского2 мне много помогло, без него я решительно не мог писать стихов <…> но все-таки они не стихи <…> Мне надо свободу! Мне надо запереться для сочинений <…> Материала у нас очень много. Наш край обилен характерами. У нас всякий, кажется, живет в особицу — чиновник, купец, горнорабочий, крестьянин… А сколько тайн из жизни бурлаков неизвестно миру? Отчего это до сих пор никто не описал их? Отчего наш край молчит, когда даже и Сибирь отзывается <…> Я не могу в себе отличить таланта, пусть это скажут люди. Я знаю только, так, по крайней мере, мне кажется, что «Скрипач»3 и драма «Раскольник» написаны дельно. Это только для опыта. В них мало смелости. Пусть только эти два сочинения выйдут в свет, я буду знать, что я могу писать, и буду писать смело.

<Февраль — май 1862 г.>

…не знаю почему, а она мне понравилась, в ней видна была робость, когда она глядела на меня, и если что говорила, то голос ее дрожал. Она ни о чем меня не спрашивала <…> Я долго любовался ее темно-каштановыми волосами, обвитыми вокруг маленькой головки, вспоминая время, когда она, бывало (в детстве), расплетала их и чесала. В простом сереньком платьице она казалась безукоризненно хороша…

…В моей памяти мелькнули слова наших родителей, обещавшихся соединить нас на-веки, отчего я тогда отстранялся… Я ужаснулся своего прошедшего. Зачем я дичился ее, зачем ненавидел ее за ее длинные волосы, большие глаза… Мне сильно хотелось поговорить с нею наедине, но где и как, это трудно определить… И теперь, оканчивая записки, я вижу перед собой ее милый образ…

…Она мне еще больше понравилась, — я начинаю на нее теперь поглядывать не шутя, и, кажется, я люблю ее…

…Я начинаю любить ее <…> Я ежедневно больше и больше думаю о ней…

…Вот уже двадцать дней, как я не видал ее; боже мой, как я измучился в первые дни, на первой неделе поста… Мне так и хотелось ее увидеть… отдать ей письмо, написанное стихами, в котором я объяснял, почему я прежде казался ей гордым, почему ныне стал чувствовать к ней влечение и что, несмотря на прежнее горе, я все-таки любил ее, хоть и молчал об этом. Часто, часто из Екатеринбурга я переносился мыслью в их хижину, часто мне казалось, как бы хорошо полюбить ее4

<28 мая 1862 г.>

«…я согласна… я поговорю… Приходите завтра». Великий господи!.. Постой! Постой! Дай опомниться!… Я дома теперь. Не мешай, пожалуйста, В. М. Ты уже больно выпил: кричишь, поешь, плачешь… Хорошо тебе, ты уже женат, живешь с женой, как живется, не чувствуешь сердечной тревоги. А я? Зачем, как будто, я не люблю ее? А как она прекрасна, мила! Два раза уговаривала остаться посидеть… Как горячо, крепко пожала мне руку на прощанье… Зачем я не отдал ей письмо? Нет, я не пойду завтра! Я не хочу, чтобы мать сама устроила нас… Нет, я сам узнаю ее… Что мне в ее красоте?..

<Конец мая — июнь 1862 г.>

…Дай наперед посмотрю на нее, как знаю… Она резва… в ее молчании заметно развитие… Из рассказов матери я заключил, что она успела воспитаться сама собой — иначе зачем бы ей пришла мысль идти в монастырь?.. Может быть, она только начинает любить меня? И вдруг слово о браке может удивить ее… Нет, ей не нужно говорить о браке. Ей скучно становится, если мать ее станет вспоминать мое детство. Ей надоело мое прошлое… Ей необходимо говорить со мной… Может быть, она ненавидит меня?.. Что за сватовство? И к чему оно? Я хочу только любить <…> Сможет, всё изменится… Прав ли я, или нет? Сам не знаю. Что нужды! Пусть мы будем жених и невеста, пусть! Нам тогда будет свобода в разговорах. Что-то я, право, рехнулся совсем. Но она красива, я люблю ее <…> Но так ли я ее люблю, настоящею ли любовью? Нет! кажется, я мало люблю ее… Я только увлекаюсь ею. Я хочу ее любить истинной любовью <…> видеть в ней постоянного, настоящего друга <…> Я хочу, чтобы и она во мне видела такого же друга, чтобы нам не роптать… Пусть подумает. Через неделю я схожу, а теперь пусть подумает. За шитьем, в молчаньи, много можно передумать.

<Июль — август 1862 г.>

…Господи! как мучительно и тяжело видеть ту, которую ты любишь, в тот день, когда подруги снаряжают ее к свадьбе, шутят исподтишка над тобой, и она сама вовсе не обращает на тебя внимания! Что я ее люблю, вижу из того, что каждый день думаю о ней, жалею, что не могу на ней жениться, потому что не узнал ее, хотя и писал в дневнике иной раз совсем другое… Быть может, она выходит замуж совсем не по любви?..

<Осень 1862 г.>

Я не могу жить в Перми — мне надо новой жизни… Что сказать? Сказать, что я не буду писать — я должен его обмануть, и что тогда будет со мною?.. Сказать, что буду, — значит, остаться в Перми… и бог знает, что будет со мною… Нет! Скажу лучше «не буду» — и стану ждать на это ответа… Сделаю для него всё, соглашусь, и тогда — будь, что будет. Уеду… Но тихонько буду писать, пока обстоятельства службы и жизни не прекратят эту охоту… Ах, если-бы вы знали, что это за страсть…. Что делать! Я так наделен судьбой, что не мог образоваться… Разве я не могу еще писать лучше? Я могу научиться… Мне хочется… Но служба? О, я не долго проживу этою мучительною жизнью!.. {<Этой записи предшествовал разговор с А. В. Брилевичем. Передаем его в изложении Г. И. Успенского:

"Как и всякому, кого Ф. М. считал образованным и могущим дать ему «благой совет», он представил и ревизору для прочтения свои сочинения, прося похлопотать о помещении. В ответ на эту просьбу ревизор, уезжая в Петербург, сказал ему, между прочим, следующее: «Что касается сочинений, то вот что, Решетников, я Вам скажу: Вы писать не можете. Я сам писал когда-то, но к чему это повело? Ровно ни к чему? Всех литераторов, таких, как вы, ожидает нужда и голод… Вы не учились в высшем учебном заведении, вы нигде не бывали. Что вы можете написать? И для чего? Я не знаю, впрочем, ваших способностей, не знаю ваших сочинений, потому что вовсе не читал их» и т. д. Ф. М. сказал, что он и жить не может без сочинений, что у него страсть. «Мало ли что? — возразил ревизор. — Но надо надеяться и на рассудок». И в доказательство страсти, побежденной рассудком, ревизор привел себя, сказав, что и у него была страсть к картам, однако он преодолел, а теперь вот уже сколько лет не берет их в руки. Этот разговор кончился следующими словами ревизора: «Я вас постараюсь определить… Но теперь, через десять дней, вы должны сказать мне: будете вы сочинять или нет? Если вы будете сочинять, — вы останетесь здесь; если нет, — я вас переведу»5.>}

<1863-й г.>
<Начало августа 1863 г.>

Когда я простился с друзьями и когда пароход стал отплывать от берега, мне стало крепко грустно… От меня удаляется и милый город, удалялась милая река, которую я любил с детства, с ее бурлаками… Я любил на ней плавать, и когда рыбачил в детстве, подолгу задумывался над природой; мне чего-то хотелось, куда-то меня тянуло… На ней я провел горькую пору моей жизни, на ней узнал себя, сличая людей <…> Я был туп в то время, но я рвался быть лучше… В Перми я ничего для себя не сделал… Мое воспитание, забитость <…> даже любовь не принесла мне ничего хорошего… Был ли хоть один день с какой-нибудь надеждой? А любил я берег Камы, любил просиживать подолгу ночью у Архиерейского Ключика и любоваться тихою Камою, звездами и серо-темными тучами, отражающимися в воде, всплески рыболовов, закамские огоньки, твой лед, когда он шумит и ломает всё по пути… Да, любил я твою природу, Кама! Теперь ты катишь меня далеко и бог весть, ворочусь ли я?

<Август — сентябрь 1863 г.>

В ватер-клозете, этом сборном месте департаментских чиновников, толкуют о разных предметах, касающихся службы, предметах внешних — и решаются какие-нибудь вопросы, касающиеся об улучшении части департамента или быта самих чиновников, — так, напр., эмеритальная касса, в которую чиновники только взносят деньги и не знают никаких правил, которые, говорят, будто бы еще и не написаны, — толкуют о подведомственных департаменту местах и людях, разных увеселениях, кто где был вчера, где <1 нрзбр> разные впечатления. Так, целую неделю судили об одном господине, подбившем глаза и лицо и заверявшем, что его в 8 ч. вечера кто-то ударил сзади, и он не помнит, что с ним было, и из кармана его вытащили несколько денег.


Из разговоров чиновников в ватер-клозете я никогда не замечал, чтобы они уличали кого-нибудь во взятках, — только говорят, что места даются за деньги, хвалят нынешнего директора, толкуют об пособиях.

Раз я был тут. Какой-то господин спросил меня:

— Вы из Перми?

— Да.

— Что вас заставило ехать сюда?

— Так, вздумалось. Охота.

— Вы там много получали жалования?

— Тринадцать рублей, а здесь получаю десять рублей.

— Как же вы живете?

— Так и бьюсь. Трудиться надо.

<Август — сентябрь 1863 г.>

Контроль может тянуться два месяца. Он своими ведомостями надоел не только журналистам, но и начальнику отделения.

Перед другими начальниками отделений <А. П. Коренев> старается похв<астаться?>тем: — «я вчера был у князя… я иду к князю».


Он, если занят чем-нибудь, никто к нему не подходи: — я занят. Часто, да и всегда, говорит помощникам столоначальников: вы мне доложите, когда я возвращусь (т. е. когда он возвратится от князя). Собственно к князю он ходит раз в день, но трется у казначея, в дежурной или у секретаря.


Рабство чиновников видно во всем. Начальники отделения командуют всеми. Это всё равно как председатель в палате. Столоначальники командуют помощниками, помощники командуют писцами, помощники стараются нравиться столоначальникам и в особенности начальнику отделения.

Это какое-то холуйство. Чорт знает, что такое.


Щ. — особа маленькая, горбат, дворянин, претендент на какое то образование, слишком задирчив, но забитый человек, служащий для денег. Может быть, он думает добиться должности, но его ненавидит Коренев и смотрит невежливо С.

С. — личность, старающаяся нравиться начальнику отделения, семинарист, важен. Да и все почти чины — помощники — стараются нравиться. Б., к каждому слову, только что начинает что-нибудь говорить или заводить о чем-нибудь разговор, говорит: знаете ли.


Коренев,2 когда приходит, кланяется важно и гордо, с достоинством своего чиновничества или генеральства, на обе стороны. Столоначальникам он говорит: «Здравствуйте». Тотчас по приходе он принимается отпирать свою конторку, потом суму, которую называют чемоданом, а я прозвал каретой, потому что если приехала эта карета, или принесли этот чемодан дежурные курьеры, значит — Коренев будет. Растворивши и вынув из чемодана бумаги, он принимается разбирать их и говорит: «Н. И., дайте мне такое то дело…» Нет, он не называет дела, а говорит просто: «дайте ко мне… ну, по части…» — потом фамилию скажет, и будет. Потом уж должно догадаться, в чем дело и какое это дело.

Если ему нужно кого-нибудь заставить что-нибудь переписать, он говорит: «А этот не занят? Вы не заняты?» Это всё самым вежливым тоном. Он немногих называет по имени. Соловуш3 и Юлый <7>4 пользуются этою признательностью, как будто он их отличил по сравнению перед другими. Если кто-нибудь в это время подходит к нему и здоровается (конечно, здороваются только равные ему чиновники, напр., начальники отделений), он говорит: «Здравствуйте! Извините, я и не заметил». И тот ласково, как бес, расстелается и загогочет.

С С. он обращается вежливо, но тот не очень его долюбливает.


Другая личность — противоположность, это М<еркулов>6 Он всячески старается подольститься к его превосходительству. Льстит ему, и он поэтому его любит, за фискальство, только в обращении Коренева заметна натянутость. Коренев — отличный актер. Он умеет подделать улыбку, скорчить глаза, засмеяться, сделаться недовольным, обласкать — и всё это заметно из его обращений с столоначальниками, помощниками и писцами, которых он считает ни за что.

<2 декабря 1863 г.>

Служащий смотрит на службу как на приобретение денег; должностное лицо смотрит на службу как на поживу и угнетает служащих. Служащие — писцы — для начальника — рабы, ничто.

Однажды зимой все чиновники сидели в отделении до 6-го часу. Коренев занимался высчитыванием постройки разных канцелярских материалов с купцом-переплетчиком. Этот купец пришел в департамент утром. Коренева прождал до 12-го часу. В 12-м часу Коренев пошел к директору, как водится, терся в передней и у секретаря до 2-го часу. В 3 часа он призвал купца и возился с ним до 6 1/2, спрашивая: это как делается, это почем? Купец, как видно, выходил из терпения. Все служащие в 5 1/2 ч. были недовольны Кореневым, ворчали про себя: зачем это он чиновников морит? Действительно, скука невыносимая; хочется домой, есть, а уйти нельзя: уйдешь — сделаешь преступление: как же, коли начальник отделения сидит?.. Все смотрят на Коренева и думают про него: для чего он трудится, где польза? Для чего они сидят? Наконец Коренев говорит: кто мне не нужен, может идти домой. Все крестятся собираются домой. Вдруг приходит хромой вице-директор, Колесов7. Ему нужно было что-то переписать. Коренев видит, хорошие писцы ушли, — они были тут, только в темноте он их не заметил.

— Да вот скоро пишет! Напишите, — сказал Коренев мне.

— Поскорее, не мешкайте, — сказал Колесов.

Я достал веленевую бумагу, вытер перо, но чернила были густые. Колесов диктовал, перо мазало, пока я написал полтора слова.

— Что это такое? Перо мажет…

Я стал вытирать его, стал писать, — всё мажет. Колесов взбесился, забегал: «Ах, гадость какая! Да пишите хорошим пером… Что же вы?»

Я вытер перо, перо стало писать чисто. Написал пять строк. Он диктует: «процентов пишите два оника». Я начал ставить он, а Колесов говорит: «Процентов прописью». А я уже поставил о. Колесов взбесился, забегал, пошел к Кореневу: «Да он не умеет писать! Что это такое?»

Коренев подошел ко мне и говорит Колесову:

— Я потому его заставил, что он сочинитель, и пишет скоро.

— Да видите, он врет!

Однако Колесов говорил после этого тихо, а под конец, когда я кончил, сказал мне: благодарю.

Мне тяжело было вынести это барство, это пренебрежение действительного статского советника к писцу. Я хотел нарочно злить — и упал в мнении Коренева и столоначальника Меркулова, холуя Коренева.

2 декабря 1863 г.

Петербург.

<1864-й г.>
<19-го января 1864 года>

Более двух месяцев я не писал свой дневник, хотя много бы можно было написать. Некогда. Вот слово, которое я писал в дневнике и прежде, и пишу теперь. Я много выстрадал в это время. Я каждый день пью водку, без водки не могу закончить день, с водкой мне веселее. И теперь я пишу пьяный.

Я страшно мучусь. Жизнь становится с каждым днем тяжелее, невыносимее. Кроме мучения, ничего нет.

Мне завидно, что есть люди, которые живут как-то особенно, по-своему, не ропщут на судьбу. Дни их проходят за днями, они ни о чем не думают, им хочется только того, чтоб им жилось лучше да имелись деньги.

Мне гнусна становится ложь, гадость, рабство в жизни. Мне хочется чего-то лучшего, небывалого, хочется уяснить другим настоящее. Но всюду запор, давление, рабство. Я не могу никому высказать своих мыслей, чувств и желаний. Вот почему тяжела мне эта горькая жизнь, отчего я пью, — выпьешь, — по крайней мере, заснешь. Так и во сне представляются какие-то чудовищные образы, какая-то житейская гадость, и во сне нет покою. Отчего я не могу выработаться сочинениями. Я молод — мне 23-й год. Но ведь и моложе меня пишут, а я, несмотря на свои лета, кажусь стариком, чувствую усталость. Хуже всего то — я не образовал себя так, как образованы наши литераторы, у меня нет свободы, денег. Будь у меня свобода и средства к жизни, без службы, я года через два образую себя: стану читать, еще ближе буду всматриваться в нашу жизнь, всосусь в ее кости и кровь. Так лет этого! Без этого я гибну; меня не хочут понять, презирают, давят сильные; у меня нет даже друга, который бы сочувствовал мне, пожалел бы меня…

<20 февраля 1864 г.>

Сегодня Усов1 опять обманул. Когда я пришел в контору, он уже был там.

— Вы за деньгами? — спросил он меня как-то жалобно.

— Да.

— У меня сегодня нет денег.

Я ничего не говорил.

— Я читал ваше письмо. Вы в таком положении… Я сам никак не могу справиться. Бог велит, к концу месяца поправлюсь, тогда рассчитаюсь с вами. Что, как хозяин, — мучит?

— Если бы не хозяин, я бы ничего не сказал. Нельзя ли хоть сколько-нибудь?

— Право, нет; если бы были, я бы не отказал.

Минуты три мы молчали.

— Вы, пожалуйста, на меня не сердитесь. Право, у меня теперь нет денег. Зайдите в субботу, я, может быть, приготовлю.

И, вероятно, обманет.2

<Лето 1864 г.>

…Читал «Естественную историю мироздания» Карла Фохта перевод Пальховского. Надоело. Такая путаница…

<5 августа 1864 г.>

…Каргополову1 я узнал вполне и начинаю догадываться, что она меня полюбила. Уважать, приглашать к себе молодежь еще не значит, чтобы увлекаться ими, а это происходит от скуки, чтобы прошло веселее время. Она готова всякому бедному человеку Услужить, даже и без всяких денег. Я начал развивать ее. Однажды, живя в Красном Селе, я написал ей письмо с предложением, что я женюсь на ней с таким условием, чтобы нам не стеснять друг друга ни в чем и жить каждому в особой комнате. Когда она приехала в Село, то со мной встретилась ласково и робко. Весь день вздыхала, вечером сидела у меня в комнате долго за работой, а я читал «Ставленника». На другой день мы только говорили.

— Вы не сердитесь за мое письмо?

— Я никогда не сержусь. Вы знаете, что я к подобным вещам обращаюсь равнодушно.

Мне неловко казалось приступить к объяснениям. Мы молчали.

— Вы показали его брату?

— Вы ведь не велели никому говорить об нем.

В этот день у нас не было ни слова речи об любви. На другой день мы сидели в саду.

— Ну что же вы скажете на мое письмо?

— Вы ведь ответа не просили.

Немного погодя, я спросил ее мнения. Мнение ее оказалось согласным с моим. Она соглашается быть моей женой с тем, чтобы я не пил водку. Много говорили о будущей жизни, детях.

Теперь я затрудняюсь: взять мне или нет квартиру в несколько комнат. Ей хочется взять в 7 <комнат> за 35 руб., но будет ли выгодно, потому что многие жильцы не платят денег? А заняться чем нибудь нужно.

«Ставленник» у меня вышел плохо, потому что 2,3 и 4 главы я писал пьяный и в Красном Селе. Кончился он как роман.2 Вторую главу Антонович не одобрил; конец он взял читать, но заболел3.

Дяде я послал 35 р. и свою карточку. 8 августа.

<9 августа 1864 г.>

Я никак не могу понять, что делается со мною. Эта привязанность к одному человеку не дает мне покоя ни днем, ни ночью. Станешь ли читать, писать, пойдешь ли куда-нибудь, все только и думаешь об ней; в сердце точно боль какая-то появилась, чувствуется радость… То же самое было, когда я любил Ольгу; но эта любовь сильнее первой. Тогда я только думал о ней, но с ней не мог говорить, не мог узнать ее, да и мне не хотелось в то время при такой обстановке жениться на ней. Теперь, с этой, я разговаривал каждый день, каждый день сидел у нее по нескольку часов, жил рядом. Мы говорили много, наблюдали друг над другом, и я ее узнал хорошо и полюбил, потому что во многом она сходится с моим характером, хотя она еще плохо развита умственно, доказательством чего служит то, что ей не хочется читать Бокля, Дарвина и другие ученые сочинения,2 под тем предлогом, что-де теперь не для чего уже знать многое.

…………К этому еще нужно прибавить, что она — дочь чиновника, давшего ей конечно чиновническое воспитание. Образовалась она у разных дядюшек-советников, людей глупых, прочивших ее в жены тоже чиновнику. Я ее полюбил за то, что она в жизни много выстрадала, много претерпела обид, и хотя теперь довольна своей настоящей жизнью, но есть и теперь у нее горе, — горе, может быть, то, что она, как женщина, видит во всем обман, по крайней мере со стороны мущин и близких ей знакомых. По своему образованию с нее нельзя да и глупо было бы требовать нынешнего взгляда на всякие предметы и такого знания, какое только что вырабатывается теперь. Мне давно жалко ее, жалко как женщину, потому что у нас всё еще смотрят на женщину, как на женщину, способную только быть женою мужу; и хотя дали им возможность на приобретение кое-каких знаний для практики, как, например, повивальное искусство, гувернантство, но и тут не дают им возможности к честному существованию, так как все или большая часть получивших дипломы на подобные должности не имеют практики.

Приехавшей из провинции какой-нибудь бедной женщине для подобных благородных целей трудно биться в Петербурге. Тут нужно много выстрадать, много перетерпеть, чтобы быть честной женщиной. Насколько я знаю, она честная женщина, и поэтому я полюбил ее, как сам честный человек. Я без стыда могу сказать каждому человеку, что я не имел скотской связи ни с одной женщиной. Говорят, что это вздор; но это так, потому что у меня свой взгляд на женщин.

Иногда мне не нравится, что к ней ходят мущины. Хотя они и болтают только у нее, но я ничего не замечал худого. Каждый мущина рад прийти к женщине, если она зовет его; он рад потому, что у него есть подлая цель; а она рада потому, что ей скучно одной. Видя меня всегда у нее, они считают нас за известных людей, а потому хотя не говорят прямо своего желания, но надеются на успех, а теперь пока придумывают: как бы выразить ей свое желание.

Вот почему трудно жить честной женщине без денег и вот почему меня всегда берет зло, когда мущина делает подлость кому-нибудь.

Можно быть честным в отношении любви, и можно быть <честным> в отношении различных действий. В этом я честен, так же, как и она. Вот причина еще, почему я полюбил ее.

Пусть смеются над этой любовью люди. Глупый человек, не понявший этой любви, всегда будет смеяться, но умный порадуется. Положим, моё звание низко сравнительно ее3, но ведь я — человек, и чувствую и желаю, что мы должны быть все равны и желаю, чтобы она была равна мне и была другом.

Я не буду таким мужем, какими у нас бывают люди. Это будет братняя любовь, и она может надеяться, что я буду любить только ее. Может быть ее смущает то, что со временем я полюблю другую. Поэтому, чтобы обдумать раньше этот вопрос, я дал ей время. Это вещь важная. При ее летах она, может быть, и не увлекется, если у нас будут дети; я же видал много женщин и на красоту смотрю, как на приманку, и всегда вопию как против красоты, так и против всяких дурацких украшений.

Не знаю, любит ли она так сильно меня, как я ее люблю. Об этом у нас не было разговоров, и мы приближаемся к свадьбе как-то ощупью; мы даже говорим на вы, хотя и говорим о свадьбе, об нашей будущности. Мне это нравится.

Одно меня смущает: сколько будет у нас детей и что будет со мной впоследствии. Для этого нужны деньги, а у нас обоих шиш. Чтобы открыть какое-нибудь ремесло, нужны деньги; взять квартиру — тоже рискованное дело. Впрочем, я еще надеюсь много написать, — написать не ради денег, а ради пользы и так, чтобы не поставить себя рядом с такими господами, как создатели «Взбаламученного моря» и «Призраков».4 Я думаю, что я тогда буду прилежнее заниматься и, может быть, не буду пьянствовать. Вот это-то и побуждает меня к женитьбе.

9 августа.

<26 декабря 1864 г.>

Теперь я живу вместе с Каргополовой, так как я с ней пустился на аферу пополам, только в этом нет никакой пользы. Она рассчитывала, что если наймем квартиру в 5 комнат, то можем отдать три комнаты, но вышло, что мы больше думаем, чем выходит на деле. Мы накупили мебели и каждый месяц отдавали свои 36 руб. за квартиру, потому что в двух комнатах никто не жил, а теперь живет какая-то девица, которая по бедности денег не платит, а другой жилец хотя и платит 20 руб. в месяц, но мы накупили в его комнату мебели на сто рублей. Думали мы заниматься каким-нибудь ремеслом, но ни я, ни она (ни в чем) не смыслим, кроме своих дел. Она умеет хозяйничать и быть бабкой — и больше ничего. Открыть булочную, типографию и что-нибудь в роде этого мы не можем, потому что нет денег, а <я> хотя и получаю по сту рублей в месяц, но эти деньги все выходят. Деньги бы у нас были, но она из жалости к бедным своим знакомым давала деньги им даром, но эти должники никак не могут отдать ей долгу. Практики совершенно нет, потому что хотя она и дежурит в обществе врачей, но начальство не заботится ни о вознаграждении, ни о доставлении им практики.

Сначала мы жили, как и прежде жили, хотя нас и считали квартиранты за худых людей. А это вышло оттого: с нами жила знакомая ее — бабка М.,1 которая в разводе с мужем, и она, по своей глупости, говорила всем знакомым, что она у меня на содержании.

Я всё изучал ее и пришел к такому заключению, что привычки ее трудно уничтожить, трудно приучить ее читать серьезное, но все-таки я всегда видел ее честною, простою, такою, каких в Петербурге трудно найти. Она день ото дня ближе привязывалась ко мне, и только в конце октября мы начали цаловаться. Теперь она сильно меня любит, не может долго быть, не видав меня, любит сидеть со мной, и ее любовь кажется уже очень навязчивой, потому что я меньше читаю и пишу. Малейшее слово мое, которое хотя и не должно бы обижать ее, ее обижает, и она плачет. Например я люблю спать после обеда, она сидит около меня; я начинаю ее гнать, она плачет.

В ноябре месяце я бы женился на ней, но помешал ее брат. Он говорит, что я пьяница, что я могу исписаться. Он — чиновник, неразвитый, всегда услуживает богатым их родственникам и выглядывает каким-то полубарином. Когда она сказала ему о своем желании, он осердился и не хотел поначалу говорить со мной. Он сказал, что если она выйдет за меня замуж, то он уедет в Москву и проч. А она считает его за отца, потому что он постоянно помогал ей в Петербурге и любит <ее>, как редкий брат любит[2] свою сестру. Поэтому мы отложили свадьбу до 1865 г.

Некрасов приехал барином и со мною обошелся не очень ласково. Причина этому та, что вследствие статьи Салтыкова завязалась полемика с «Эпохой» и борьба с журналами,3 почему Некрасов даже сам взялся читать рукописи. Салтыков, говорят, уехал председателем казенной палаты.4 Я отдавал <в «Современник»> два действия драмы «Не помнящий родства»,5 но Некрасов передал мне ответ, что она никуда не годится. Отдавал я туда и рассказы «Между людьми», но и их не приняли. Теперь я отдал «Воспоминания детства» «Русскому Слову», где уже и напечатано в октябрьской и будет продолжено в ноябрьской книжке. Благовещенский6 сам был у меня с Комаровым7 и просил меня продолжать работу для «Русского Слова».

Здесь жил у меня некто Потапов, уволенный из горного ведомства. Его я видел еще в Екатеринбурге у Кабанова.8 Там он вел себя гордо и вполне считал себя за сочинителя. Его знакомые тоже называли его сочинителем, но сочинений ему не привелось напечатать, так же как и мне. Он, также как и я, посылал сочинения в редакции, но их не печатали, а возвращали назад. С ним мне не привелось там разговаривать, да и он не считал нужным знакомиться со мной. Это я еще там объяснял так, что он считал себя за служащего в канцелярии главного начальника, а я служил в суде. Цель его сочинений, как мне говорил Кабанов, была та, чтобы ему получить из-за них хорошую должность, денег много иметь; и ему хотелось славы, точно так же, как и я мечтал о себе. Сочинения его там мне не привелось читать; Кабанов говорил, что он пишет драмы и комедии и пишет очень верно, юмором. Я тогда досадовал, что он будет мне конкурент[3], будет печатать то же самое, что и я сочиняю. С своей стороны и он тоже ненавидел вообще всех сочинителей, и о литературе рассуждал вообще так, что все сочинители врут, что они — люди богатые, дворяне, и поэтому их сочинения печатают, а он — бедный человек.

То же самое думал и я прежде. Но теперь я убедился, что это неправда. Нужно прежде посылки сочинения в какую-нибудь редакцию понять направление этого журнала, с самого начала заинтересовать сочинением редакторов. Так по крайней мере я насмотрелся в редакциях «Современника» и «Русского Слова», куда почти каждый день присылают статьи из провинции, — статьи различного сорта и различного склада. Сколько мне привелось читать эти статьи, они или написаны безграмотно, без всякого направления, без складу, — или уже различные идеи пересолены ужасно. Все это литераторы доморощенные, которых понять очень трудно. Они — люди бедные, в них есть страсть сочинять, они думают, что они — гении; но они еще только что начали развиваться, и им еще много надо читать и учиться многому. Это уж счастье, если какое-нибудь сочинение напечатают. Зато, как я думаю, они и гордятся своим талантом. Таких людей, я думаю, боятся там, в провинции, и они действительно пользуются уважением молодежи.

Мои «Подлиповцы» вскружили голову не одному Потапову. Меня знали там многие, и потому, когда увидели мою фамилию в печати, да еще в «Современнике», — обо мне, т. е. о моей жизни, узнали многие, почти весь читающий люд. А в казенной палате я думаю, что и говорить стали: «Экой, дескать, счастливчик!» — Ну, да к чорту их! Я не мечтаю о славе, а мне нужно дело.

Потапову завидно стало. Он сообразил, что, дескать, — я поеду в Петербург, попрошу Решетникова помочь мне напечатать что-нибудь. Так как и я уехал в Петербург для сочинительства и воображал, что я — гений, и если я буду в Петербурге, то добьюсь таки толку, то так же думали он. Но у меня, кроме сочинительства, была служба в департаменте, и я все-таки на первых порах имел деньги и мог жить не богато, не бедно, не голодно и не холодно, — так, как я и прежде жил: не холодно и не голодно, питаясь чаем, молоком и булками. Потапов же рассчитал так, что если он приедет в Петербург, то тотчас же попадет сотрудником в «Современник». Поэтому он вышел в отставку и приехал в Петербург, приготовив несколько комедий. Через два дня по приезде он отыскал меня, расхвалил, сказал, что он удивляется, каким это образом я попал в «Современник», и высказал свое мнение, что он очень легко сможет попасть в сотрудники этого журнала. Я прочитал два хваленые им сочинения, по моему понятию они оказались слишком растянутыми, разговоры мало характеризуют людей и вообще по этим разговорам непонятно, чего нужно говорящим людям. Все они сетуют на свою судьбу, на начальство. Пустые фразы написаны языком горнорабочих, так что этого языка в Петербурге и в половине образованной России никто не поймет, да и изложение очень обыкновенное, давно избитое, нового слова нет. Впрочем, по моему мнению, эти сочинения можно бы напечатать, как оригинал из жизни горнорабочих.

Одну комедию я снес в редакцию «Современника», там прочитали и сказали, что они не могут напечатать, потому что каждое слово нужно оговаривать, а лучше бы было, чтобы Потапов написал очерк, что будет очень интересно. Потапов очерк писать не согласился, а сказал, что комедии писать ему ничего не стоит. а очерки ему не нравятся, и он очерки писать не умеет. Комедии и драмы — его страсть, и пишет он их с той целью, чтобы ему поставить их на театре, так как на театре дается чорт знает что. С этим согласен и я, и это было моим намерением еще в Екатеринбурге; сидишь, бывало, в парадизе и думаешь: «Ах, как бы приняли мою комедию! Удивил бы я народ; уж такую бы я комедию поставил, что все бы меня похвалили, и написал бы я такую, какой никто еще не писывал!»

С целью, что я как-нибудь помогу Потапову поместить его сочинение в «Современнике», он перешел на квартиру ко мне. Переделанную комедию его в редакции не приняли, не приняли и другую, отговорившись тем, что они нехороши и редакция не печатает комедий и вообще театральных произведений на том основании, что их никто не читает. Я сам говорил в редакции, что я хочу писать драму, мне не советовали.

Неделю он жил в ладу с нами, но потом стал капризничать. Он ел много, пил чаю и кофею тоже много, любил тепло; Каргополова подсмеивалась над его физиономией и передразнивала его. Это ему не понравилось. Не понравилось ему еще и то, что я как-будто бы не хочу, чтобы приняли его сочинения. Он стал говорить, что ему холодно, что у него нет денег, и переехал на квартиру дружески. Когда приехал Некрасов, он послал ему очерк «Пасынок» и комедию. Я попросил Некрасова прочитать. Некрасов сказал, что ни очерк, ни комедия не годятся для «Современника». Но Потапов, посылая очерк, написал Некрасову письмо такого рода, что он — человек бедный, служить не может, хочет и может заниматься только одной литературой и желает быть постоянным сотрудником журнала, поэтому Некрасов может заключить с ним контракт с тем, чтобы он дал ему теперь 300 руб.

Некрасов сказал мне, что Потапов — нелепый господин. Потапов написал ему невежливое письмо, стараясь как-нибудь получить хоть сколько-нибудь денег, но Некрасов ответил ему, что денег ему никаких не может дать. Потапов рассердился на меня и на редакцию, обругал Некрасова, Головачева,9 Пыпина10 и Антоновича. Снес он очерк в «Русское слово» — там тоже не приняли. Снес он редактору «Русской сцены» две комедии, — и там не приняли. Везде, куда он носил свои сочинения, он просил наперед деньги, и за это его прозвали помешанным.

Все-таки положение Потапова очень незавидное: он говорил, что ему не на что жить; он бы и назад поехал — нет денег; пешком идти — холодно. С каждым днем положение его становится хуже и хуже: на службу его нигде не принимали, денег нет, хорошо еще, что он нашел на Гороховой немца, который взял его жить с хлебами за десять рублей и верил в долг. Проклиная все редакции и всех сочинителей, он все-таки не унывает и все пишет, но читать хорошие ученые книги, кроме беллетристики, не хочет, — потому де я все знаю и если чего не знаю, так мне не для чего ломать голову.

Теперь он поступил в горный д<епартамент>.

26 декабря.

1865-й г.
<Конец декабря 1864 г.— начало января 1865 г.>

В «Русском Слове» напечатаны за октябрь и ноябрь мои «Воспоминания детства». Я думаю, дядя ужасно рассердится. Писал я не со злобы, но чтобы показать, как развиваются люди в провинции при дрянном воспитании. Теперь я отдал продолжение, и мне ужасно как неловко писать свое прошлое: как-то не хочется задевать живые личности. А гадости в каждом лице очень много.

В «Современнике» на меня косятся, вероятно, за то, что я печатаю еще в «Русском Слове», с которым «Современник» начал полемику за то, что Писарев в «Нерешенном вопросе» обругал Антоновича и «Современник». Антонович — неглупый человек, но напрасно тратит свои дарования на полемику, которой он портит журнал и выхваляет себя — что он единственный умный в России человек, так как он — первый критик в «Современнике». Придешь в редакцию, поздороваешься, с тобой никто ничего не говорит, и если говорят насчет дел редакции, то говорят шопотом или говорят — после поговорим, теперь нельзя". Еще в декабре я отдал статью «Горнорабочие».3 Пыпин велел переделать. Теперь хотя ее и пропустила цензура, но ее читает еще теперь Некрасов. Такая натянутость редакции мне очень не нравится, и, я хочу перейти на сторону «Русского Слова».

Про Каргополову наговорили много — и наговорили наши же жильцы. Например, мне говорили Благовещенский и Комаров, что она — женщина падшая, обирает меня, и советовали перейти на квартиру.4 Я следил за ней и вполне убедился, что она честная. Иногда мне тяжело было, она надоедала мне своими любезностями не во время, и не раз я хотел уехать на другую квартиру. Но мне жалко было оставлять ее, потому что она тогда бы поддалась мущинам и впала в разврат. Какого же бы она была мнения тогда о мущинах. Положим мы <…>[4] не допускали, но зато мы не могли дня провести друг без друга. А каким бы ее стали клеймить именем, когда весь дом и все ее знакомые говорили, что она у меня на содержании? Часто мы расходились в своих мнениях. Мне было досадно, что я все держу деньги, а она не имеет в месяц даже десяти рублей…[5]

<5 мая 1865 г.>

Сижу я пьяный у растворенного окна во двор. Слышу слева разговоры баб — барынь опетербуржившихся. Толкуют они <…> т. е. пустяки; живого, для души разговора нет. Толкует и жена моя — ей не выдумать толковать дела. У нее практическая жизнь: хлеб почем, квартира почем, тот какой, этот живет дрянно — и посочувствует говорящим и сидящим с ней. Ну, на это наплевать: это в тысячу раз надоело! (Я не <пре>увеличиваю, как <пре>увеличивают господа сочинители, говоря: «грязь по колено» — ничего подобного я не видал). Направо я слышу из двора веселые крики ребят, по-простонародному — ребятишек, они играют в бабки. Я чуть не всплакнул, потому что мне сейчас представилось то, как я играл в детстве в бабки; мне играть хотелось, хотелось быть ребенком для того, чтобы не чувствовать страданий, мучащих меня даже и тогда, когда я пишу свои «Между людьми». Хочется мне закричать: «Господи, отчего я не ребенок?..» Мне хотелось быть ребенком, но только ребенком умным, которому бы можно было отдохнуть… Да и ребенку многое прощается.

— Мой муж не разговорчив…

— Вот и Серафима Семеновна замуж вышла, и ты выйдешь замуж, — говорит старуха у моих дверей.

— Я не пойду.

— Замужем лучше….

— Лучше, если жить насчет мужа: знай себе спи, командуй над кухаркой!.. Где же свобода? легкий труд?

А то, что я людей еще видел мало, женился рано и на такой, которая стоит ниже меня по развитию? Она выглядит снисходительной барыней, я — мужиком развитым; она живет на мои деньги и ничего не делает. Ей нужно хорошее платье, мне хочется надеть мужицкое; она настаивает, чтобы я гулял с нею под руку и был одет в хорошую одежду, а я не хочу. — Жалко эту женщину. Она начала поддаваться моему влиянию: сидит дома, читает книги со скуки, ходит просто, говорит просто с бедными людьми; скучает, если меня долго нет дома, думает, когда я пьян; но как понять: насильственное это или натуральное? Она отупеет больше, когда будет у нее ребенок, и воспитание даст глупое. Что делать?

Я чувствую, что я пишу, как пишут все мечтающие о себе, что они — непонятые люди, которым ничего больше не осталось, как умереть. Но я думаю, что мою третью часть «Между людьми» поймут, потому что я много выстрадал в Петербурге, много видел страдальцев в нем. Я связан теперь: жена, ребенок, который от нее родится.

Поют песни портные на Апраксин двор. Они поют от безделья. Но это пение словно раздирает мои мозги.

Впрочем, желать много не стоит. Меня понять трудно. Может быть, таких людей много, но утверждать не хочу, потому что вообще говорить, что таких людей мы знаем, — трудно. Я думаю — есть, потому что они мыслят различно: одни умеют высказываться, другие сосредоточиваются в себе. Да я-то что за особа? Таких людей, как я, очень и очень много…

5 мая 1865 г.

<9 мая 1865 г.>

В редакции «Современника» лежала моя статья — «Горнорабочие. 1-й этнографический очерк». Редакторы все говорили, что они ее не поместят в мартовскую, апрельскую книжку, потому что материалов хороших много. Значит, они высказывали, что моя статья дрянь. Но зачем они не скажут мне это в глаза, зачем шесть месяцев держат ее? Пыпин сказал, что она у Некрасова. Пришел Некрасов, поклонился мне, а за руку не поздоровался и стал разговаривать с двумя просителями. Через полтора часа после его прихода Пыпин сказал ему шопотом: «Что мы станем делать с Решетниковым? Я ему сказал, что статья у Некрасова, и я сказал ему, что у нас теперь много материалов и ваша статья в апрельскую книжку не пойдет».

— Да надо развязаться с ним, — сказал Некрасов и, немного погодя, подошел ко мне.

— Вы извините меня, г. Решетников, что мы так долго вашу статью держим. Ее нельзя напечатать. Если вы будете писать все в таком роде, как вы теперь пишите и торопитесь писать, без соображений, то вы, с вашим талантом, допишитесь до того, что вас будет жалко. Если вы что-нибудь хорошее напишете, мы с удовольствием примем. Но если вы будете писать так, то в плохом журнале конечно будут печатать.

Я простился с ними пожатием руки, но пожатие было просто из вежливости, особенно чувствовал при этом неловкость Антонович. Головачева нет, его должность справляет Слепцов, но он меня не знает. В редакцию я пришел без очков и увидел всё незнакомых. Слепцов обратился ко мне — что нужно1? Я ничего не сказал и пошел в угол; на диване увидал Пыпина. Надо ходить с очками. А еще говорят, что я очки ношу для прикрасы.

Не знаю, что делать с «Горнорабочими». Повезу к горнорабочим и прочитаю с Фотеевым.2

Вчера был у Потапова; принял хорошо, но мне не понравились чиновники: говорят о пустяках, ругаются, пьют водку; Потапов сделался еще грубее и ругается. Им очень нравится играть на гитаре, и все четверо умеют играть. Но эта музыка негромкая мне кажется самою скромною, доставшеюся на долю чиновников. Вечером Потапов сделал скандал: обругал стряпку всячески за то, что она спит и не хочет идти за водкой. Я в нем увидел пермяка-чиновника, невежу вполне, мечтающего, что он чиновник. Кухарка ушла в квартал. Что было — не знаю, но он был очень пьян. Он мне ужасно надоел, и я хочу порешить с ним всякое знакомство.

9 мая.

В «Искре» помещены две каррикатуры на Благосветлова3. Для нас, знающих хорошо положение Благосветлова, такие каррикатуры кажутся нелепостью, а для не знающих, в чем дело, оно очень невыгодно для редакции и репутации «Русского Слова». Разве Благосветлов виноват, что ему не платят деньги. Разве он не имеет права защищаться? Как же ему поступать в таких случаях, когда ему не дают ходу противники, считая его за защитника нигилистов и называя его бессмысленной башкой. Каррикатуры довольно нелепые, так и видно, что «Искра» не знает, чем осрамить человека, особенно невинного Зайцева.4 Кажется, журнал либеральный, считает себя одних убеждений с «Современником» и «Русским Словом», а делает гадости своим товарищам. И из-за чего? Все дело из-за денег и из статьи «Нерешенный вопрос», которая очень не нравится Антоновичу, вероятно потому, что ему завидно, что в «Русском Слове» хорошие люди пишут.

9 мая.

29 мая 1865 г.

[6]… переход со старой квартиры в эту кажется довольно резким. Там мы занимали пять комнат, сами имели хозяйство, были полными хозяевами, потому что сами имели квартирантов, а здесь живем в углу за два рубля в месяц и берем кушанье из кухмистерской, довольно несытное, на двоих за пятнадцать рублей в месяц, четыре блюда в сутки. Комната сама по себе небольшая, с одним окном, выходящим на двор, где кроме деревянных домов и крыш видно еще небо и кой-где садики. Комната находится во втором этаже в деревянном доме, и она вся загромождена двумя постелями, комодом, железной печью, шкафом, столом и тремя стульями; собственно это третья часть другой комнаты, которая перегорожена от нашей занавеской. Так как на одной кровати спит хозяйка, то по нашей кровати комната разделяется занавеской и поэтому делится на две, так что когда спишь на полу, то ноги оказываются в другом владении.

Хозяйка — женщина добрая, но скупая и старается всячески угодить какому-нибудь своему знакомому, имеющему звание выше ее, потому много хвастается знакомствами с разными людьми. Она очень религиозна, но рассуждает, что молодой женщине неловко жить без мужчины, потому что есть потребность. Она одобряет браки и о разводе рассуждает, что это грех.

Петергоф хотя и город, но походит на сад или дачу. Куда ни повернись, все сады и пруды, но всё это сделано искусственно и очень неприятно слышать, что на поправки, сады и фонтаны выходит в год не одна сотня денег. 10 июня приедет государь с царской фамилией и тогда будет музыка, но я уеду и не буду чувствовать наслаждения, <потому что встрече я не сочувствую.>[7]

Ораниенбаум больше походит на город, Кронштадт кое-где с виду кажется крепостью, но в Петергофе народу почти не видать, и если его видно, то из петербургской аристократии немногие гуляют в садах, а в Кронштадте то и дело попадаются матросы и вообще морские чины.

Когда я приехал в Петергоф, 15 мая, то тамошние жители очень интересовались тем, когда привезут труп наследника в Петербург. Один говорили, что его уже привезли, а другие — что его будто не допускает в Кронштадт рыба-кит. Когда привезли его в Кронштадт и держали его до тех пор, пока кончится троица, народ постоянно приезжал туда смотреть — где он лежит. Но ездили напрасно, потому что на фрегат пускали только военных с женами и чиновников, хорошо знакомых с ними. По этому случаю выходило много сцен, особенно публика ругала военных и морских чинов на фрегате: недаром же многие издержали по 5 к. за то, чтобы доплыть. в лодке до фрегата (на Купеческой гавани). —После этого почти все петербургские жители интересовались церемонией: как повезут наследника? Но я не был в Петербурге. Говорят, народу было много, и император благодарил народ за смотрение, но это смотрение стоило каждому 1 и 2 р., которые пошли в пользу аферистов, строивших мостки из тех досок, которые они употребляли на балаганы в масленицу и в пасху.

Потапов спился совсем, разругался со мной и ничего не сочиняет. Он проклинает товарищей на казенной квартире, которые будто бы приучают его к пьянству. Он сделался злой, капризный, ругает прислугу и всех — и улизнул из квартиры, так что через три дня его уже разыскивали. Потом в департаменте получили от него записку, что он в Обуховской больнице и нездоров воспалением легких. Говорят, что он три дня жил где-то на квартире и заводил скандалы, драки, и поэтому думают, что его порядочно исколотили.

29 мая 1865

<19 сентября 1865 г.>

Сегодня я именинник и сижу без копейки. Сидеть без копейки после приезда из Пермской губ. мне приходится чуть ли не в шестой раз. Все это произошло по милости редакции «Русского Слова».1 Перед отъездом из Петербурга я отдал туда окончание «Между людьми», или третью часть, сделав в ней такое заключение, что герой явится впоследствии, когда он разовьется. Благовещенский через неделю сказал мне, что написано много лишних вещей, и если я дозволю ему, он займется выправкой. Я дозволил; через несколько дней я спросил Благовещенского, могу ли я ехать и получу ли деньги в Соликамске. Меня обнадежили, и я поехал с сорока рублями. Прожил я в Соликамске три недели, в Перми полторы — ни писем, ни денег нет. Наконец жена заложила вещи, выслала мне 50 р., и на эти деньги я съездил в Екатеринбург. Приезжаю оттуда, получаю письмо от Благовещенского с штемпелем редакции «Русского Слова». Он пишет, — окончание они решили не печатать вовсе (подлинные слова), потому что оно не докончено. Приезжаю в Петербург, прошу статью и ее через месяц получаю от Комарова всю исчерченною. По приезде я отдал в редакцию две фельетонные статьи о Пермской губ. — не взяли.2 Просил Благосветлова денег, он оттягивал целый месяц говоря, что денег нет, и наконец написал такое письмо, чтобы я не думал о надежде получить денег в долг. Пришлось закладывать вещи. Хотел я отдать туда свой роман, но говорят, что они будут его читать тогда, когда я напишу весь. Я отдал первую часть романа в редакцию «Современника»; там та же история, — велели обратиться к Некрасову. Некрасов принял меня любезно, но сказал, что он поместит роман не раньше, как в ноябре и декабре, на том основании, что у меня роман не окончен.3 Впрочем он согласился прочитать со мною начало романа и обещал поговорить Звонареву насчет издания «Подлиповцев».4

В редакции «Современника» рассуждают, что «Русское Слово» — журнал дрянной, и против него даже не стоило бы писать что-нибудь; а в «Русском Слове» говорят, что «Современник» устарел, там ничего нет хорошего. По моему мнению некоторые статьи «Русского слова» очень дельные, но что касается до статьи Соколова, то он ввертывает невозможные и нелепые мысли, а Писарев и Зайцев очень зазнаются и провираются. Антонович же говорит толком, но тоже не сдерживаясь провирается. Мне нравится, что Пыпин не ввязывается в ихнее дело, молчит Некрасов, а в «Русском Слове», по настоянию Благосветлова, почти все, кроме разве Благовещенского, идут против «Современника» и, считая себя умниками. хочут закидать грязью «Современник», в котором они следят, кажется, только за полемикой.

Благосветлов оказывается мазуриком. Он согласился издать сочинения Помяловского таким образом: когда он выручит затраченные на издание деньги, тогда остальные деньги пойдут в пользу семейства Помяловских.6 Письменных условий заключено не было, потому что считали Благосветлова за честного человека. Он издержал на издание 1450 руб., конечно за хлопоты высчитал себе 500. Но выручивши 1450 руб., он из остальных денег за остальные экземпляры стал давать Помяловским половину, говоря, что он прежде так условливался. Теперь Помяловским приходится получить около 1800 руб., а они получат только 900 руб. Вот она, честность-то! Вот и реалисты!

19 сентября

<5 декабря 1865 г.>

Очень бы я желал, чтобы мой дневник, или мои заметки, после смерти моей напечатали.

Теперь я очень хорошо понял, что те, которые ратуют за свободу, — или богачи, или такие люди, которые пользуются особенным почетом тех, которые давят человечество. Настоящей свободы человеку нет: человек всегда будет подчиняться другому и будет находиться в зависимости от людей богатых. Бедному человеку с ничтожным званием нечего и думать о свободе.

Пример этому я — отставной канцелярский служитель.

Уже 19 числа сентября я записал свое положение; теперь оно еще хуже. Я переделал 3-ю ч. «Между людьми» и назвал статью «Похождения бедного провинциала в столице». Благовещенский назвал ее великолепной, только не захотел ее напечатать, потому что тут дело идет об литераторе. В сентябре я прочитал ее Некрасову, он хотел напечатать ее в октябрьской книжке, а когда я решительно не знал, что делать, он написал мне письмо, что она в нынешнем году непременно будет напечатана, и выдал мне в счет ее 65 руб., которые я в один же день издержал, и все-таки у меня осталось долгов рублей 200. Из первой части романа я прочитал Некрасову половину и потом получил от него письмо,2 что ему слушать меня некогда. С этого времени прошло полтора месяца. Раз я прихожу в редакцию. Некрасов говорит:

— Я отдал переписывать первую часть.

— Николай Алексеевич, у меня денег нет, сами знаете.

— Я на свой счет. Приглашать мне вас — у меня утром и вечером нет времени, а читать ваш почерк я не могу. Пыпин тоже отказывается.

А о том, что я просил его, не похлопочет ли он мне о частных занятиях, он не сказал ни слова. Сегодня же сказал:

— Вы напрасно ходите в редакцию. Вы тогда узнаете решение своей участи, когда я весь роман до последней строчки прочитаю. Вы думаете жить насчет романа; я вам скажу, что у нас времени так мало, что он, может быть, причитается через полгода, через год.

Он думал, что я хожу к нему просить денег. Когда я ему сказал, что я бы с августа месяца мог прочитать весь роман и переписать его, он сказал, что ему слушать меня некогда, а ему нужно читать писарской почерк.

Взять роман назад я не могу,3 потому что я должен Некрасову 65 руб., а заплатить эти деньги я не могу, да и за шубу жены уже требуют долгу 50 руб.

В «Русском Слове» то же. Там напоминают мне о романе, который я в мае обещал им отдать, и обижаются, что я отдал его в «Современник». Пока не печатают другие статьи тоже. В «Искре» цензор исчеркал «Путевые письма», и ничего не вышло.

Не знаю, что и делать.

А тут жена 7 ноября родила девочку и до сих пор лежит не вставая в клинике. Положение ее мучительное, и доктора своим искусством производят над ней пытку. Так, через 112 дней после родов Красовский6 нашел, что у нее разрыв промежности, — и хочут залечить груди и при этом пробуют опыты. Девочка Маша находится в воспитательном, потому что она испортила груди жены и от молока стала худа.

Положение мое очень ужасное. Еще кое-как поддерживаюсь «Искрой», где Курочкин должен мне около 30 руб. сер.

3 декабря 1865 г.

Если кому не жалко своего мяса, тот может смело отправиться в клинику. Жену мою там совсем измучили. Особенно доктора чего-то добиваются от грудей. Сперва ребенок насосал больно левую грудь, и она немного опухла. Намазали ее камфорным маслом, потом коллодиумом. Красовскому захотелось, чтобы сделать непременно нарыв груди для лекции, он велел к правой груди прикладывать холодный компресс, а к левой припарку. От этого у нее заболел верх живота, левый коренной зуб, горло. Хорошо еще, что она знакома там с профессором Аристарховым,6 и он ей помогает. Не будь его, ее бы совсем заморили… Компресс с правой груди сняли, помазали ее коллодиумом и велели (проф. Красовский) прикладывать к обеим грудям припарки из конопляного масла. Вечером этого дня Аристархов сказал, что к правой груди не нужно прикладывать припарку, и залечил ее зуб и челюсть, которая запухла, но горло болит.

Так как она не может сама перевертываться, потому что у нее связаны ноги и ей велено лежать на боку, как она и лежит уже 18-й день, не может протянуть далеко руки, защищая грудь, то ей нужен человек, но этого человека нет. Самые лекарства, назначаемые доктором, приносят вечером или на другой день, а сиделка или нянька уходит по целым часам. Пищу дают --крупяной суп, и когда она сказала Красовскому, он сказал: «Ваш муж имеет средства».

Да, если бы я был со средствами, не отдал бы ее туда!

Мы пожалели хозяйку: жена хотела родить в воспитательном доме, и для этого мы наняли близко его квартиру в две комнаты и кухню за 13 руб. сер., с дровами и водой. Но хозяйка (расплакалась), и жене стало жаль ее. Когда жена приходила к бабке клиники, желая узнать, как принимают в клинику, она, видя ее салоп, сказала: вам лучше пригласить меня к себе. А так как она отказалась пригласить бабушку, потому что у меня не было ни гроша денег, и пошла в клинику, потому что там можно сделать все даром и близко от меня, а бабушка клиники думала иначе, то по ее причине и сделался разрыв промежности. Это было в 6 часов вечера, а жену я увез в клинику в 3 часа.

Жена моя всем готова услужить, только ей никто никогда, кроме брата Федора Семеныча Каргополова, не услуживал. Просила она сестру Анну Семеновну, которая приехала сюда учиться повивальному искусству и которая живет на счет Федора Семеновича, ничем не занимается и не читала даже ни разу акушерскую книгу, — просила она ее походить за ней, но она отказалась тем, что ей спать неловко, да и она — чиновница…

Эта женщина скупая. Она — чиновница и часто высказывала жене, что она вышла не за чиновника. Она ничего не читает, судит по тему, что она схватила у тех, которые христа ради кормили ее и говорили с ней; и чуть женщина — не чиновница, она издевается над ней и говорит ей: «Я все ученые статьи читаю».

Я ей должен 14 р., и этот долг так мучит меня, что я не знаю, как выкупиться из него, чтобы не знать больше этой глупой женщины.7

Недаром мне не хотелось жениться. Если бы я не женился, обстоятельства вышли, может быть, другие, а то через меня страдает женщина.

Дядю уволили в отставку. Прислал письмо.8 Не знаю, что делать. Хочу ехать в провинцию и пригласить его жить со мной.

3 декабря

1866-й г.
<7 января 1866 г.>

Помнится, что у меня в дневнике за какой-то год написаны мысли на новый год. Пересматривать мне дневник не хочется, да и тетрадь слишком большая, а времени у меня очень мало. Правда, я мало работаю. Роман, или окончание 3-й части, с ноября месяца не пишется. Причины тому — мое гадкое положение, доводящее меня часто до слез. Нужно идти в клинику, потом в воспитательный к дочке и унижаться перед умною сволочью (докторами) и надзирательницами, чтобы дочку не отправили в деревню. Раньше я понимал Воспитательный Дом так, что там дети воспитываются. Оказывается, что дети после прививки оспы отсылаются на воспитание в деревни — от 25 до 300 верст. А какое воспитание могут дать в деревне! Положим, сделают человека настоящим человеком — он будет честен. Но я знаю, как крестьянские бабы обращаются с чужими детьми. Они берут детей за деньги, и нередко у одной бывает два-три воспитанника, и этих детей кормят молоком, а не грудью.

Потом нужно бегать в редакции «Искры» и «Будильника». Нынче не стоило делать отчета, лучше в новом году писать отчет.

В «Искре» очень мало денег, и мне уже совестно просить Курочкина1 каждое воскресенье. Он дает, но совестно просить. Положим, я получал по 10 и 5 руб. в воскресенье, но все эти деньги шли на расплату долгов. В редакции «Искры» теперь у меня четыре статьи; две прочитаны, и Курочкин обещал поместить их в январе месяце. Ему нужен юмор, как он мне говорит, и я написал юмор такой, что бедный человек смеясь рассказывал о своем горе, а Курочкин говорит, что в статьях мало юмору, — между тем в «Искре» зачастую печатаются пустые рассказы.

Дмитриев, редактор «Будильника»,2 когда я послал ему небольшую статейку, написал мне сахарное письмо, что он очень будет рад, если я буду участвовать в «Будильнике», и просил написать статью для юмористического сборника или принести статью, не пропущенную цензурой. Я написал и принес «Путевые письма», но он сказал, что «Путевые письма» имеют местный характер, а статья «Приезд генерала» будет читаться при собрании известных литераторов, и он дожидается художника Слепцова, т. е. его статьи.3 Странно не печатать статьи, имеющей местный характер. Я очень хорошо понимаю, что я верно описал сцены, мною замеченные, и жизнь в «Забиенных местах».

В этих двух редакциях участвуют те же сотрудники, но странно: в каждой редакции толкуют против другой редакции. Здесь ненавистные литераторы осмеиваются как только можно. Я еще ни с кем не познакомился, я молча сижу на стуле и слушаю вздор литераторов. На меня никто не обращает внимания, да и мне наплевать на них.

Перед рождеством я получил милостыню — и милостыню хорошую. В начале декабря я написал Некрасову довольно резкое письмо,4 что я хожу к нему не за деньгами, — если бы я был богат, не стал бы кланяться, а напечатал бы роман особой книгой, не отдавал <бы> его ни в какой журнал, — и в заключение написал, что я к нему больше боюсь ходить и не отдаст ли он мне роман назад; деньги же, 65 руб., он дал мне в счет статьи «Похождения бедного провинциала в столице», которую хотел поместить сперва в октябрьской, а потом отложил до ноябрьской или декабрьской книжек. Недели через две с половиной после этого я получил из конторы «Современника» письмо, что я могу застать дома Некрасова между 12-м и 2-м часом.5 В письме, написанном чиновничьим тоном, — тоном канцелярии директора, — не было написано, для чего оно ко мне послано. Однако, догадываясь, что я могу явиться к Некрасову, — пошел.

Некрасов мне сказал:

— Вы напрасно обижаетесь. Вы не поняли моих слов. Я вам сказал, что я не могу теперь скоро прочитать вашего романа, потому что дела мои в таком положении, что времени нет, особенно с этими предостережениями.6 Ваш роман так велик, что я не могу его сразу прочитать, а прочитавши первую часть, я не могу печатать, потому что не знаю, каково будет продолжение. Я понимаю ваше положение, и я говорил вам, что я раньше декабря не могу дать вам большого количества денег. Теперь я могу дать, а когда я прочитаю весь роман, тогда дам еще больше.

— Мне не хотелось бы брать денег вперед.

— Это ничего. Я могу вам дать сто рублей. Если в случае чего-нибудь, — вы напишете другую статью.

Что я против этого должен был сказать, когда у меня в кармане не было ни копейки денег? Ну я и мигал глазами, и не хотелось мне брать денег, но он сказал:

— По началу, которое вы читали, я сужу, что роман годится для «Современника», и я, как перепишут его, постараюсь поскорей прочитать его.

А между тем, сколько мук я принял с этим романом! Не раз мне доводилось плакать за Елену Токменцеву, за отца ее, мать, Корчагина и прочих угнетенных и угнетаемых людей.

— Но я вас должен предупредить, что теперь я плачу понемногу. Если я по первым книжкам увижу, что журнал пойдет в 1867 г., то буду вам платить по 40 руб. за лист, а если нет, то — 30 руб.

Он хотел запугать меня; ему хотелось тешиться надо мной. Он понимает, что мне, при настоящем положении, можно назначить и 10 руб. за лист. Вот и надейся на литературу! А он еще поддразнивает меня:

— Вы бы искали службы.

От этого человека я не ожидал этого, да он и знает, что я — не чиновник, и меня никто не примет на службу.

Он показал мне, для очистки своей совести, переписку романа. Первая часть переписана только на четверть. Писарь захворал.

Не знаю, что будет дальше.

Жена слава богу поправляется, и 9 января я ее привезу домой. Измучилась она, бедная. Дочь тоже привезу домой. Нашел женщину, у которой я буду покупать свежее молоко. На сто рублей, полученных от Некрасова, выкупил мебель, расплатился с Анной Семеновной, отдал Федору Семеновичу 20 руб., перешел на другую квартиру за 10 руб. в месяц — две чистых и одна темная комнаты.

Потапов все служит. К рождеству получил награды 125 руб. и сделался развратником. Он и меня ввел в разврат <…>[8]

Все это я записываю в другом году, который я не встречал, а спал и, кроме жены, никого не поздравлял с новым годом. Завтра год моей семейной жизни, а это для меня дорого. Завтра для меня новый год. Каков то он будет?

7 января 1866 г.

<11 марта 1866 г.>

Январь и февраль я провел спокойно, потому что в 11—12 No «Современника» за прошлый год напечатали «Похождения бедного провинциала в столице», а в 1 и 2 NoNo за 1866 г. — 1-ю часть романа «Горнорабочие». Но первая часть много потерпела сокращений в редакции: Некрасов говорил, что написано резко, но Пыпин говорил, что много нелепостей и вовсе ненужных вещей. Так, рассуждения общества о поступке Елены, ходьба соседки Елены с Еленой к письмоводителю и управляющему, наказание Елены отцом в бане — целые две главы выкинули, и вместо них я написал одну главу в одну страничку.1 Теперь Некрасов как будто недоволен мной, потому будто, что вторая часть ему не нравится. Но он еще не читал ее, а будто бы Пыпин говорил ему, что в романе есть такие вещи, по которым нельзя печатать романа. Третьего дня я прочитал Некрасову ту главу, в которой Онисья Кириловна представилась к главному начальнику, и ему не понравилось описание главного начальника. «Это так безграмотно, что так не напишет последний подьячий». Когда я сказал ему, что я могу это изменить, то он отдал мне всю 2-ю часть и велел перечитать ее снова. Я перечитал и поправил снова. Сегодня он сказал мне, что прочтет первую главу — и все-таки обещается не откладывать печатаньем. А мне так и кажется, что он отложит до апрельской книжки.

Я и сам сознаю, что надо бы заняться романом хорошенько, но в настоящее время я решительно не имею возможности, потому что нет денег.

Теперь я думаю, что живя в Петербурге, на литературу нечего рассчитывать. В редакции «Современника» смотрят на меня с пренебрежением, как на недоучку, человека неразвитого, которого можно запугать, обойтись так — что ты человек нам не парный. Я очень хорошо понимаю, что если они и печатают роман, так только ради христа… Это мне обидно. Но что я сделаю? Курочкин говорит, что я получаю много денег, и этим как будто старается намекнуть, что я могу и подождать со своими статьями. А я между тем сижу без копейки да должен редакции «Современника» около 50 руб. Кроме этого, меня мучит долг капитану парохода «Кавказ и Меркурий» Козлову. Все они, вероятно, не живали так бедно, как я, потому так и судят. Кроме Козлова, я расплатился со всеми, т. е. выплатил долгу рублей триста, — а жить-то чем?

Вот теперь литературные чтения, а я не имею возможности попасть туда, потому что нет денег, да и я все еще ни с одним литератором не знаком, и если редакторы «Искры» и «Будильника» рекомендуют меня которому-нибудь, так те эту рекомендацию считают одной формой. Впрочем, это меня огорчает, да и я сам веду себя так, что никто со мною не разговаривает. А познакомиться с хорошими людьми не мешало бы.

Некрасов в отношении ко мне сделался всё равно, что директор департамента к помощнику столоначальника.

Поэтому я хочу уехать в провинцию с женой, которая возьмет там место бабки.2 Но раньше этого мне нужно запастись материалом для романа «Петербургские рабочие», и этот роман я буду писать в провинции.3 Кроме этого, мне опротивело жить с родными жены, ее братом и сестрой. С братом ее я никак не могу сойтись, потому что он считает себя в семействе что-то в роде отца и хочет подчинить меня своему влиянию. Постоянные насмешки его, ссоры сестры с женой и укоры, что я пьянствую, — выводят меня из терпения, а разъехаться от них на квартиру для меня будет хотя и лучше, но зато брат жены потребует с жены деньги, которые он давал ей до замужества на прожитье. Это такой человек, который каждую копейку, данную им когда-нибудь, выворотит назад. И кроме этих мелочных счетов, он ничем не занят. Книг он не читает: «Если бы в них печатали как наживать деньги, я стал бы их читать», — говорит он и вообще о литераторах относится, как о людях, ничего не делающих. Кроме этого, в нем барство-лакейство довольно развито, и он часто говорит жене, что она вышла замуж не за чиновника, и не за такого человека, который нигде не служит и которого, может быть, еще и в рекруты возьмут. Он очень любит тереться около знакомых бар: чашка чаю, кофею, обед и прием — для него много значат.

Сестра его — глупая и пустая женщина. Воспитанная в кругу глупых чиновников, дочь уездного туза — стряпчего и в бедности ходившая к разным богатым людям, которые хотя ее и не считали за родню, но все-таки оказывали ей холодное внимание, — она, перенявши кое-что от них внешнее, стала мечтать о чиновничестве, о властвовании, и когда муж ее получил чин, она уже никак не хочет равнять себя с какими-нибудь нечиновниками, лишь бы эти нечиновники не были купцы. Она говорит, как торговка, в горячности упрекает жену мной, что я не чиновник, старается что-нибудь стянуть, весь день поет и ничего не делает. Хорошо еще, что она подолгу гостит на Петровском острове у Ждановых, а <то> от нее не было бы покою: между ей и женой идут постоянные ссоры. Первая начинает Анна Семеновна.

«Русское Слово» приостановлено на 5 месяцев. Благовещенский рад этому, потому что начало его второй части вышло глупое, бессмысленное и до невероятности натянутое.4

У моей дочери уже вторая кормилица. Плотим 5 р. с нашим содержанием. Недешево она досталась. По выходе из больницы жены — жену лечил доктор Сертугин две недели. Хотя же Марию и кормили свежим коровьим молоком, но она стала худеть, а как наняли первую кормилицу, то пришлось покупать лекарств рубля на 3. Первая кормилица попалась 35 лет, чухонка. Она старалась накормить и уложить ребенка, а говорить с ребенком ей не хотелось. Маша насосала ей груди, которые на 20-й день сосания заболели. Теперь другая кормилица, крестьянка Дарья Ивановна. Она водится хорошо, и Маша целый день гуляет, а ночь спит. Маша очень нетерпелива: если мокры подстилки, ни за что не хочет лежать, не любит переодеванья, пересыпки, и если захочет есть, то ни за что не станет лежать, хоть тут ей как ни пой. Она еще ничего не выговаривает, зубы еще не прорезываются, кормим кашей из сухарей с сахаром; слюны идут, кажется скоро будут прорезываться зубы.

С Дмитриевым, редактором «Будильника», вышел какой-то скандал. Когда я был в редакции, то целый час слушал литераторов — ничего не мог понять. Кажется известный Мих. Воронов5 сочинил какую-то статью на кого-то, и издатель «Будильника» напечатал ее в «Будильнике» без согласия Дмитриева, и Дмитриев хочет отказаться от редакции.

11 марта 1866 г.

<13 апреля 1866 г.>

Записываю эти строки в тяжелое для нашего брата литератора время. Весь Петербург только и занят тем, что покушением на жизнь государя. Самое главное — не знают, кто злодей. «Московские Ведомости» говорят — он поляк. «Петербургский Листок» — нигилист, а он врет. Вот поэтому-то, говорят, и хватают всяких подозрительных людей. А от этих слухов наша-то братья и трусит. Положим, я ни с кем незнаком из литераторов и имею о них два понятия: одни — пьяницы, а другие — баре. Пьяницы болтают все, что придет им в голову, а баре помалчивают. Но какие отношения бар к пьяницам — я не знаю. Наплевать! Знакомых у меня очень мало, потому что я не люблю заводить знакомства: сам ходишь, к себе води. Ну их к <…> Однако, хотя я и против всего того, что эти какие-то господа замышляют по глупости своей, все-таки беспокоюсь: вдруг ночью придут, разбудят мою дочь. Они конечно не знают, или им дела нет до того, что дочь от испуга может на всю жизнь оглупеть, кормилица молоко потерять. Положим, должно подозрительных людей обыскивать, но я-то чувствую, знаю, что я тут ровно не при чем, и мне обидно за дочь. Все эти мысли лезут в голову потому, что будто Курочкина и Минаева обыскивали, а может и других. Уж хоть бы скорее обыскали.

В «Будильнике» что-то долго не печатают ничего моего. После завтра надо итти к Степанову. Пойду и к Некрасову с 3-й частью романа. Не хочется, а надо узнать, будут или нет печатать в апреле 2-ю часть. Если не будут, не знаю, что и делать.

— Время теперь такое… Опасно, — скажет Некрасов.

Да мне-то что за дело! Всякий видит, что тут рабочие притесняются начальством. Неужели правительство так глупо, что оно в этом романе видит что-то другое? Я бы ему посоветовал самому потолковать с мастеровым или урочнорабочим. Но я знаю, что тут кроется со стороны Некрасова что-то. Будь я богатый человек, не то бы было, а то я должен теперь ему 70 руб., и он как будто считает меня за какую-то пройдоху. Обидно.

Да, много есть страданий у человека. В страдании Сысойки и Пилы («Подлиповцы») я страдал; теперь я страдаю в Корчагине. Но все эти лица живые. Подите вы на Каму, в Пермь теперь, подите в любой горный завод — стонет бедный народ и стонет от начальников: прикащиков, мастеров, штейгеров. То же и здесь с фабричными и другими рабочими.

13 апреля

<6 мая 1866 г.>

В «Русском Вестнике» я прочитал статью Безобразова «Начало Пугачевщины». Объясняется, что народ страдал и был вызван страданием к бунту. Пугачев имел девиз: земли ваши, свобода. Конец свертывается к тому, что Екатерину II окружили дворяне. К чему эта штука?1

Роман мой теперь не печатается.

Времена теперь тяжелые: Елисеев, Слепцов, Минаев, Вас. и Ник. Курочкины взяты.2

Некрасов сказал стихи Муравьеву…

Муравьев хотел вызвать Чернышевского, но император умнее Муравьева, не дозволил: двух смертей человеку не бывает.

Дома не лучше. Каргополов командует. Я злюсь, он смеется. В декабре он, бывши в клинике в гостях у моей жены, вдруг предложил мне жить отдельно. Я этому был рад, но не хотел отделиться из уважения к больной женщине, моей жене. На этой квартире он вел себя вполне хозяином, сестра его Анна Семеновна затевала с моей женой ссоры, я объяснил Федору Семеновичу, что слушать мне крики Анны Семеновны приторно: он отделался шутками. Случилась история между Анной Семеновной и моей женой, — такая, что все, кормилица и Варвара Андреевна, сказали: «Мы не желаем разговаривать с Анной Семеновной». Я написал письмо Федору Семеновичу, в котором упомянул о его предложении в клинике, и сказал, что два медведя в одной берлоге не уживаются. Молчание. Обедать я с ним не могу. История с Г. Михайловым: он просил меня написать статью против возражения Жуковского. Я отказался, он рассердился. Я написал: но «Петербургские ведомости» не напечатали, потому что окончание оказалось к выгодам Ждановых.

Федор Семенович Каргополов определяется судебным приставом. Ему нужно залогу 600 руб. Но ни Михайлов, ни Жданов, ни Туляков не дают. Просит жену обязательно сходить к m-m Амидио. Жена говорит: та залогу попросит; он думает, Сима врет. Сима и говорит: "Амидио даст 10—20 руб. без залогу, но 600 руб…… Он покупает на свои деньги чай, сахар да хлеб и все это записывает в книжку. По окончании месяца он книжку кладет мне на стол. К чему? Я ее вижу каждый день. Я в мае написал, что принимаю питание Ю. С. Каргополова и В. А. Тереховой на свой счет и не хочу считать его опекуном. Это я вырвал и приложил к книжке. Он написал, что подобные вещи годятся для нужника. Я этот листок вырвал. Он деликатно выразился не мне, а жене, Варваре Андреевне и своей Анниньке, что он считает это мальчишеством, что Юлий — мальчик и должен глаза у портретов выковырять. — Юлий Семенович Каргополов выковырял глаза у портретов Помяловского, Добролюбова и Некрасова. На это Федор Семенович Каргополов в ноябре 65 г. отнесся ко мне так, что я не могу протестовать, потому что он на картинки смотрит как на ненужную для него вещь и может с ней делать, что ему вздумается.

Теперь она на меня сердится за книжку, которою он неправильно завладел. Она принадлежала мне в 1864 г., когда я держал квартиру на углу Садовой и Гороховой, дом Жукова № 36, и он 8 месяцев жил на мой счет. Теперь у него в месяц выходит 4 руб. 50 к. сер. с пищей, освещением и отоплением! (Освещение и отопление он не платит). Буду искать квартиру. Стыд для меня, что я подчиняюсь коллежскому регистратору, будущему судебному приставу Федору Семеновичу Каргополову.

Для меня Варвара Андреевна Терехова дороже опекуна Ф. С. Каргополова, потому что она сохранила ее от соблазна1 <…>[9]

<5 августа 1866 г.>

В настоящее время я переживаю ужасные и самые тяжелые дни. Я писал раньше, что вероятно вследствие того, что самых известных литераторов засадили в крепость и части, Некрасов сказал стихи Муравьеву. В это время я еще был спокоен, потому что Некрасов обещался поместить 2-ю часть романа «Горнорабочие» в майской книжке и хотя потом отложил до июньской, но все-таки уверил и выдал мне 50 руб. Кроме этого, брат Курочкина — Владимир1 просил меня не оставлять редакцию «Искры» своими статьями. Вейнберг, редактор «Будильника»,2 меня лелеял, печатал статьи, просил тоже писать. По всей вероятности и Курочкин, и Вейнберг думали, что засаженных литераторов сошлют, и мы дескать будем довольствоваться и этим. Только гг. Пыпин, Антонович и прочие не обращали на меня внимания, и бывало когда придешь в редакцию «Современника», боятся даже поздороваться с тобой, а разговаривали больше в другой комнате.

Говорили, что будто Пыпин и Антонович разошлись с Некрасовым после его стихов Муравьеву, но однако я их видел у Некрасова.

Некрасов уехал в поместье, а через две недели или раньше запретили «Современник» и «Русское Слово».

Я стал продавать Звонареву свои сочинения за 500 руб. Он давал 200 или 300. Я попросил Вейнберга, тот хотел поговорить Базунову, даже настоять на том, чтобы он купил их за 500 руб.3 Звонарев обещался сказать ответ через неделю. Вероятно ждал Некрасова.

В это время я уже жил в Петергофе у той же Пермяковой. Нанял я на лето комнату за 25 руб. Об ней я писал в статье «Город в садах», о которой я буду говорить ниже.

Приезжаю я в город за получением из «Искры» денег. По моему счету на Василье Курочкине было старого долгу — за «Внучкина» 13 руб. да за статью «Женщины Никольского рынка», которая была мною названа «На Никольском рынке», мне приходилось рублей 18, так как я получал по 6 коп. за строчку, да за окончание «Внучкина» 9 руб. А надо заметить, раньше я от Владимира Курочкина получил в течение 1 1/2 мес. 15 руб., а потом он говорил всем, как Усов, что у него денег нет.

В книжном магазине «Современника» я узнал, что Некрасов приехал. Я же не имел ни копейки и написал Некрасову письмо: что он будет делать с романом, так как я ему должен в счет его 100 руб.? Если он будет издавать какой-нибудь журнал, то нельзя ли его продолжать под другим названием, или не купит ли он его у меня за 150 руб.? Я просил его уведомить меня.6 В этот же день я узнал, что Некрасов хочет рассчитать подписчиков Шекспиром.7 А Вл. Курочкин, выдав мне 5 руб., сказал, что он не будет платить долги брата. Корков, прикащик, заведывавший делами «Современника» и сотрудник «Будильника», сказал мне, что Пыпин своего адреса в конторе не оставил и никого не хочет принимать к себе.8 Звонарев сказал, что он насчет моих сочинений подумает до осени, т. е. до октября месяца.

Между тем в «Будильнике», т. е. у Вейнберга, засели статьи «Аккуратные люди» — три очерка, «Белуга», которые он хотел печатать, «Квартира № 25», которую он нашел «избитой фразой». Я написал статью-письма «Город в садах» — два письма. В «Искре» исчезли статьи «Яков Петрович» и «Дедушка Онисим», о которых я ни от кого не мог добиться вести, даже не знаю, у кого они.

Некрасов через 4 дня уехал. Я ходил к Пыпину, живущему в Петергофе, три раза и не заставал дома. Он послал мне письмо, что о планах Некрасова ничего не знает и рукописи все сдал в контору.

В «Будильнике» между тем захрясли мои статьи «Глухие места» и «Белуга», которые Вейнберг хотел печатать в первом же No. Я остался без денег, занял у здешнего судебного пристава В. два рубля и поехал в Питер. Вейнберга в интендантстве, где он служит столоначальником и куда хотел определить меня, потому что он в родне с Устряловым,9 я не застал и отправился к Вас. Курочкину, которого вместе с прочими литераторами около этого времени выпустили. Там я застал Вейнберга. Он сказал, что «Белугу» и второе письмо «Город в садах» — о мировом судье — цензор перечеркнул, так что нельзя печатать, а «Глухие места» он пустит в следующий No.10

А надо еще то заметить: «Будильник» выходит в пятницу, а г-жа Степанова, заведывающая хозяйственною частью журнала, потому что муж ее — какая-то размазня и больше курения соломенных папирос ни на что не способен, — изволит приезжать в город через неделю, в четверг.11

За статью «На заработки», напечатанную в «Искре», Курочкин выдал мне 21 руб. 12 коп., а Дмитриев, бывший тут же и холодно поздоровавшийся со мной, ядовито заметил, что автор за рабочих деньги получил.

Зашел в книжный магазин «Современника»; там мне предлагают за сочинения только 150 руб.

Сходил к Базунову. Спрашиваю:

— Вам говорил Вейнберг насчет издания сочинений Решетникова?

— Я его уже два месяца не вижу. А вам что угодно?

— Мне бы хотелось продать свои сочинения. Я — Решетников.

— Я вас не знаю. Пусть Вейнберг поговорит.

Через неделю опять сидел без денег. Послал в Петербург жену, и та узнала от Вейнберга, что Базунов обещался подумать до осени.

За «Глухие места» я получил деньги, а «Белугу» и петергофского мирового судью просил Вейнберга передать в «Искру», но прошел месяц, — и они не переданы. Теперь Вейнберг обещался напечатать «Ильин день» и обещается уже три недели, наконец, известил меня через писаря, что эта статья сошла с очереди (?)…

При таком положении дел литературы я вывожу такое предположение, что у нас г.г. издатели и редакторы отдают предпочтение своим приятелям и людям состоятельным; так например огромные статьи купца Стахеева,12 богатого человека, печатают в «Будильнике» или целиком, или печатают без перерыва в трех нумерах, а мой «Глухие места» были прерваны на два месяца, потому, как сказал Вейнберг, — надо же и другим дать хлеб. Воронов под подписью Хохотов печатает почти в каждом No «Будильника» и иногда даже по две статьи. В «Искре» какой-то Веселый сочинитель13 и Минаев тоже катают по две статьи, тогда как я не могу допроситься, чтобы Курочкин потрудился прочитать мои статьи.

Я несколько раз просил Вейнберга уведомить меня о статьях и об издании сочинений, но он и не думает отвечать, а желает, чтобы я сам приехал в интендантство, где я должен буду унижаться перед сторожами.

Теперь уже август месяц, а в половине сентября я должен буду непременно уезжать из Петергофа. Нужно отдать хозяйке 13 руб., Ф. Каргополову 25, жена заложила шубу за 48 руб., да кормилице нужно отдать 15 руб. А содержание чего стоит? И всего этого редакторы не хочут и знать, а станешь им говорить об этом, они замечают: «Жениться бы не надо было». Ну разве они не скоты после этого!

Кроме этого я писал своему воспитателю письмо, чтобы он ехал в Петербург ко мне <…>[10], но дядя послал мне письмо с укоризнами, смысл коих тот, что я напрасно уехал из Перми и мог бы теперь служить в Перми. В заключение написал, что он и писать мне больше не будет, и писем моих не будет принимать.14 Пенсии ему дали 3 руб. 50 коп. в месяц. Капиталу у него 300 руб., а дом в Перми стоит 700 руб.

Вот тут и подумаешь, как жить. И я вполне уверен, что кроме моей жены, никто не посочувствует моему положению теперь. Будь я каким-нибудь образом вдруг богат, все эти господа редакторы будут заискивать моей дружбы, будут печатать статьи, а про настоящее мое положение и речи не будет. Такова уже наша литература. Тоже советовали мне некоторые господа отдать роман в «Отечественные Записки». Это тоже довольно хорошая штука с ихней стороны. Или им досадно, что я не сидел в крепости? Тогда, я думаю, не так бы смотрели на меня. Но едва ли.

Думаешь — думаешь, ничего не можешь придумать. И не знаю, до чего меня доведет эта невежливость гг. редакторов «Искры» и «Будильника», если так будет продолжаться долго… Уж я, кажется, не виноват.

5 августа 1866 — канун моего приезда из Перми в прошлом году. Еще, значит, прибавился год страданий.

<2 сентября 1866 г.>

Муравьев умер, но дела литературные и после его смерти не улучшились, а кажется, будут итти все хуже и хуже. Причин искать нечего: главные литературные деятели, как надо полагать, заподозрены в дурных направлениях, и, как они выражаются своим сотрудникам, правительство их давит так, что они полагают, что литературу убьют, а если и останется литература, то казенная. Это, конечно, несправедливо, потому что у нас и до сих пор газеты уверяют иностранцев, что у нас свобода печати существует на прочных основаниях; да и у нас и в самом деле существует закон о печати, только мы понимаем свободу слова по-своему, а начальство — по-своему: например, редакторы говорят нам, что цензора вычеркивают слова — «чиновник», «помещик» и т. д. Курочкин даже говорит, что некоторые цензора берут взятки. Это конечно очень вежливо и прогрессивно. И мы переживаем теперь тяжелое время, — тяжелое потому, что говорить дело нельзя, а ложь, фантазию писать не хочется. В слове «мы» я подразумеваю таких же людей, как я, — и пишу эту заметку для того, чтобы люди будущего времени видели, как бедными и неучеными людьми пренебрегают передовые люди, несмотря на ихнюю популярность. Читал я сочинения Дружинина, его критику на прежних английских писателей,1 и нахожу, что русские далеко перещеголяли англичан в плутнях. В настоящее время издателям и книгопродавцам славное время, потому что ловкий и крепкий человек из них может надувательствами теперь нажить много денег — и все-таки и после смерти своей будет популярен и главное — честен.

Я нахожу, что все наши редакторы, издатели и книгопродавцы — плуты, и вот почему я нахожу — и со мною, я думаю, согласятся их дети, если будут немножко почестнее родителей: издателю журнала или газеты нужно только опериться; до тех пор, пока у него не накопится тысяч 5 барыша, он будет ханжить, что у него мало подписчиков, переманивать лучших литераторов, рассчитывать их понемногу, а как оперится, тогда, как Некрасов, будет убавлять им цены, если чует какое-нибудь горе с его журналом, доказывая им, что он теряет большой убыток. Но вот такие времена, как теперь, — это клад. Возьмем Курочкина. Я не знаю, как у них идет дело — все ли три брата издают «Искру», или один который-нибудь из них, — только судя по справедливости, они, или хотя Вас. Курочкин — должен бы был рассчитывать сотрудников как следует. Однако выходит то же, что делал со мною Усов. Он говорит, что нет денег — и только. Посидишь, послушаешь разные сплетни и уйдешь или с тремя рублями, или ни с чем. Он даже раз сказал мне, что если «Искру» закроют, он долгов никому не будет платить; когда откроет новый журнал, то он с удовольствием будет печатать мои статьи. Так он рассчитывает и других — и все-таки уверяет, что тот плут, тот не платит деньги, хотя и богат. Но когда сидишь долго, то замечаешь, что приятелям своим он дает деньги в другой комнате; возьмет бумажник, уйдет, запрет ее и слышно: «25 руб., 35 руб…»

То, что Курочкин мог бы рассчитываться с сотрудниками исправно, доказывается тем, что он живет на Невском, имеет хорошую квартиру, — такую, что швейцар не пустит к ней человека в грязных сапогах, как это было со мной в январе нынешнего года или раньше, не помню, — имеет лакея и тому подобных людей, принимает только по воскресеньям с 12 часов, ездит в театры и т. п. Хотя же он и говорит кому-нибудь, не из его приятелей: «Приходите в среду», — вам скажут: «Нет дома». Раз мне жена его, женщина важная, заметила, чтобы я не бросал пепел с папироски на пол, и когда я сижу один с Василием Курочкиным, она говорит: «Ах, как накурено! голова просто болит».

В течение года Вас. Курочкин даже не запомнил моего имени и отечества, и я всегда прихожу туда, как в такое место, где с тобой и знаться не хотят — они ведь печатают мои статьи и знают, что я не учен и пришел за деньгами, и заключают так: «Он пишет из-за интереса и поэтому раб наш». Как-то Курочкин высказал Стопановскому2 неудовольствие, зачем он писал в «Будильнике», когда он враг Степанову. Тот сказал, что тут нет ничего худого. Курочкин заметил, что ему не нравится то, что сотрудники «Искры» перебегают в «Будильник».

В «Будильнике» важности еще больше. Там даже Вейнберг стал считать сотрудников за подчиненных себе. Это значит, что он уже накопил 5 тысяч и думает открыть свой журнал. По приезде из Петергофа я два раза был у него и не заставал дома в такое время, когда он дома. Этот человек удирал со мной такого рода штуки: скажет — статья у цензора; через две недели скажет — послана к цензору; через неделю скажет — я читал корректуру, надо изменить, потому цензор не пропустит. Обругать его — хуже: придется ждать полгода, потому что ни на квартиру, ни в интендантство, где он служит столоначальником, не пустят; письма редакторы не пишут сотрудникам, а если встретишь его где-нибудь — наврет.

Теперь редакторы все дело сваливают на цензоров: не по вкусу статья — цензор не пропустит; длинная статья — много таких вещей, которые не пропустит цензор; а между тем приятели редакторов растягивают вздор по три и четыре NoNo сряду.

Наконец даже я не могу получить NoNo «Искры» и «Будильника» с 1 сентября.

А впереди опять ловушка предвидится. Некрасова я сочел за большого барина на том основании, что все нынешние редакторы и издатели от него надувательствам научились. Прихожу я раз в книжный магазин Звонарева. Звонарев и говорит мне: «Некрасов писал мне, чтобы я выдал вам 25 руб.».3 Я думал-думал: за что мне такая милостынька? Сначала было не брал, а потом взял, думая, что вместо романа «Горнорабочие», я напишу роман «Петербургские рабочие». Но вот ловушка в чем состоит: могу ли <теперь> я продать роман «Горнорабочие»?

Я отдал Благосветлову начало романа «Глумовы»,4 предполагая содержание передать из «Горнорабочих»; но ладно, что я медлил: этот роман выйдет совсем другого рода, но лучше «Горнорабочих», хотя в нем не будет ни генералов, ни помещиков.

Благосветлов что-то юлит около меня и дал мне 25 руб. Он даже обещался издать мои сочинения, этак через месяц, на моих условиях: 300 руб.; 150 руб. вперед, остальные по напечатании; но после всех тех историй, какие я про него слышал, он меня едва ли-надует.

Благовещенский перешел в «Женский Вестник» редактором с Михайловым (автором «Гнилых болот») за 100 руб. в месяц и переманил к себе своих приятелей. Дело, говорят, дрянь: хлопотал Стопановский; Стопановского надули Мессарош так, что ему пришлось удалиться (не знаю, кто из них — Стопановский или Мессарош врет); говорят (говорил Стопановский), что у Мессарош денег нет (а у Стопановского есть 7 тысяч, вероятно, выиграл в лотерею или в карты), и литераторы будут писать в кредит.5

12 сентября 1866 г.

<9 ноября 1866 г.>

Некрасов приехал, и я был у него по поводу предложения Н. Курочкина напечатать «Горнорабочих» в «Невском сборнике». Курочкин дает мне за «Горнорабочих» 700 руб., но 350 руб. обещается отдать тогда, когда выйдет первая книжка. Некрасов принял меня вежливо. В его приемной, или <бывшей> редакционной комнате, заметно отсутствие редакции, и сам он говорит, что не только не будет ничего издавать, но даже старается избежать всяких литературных дел. Роман велит печатать хоть-где, о деньгах сказал, что я их могу отдать, когда совсем поправлюсь и даже дал мне 10 руб. (милостыньку).

Вас. Курочкин нынче такие штуки выделывает со мной и, вероятно, с другими также: дал мне записку в магазин «Искры», чтобы там выдали мне 20 руб. (старый летний долг; осталось еще за ним, кроме сцен «В деревню», 15 руб.). Прихожу. Вл. Курочкин говорит — денег нет и назначил мне притти во вторник в 6 час. вечера. Приезжаю — говорят Вл. Курочкин бывает в магазине только до 3 часов. Разве это не плутни?

Благосветлова жмут: вот уже больше месяца цензор держит корректуры, в том числе и начало моего романа «Глумовы».1 Некрасов говорит, что сами цензора поставлены в такое положение, что не знают, что делать. Говорят, редакции газет и журналов получили предписания: не печатать объявлений от студентов, что они ищут учительские места. Распоряжение отличное!

9 ноября

<28 ноября 1866 г.>

Наконец-таки я продал «Подлиповцев» Звонареву за 61 руб. 25 коп. Но и тут Звонарев хитрит, т. е. говорит, что если бы он читал их до покупки, то не купил бы: цензуры боится.1

Вас. Курочкин денег не платит, так что я решился ничего не давать ему, и не хочу отдавать H. Курочкину «Горнорабочих» еще и потому, что цензор хорошо пропустил начало «Глумовых», и Благосветлов торопит меня окончанием.

Вейнберг не хочет печатать больше рассказов судебного пристава2 и отдал мне назад для переделки «Якова Перевалова». В тоне его голоса и манерах замечается чиновничество, и он даже говорит мне, зачем я не чиновник.

Чорт знает что такое! Никак я не могу поправиться. Вот уже третья неделя, как я пью с утра и пропиваю каждый день по 25 коп. И всё это оттого — не печатают ни в «Искре», нив «Будильнике» статей; потом у жены заболели зубы, должна была стряпать кормилица, а я — водиться с Манькой; потом у кормилицы захворал муж тифом, она ходила в больницу; наконец муж ее 24 ноября помер…

Кто виноват в его смерти? Я проклял Петербург, когда смотрел его труп. Господи! Он нисколько не похож на Конона Дорофеича… Это был здоровый краснощекий мужчина, а теперь даже лицо его походит совсем на другого человека. Думал ли он, уходя из деревни, что умрет в Петербурге? Думала ли Дарья Ивановна о том, что уходя в Петербург, она воротится домой вдовою?.. Да, она плачет теперь, бедная, молодая, честная женщина. У нее осталось двое детей, она должна жить под опекой родни. А что ее может ожидать в замужестве, когда ихняя деревня самая бедная в Тверской губернии?

Конон Дорофеич работал на судах; он подробно описан в статье «В деревню», напечатанной в «Искре». Только уж так богу было угодно, чтобы вместо дома он попал в больницу. Он за четыре дня до поступления в больницу был у нас, пил чай и говорил, что у него болит горло. Надо заметить, что у него сапоги были худые, ноги постоянно промокали и зябли, а о квартире и говорить нечего: только тогда и спокой, и сон, когда выпьешь водки. В среду 14 ноября его свезли в больницу чернорабочих: он уже не мог говорить, болезнь его назвали тифом — и не было никакой надежды на выздоровление…

По значительности болезни его 27 ноября назначили в клинику, но я, зная, что там он поступит в препаровочную, взялся сам хоронить его. Завтра буду хоронить на Митрофаньевском кладбище и запишу эти похороны особо, если буду здоров и трезв. Едва ли.

28 ноября

<29 ноября 1866 г.>

Сегодня я похоронил Конона Дорофеича. За 10 коп. доехал до больницы. Дарья Ивановна плачет. Он лежит в общем месте. В часовню, как я понял, его потому не поместили, что она и не просила и не подарила сторожей (везде впрочем нужна протекция); он еще вчера был одет. Мне это обидно. Впрочем, в часовне, устроенной по католически, три места, а всего лежало два, впрочем в гробах. А Конон Дорофеич почему-то до нашего прихода не был положен в гроб (сторож говорил, что нельзя, но… сторожу хотелось взять, ведь не солоно же он хлебает, находясь при несчастных червяках, т. е. рабочих; сторож — тоже рабочий).

Впрочем, мы — я и Дарья Ивановна — возились недолго: Конон Дорофеич был одет еще вчера; надели на него крестик медный, покрыли миткалем, наняли извозчика до Митрофания за 50 коп. и отправились. За дозволение хоронить у Митрофания с нас взяли сторожа 15 коп. (Говорят, нужно дать дьякону за бумаги — басни).

Извощик, или лошадь его, бежит скоро, так что я, выпивши за упокой Дорофеича недалеко от мосту, что напротив Варшавской ж. д., целые четверть часа бежал до гроба Конона Дорофеича.

Кроме Дарьи Ивановны и меня никого не было. Мы шли по такому месту, где нет чванливых людей: кто идет, едет, стоит — шапки, фуражки снимает и крестится.

На кладбище беспорядок. Мастеровые, хоронящие детей, подмастерья — вопиют; жены не знают, куда деваться; некоторые ищут конторщика, но не находят. Это важный господин с усами, рука дрожит. С тех, которые отдают покойников в общий разряд и дают священнику по своему желанию, он тех просит расписаться в книге. Но странно… (это факт, а не досада или скупость) он с меня потребовал за могилу (6-й разряд — мне говорили, что теперь разрядов нет) — 1 руб. 50 коп.

— Сколько священнику? — спросил конторщик.

— Рубль, — бухнул я и глупо сделал… и обратился к другому человеку, как фабричный прикащик (ну уж, и прикащик!)

Нечего и говорить о том, что 6-й разряд далеко.

Кончилась обедня. Вышел дьякон и начал свое дело. Священник (он в камилавке) считает в алтаре деньги, разговаривает с священниками и дьяконами и отвечает те тексты, которые ему нужно говорить- Ему уже примелькались покойники, — это я знаю по себе, когда я был в монастыре, — но вот Дарья Ивановна обижается… Ну как ее урезонишь?..

Ради, кажется, приличия вышел толстый поп на известное место.

Дарья Ивановна обижается: «У нас в деревне поп, хотя и много покойников, прочитывает подорожную и сунет сам ему в руки…»

А здесь она сама вложила ему.

Нищих пропасть.

Кто-то хоронит ребенка (вероятно до одного года); гроб изукрашен. Могила вырыта на 1 аршин, а могильщика нет. Отец боится поставить гроб на снег: замочит, или, по его понятию, наружность гроба испортится.

Дарья Ивановна говорит, что будь у нее сын, она бы имела часть в доме и в хозяйстве, а так как у нее две дочери, то ее прогонят из дому и не дадут ни огорода, ни коровы, ни куриц, — обстоятельства, сложившиеся по основам крепостного права и местных обычаев.

29 ноября 1866 г.

<1867-й г.>
<8 марта 1867 г.>

Уже третий месяц я живу в Бресте и ни одного слова пока не написал в свои заметки, хотя и сообщил Юлию и Федору Каргополовым и Благосветлову об этом еврейском городе. Я даже посылал Вейнбергу письмо о Белостоке,1 но не знаю, что с ним делается. Писать сб евреях я не могу с утвердительной точки, потому что вижу только внешность и то, что еврей в еврейскем городе — не то, что еврей в других местах. Это — хозяин, а не раб, сгибающийся в три погибели. Стоит только выйти на шоссе в субботу после обеда — тут еврей налицо, щеголь, по своему: самую лучшую одежду наденет, гуляет свободно, размахивает руками, смеется; все лавки заперты. Но в другие дни еврей — торгаш в полном смысле. Еврей очень терпелив.

Здесь многие дома имеют двух хозяев, потому что город был на том месте, где теперь крепость, и поэтому и теперь желающим строиться дают землю даром. Живут тесно, бедно; имеют много детей, половина которых мрет. Редкий еврей неторгаш; кажется, нет ни одного еврея или еврейки, которые бы не торговали чем-нибудь.

Крепость в 1 1/2 верстах. Скука. Кроме этого, не с кем поговорить от души, а хотя и есть люди хорошие, но они забиты и поневоле подчиняются влиянию других людей, которые интересуются только «Русским Инвалидом». Казенная обстановка, солдатская форма — надоели. Кроме еврея, ни одного в крепости не увидишь в светской[11] одежде. Все это тяжело действует, так что поневоле хочется вырваться из этого мира. Я во всей крепости один штатский, и многие думают, что и я скоро переменю свою одежду на военную. А некоторые предполагают, что я приехал сюда служить.

Я никому не высказывал, что я хочу служить, потому что я не люблю военную одежду. Но как-то жена сказала Цитовичу,2 главному доктору, что не худо бы мне служить для чину. Вот Цитович призывает назад тому четыре дня жену и дает письмо на имя офицера инженерного — Матвеева,3 для того, чтобы он определил меня бухгалтером. Я до сих пор не видал Матвеева, но сдыхал от инженера Павла Амосовича Заварзина,4 с которым я хорошо знаком и который — неглупый человек, что этот господин — очень гаденький господин; да и это все инженеры говорят. Не идти было неловко, и я пошел. Он принял меня по-чиновнически. Мы говорили о литературе; но я заметил, что он при воспоминаниях о «Современнике» посмеивался, и поэтому показался мне лже-либералом. Насчет службы я его не просил, да и я был поставлен в неловкое положение, имея записку. Он мне не обещал и пожалел, что я не имею чина, как об этом жалел и Вейнберг.

Сегодня приходит ко мне Заварзин и говорит, что уже по всей крепости разнеслось, что я просился у Матвеева на службу, что все говорят: сотрудник «Современника» просился у Матвеева на службу. Но Заварзин говорит, что Матвеев ничего не может сделать, потому что начальник инженерной команды Шпигель5 имеет уже на это место другого, и что Цитович и Матвеев хотели меня одурачить. Жене хочется, чтобы я служил, но мне не хочется; мне не нравится и крепость, и общество здешнее, не хочется так рано подвергать себя разложению. На что даже и Заварзин, единственный человек, к которому я хожу и с женой которого незнакома моя жена (обе выжидают визитов с их стороны), — и тот думает, что я хочу служить: так вероятно через него мне около масленицы предложили поступить в мировой съезд (частная служба), где жалованья дают 750 руб. в год, но об этой службе пока еще нет ни слуху, ни духу.

Живу я здесь потому, что не могу скопить денег. Жена жалованье получит в конце апреля, поэтому все деньги уходят на содержание и прислуг: две няньки, кухарка и денщик. К тому же снег стаял, говорят, скоро будет лето.

Несмотря на то, что большинство солдат — русские, жены ихние и сами они говорят по-польски. Дети их даже многих коренных русских слов не понимают. О евреях и говорить нечего. Причина этому та, что они, живя среди поляков много лет, ополячиваются.

18 марта 1867. Я живу в Бресте с 9 января. Жена родила 15 января Семена.

<6 мая 1867 г.>

Накопилось в течение более месяца очень много и худого и хорошего. Начну с хорошего, чтобы кончить дурным, как у нас обыкновенно бывает в жизни. Хорошее то, что вышел «Невский сборник» и в нем помещено множество статей, в том числе и моя — «Очерки обозной жизни».1 Эта несчастная статья почти с осени 1865 г. валялась в разных редакциях и не печаталась, потому что редакторы самый предмет находили, кажется, избитым, да и не читали очерка. Однако я еще не видал сборника.

В «Искре» напечатаны две мои статьи, о которых я уже совсем позабыл. Одна — «Дедушка Онисим» — была отдана еще в мае прошлого года в редакцию и потерялась из нее, и я удивляюсь, откуда и от кого она появилась снова в редакции; другая --«Сутки в казенной квартире» — была отдана, кажется, в октябре тоже прошлого года. Не знаю только, получу ли я деньги с обеих редакций.

Благосветлов оказывается плутом. По выходе 4-й кн. «Дела» я просил передать деньги шурину и ждал ответа целый месяц. Хорошо еще, что у жены была практика, не будь практики, пришлось бы плохо, потому она жалованья еще и до сих пор не получала. Но и эти средства оказались так ничтожны, что и говорить нечего. Я послал шурину телеграмму и получил от него через пять суток письмо, что Благосветлов отослал деньги в «Барч-Оренбургский». На второй день пасхи я наконец получаю от Благосветлова письмо с деньгами. Он пишет, что письмо заслал почтамт, и оно воротилось. В нынешнее время такая отговорка кажется невероятною, потому что никакого Барча еще пока в России не существует, и почтамт не мог поэтому принять <туда> денежное письмо. В заключение он пишет, что 3-ю часть «Глумовых» печатать не будет, потому что слишком много, и что я могу, при других цензурных условиях, написать под другим названием продолжение. Итак, моя работа пропала.2

Вышел 1-й выпуск литературного сборника «На несколько часов». Я видел только объявление в «С. Петербургских ведомостях». В нем перепечатаны статьи из «Современника», «Искры» и «Будильника», и в том числе моя — «Из новой судебной практики». Сказано в объявлении, что статьи перепечатываются с согласия авторов. Но меня решительно никто не спрашивал согласия; я не знаю до сих пор, кто издатель, да и об этом сборнике до первого объявления ничего не слыхал. Выпуск продается по 1 руб. Значит, статью не должны перепечатывать даром. Неужели это шарлатанство? Написал Вейнбергу и вот уже две недели жду ответа.3

В Бресте очень скучно. Только и живу для детей <…>[12]

Рыбу ловить тоже неприятно: на речках еще нельзя, с валов не дозволяют инженеры.

А тут еще другая неприятность. В 14 No «Искры» сообщена корреспонденция такого рода, что в крепости Брест-Литовской, в клубе, женщины при входе мущин должны вставать с своих мест; что одного господина за то, что он получил приглашение танцовать с женщиной легкого поведения, исключили из клуба и что здесь по улицам ночами слышатся раздирающие вопли женщин и что женщин даже сажают на ночь в кутузку. «Искру» получает только один Заварзин. Он, не обративши внимания на заметку, отослал No своему товарищу, и часа в три-четыре офицеры всполошились: заговорили, что это я писал.4

Заварзин призвал меня; я сказал, что я и не думал писать этого. Он говорит, что ничего подобного в клубе и с женщинами не было; но на него указывают, как на сплетника, <говорят>, что он хорошо знаком с бывшим сотрудником «Современника». Он говорит, что это известно коменданту и что мне, пожалуй, будет плохо, тем более потому, что здесь край еще все находится на военном положении, и комендант может со мной бог знает что сделать. Я ему говорю, что я не боюсь коменданта, да и Заварзин сам хорошо понимает, что офицеры и комендант сделают глупость, если призовут меня и, не поверив моим словам, будут меня пугать чем-нибудь, или отберут от меня подписку и т. п. Я этого желаю. Пусть они затронут меня лично. Тогда я действительно опубликую вот какие вещи:

Комендант — полный генерал.5 Когда он в клубе играет в карты, то другие не имеют права курить. Исключение только для друзей допускается, если они играют с ним. Так, один полковник курит из огромного чебука, располагаясь, как дома. Раз, после пасхи, играл в клубе приехавший из Гродна чиновник, свидетельствовавший в Бресте торговлю. Он был во фраке и на груди или на шее у него был только крест, да и то незаметно. Он играл в той же комнате, где и комендант играл и, как дикий человек, курил папиросу. Старшина дежурный нашел это невежливым и три раза заметил ему, что здесь не буфет, здесь не курят, но дикий человек повидимому не обращал на это внимания. Наконец приходит в буфет и говорит купцу Филкову, который здесь считается маркитантом и имеет большой барыш, так как, кроме него, в крепости никто не смеет продавать ничего, — и спрашивает свидетельство на право торговли. «Какое вам свидетельство?» — отвечает тот важно. Чиновник объясняет, кто он. Офицеры вступаются за Филкова и говорят дерзости чиновнику. Чиновник не обращает на них внимания и спрашивает пулярку. Пулярка оказывается гнилой до того, что офицеры, говорят, не могли подойти близко к чиновнику. — «Пулярка гнилая», — говорит чиновник. — «Лучше нет», — говорит с улыбкой Филков. Офицеры хохочут. «Яйца есть?» — спрашивает чиновник. — «Гнилые». Чиновник сметал, что он забрался не в хорошее общество, и стал возражать. Его стали гнать, но нашлись люди, которые заставили Филкова извиниться перед чиновником. Но нашлись после этого люди, и большинство, которые требовали, чтобы чиновник извинился перед офицерами в неприличии.

Весь этот скандал окончился тем, что Филков убрал свой буфет, и теперь посетителей в клубе меньше, так как нужно посылать в трактир Филкова же.

6 мая

<18 июня 1867 г.>

Брестские дамы, в особенности чиновницы, не имеющие в запасе няньки, требуют от повивальной бабки, чтобы она находилась при них безвыходно девять дней. За это они платят 15 руб. сер. Они понимают закон, обязующий повивальную бабку находиться или помогать родильнице 9 дней, по-своему, и если бы закон обязывал повивальную бабку помогать одной больной женщине полгода, тогда бы повивальная бабка не только не имела бы возможности подавать помощь другим, но и должна была бы позабыть о своих детях. Эти барыни знать ничего не хочут: лишь бы ихнее здоровье было поправлено, — и оценивают труд женщины-работницы, находящейся при них постоянно, не могущей заснуть ночью, потому что нужно мыть, пеленать ребенка и усыплять его, чего они и не умеют, — 15 и 10 рублями.

В половине мая жена получила из конторы госпиталя бумагу за подписью комиссара и письмоводителя (здесь все начальники; «по приказанию смотрителя» пишет бумаги даже письмоводитель), что от. Филипп отметил в списке, что она не говела, что такие-то статьи закона и распоряжения начальника войск обязуют ее непременно говеть, поэтому предписывают на сем оке донести, почему она не говела.

Меня взбесил тон этой бумаги. Напиши письмоводитель, что от. Филипп отметил в списке ее неговеющей, почему контора спрашивает, говела <ли> она в этом году, а если нет, то почему, — но зачем угрожающий тон, похожий на обращение русского солдата к поляку. Я сомневался в этой бумаге, считал ее за мальчишество, так как письмоводитель находился со мной в хороших отношениях, т. е. я всегда с ним разговаривал, хотя он — чистый поляк, дурак, лжец, поет польскую национальную песню в роде «Боже, царя храни» и готов предать с «бухгалтером» всякого русского русскому правительству, чтобы спасти себя. Он ничего ученого не читает, любит смешное, скандалы, вешанья, расстрелы, проституток — и до того надоел мне, что я его не велел пускать к себе, и он все-таки без спросу летел ко мне, в спальню моей дочери Мани. Я его никогда не гнал, хотя и останавливал его крик и призывал няньку усыпить ребенка. Раз он даже закричал жене: «А что же вы-то!» Это мне до того показалось дерзким, что я хотел ему тут же заметить, но не стоило; заметила выходку жена, он сказал: — «Я ничего не помню». Я даже не подал вида и тогда, когда он вечером, сидя со мной, закричал вдруг жене: «Нальете ли вы мне чаю? Чаю! Живо!» Жена смолчала, но ее это обидело ужасно. Потом он еще что-то сказал дерзкое; мы оба смолчали, но он через полчаса притворился ничего не помнящим.1

И вот этот дурак сочинил бумагу. Мы ответили, что — «Я говела перед рождеством» — и потом просили разрешить вот какой вопрос: может ли повивальная бабка в одно и то же время и говеть, и быть у больной. Гражданский закон обязает ее исполнять в точности свои обязанности, — вдруг она сходила к исповеди, ее зовут к больной: что она должна делать? В гражданском законе указаний на этот случай нет.

Письмоводитель, наученный бухгалтером, взбесился. Стали грозить жене, что ей напишут огромную бумагу. Это показалось жене придиркой, и она это высказала письмоводителю Кучевскому и сказала, что в его голове дыра. Он стал ей грозить, говоря, что он за это оскорбление потребует удовлетворения, — подаст рапорт. Но об этой бумаге ни главный доктор, ни начальник госпиталя не знали. Тем дело и кончилось.

Теперь письмоводитель ко мне не ходит. Вероятно, он ненавидит жену и пускает про нее всякую всячину. Мне он говорил, что бумагу он написал для очистки своей совести и что все служащие в крепости должны говеть в великом посту. Спрашивается, могла ли знать приезжая женщина, что она должна почти больная (вскоре после родов) говеть в великом посту, имея в виду впереди еще три поста: петровский, успенский и рождественский. Вскоре после того, как она стала выходить из дому, она имела много практики и дома была только для того, чтобы посмотреть, в каком положении находятся дети.

Бухгалтер Сидорович — поляк.2 Но он говорит и по-русски. Жена, кухарка и нянька — ни слова по-русски. Он получает 16 руб. в месяц, 1 ф. говядины и 1 булку от еврея ежедневно и живет хорошо. Не может быть, чтобы он взял за женой; но надо полагать, что ему платят за бухгалтерство евреи.

Надо посмотреть, как его боятся и ненавидят евреи в городе. Он русских ненавидит и в то же время льстит им, приглашает, сам называется, или к ним идет играть в карты. Мы были дружны с ним, но дети его постоянно разоряли наш огород и раз чуть не задушили цыпленка. Жена заметила его жене. Та в слезы. Муж ее, увидев жену в корридоре, при прислуге и Кучевском раскричался и сказал: «Вы — акушерка и больше ничего», т. е. мне только начальник может что-нибудь заметить, а ты — дрянь. Вот уже четвертый день я его не видел. Он до того впрочем умен, что раз доказывал мне и Кучевскому, что душа есть легкие и что поэтому душа находится в куточке, т. е. в углу где-то в животе.

Мне как в Сидоровиче, так и в Кучевском нравится простота. Оба они просты, как дети: но первый много испытал горя и более сдержаннее, и если он что говорит, то от чистого сердца, так что я его, до выходки его с женой, даже начинал уважать. Но второй — из него не выйдет проку. Он сын священника, об его жизни я не имею охоты распространяться. Он учился в гимназии и по слабоумию оттуда исключен. Чина не имеет, но носит офицерскую одежду. Жил он в Варшаве, и там вдруг еврейка приносит ему контрабандные папиросы и сигары. Двести ящиков сигар он спрятал и выкурил (он взял их спрятать). Цена им была по 6 и 8 руб. ящик. Через полтора года приходит еврейка и просит ящики, обещая деньги за хранение. Он говорит, что не брал, и только после слез и выкладки денег на стол — «я бросил ей два ящика сигар и выгнал ее вон».

Все это молодость: А что будет дальше, если этот человек, получив чин, сделается комиссаром или другим чином?

На меня здесь смотрят, как на чудовище. Хорошо еще, что я остриг волосы, а то мне проходу не было от солдат. Знакомые то и дело спрашивают меня, пишу ли я. Я говорю — нет, и почти все говорят, что я нахожусь на содержании у жены.

Я еще не прописывал своего аттестата,3 потому что мне неприятно говорить с тем лицом, который вешал и от которого жена получила 11 руб. за вытаскивание ребенка из утробы его жены. Только две недели жена была дома — и поправилась. Был жар. Мы устраивали место для палатки; возьмет она лопату, покопает, и лицо ее сделается красным. Я радовался. Но теперь четвертая ночь бессонницы у Корибьевской <…..>[13]

Я теперь ничего не пишу. Во-первых, о здешнем обществе и жизни я могу только писать бывши в Петербурге и с женою, во-вторых, об евреях я еще мало знаю, в-третьих, мне нет покою от детей. Я почти постоянно должен следить за няньками. Они — польки и если что делают не так, как нужно, говорят, что они этого не делают. Крик, песни, пляски, — рад бы вырваться. И рад не рад, что уйдешь рыбу удить, но и тут думаешь: «Денег нет. Как-то дети? Не сломали ли Мане голову, не окормили ли Сеню?»

А о безденежьи стоит подумать. В 6-й кн. «Дела» «Глумовы» не пошли. Вейнберг, издатель литературного сборника «На несколько часов», обещался послать 10 руб.; в «Невском сборнике» помещена моя статья, и я получил за нее только 25 руб., остальные вот уже более месяца не посылают. В «Искре» помещено два рассказа на 35 руб. и оттуда я с февраля не получил ни одной копейки. Юлий Каргополов мне писал об этом. Курочкины отлынивают хуже чем от меня.

18 июня 1867 г.

1868-й г.
31 октября — 7 ноября 1868 г.

Больше года, как я не принимался за свой дневник. Сознаю, что если бы в течение этого времени я вел свой дневник хотя раз в месяц, то написал бы много страниц, и все, что со мной случилось, вышло бы гораздо полнее, яснее. Так например, хотя я и теперь помню очень хорошо все, что происходило со мной в белой горячке 15, 16, 17 и 18 чисел июля нынешнего года, но я не хочу этого записывать, потому что теперь уже поздно, да и мне самому делается тяжело, как я начинаю припоминать все представления, видения и свои действия. В этом дневнике я упомяну об них вкратце. О другой будто бы белой горячке, бывшей 31 октября, 1, 2 и 3 ноября прошлого года, я писать не буду, потому, что, во-первых, я об этом написал маленький рассказ «Трудно поверить» для «Искры», в которой, впрочем, Курочкин его не напечатал, назвав его «белой горячкой»,1 а во-вторых, я еще сомневаюсь, действительно ли это белая горячка, потому что я не пил двое суток перед ее началом. Когда я уходил из квартиры, и мне ничего не представлялось, — и я хорошо сделал, что тогда переехал на другую квартиру, где я и без водки заснул рано и спокойно. Я думаю, что если бы вскоре по начале галлюцинаций 15 июля я хотя бы переехал в город, я бы от них избавился, и они не развивались бы так быстро и в такой сильной степени, что мне, по словам здешних лекарей, грозили или смерть, или сумасшествие.

Настоящий дневник я пишу на случай. Кто знает, что будет вперед. И если мне придется умереть в Бресте прежде отъезда в Петербург, то те, которые интересуются мною, могут достать сведения очень неверные, так как, во-первых, я никуда не хожу, во-вторых, в Петербурге лично со мной знакомы человека два-три, которые все-таки не знают самой сути, и, в-третьих, здесь все стараются сказать про меня что-нибудь дурное, чтобы осрамить меня и оказать презрение моей жене.

Я уже писал о первых впечатлениях и крепостной жизни. Я познакомился с инженером Заварзиным. Впрочем, он сам напросился на знакомство и стал меня приглашать к себе и с собою в город и клуб. Он мне понравился своими словами, честностью, бедностью и либерализмом. Он говорил, что ссорился с инженерной командой, которая делает много против чести и долга службы, ворует и т. п., а он несоглашается с нею, ругает Матвеева, который служит и нашим, и вашим, коменданта, администрацию, за что ему не давали никакого дела. Он рассказывал мне о здешнем крае, посредниках, проживающих в год по 5 тысяч, устраивающих пикники и ничего не делающих, о чиновниках, приехавших руссить здешний край и терпящих недостатки и притеснения от евреев, — словом, высказывал мне все о здешних людях, не разделяя ихних дел. Он жаловался на судьбу, бросившую его в Брест, и хотел проситься в Петербург. Я его жалел и видел, что здешнее общество сильно действует на него: он рассказывал о брестских аристократах, их семейной жизни и подлостях — и больше ни о чем. И это почти каждый раз, так что когда он стал посылать за мной каждый день, он мне своими рассказами ужасно надоел, и знакомство его мне становилось в тягость.

Жена его, жалующаяся на Яненца,2 доктора ее лечившего почти каждый день, тоже хвасталась либерализмом, постоянно расспрашивала о литераторах и с первого раза надоела мне своими аристократическими манерами, т. е. держанием себя: закатыванием глаз под лоб при каком-нибудь выдающемся предмете, — и тем, что твердила об эмансипации женщин, но сама сидела сложа руки, скучала, жалуясь на болезнь. Прислуга их обкрадывала, не слушалась и менялась каждую неделю, и сами они должали многим евреям. Это первое знакомство.

Я уже сказал, что до самого моего отъезда из Бреста, 14 сентября, ходил к ним почти каждый день, и вследствие этого наша квартира была для них мелочной лавочкой: они к нам посылали за всем.

Заварзин мне рассказывал про немцев. Здесь немцы всячески стараются вытеснить русских, а если им это невозможно, то они всякими мерами стараются унизить и даже опозорить русского. Это я хорошо узнал. Не говоря уже об Яненце, муже крестной Сени3 — Яненце, который никогда не признавал не только меня, но и жену, которую он постоянно держал как начальник, и обижался, что его не приглашают офицеры при родах своих жен, — я могу сказать, что здесь немцы держатся особняком от русских, имея во главе коменданта, который очень любит, чтобы его, пьяного от заграничных (еврейской фабрикации) вин, носили на руках, не обижается, если его треплют (бьют), и который в клубе не может терпеть того, чтобы при нем кто смел курить.[14] А так как здесь русских очень мало, то они, к стыду их, не могут жить в ладах со своими русскими, подличают перед русскими, либераля с немцами, играя в карты с поляками и забирая в долг у евреев, которых они в душе считают благодетелями, а въяве — за мошенников. У Яненца я был всего четыре раза, с визитом; он у нас — когда захворают дети; если он со мной встречался, то ограничивался поклоном. Теперь же я должен кланяться. Жена его с первого раза показала, что она из одного приличия согласилась крестить Семена.

Цитовича ругают русские доктора. По их словам, он — скотина, дела своего не знает. Мне он кажется человеком начитанным и аристократом; сам первый мне никогда не кланяется, а если я попадусь ему на глаза лицом к лицу на виду публики, ему стыдно протянуть мне руку. Это — крестный отец Сени. Впрочем, он очень внимателен: на именины своей жены пригласил и меня с женой, но я сидел, как оплеванный; со мной заговаривали тоже ради внимания к хозяину только двое из тридцати гостей, а Яненц с женой даже и внимания не обратили. Говорят, что Цитович даже бьет свою жену, а жена его до родов заставляет акушерку дежурить у нее три-четыре дня, а потом все девять дней.

Этот Цитович посоветовал жене, поступить мне на службу. Я этого не знал ничего. Вдруг я получаю записку от Цитовича с письмом к инженеру Матвееву. Я конечно не дал слова жене поступить бухгалтером в инженерное управление, где воруют, но все-таки пошел. Матвеев оказался отъявленным либералом, какие бывают в тайной полиции. Он мне впрочем сказал, что меня нельзя определить, потому что я не имею чина.

Я уже писал раньше, что здешние барыни любят, чтобы им служили вполне, т. е. в женщине, ниже их по происхождению и по званию, они видят обязанную служить им; иными словами — здесь акушерка считается за сиделку.

Общество здешнее играет в карты, устраивает вечера с ужинами. Желая иметь более практики, жена моя старалась свести знакомства. Сближение посредством крестин принесло только ту пользу, что Цитович боится меня, а если не боится, то, может быть, из-за моего имени оказывает ей покровительство… Первое ее знакомство ограничилось бухгалтером с женой и письмоводителем. Первый — практический человек, испытавший жизнь не хуже меня, другой — дурак. С первым жена рассорилась из-за ребят, в чем виню и жену, и жену бухгалтера, не понимающую ни слова по-русски, а со вторым — из-за придирки к тому, отчего она не говела.

Итак, не говоря о посещении мною клуба два раза, где я ни с кем не познакомился, или, иначе сказать — со мной никто не познакомился, у меня были близкие знакомые только Заварзин, бухгалтер и письмоводитель. Заварзин был мне по душе, бухгалтер — рыболов, а письмоводитель брал книги, ругал русских, как поляк в душе. Он мне нравился как дикий, необразованный человек, не умеющий держать язык на привязи.

После ссоры с письмоводителем и бухгалтером остался один Заварзин. Но надо заметить, что моя жена с визитом у Заварзиных не была, и его жена не была у нас вплоть до моего отъезда из Бреста. Впоследствии я узнал, как здесь дорого ценятся визиты. Еще недавно, на мои именины, пришел доктор Балондович4 в форме. Он меня к себе не звал, а я не считал нужным итти к нему, потому что его дома не застанешь. И потом, когда я его позвал на вечер по просьбе жены, он не пришел, потому что я у него не был с визитом. А он еще жил в Сибири и хвалил сибиряков.

<………………………………………………………………………….>[15]

До этих пор Сытина5 я видел только два раза, когда был на пасхе у Федорицкого, и он в оба раза казался мне солдатом, тогда как от Федорицкого,6 старше его несколькими годами, веяло студентом. Федорицкий мне понравился сразу, но и тут я узнал, что у меня с Федорицким на третий раз не найдется материалов для рассказов, так как в первые разы было сказано почти все, а Федорицкий очень любит толковать о медицине, я в медицине не смыслю. И тут Федорицкий казался мне барином, но все-таки я его считал хорошим человеком, любящим медицину всею душой, заботящимся о больных и постоянно настаивавшим на своем, отчего Цитович его не мог терпеть, но ничего не мог возражать на его выводы. Это был единственный хороший лекарь в Бресте. Тесть его, Лангваген,7 в то время пил запоем и хвастался своей немецкой ученостью. Этот человек очень прост и хотя имеет вид крысы, но в немецком обществе он приятен. Жена его — барыня, хваставшаяся своим знакомством с женою коменданта, и держит себя по-аристократически; жена Федорицкого — женщина безличная, очень привязанная к мужу. Моя жена с ними подружилась и по простоте своей ходила к ним чуть-чуть не каждый день. Вот это-то знакомство и повлияло на нее потом — к устройству обедов и вечеров с картами, подражанию жить, как живут другие, есть и делать то же, что делают другие, хотя эти другие кругом в долгу, как в шелку. Когда Федорицкий был болен, то у нас бывал чаще, мне он очень нравился; но и тут он находил во мне человека, ему не нужного, так как я в медицине не понимаю ничего. Он даже и в карты не играл.

Во время моей болезни умер Федорицкий, и я короче познакомился с Сытиным. Сытин очень любил Федорицкого, но был во многом глупее его и очень хвастался своею ненавистью к Цитовичу; но это были только слова, на деле же он боялся возразить ему, и Цитович называл его безграмотным, потому что он не умел составить толково медицинского акта. Жена его — барыня, любящая блеснуть французским и немецким языками, любящая отлично, по книжке, наесться, хвастающая тремя единственными платьями и своим поместьем. Мне ужасно не нравилось то, что жена часто приглашала их на обед, потому что тут тратились по пустякам деньги, потому что своими обедами жена доставляла гостям <возможность> сытно поесть и развлечься от скуки, хоть эти гости своею болтовней о кушаньях и нарядах и сплетнями наводили тоску. Жена конечно имела свой расчет: угощая гостей, она хотела подружиться с ними и через них иметь практику, тем более, что Лангваген была дружна с женою коменданта. Но впоследствии оказалось, что надо устраивать у себя журфиксы, на которые приглашать смотрителя, помощника комиссара и других — тогда и акушерка попадет в аристократки, и ее будут приглашать на практику. Ведь не пригласили же ее на роды комендантши, жены начальника госпиталя и смотрителя? Они пригласили городскую старуху, постоянно кашлящую и сопящую.

Сытин мне не понравился своею чиновною манерою, сожалением, что он не майор и не носит майорских эполет. Медицину он не любит и хочет поступить в акцизные.

В этом семействе не люблю то, что они любят — обеды и вечера; по-ихнему немыслимо знакомство без обедов и вечеров с картами. Если ты беден — все равно устрой хоть раз обед и ужин с картами на неделе, как это они и делают, хотя задолжали евреям на пятьсот рублей и заложили все ценные вещи евреям.

Заварзин жаловался все больше и больше на судьбу, бросившую его в Брест. Со всеми служащими он рассорился, комендант явно высказывал ему неуважение. С женою своей он не знает, что и делать: она скучала, капризничала, просилась в Петербург для того, чтобы там открыть школу, иногда с ней случались галлюцинации. Он приставал ко мне за советами, ругал здешних докторов, в особенности Яненца, который в качестве годового доктора прописывал только рецепты, хотя ей лекарств и вовсе не требовалось. Я познакомил его с Сытиным, и вот по совету Сытина и моему Заварзин отправил жену в Петербург. Живет его жена в Петербурге месяц и пишет, что она поправилась, но дела по воспитанию добиться не может, просит денег. Заварзин посылает денег и зовет жену в Брест. Она пишет, что собирается ехать, ей скучно о детях, но не едет. Потом пишет, что она задолжала. Наконец пишет, что она едет: Заварзин беспокоится, ходит к железной дороге, посылает телеграммы в Петербург и Варшаву — жена живет себе преспокойно в Петербурге, потому что она деньги истратила на перчатки и шляпки и т. п. Заварзин пьет водку. В таком положении я оставил его, уехавши в Петербург с поручением, во что бы ни стало отослать к нему жену.

Он мне рассказывал, что его жена помешалась на эмансипации; до замужества была девушка экзальтированная, в замужестве сперва любила балы, танцы с генералами, и у них даже в Бресте с год собиралось отборное общество, и каждое такое собрание им стоило 50—100 руб. Когда же они увидели, что эти балы им не приносят пользы, и они стали ощущать нелюбезные требования евреев уплатить долги за полтора года, то прекратили балы. Хотя жена Заварзина и говорила мне, что она теперь не любит никуда ходить и не принимает никого, но я заметил, что она скучает оттого, что не имеет средств наряжаться и выезжать, что муж ее только штабс-капитан, а не генерал. Заварзин мне рассказывал, что ему однажды жена досадила до того, что он ее два раза ударил по щеке.

В Бресте я совсем подчинился влиянию жены. В Петербурге я чувствовал себя хозяином, мог делать, что хотел; в Бресте же я все был должен делать, как мне укажет жена. Я не мог никуда идти без того, чтобы жена не коснулась моей одежды, не мог тратить деньги без того, чтобы не сказать ей, и между тем все деньги, какие получал из «Дела» за «Глумовых», отдавал ей. Теперь более чем прежде, я понял, что она не умеет владеть деньгами, и чем их больше, тем больше является у ней прихотей.

Заниматься я не мог положительно, потому что хотя у ней и три комнаты, но они размещены вдоль и так, что средняя — зал, направо — детская, налево — спальня; но в детской спит только Семен, в спальной — Маня, и в ней же жена одевается; и когда жена дома, дети лезут к ней и по всей квартире крик. Прислуга хотела настоять на своем, жена ругалась с ней; нянька Сени часто кричала на жену, а когда уходила в город, пьянствовала по двое суток: нянька Мани — девочка 15 лет — вела себя барышней, ругалась с прислугой и женой и положительно не умела водиться с ребенком. Все это меня бесило, но у прислуги я не имею авторитета: они видели, что надо мною командовала жена, да и я обращался со всеми вежливо, жена редко-редко ласкалась, показывала перед всеми, что я ничего не значу, и часто ругала меня за водку, прятала водку, и если я что-нибудь советовал ей, она говорила, что я так говорю спьяна. Случалось, что она и била меня. Надо по правде сказать, что она очень важничала своею должностью. Но если она обессиливала в течение десяти дней на какой-либо практике, то все, что у нее накапливалось неприятного, все, что ее бесило дома от прислуги, она старалась выместить на мне, высказывая, что я довел ее до настоящей жизни. Оказалось, что труд выходил ей не по силам.

Но когда я говорил ей, что она сама хлопотала о месте, она говорила, что нам бы нечем было жить. Надо заметить, что она стала хлопотать о месте в то время, когда уже начали печатать «Глумовых». Я стал ее звать в Петербург, она не захотела ехать; но когда я сам хотел ехать, ей, повидимому, не хотелось, чтобы я ехал, и. она упрашивала меня поступить здесь на службу.

Она высказывала мне желание жить только так, чтобы я ее ласкал, ухаживал за нею как старик <…>[16] Она не могла понять того, что невозможно же жить постоянно дома за книгами, да и что за чтение и писание, когда в комнатах писк, ругань, от жены постоянные укоризны в то время, когда нет денег, о том, что я не имею чина и службы, что она раскаивается, что вышла за меня, за пьяницу, и т. п. Я видел очень ясно, что она всасывается в здешнюю жизнь, деньги не держатся, даже случалось так, что на булки и молоко не было их, но я их прятал на это так, что и она не знала. Но узнай она, где я спрятал деньги, она издержала бы их. При деньгах она поступала очертя голову: в два дня издержит все, а потом и трясется над остальными, надеясь, что получит завтра; но бывало так, что жалованье получалось через два месяца, за практику платили тоже поздно и помалу, а иногда и вовсе не платили.

И вот от этого, может быть, я и шел к Сытину играть в карты, а у него в то время собирались бухгалтер, письмоводитель и лекарский помощник А.

Эти господа в августе месяце распустили славу, что будто бы я донес военно-медицинскому инспектору в Варшаве на бухгалтера, что он поляк, участвовал в <бунте>[17] — и будто имел намерение поступить на его место. Еще раньше, в апреле, мне же приписывали заметку о брестском клубе, когда я ничего и не знал.

В сентябре я поехал в Петербург. Поехала и жена с Маней. И там жена истратила на разные разности 145 руб., кроме ста рублей, которые она дала шурину для билета на второй внутренний заем. Я нанял комнату около Вознесенского моста, и жена уехала 5 октября в Брест. По водворении на квартиру я написал «Полторы сутки на Варшавской железной дороге» для «Будильника»; «Ярмарка в еврейском городе» и начал «Будни и праздник Янкеля Дворкина».8 Жил я на деньги, должные мне Благосветловым, который выплачивал через две недели по 15 и 10 руб. Василий Курочкин мне и теперь еще не заплатил долга за 1866 и 1867 гг. — рублей 50; Владимир <Курочкин> — за статью в «Невском сборнике» и теперь должен 50 руб. Они, кажется, вовсе не хочут платить.

В это время Некрасов стал советовать мне писать для Краевского роман. Я сперва не согласился, но он убедил меня тем, что я в своем романе могу не изменять своих убеждений и направления, что Краевский плотит хорошо, и что Краевский прогнал Соловьева и Авенариуса.9 Краевский меня принял любезно. Это — аристократ, который редко и официально видит бедных литераторов. Я ему отдал «Николу Знаменского» и «Тетушку Опарину». Оба рассказа он хотел напечатать. Первый напечатал, но тут Некрасов стал сбивать Краевского передать ему «Отечественные Записки» и просил меня написать роман. Я начал «Где лучше?» — продолжение «Глумовых».10

Дело Некрасова с Краевским тянулось месяца два, и в это время я был в затруднении, потому что нуждался в деньгах, посылая часть заработка жене, которая писала, что она нездорова, простудилась, говорит шопотом, и ее доктора не выпускают из квартиры. Раз даже Благосветлов сам заходил ко мне и просил у меня роман, но я стал просить у него 75 руб. за лист, он не согласился. Наконец, дело Некрасова с «Отечественными Записками» состоялось, и я стал прилежно работать с романом, получая от Некрасова в долг по 50 руб. в месяц. Очерк об евреях Некрасову не понравился. Я его переделал. Он хотел напечатать — где будет свободное место, но потом, в апреле, я его взял, и он теперь у меня.11

В январе я перешел на Обводный канал по совету Комарова, у которого там был кабак.12 Там я запил и попал в часть, — это обстоятельство описано подробно в нигде ненапечатанной рукописи: «Филармонический вечер».13 На этой квартире я только в половине февраля принялся за вторую часть романа.

Кроме этого, жена моя разыскала в моих приходо-расходных книжках мои грехи и стала писать мне отчаянные письма <…>[18]

На набережной Обводного канала мне впервые пришлось познакомиться ближе, чем кому-нибудь, с петербургскими рабочими. Это — народ забитый, не могущий заявить своего протеста, потому что между рабочими нет единства и существует забитость исстари. Для рабочего человека в Петербурге нет никаких развлечений, и поэтому они должны все свободное время употреблять в кабаках. Нынче в газетах печатали, что для рабочих на Царицыном Лугу основаны народные праздники без водки, но я там не бывал и думаю, что эти официальные праздники, начальством устраиваемые, привлекают массу портных, сапожников и других мастеровых, живущих вблизи Царицына Луга. Но я спрашивал живущих на Обводном канале, они говорили, что не были; большинство говорили, что они работали, а если бы <и> знали, то не пошли бы. У нас в газетах существует мнение, что для рабочих непременно нужно основать народные театры. Вещь хорошая, но если их устроить за две-три версты, то туда будут ходить живущие вблизи. Да и какие это народные театры, если с первого же раза для порядка заведут везде полицию? На что я уж имел деньги больше рабочих и пользовался временем, как мне угодно, — и тут мне не хотелось ехать в театр, потому что я бы мог издержать напрасно деньги на извощика и не достать билета. Не получая газет, я бы мог попасть на дрянное представление. Еще в 1864 г. я узнал, каково человеку, не знающему театральных условий, человеку, редко бывающему в театре, попадать в театр. Когда моему хозяину14 хотелось идти в театр, он не знал, что играется сегодня, и вечером мы шли в театр, но там доставали — в Александринке — или ложу против люстры или за 20 коп. место в самом верху, где, кроме спин и голов зрителей, не видели даже не только что сцены, но и большей части партера; а так как вокруг нас говорили, то мы на сцене ничего не слыхали. Что касается до Мариинского и Большого театра, то туда нужно-за билетами идти заблаговременно, да и там кассиры смотрят на личность. Там около кассы постоянно толпится народ, и кассир отдает предпочтение человеку, хорошо одетому и назойливому. Я несколько раз испытывал поражения, и у кассы не видал ни одного мужика. Мужики иногда стояли на подъезде; внутрь их не пускали сторожа из опасения, чтобы они не обокрали. Иной бы и хотел быть в театре, да боится пробираться до кассы; его еще и не допустят до кассы. Поэтому нечего говорить о том, что наш народ — мужичье, не ходит в театр. Сколько раз я ни бывал в театре, я только и видел там торговцев, немножко самостоятельно работающих портных, кузнецов и наемщиков в рекрута с кабатчиками.

Квартира моя была холодная до того, что я должен был согреваться водкой, а потому и неудивительно, что я никуда не выходил из нее и даже считал за благо ездить в Царское к шурину, но и там мне надоедало. Хорошо еще, что я с шурином ездил по деревням и даже помогал ему продавать имение Демидова в Сиверцах; но сам себе не купил ничего.

К пасхе я романа не кончил и решил окончить его в Бресте. Некрасов обещался начать печатать его в июне, а об евреях — поместить в апрельской книжке.15

Я поехал в Брест. В Петербурге и до Пскова были грязь и снег. В Варшаве зелень. В Бресте тепло, и после Пасхи через неделю я уже ловил рыбу. Жену я застал бледную, худую. Она говорила шопотом, ежедневно принимала лекарства.

С женой, как водится после полугода разлуки, мы подружились, но тут мне пришлось взяться за ее защиту. Раз она обозвала при свидетелях, Сытине и бухгалтере, письмоводителя глупым. Письмоводитель подал на нее жалобу в контору. Контора позвала ее в контору, она расплакалась, но письмоводитель, в присутствии начальника части, Цитовича и других, сказал, что акушерка приходила к нему в 12 ч. ночи. Солдат, который жил у него в денщиках, сказал, что он акушерки в такое время никогда не видал; свидетели, Сытин и бухгалтер, сказали, что они действительно слышали, как акушерка назвала письмоводителя глупым. Слово «глупый» произошло вот отчего. Жена получила от Федора Семеновича письмо о смерти Юлия.16 Это ее очень опечалило, тем более, что Федор Семенович сам нехорошо поступил с Юлием. Федор Семенович полюбил квартирную хозяйку в Царском; Юлий это заметил и, помня, как он протестовал против брака моего с Симой, стал смеяться и раз наговорил дерзостей хозяйке. Федор Семенович его прогнал и сказал, чтобы он к нему никогда не ездил. Но Юлий полюбил одну молодую женщину в Царском и изредка туда ездил. Эта история была еще в ноябре, но Федор Семенович не принимал его до моего отъезда; даже когда Юлий был в больнице, он ему не только ничего не писал, но даже не посылал денег — 1 рубл. или 50 коп., и я должен был снабжать его с Обводного.

Получивши это письмо о смерти брата, она пошла в сад и на крыльце ей встретились бухгалтер и письмоводитель и Сытин. Она рассказала о смерти, между прочим сказав, что брат ее умер от женщины, т.-е. лечился в 2-м сухопутном госпитале, откуда выписался не совсем здоровым и переезжал в ветер через Неву, а потом поехал в Царское и захворал. А так как письмоводитель влюблен уже два года в гувернантку Яненца и та его презирает, то она и сказала, что ее брат был так же глуп, «как и вы» (указывая на письмоводителя). Дело это завязалось. Письмоводитель дошел даже до того, что он бывал у акушерки в спальной; но я написал, что он бывал у меня, а так как я не имею отдельной комнаты и живу в спальной, то тут не может быть нарекания на личность акушерки. Этот господин еще до отъезда моего в 1867 г. ужасно надоел мне и жене. Он лез к нам прямо в спальную, хотя ему и говорила кухарка, что нас нет дома. Он, впрочем, брал у меня книги, но с особенным торжеством рассказывал о том, что он любил смотреть смертные казни — повешание и расстреляние, — и все-таки боится грома, от которого бегает туда, где можно спрятаться.

Это дело однако кончилось ничем. По обвинению женщины в том, что она ходила к нему по ночам, ему следовало бы сделать какое-либо внушение, но это так и оставили. А он много наговорил письменно дерзостей.

Как здесь уважается акушерка — я должен припомнить одно обстоятельство. Перед отъездом в 1867 г. в Петербург помощник смотрителя госпиталя Иванов17 взял к себе в мамки сиделку. С этой сиделкой он жил, и она родила ребенка; жена Иванова тоже родила. Нужна была сиделка. Кому, как не женщине заботиться о сиделке, тем более, что в госпитале, вместо двух топок, делают одну, а иногда и ни одной; пищей распоряжаются, как хотят, пользуются кореньями, перцем лотами, воруют фунтами мясо, булки и проч. На каком, например, основании доктора получают булки? На каком основании фельдшера продают булки по 6 коп.? А между тем в женском отделении нет клеенок, лекарства приносятся в немытых склянках, от урильников воняет. Цитович любит только наружность, и поэтому женщины идти в госпиталь боятся. Теперь женское отделение и полно, потому что жена моя умеет с ними обращаться ласково, да и Богданов не Яненц.

У нас была кухарка Софья, пожилая женщина. Она так завладела хозяйством, так стала командовать, что житья от нее не было ни няньке, ни жене; к тому же, при нерасчетливости жены, жена ей должала, и она каждый <раз> в то время, когда у жены нет денег, приставала точно нож к горлу. Жена ей отказала. По отходе от нас эта женщина оказалась больной: у нее рана на ноге — какого рода я не знаю. Но так как она — хорошая кухарка и только кухарка, так как ей стирать белье в тягость, то ее взял Иванов и вдруг назначил в сиделки. Жена протестовала.18 Иванов отвечал жене, что она, акушерка, по его мнению ничего не значит, — и он определяет Софью. Через два дня жена застала Софью пьяной в госпитале и протестовала. Борьба продолжалась две недели, и по настоянию Цитовича определили женщину, рекомендованную нянькой. Эта сиделка прогнана тогда, когда Иванову не нужна сделалась кормилица Маланья.

По приезде в Брест я заметил, что жена слишком живет нерасчетливо. Обеды и вечера, — оттого, что я ничего не значу и ей хочется жить весело и показать, между прочим, что она — жена литератора, — вогнали ее в долг. Она была должна 120 руб., несмотря на то, что в эти 6 месяцев получила от меня 65, за практику 35 и жалованья 138 руб. Правда, она купила корову, купила полотна для Федора Семеновича, но на это были даны деньги. По отъезде из Петербурга она получила от меня 27 руб. и от Федора Семеновича 117 руб. серебром. Серебряных денег не оказалось, — она их прожила. Полотно хотя и было куплено, но ничего не шито. Надо заметить, что перед отъездом няньке деньги заплочены были вперед. Впрочем, и я прожил в это время порядочно. Исключая 65 руб., посланных жене, я прожил 150 руб. и приобрел только калоши, два пальто, да в Спасской части у меня полицейские украли портмоне с 7 руб. 50 коп.

Обеды и вечера в Бресте увеличились; явилась роскошь. Нужно было во что бы ни стало завести беседку, развести цветы, нужно было купить лодку. Лодка и беседка — 20 руб. Лодкой завладел Сытин; он оказался хозяином, и мне нужно было добиваться от него ключа с особенным терпением. Поэтому ловить рыбу из лодки — одна мечта. Владеть лодкой, как хозяину, --тоже мечта: я — цивильный, у цивильного лодку украдут, цивильного не пустят вверх и вниз по Бугу за крепостью, если он на право рыболовства не имеет билета. Посмотришь иной раз на реку и вздохнешь. Лодки нет, уехали. Станешь просить лодки, извиняются, говорят — уехала. А еще жена рассчитывала плавать в ней в город. Плавали — но немного. Те, которые ничего не платили, пользовались постоянно, зато что они носят военную одежду. И сторожа с охотою взялись за караул: «Ты знаешь — акушерка тебе заплотит…» В беседке стали обедать Сытин с Соборовым.

По приезде я познакомился с Масловым.

По приезде у жены вышли неприятности с Заварзиным. Жена всегда не отказывается никому что-нибудь купить. Город от крепости почти в двух верстах, да крепостью 1 1/2 версты. Но иногда не захочешь идти потому, чтобы не встречаться с военными людьми. А ехать в лодке — всего одна верста с четвертью. Но тогда еще не было лодки. Попросят жену купить — она купит. В мое отсутствие к ней стали ходить за всем. Но это ничего. Попросила жена Заварзина купить марку, говорит — забыл. Попросила она его завезти письмо — забыл… Раз она попросила его купить гербовый лист для метрического свидетельства для Сени. Он был в казначействе и не купил потому, чтобы о нем не говорили, что он покупает для чего-то лист. Но когда он просил мою жену купить сахар, мяса и проч., жена покупала. Кроме этого, Заварзин и Сытин посылали к жене за мукой, мясом, маслом, крупой — жена давала; если же жена пошлет за чем-нибудь — нет, и еще обижаются, зачем она посылает. Когда я приехал, то жена была в ссоре с ним. Раз жена послала за маслом, которого они были должны 2 1/2 ф., — масла нет. Попросила она «Отечественные Записки»; ей прислали через неделю с выпавшими листами. Стали просить еще книг — жена не дала. Заварзин приказал очистить хлев, но оказалось, что Заварзин не мог отнять хлева. Заварзин взял стол, который прежде у него стоял в передней, а потом у нас в зале. Я хотел идти к Заварзину, но жена сказала, что если я пойду, то должен уехать с ее глаз.

Итак, теперь остались Сытин и Маслов. Масловы хвастаются своею игрою на театре, любят поесть и играть в карты хотя бы каждый день, но к себе приглашают в именины или когда уже к ним напросятся. Он молчит, лицо его похоже на рака. Маслова похожа на свою собачку. Как соберутся эти барыги — Маслова и Сытина, — и начнут кривляться и тараторить о погоде, о гуляньях. Маслова хвастается огородом и хорошими вареньями из фруктов, которые теперь они достают даром, потому что инженеры отняли от еврейки Гитли сад.

Рыба клевала плохо, и я писал роман, но он писался плохо, и поехал оканчивать его в Царском, где и окончил к концу июля, когда случайно увидел в библиотеке <медицинских студентов> начало романа в июньской книжке. В Царском я жил безалаберно — много пил водки, мало писал и с похмелья помогал Федору Семеновичу писать разные штуки и опять был на продаже демидовского имения, которое мы продавали безвыходно целую неделю, и выручили 5 тысяч рублей. За то, что я помогал Федору Семеновичу продавать имение, которое продавали по штучке, — так например, за 350 штук разной посуды давали 50 руб., а мы выручили до 500 руб., за все картины давали 125, а мы выручили 700 руб., — и за то, что я сбирал деньги и делал все расчеты, Федор Семенович не взял с меня ничего за квартиру, а я жил у него больше месяца.

Тут я получил от жены письмо, которое все было наполнено горечью, оттого что она убеждена, что она заразилась от меня; об этом сказал Заварзин Яненцу, а Яненц разболтал другим, и поэтому ее здесь все считают зараженною. Я решился ехать и послать ее в Петербург к тому доктору Мультановскому, который лечил меня.

По приезде я опять ее застал больною горлом и посоветовал ехать, Сытин — тоже. Жена Сытина в это время была в Друскениках, и квартиру Сытина ремонтировали. Она уехала, а я запил, потому что рыба не клевала. Показываться мне до разрешения вопроса о болезни жены было неловко, потому и меня, и жену считали здесь зараженными. Дома постоянно ругалась прислуга, и мне оставалось только прогнать ее, и я жил в беседке. Наконец я, кажется через неделю по отъезде жены, бросил пить, не пил два дня, но мучился страшно.

В последний день я был у Сытина и потом, после обеда, мы пошли удить. Рыба не клевала. Сытин и Соборов пошли купаться, а я пошел домой, потому что вчера я ставил под ложечку горчишник, да был гром, накрапывал дождь. Еще вчера утром нянька напилась и страшно раскричалась, что она все делает, а жалованья получает только 3 руб., — и стала просить у меня или расчет, или прибавки жалованья. Вечером, хотя она и была ласкова, но меня ее поведение сильно беспокоило.

Пришедши с рыбной ловли, я стал пить чай и возился с обоими детьми, сидя на окне. Вдруг я слышу, что в саду говорят обо мне и моей жене, — и говорят много; больше всех тарантит Маслова. Они то меня хвалили, то ругали, то хвалили жену, то ругали. Наконец говоры увеличились большей хуже… Когда стало темнеть, я услыхал, что сам Маслов подошел к окну и сказал: «Федор Михайлович, вы не зарежьтесь!» Это меня избесило, я написал ему записку, что я не так глуп, чтобы резаться, и до поведения моего и жены никому, нет дела и что мы уезжаем. С запиской я послал няньку, а сам пошел к Сытину, чтобы у него ночевать. Но Сытина не застал дома, а слышал, что обо мне и жене говорят везде, а письмоводитель советует в саду Сытину купить мне полуштоф и отправить в крепость. Сытин тоже против меня. Я ушел домой и везде слышал говоры обо мне, как о негодяе, которого надо посадить в крепость. Пришедши домой уже темно, я не мог успокоиться ни на одну секунду: на меня точно весь ад восстал; про меня говорили сотни голосов, подходили к окнам — и главными коноводами были Маслов с женой; грозились меня тотчас связать, унижали как только можно; даже все, что я думал, они говорили под окнами, что я хотел сказать, ими уже было сказано. И я решился лечь; но и тут все говорили, как я лежу, пью ли я водку или нет, давали мне водки.

Пришел Сытин и дал мне хины. Но я думал, что он пришел отравить меня, чтобы отправить ночью в цитадель; хина меня не успокоила, и, кажется, если бы я ночевал у него, все бы прошло, или если бы он говорил ласково; но он напротив делал вид сердитый и заставлял меня через силу принимать хины. Я принял шесть порошков и не заснул.

Ночь я провел мучительно: я просидел до утра у двери на стуле, потому что меня хотели губить или бутылкой сквозь окно, и наконец, застрелить. Коноводами были Масловы, Сытин и письмоводитель. Но так как не участвующие в деле лица просили их не бить стекол, что они не дозволят, а компания, в том числе поляки и польки, настаивали на своем, то явился Музыченко и всех забрали. Оказалось 48 человек. Но к утру они разбежались от солдат.

К окну явился Сытин с пистолетом, но его стащили с окна женщины, и он в борьбе убил двух женщин. Его схватили. Явился Маслов в комнатах, зарезал Машу, и я, чтобы защититься, пошел в кухню за ножом. Там вся прислуга надо мной смеялась, и я заподозрил и ее в соучастии — и лежал на печке с сковородой в руках. Несколько раз к печке подходили Маслов и Сытин. Говорят, что они не были.

Когда мне послышалось, что режут Маню, я соскочил с печки и кинулся со сковородой на солдата. Но у меня опустились руки, а солдат меня схватил, привел в комнату. Пришел Сытин с лекарством. Мне показалось, что он хочет вырезывать у меня печень, и я приготовился с твердостью. Тут я слышал, что в комнату собралось много людей, которые выдумывали мне смерть различную, но пьянствовали и в выборе ее никак не могли прйтти к соглашению. Начали они резаться, резался и я, но остался жив. Из всех гостей в живых осталось немного: Сытин, Масловы, из них Сытин остался цел; он убил 23 человека. Маслов до того живуч, что его изрезали на куски и затыкали кольями в землю, но он все-таки бегал за женой. Когда пришла очередь до меня, никто не решился меня убить, все заплакали, а Маслова призналась в любви и изрезала самое себя. Вдруг является жена моя, обвиняет[19] меня в разврате, краже у Федора Семеновича 6700 руб., убивает детей, но они каким-то чудом живут, — и требует от окружающих меня поляков за стеной, где были сделаны спальни, как в вагонах, изрубить меня и изжарить. Я кое-как уговариваю ее отсрочить наказание до утра, она меня высвобождает, гости ее приглашают, — эти гости какие-то республиканцы, проповедывающие свободу и ужасно самоуправничающие, хуже разбойников. Гости спрашивают, кто я; она говорит, что я служил в канцелярии генерал-губернатора, потом — что я был судебным приставом, и дело оканчивается тем, что всех нас с домом хочут сжечь, но я начинаю плакать, все прощают. У нас останавливаются какие-то чучелы, едящие гадость. Я сперва пою, лаю, мяукаю, потом вижу, что жена стала последнею женщиной. Потом я как бы ехал по железной дороге, взял подряд и от неосторожности спалил все станции и города по железной дороге. Этим обстоятельством я бредил два дня, в которые мне было <страшно?> Сытина, который бежал из арестантской роты.

Потом в саду гарцовали поляки, вызывали меня туда, но меня не выпускал солдат ни на шаг от себя.[20] Наконец мне комендант объявляет решение по разным делам — на два года в Сибирь, в арестантские роты, но прощает. По поводу этого освобождения я угощаю коменданта молоком. Поляки мне поют песни, являются славяне, но меня солдат не пускает; славяне играют музыку около беседки — и вдруг в доме пожар. Я вытаскиваю из спальной вещи, меня уводят с собой Сытин и Маслов. Я с ними шел до Волынского форта, и мне все слышалось, что жена моя сгорела, сгорели дети, я это читал на каменьях; за меня задевали телеграфные проволоки. Вечером Соборов сделал мне вспрыскивание. Я боролся с какой-то женщиной из-за того, что загорелся керосин. Дом шатается. Кончилось тем, что я сгорел.

Утром начинало являться сознание. Первым делом моим было припомнить вчерашнее обстоятельство. Я ужасно боялся, что Сытин из арестантских рот был со мной, и мне послышалось, что за женою приходили из ордонанс-гауза. Я спросил М. А., где жена. Она сказала, что ее нет. Я вошел в комнату и вижу, что она цела. Тут у меня явилось сомнение, каким образом она цела, когда я сгорел с Сытиным. А М. А. убежала. Все цело, нетронуто. Посмотрел я, в бумажнике денег нет, а еще вчера я давал солдату 50 коп. и даже 1 руб. за то, чтобы он меня выпустил, и так как он требовал их сейчас, то я и показывал ему новую пятирублевую бумажку. Потом посмотрел, но солдата нету, хватился часов и оказалось, что их увезла жена. Пришел солдат, и я спросил его, правда ли, что вчера был пожар. Он рассмеялся. — «А жена моя?» — «Она еще не приезжала из Петербурга». — «Которое сегодня число?» — «19-е, завтра Ильин день». — А я 17 или 16 послал жене письмо. Стало быть в это время я не мог быть в Царском. Стало быть все это мне представилось?

Итак, болезнь кончилась, но у меня украли кольцо, стоящее 11 руб., и деньги — 5 руб.

Через день я получил от жены письмо, что в Петербурге доктора нашли ее болезнь простудною и прописали ей лекарство от простуды. Сифилиса же у нее не было и нет.

Я не пил до 31 июля, когда по приезде жена давала обед и вечер.

Приехала она с настоящим голосом и поправившеюся. Эта поездка ей стоила 150 руб.

Когда она пошла к Цитовичу, он сказал, что она напрасно водит знакомство с женою Лангвагена и другими, которые говорят про нее, что она больна сифилисом.

Она целые двои сутки плакала о кольце, а не сказать о нем нельзя — сама догадается.

Цитович не верит, что жена заразилась; он даже в женское отделение назначил другого доктора вместо Яненца и мою жену пригласил на роды к своей жене. Но несмотря на это, многие ее не зовут, а комендантша пригласила на свои роды г-жу Лангваген, с которой теперь жена прекратила знакомство.

Здоровье жены очень слабое; теперь холод; она имеет зараз две практики и простудилась, похудела.

Сытины на нас сердятся, во-первых, за то, что к именинам Сытина я купил ему несессер за 20 руб., потому что он с меня денег не взял; он обиделся, возвратил его назад и сказал, что это — взятка, хотя стакан с ложкой и взял, и сам других дарит, — и, во-вторых, за то, что мы не даем им в долг помногу денег.

Жена теперь кается, что она поехала сюда, но теперь ей ехать не хочется, потому что в хозяйстве заведено много вещей, и она сердита на меня из-за водки <…>[21]

Теперь я и сам побаиваюсь новых галлюцинаций, или белой горячки. Вчера я пролежал целый день, вечером выпил водки и не спал всю ночь. Скверно, что здесь нет разнообразия: из дому некуда выйти, да и здесь местность такая, что очень легко можно простудиться: уже сколько времени дует холодный резкий ветер, а я так-таки и не сшил пальто, потому что жена распорядилась взять на 350 руб. билетов.

Звонарев уже предложил купить роман «Где лучше?». Но я по настоянию жены запросил с него 1500 руб. Вероятно толку не будет никакого. Надо ехать в Петербург, а я ничего, кроме комедии «Прогресс в уездном городе», не написал. Здесь плохое писанье, когда я не имею отдельной комнаты, да и я в течение трех месяцев получил 175 руб. и все издержал, хотя и завел рубашки. Все это пошло на прихоти жены, угощенья, от которых жене нет пользы никакой ровно.

7 ноября — день рождения Марии Федоровны.[22]

Когда я кончил писать дневник, пришел Сытин. Он пришел как раз в то время, когда жена уехала с полковником Г<…>[23] в Таресполь.

— Где ваша жена?

— Уехала в Таресполь к Г.

— Я слышал, он хрипит.

— Кто вам сказал?

— Маслова. Прошу завтра на пирог.

— Что у вас?

— Пожалуйте!

Немного погодя я только и разузнал, что у M. H. Сытина рождение, и он приходил за ножами, ложками, тарелками и стульями. Воображаю, как Сытин будет ругать Цитовича для того, чтобы как-нибудь унизить акушерку, принимающую у барыни и спящую <там> девять дней. Он испугался, когда я сказал, что акушерка спит у Цитовича. Понимаю: ему нужна посуда, вот он и пригласил. Не приди — обидится.

<10 ноября 1868 г.>

Недавно г-жа Сытина приходила к жене и просила денег. Сколько — не сказала, но вероятно порядочную сумму, высказав при этом, что она продает в Саратовской губернии землю, за которую, может быть, дадут и больше 6 тысяч. Но жена отделалась тем, что сказала, что она на мои деньги велела брату взять билеты 2-го займа. Вероятно Сытины заняли у кого-нибудь денег, иначе они не могли бы приготовить обеда для десяти человек.

У них я впервые увидел Богданова1 с женой, но он со мной не сказал ни слова. Впрочем, со мной перемолвились раза три Баландович и сам Сытин. Сытин даже как будто стеснялся, что я у него, а Маслов даже и говорить не хотел. Все они лебезили перед священником, высказывая ему свою набожность. Сытин тут вполне сказался — он лебезил больше всех. Священник был почетным лицом, без него не начинали ни пить, ни есть. Что он хвалил, все превозносили; никто не сделал ему ни одного возражения. Сытин напротив старался выслужиться перед ним, тогда как еще летом в прошлом годе он ругал его. Ни до обеда, ни за обедом, ни после обеда я не произнес ни слова, потому что считал это лишним и бесполезным.

После обеда я узнал, что в цитадели сгорела мельница и 120 кулей муки. Эта мельница горела двои сутки. Замечательно то, что мельница находится в виду клуба и комендантского дома. Загорелось внутри вечером, а о пожаре узнали в 4-м часу ночи. Замечательно и то еще, что в крепости есть пожарная машина, купленная в прошлом годе за 5 тысяч рублей, но тушить огонь приехали наперед пожарные из города…

В этот день ждали инспектора войск Соболевского.2 В прошлом годе Баландович едва-едва не высидел на гауптвахте из-за него. Он был дежурным, и в то время как Соболевский приехал в госпиталь, он был в палате у французов (венерических больных). Соболевский был только в двух палатах и в них не застал дежурного ординатора и потому велел арестовать его. Здесь ординаторы спят дома, днем ходят в гости, и если прибудет больной, их разыскивают, или разбужают. Сытин мне рассказывал, что он только солдат рассматривает как следует, а арестантов принимает, как он, так и другие, гуртом, определяя болезнь как попало, потому что все больные арестанты размещаются в двух палатах. Баландович рассказывал, что за него заступился Цитович, и когда он явился к Соболевскому, то тот сказал, что Баландович должен был его встретить, и прибавил: «Вы нас не уважаете».

Как водится, я был и вечером, но ничего не могу сказать и о вечере, где играли в карты и Сытин хвастался медными деньгами, а его жена тем, что у них готовит повар. Знай, мол, наших! Богданов не высказывался, он вел разговор о клубе и на руготню Цитовича Сытиным отмалчивался.

Сегодня приехал Соболевский, и жена его дожидалась в госпитале. В прошлом годе жена по болезни не могла быть в госпитале, и поэтому Соболевский сделал Цитовичу выговор, а Цитович предложил жене не либеральничать.

От больных жена узнала о следующем случае. В женском отделении лежат все еврейки. Наступила суббота, и смотритель приказал солдатам не позволять еврейкам справлять шабаша. Однако еврейки не послушались и зажгли свечки. Приходит с визитацией Богданов и видит, что солдат тушит свечи. Богданов и говорит:

— Ты богу ставишь свечки?

— Ставлю, — отвечает солдат.

— А приятно тебе, когда кто-нибудь стал бы не дозволять тебе ставить свечки и гасить?

— Нет.

— Так зачем же ты не дозволяешь еврейкам молиться? Ведь они кричать не будут.

— Смотритель не приказал.

— Пусть горят свечки, я отвечаю.

Прибегает смотритель.

— Вы что здесь распоряжаетесь? Я здесь начальник.

— А я доктор. — И Богданов объяснил ему свой взгляд.

— Подавайте на меня рапорт, — сказал смотритель.

— О таких пустяках не стоит марать бумагу; уж если подавать рапорт, так о чем-нибудь о другом.

Смотритель ушел. Пришел Цитович.

— Вы поссорились со смотрителем?

Богданов рассказал и спросил Цитовича, если ли у нас законы, которые бы запрещали евреям молиться.

— Законов нет, но нельзя допустить того, чтобы евреи справляли в госпитале свои шабаши, — сказал Цитович.

Богданов вышел.

Вдруг его требуют в контору.

— Вы сказали смотрителю, что можете подать на него о чем-то рапорт? — спросил Цитович. — О чем же?

— Это дело мое.

— Но вы этим делаете оскорбление.

— Я могу подать рапорт например о том, что у нас часто употребляется в пищу нехорошее мясо, потому что вы дозволяете, — сказал Богданов Цитовичу.

Чем кончится — неизвестно, но у Сытина я только узнал, что Богданов переходит в другое место.

Роман мой. Хвалят не роман, а меня. Я говорю об «Отечественных Записках», «Неделе» и «С.-Петербургских Ведомостях»,2 но говорят, что я пишу, не обрабатывая, не забочусь о художественности. Это правда. Если бы я имел средства жить в отдельной комнате, не забирать вперед денег, я писал бы гораздо спокойнее и лучше, чем теперь. Кроме того, я корректуры не читаю, а это — самое главное. А мой роман вынес много мытарств: рукопись переписывали, — я переписку не читал, хотя и просил ее у Некрасова; переписку сокращали, делали помарки, с нее набирали и с корректуры печатали. И все мои работы страдают этим.3

Жена привезла с собою кормилицу, но она оказалась очень ленивою женщиной, постоянно ссорится с женой и уже влюбилась. Жена взяла ее в кухарки и дала жалования 3 руб. 50 коп. в месяц, тогда как М. А. получает за двоих детей 3 руб. Я советую жене прибавить М. А., но мой совет ничего не значит.

10 ноября.

<1869-й г.>
<6 января 1869 г.>

Г. Владимира Тихонова, несмотря на то, что я живу в одной с ним квартире с 18 декабря, я видел всего только раз — в отхожем месте. Вскоре по получении мною письма пришел ко мне хозяин и сказал, что этого офицера уже давно гонит из квартиры за неплатеж денег (он живет уже 3 месяца, а заплатил только 5 р.), но он нейдет, хозяин уже имеет исполнительный лист от мирового судьи на взыскание с Т. денег. Живет Т. у хозяина в кабинете, весь день где-то ходит, приходит домой в 2—3 часа ночи, стучит сапогами. Хозяин говорит, что Т. имел много денег прежде, прокутил их, что у него есть в Петербурге богатая родня, и, несмотря на это, он все-таки не может получить никакой должности. Вследствие всего этого хозяин уже пустился на хитрость: он объявил Т., что он, Т., может спать у меня, так как у меня стоит свободный диван, а меня стал просить, чтобы я не пускал его, потому что если я его пущу ночевать раз, то его уже никак не выживешь. На другой день утром хозяин опять пришел ко мне и сказал, что если я его пущу к себе, то он, хозяин, набавит платы за комнату еще 5 р., что составит 15 р.

Что мне было делать? Я бы его пустил, если бы не напугал меня немец. Т. действительно пришел ко мне и стал меня упрашивать пустить его, я ему отказал. А это нехорошо, подло, потому что ведь он с горя может утопиться, если только действительно у него есть горе и он честный человек. Хозяин даже выкинул из кабинета лишнюю мебель, не дает ему умываться, девушка не чистит сапогов, не ставит самовара. Но вот что удивительно: где он пропадает с 12 часов дня до 2—3 утра? Ведь он, поди, ест же где-нибудь и что-нибудь?

6 января.

КОММЕНТАРИИ

В комментариях к произведениям т. VI, Дневнику Решетникова и его письмам приняты следующие сокращенные обозначения:

а) Наиболее часто упоминаемых источников:

1. Гл. У<спенский>. Некролог. Ф. М. Решетников. — «Отечественные Записки» 1871, кн. IV. — Ст. Гл. У. 1871.

2. Глеб Успенский. Федор Михайлович Решетников. (Биографический очерк.) — Сочинения Ф. М. Решетникова. Изд. К. Т. Солдатенкова. С портретом автора. Том первый. М. 1874 [Статья датирована: 31 мая 1873 года. СПБ.]. — Ст. Гл. У. 1873.

3. М. Протопопов. Федор Михайлович Решетников как человек и как писатель. — Сочинения Ф. М. Решетникова в двух томах. С портретом автора и вступительной статьей М. Протопопова. Дешевое издание Ф. Павленкова. Том первый. Спб. 1890. — Ст. М. П. 1890.

4. Из литературного наследия Ф. М. Решетникова. Редакция, вступительная статья и примечания И. И. Векслера. Академия Наук СССР. Институт Русской Литературы. «Литературный Архив». Вып. I. Л. 1932 — ЛНР 1932.

б) Архивохранилищ:

1. Рукописное Отделение Института Литературы Академии Наук СССР. — ИЛИ АН СССР

2. Рукописное Отделение Ленинградской Государственной Публичной Библиотеки им. M. E. Салтыкова-Щедрина — ЛГПБ

ОТРЫВКИ ИЗ ДНЕВНИКА

О Дневнике Ф. М. Решетникова в Литературе о писателе встречаются неоднократные упоминания. Тотчас после смерти Решетникова автор его некролога, Г. И. Успенский, писал: «в бумагах, оставшихся после его смерти, нашелся огромный дневник, веденный им более десятка лет кряду и весьма важный для понимания характера и таланта Федора Михайловича».[24] На дневник Решетникова, как на источник биографических сведений о писателе, указывает автор и другой известной работы о Решетникове, М. А. Протопопов. «В нашем распоряжении имеется собственноручный дневник Решетникова… — сообщал Протопопов, — дневник чрезвычайно замечательный, во-первых, по общему основному тону и, во-вторых, по некоторым частностям, там и сям вкрапленным среди огромного „вороха мелочей“… дневник — незаменимый и бесценный материал для характеристики Решетникова и как человека и как писателя».[25] О дневнике Решетникова упоминает П. И. Вейнберг в беседе с сотрудником «Новостей»,[26] а также автор воспоминаний о Решетникове — H. H. Новокрещенных.[27]

Писавшие о Решетникове указывали, что не только к опубликованию Дневника, но и к широкому его использованию в статьях о Решетникове, они встречали препятствия со стороны наследников писателя. «По обстоятельствам, зависящим не от нас, пользоваться дневником мы не можем» — заявлял в некрологе Решетникова Г. И. Успенский. А через много лет, в цитированном выше письме к Н. С. Лескову, Успенский писал, перебирая, что бы можно было напечатать из бумаг Решетникова, чтобы помочь вдове и детям писателя: «…можно бы кой-что извлечь из его дневника, но едва ли она (С. С. Решетникова, вдова писателя. — И. В.) его даст…» Однако, знакомство с Дневником, хотя бы в той части, которая дошла до нас и печатается здесь, убеждает, что причина слабого использования Дневника в печати заключалась не только в препятствиях со стороны наследников Решетникова: в Дневнике речь шла о многих литературных деятелях, современниках писателя, с которыми он находился в тех или иных отношениях, и воспроизведение этих страниц в 90-е гг., а тем более — в 70-е или 80-е, представлялось невозможным и нецелесообразным. Этим, главным образом, и объясняется, что Г. И. Успенский в биографии Решетникова преимущественно приводил записи Дневника, относящиеся к ранним периодам жизни писателя, и совершенно не коснулся позднейших записей, рассказывающих о его литературных связях и отношениях; этим же объясняется и тот факт, что и в начале 90-х гг. Протопопов в упомянутой выше своей работе мог использовать высказывания только общего характера и лишь глухо намекал о конкретных отношениях писателя к литературной среде.

После работы Протопопова Дневник Решетникова никем из писавших о нем уже не использовался. Находился ли он в распоряжении С. С. Решетниковой, поступил ли в распоряжение И. М. Сибирякова, вместе с другими бумагами, приобретенными последним у наследников писателя, мы не знаем.[28] Очевидно, в это время Дневник Решетникова распался. Часть его продолжала храниться у наследников Решетникова: изуродованная страница из Дневника, содержавшая запись автора «Подлиповцев» о первой его встрече с Некрасовым, хранится ныне в бумагах Решетникова, принесенных А. В. Жирковичем в дар Ленинградской Государственной Публичной Библиотеке имени M. E. Салтыкова-Щедрина. Другая часть Дневника неизвестными нам путями попала в Красноярск, в собрание Г. В. Юдина, а оттуда, по расформировании этого собрания, в рукописное отделение Института Литературы (Пушкинского Дома) Академии Наук СССР; эта часть почти полностью опубликована нами в указанном выше издании: «Из литературного наследия Ф. М. Решетникова».

Таким образом, известный в настоящее время свод отрывков из Дневника Ф. М. Решетникова составляется: 1) из отрывков, приведенных в биографическом очерке, написанном Г. И. Успенским (1873); 2) из отрывков, приведенных в цитированной выше статье М. А. Протопопова 1890 года; 3) из опубликованных нами в 1932 году частей Дневника по рукописи, хранящейся в ИЛИ АН СССР. К этим отрывкам следует присоединить черновые наброски записей, подготовлявшихся Решетниковым для внесения в Дневник, — о них мы писали в комментарии к повести «Между людьми» (см. т. II настоящего издания стр. 360). Таких записей сохранилось пять: две, относимые нами к августу — сентябрю 1863 года, одна — декабрьская того же года, одна — февральская 1864 года и одна — январская 1869 года; эти записи включены нами в печатаемый в этом томе свод отрывков; включена также с возможным восстановлением некоторых слов и фраз упомянутая выше изуродованная страница из Дневника, повествовавшая о первой встрече писателя с Некрасовым. Кроме этих шести отчетливо выраженных в жанровом отношении дневниковых записей, большею частью датированных самим автором или легко поддающихся датировке, в архиве Решетникова, в ЛГПБ, хранится ряд отрывочных беглых заметок, не получивших окончательного оформления, не датированных автором и часто не поддающихся точной датировке. Эти заметки не включены нами в свод.

а) Публикации Г. И. Успенского, М. А. Протопопова и проч.

Записи 1857 года. Впервые опубликовано в Ст. Гл. У. 1873, стр. 12—18. — Воспроизводится по этому источнику.

Очевидно, записи 1857 года принадлежат к начальным записям Дневника Решетникова, начатого в связи с постигшим его несчастьем — состоянием под судом и следствием за «вынос» из Пермской почтовой конторы корреспонденции. Записи принадлежат 16-летнему Решетникову.

Первые две записи, очевидно, сделаны вскоре по приезде в Соликамск и отражают впечатления подростка от первых встреч с обитателями Соликамского мужского монастыря; датируются нами эти записи приблизительно. — Запись «Мрачно и печально» (стр. 262) Г. И. Успенский относит к концу пребывания Решетникова в монастыре; очевидно, к ней примыкает запись, начинающаяся словами; «И так я чудно» (там же); обе эти записи нами объединены и отнесены к марту 1857 года (к 1-му апреля Решетников покинул монастырь и Соликамск). Следующие записи, повидимому, сделаны уже в Перми и, очевидно, в первые недели свободы, когда еще не изжиты были монастырские влияния, — те самые, о которых биограф Решетникова писал: они «исказили в нем прежнюю искренность взглядов на себя, на родных, на товарищей и т. д.». Никаких записей за май — декабрь 1857 года, за год 1858-й и за начало 1859-го года, т. е. за годы вторичного обучения Решетникова в Пермском уездном училище, до нас не дошло.

1 Остаться в монастыре Решетников сделал попытку в конце пребывания своего в Соликамске, — см. письмо его к иеромонаху Леониду в этом томе, в разделе «Письма».

2 Монастырско-ханжеские настроения владели Решетниковым недолго, но пребывание в монастыре не разрушило окончательно представления об «идеальной» монашеской жизни. Еще в начале 1861 года он отмечал на письме своего екатеринбургского приятеля, К. Н. Некрасова, из чиновников поступившего было в послушники: «На печи-то, видите, теплее, а в кельях монастырских лежанок нет. Каков монах! Любит теплоту и простор: перекрестит рот, — позевнулось, — да и говорит, гнуся под нос: мне холодно, пойду лучше спать. Вот дома я на печке молился. Фу, какая жизнь монастырская!» И далее: «О, езуит российский! езуит вы, г. Некрасов»[29]. Все это на строчку письма К. Некрасова. «Вы много пишете о монастырской жизни, не испытавши ее. Она трудна, хитра и мудрена есть». В дальнейшем и «идеальные» представления о монашеском житии выветрились из воззрений Решетникова.

3 Влияние монастыря сказывалось и на первых литературных опытах Решетникова, — это были молитвы и проповеди, составленные по известным ему образцам.

4 К. — очевидно, Константин Колотинский. Колотинский был моложе Решетникова одним классом; его два письма 1859 года хранятся в архиве Решетникова (ИЛИ АН СССР).

Запись 1859 года. Впервые опубликовано в Ст. Гл. У. 1873, стр. 21; воспроизводится по этому источнику.

Запись, очевидно, относится к концу года (Решетников поступил в штат Екатеринбургского уездного суда 5 октября). Записи за 1860-й год и за начало 1861-го года — за время службы Решетникова в Екатеринбургском уездном суде — до нас не дошли.

Записи 1861 года (стр. 263—268). Впервые опубликовано в Ст. Гл. У. 1873, стр. 30—43 и 46; воспроизводится по этому источнику.

Первые три записи отражают настроения Решетникова, связанные с его первыми, безуспешными, попытками определиться на службу в Перми. Две следующие записи вылились под впечатлением грозных писем В. В. Решетникова, в частности цитированного в критико-биографическом очерке письма от 17 мая 1861 г. — В записи от 10 июня речь идет об определении Решетникова в штат Пермской казенной палаты. Все дальнейшие записи связаны с попытками Решетникова найти человека, с которым можно было бы посоветоваться о «сочинениях».

1 Судимость Решетникова 1855—1856 гг. в Екатеринбурге, повидимому, широко известна не была и обнаружилась только при возбуждении вопроса о переводе Решетникова в Пермь; об этом свидетельствуют письма В. В. Решетникова к племяннику от 17 и 24 мая 1861 г. В последнем письме В. В. Решетников писал:

«Я сам лично виделся с судьей, который, как добрый и честный человек весьма жалеет о вышедшей наружу твоей подсудимости, а более потому, что сам это коротко знал, потому что сам подписывал решение, а теперь сетует на меня, что я просил его принять тебя на службу, а теперь облекается это в форму».[30]

2 Фамилию этого лица установить не удалось.

3 Столярёв — Илья Иванович, товарищ Решетникова по службе в Екатеринбургском уездном суде.

4 «Дедушка» — Максим Васильевич Антропов, кто-то из дальних родственников Решетникова; его вторая жена — Настасья Николаевна — была значительно моложе мужа; В семье Решетниковых эта чета расположением не пользовалась.

5 Установить фамилию лица, обозначенного буквою М., не удалось.

6 Имя, отчество и фамилию лица, обозначенного «И. К. П-в», установить не удалось. Г. И. Успенский называет это лицо бывшим учителем Решетникова по уездному училищу, однако в числе учителей Пермского уездного училища, за годы учения в нем Решетникова, лица с соответствующим именем, отчеством и фамилией по спискам печатных справочников не оказалось.

7 Героем эпизода, рассказанного в этой записи, является упоминавшийся выше Александр Афанасьевич Толмачев; впоследствии отношение Решетникова к Толмачеву изменилось, — см. письмо Решетникова к Трейерову в этом томе, в разделе «Письма».

8 Алалыкин — Петр Алексеевич; о нем см. выше в кригико-биографическом очерке. Письмо Алалыкина, которое цитирует Решетников (от 7 ноября 1861 г.), сохранилось в его архиве (ЛГПБ):

«Да что за излишняя философия, что жалованье мало, не умирать же стало! Что делать, надо послужить. Мало ли, как бы нам хотелось! Вот видишь мы с В. В. служим уже по 30 лет, а я получаю 500, а он 600 ассигнациями. А больше и не получивали…»

9 О Василии Афиногеновиче Трейерове см. выше в критико-биографическом очерке; письмо к нему Решетникова см. в этом томе, в разделе «Письма».

Записи 1862 года. Впервые опубликовано в Ст. Гл. У. 1873, стр. 48, 43—45 и 50; воспроизводится по этому источнику.

1 О драме Решетникова «Раскольник» см. выше — в комментарии к юношеским произведениям.

2 «Стихосложение Перевлесского» — «Русское стихосложение» П. Перевлесского; 2-е издание этой книги вышло в 1853 году.

3 О повести Решетникова «Скрипач» см. выше — в комментарии к юношеским произведениям.

4 «Оленька» — Ольга Семеновна Матвеева. Письмо ее матери — Анны Васильевны на имя «благодетелей» В. В. и М. А. Решетниковых, полученное адресатами 13 февраля 1860 г., хранится в архиве Решетникова (ИЛИ АН СССР). В дополнение к сведениям об Ольге Семеновне, сообщенным нами в т. II настоящего издания, это письмо устанавливает ее фамилию и наличие у нее брата, находившегося ко времени установления новых связей Решетникова с Ольгой Семеновной и Анной Васильевной где-то далеко, в отъезде (ср. «Между людьми», ч. III; по т. II настоящего издания, стр. 166, строка 44).

5 В архиве Решетникова (ЛГПБ) сохранилось письмо к нему А. В. Брилевича от 10 апреля 1863 г.; в письме этом покровитель Решетникова, сообщая Решетникову о возможности перевода в Петербург, напоминал ему: «Кроме тех наставлений, которые я вам уже дал и которые, я уверен, вы помните, нужным считаю посоветовать вам быть как можно учтивее с начальством и приветливее с сослуживцами — это здесь необходимо, а то вы в Перми привыкли быть несколько медведем»[31].

Записи 1863 года. Августовская запись впервые опубликована в Ст. Гл. У. 1873, стр. 50—51 и воспроизводится по этому источнику; прочие записи в настоящем издании воспроизводятся впервые по автографам из архива Решетникова (ЛГПБ).

1 Фамилии лиц, обозначенных буквами Щ. и С., нами не установлены.

2 Коренев — Андрей Петрович, действительный статский советник, начальник судебного отделения департамента внешней торговли Министерства финансов; ему Брилевич рекомендовал Решетникова на службу.

3 Соловуш — Сведения об этих лицах в соответствующих печатных справочниках отсутствуют.

4 Юлый — Сведения об этих лицах в соответствующих печатных справочниках отсутствуют.

5 Фамилия лица, обозначенного буквой С., нами не установлена.

6 Меркулов — Яков Петрович, коллежский асессор, столоначальник судного отделения; в его столе, очевидно, Решетников служил.

7 Колесов — Иван Николаевич, действительный статский советник, вице-директор департамента внешней торговли.

Записи 1864 года. Январская запись и отрывок записи лета 1864 года (стр. 275) впервые опубликованы в ст. М. П. 1890 столб. VII—VIII и VIII, воспроизводятся по этому источнику; запись от 20 февраля впервые опубликована в ЛНР, 1932, воспроизводится по рукописи из архива Решетникова (ЛГПБ); мартовская запись полностью воспроизводится впервые по изуродованной странице из архива Решетникова (ЛГПБ).

1 Усов — Павел Степанович, редактор — издатель газеты «Северная Пчела».

2 Запись от 20 февраля расположена на обороте записки Решетникову технического работника «Северной Пчелы»; записка от 18 февраля 1864 г. гласит, между прочим: «Павел Степанович просил вам передать, что он вам в четверг уплатит». Очевидно запись произведена непосредственно после разговора с Усовым, т. е. в четверг 20 февраля 1864 г. Письма Решетникова к Усову см. в этом томе, в разделе «Письма».

3 Форма обрывка — вырезанная из страницы фигура в форме эллипсиса — свидетельствует, что эта часть Дневника Решетникова, хранившаяся у его наследников, погибла. Содержание обрывка комментировано в т. I настоящего издания, стр. 411.

4 Речь идет о русском издании книги: «Естественная история мироздания с немецкого перевода Карла Фогта. Перевел и дополнил примечаниями А. Пальховский». Изд. А. Черенина и А. О. Ушакова. М., 1863. Приведенные строки Дневника Решетникова Протопопов сопроводил следующим комментарием: «Если популярное сочинение представлялось Решетникову „путаницей“, то, конечно, это значит, что ему нужно было начинать чуть не с азов, с ознакомления с теми простейшими научными истинами, которыми образованные люди пользуются… не замечая и не думая об этом». Уровень общего развития и осведомленности автора «Подлиповцев» здесь явно снижен; об умственных интересах Решетникова и его самообразовательной работе см. выше, в критико-биографическом очерке. Что же касается названной книги, то Протопопов, очевидно, по ошибке принял ее за одно из популярных сочинений автора «Физиологических писем». Книга представляла перевод Фогтом известной книги Р. Чемберса: «Vestiges of the naturel history of creatron» («Следы естественной истории творения»), пытавшейся примирить эволюционное учение с учением о сотворении мира. Русское издание книги было встречено критикой неодобрительно. Так, между прочим, «Книжный Вестник» упрекал английского автора в «утопизме», неверных выводах и т. д., что, между прочим, отмечено переводчиками немецкого и русского изданий; другие критики («Русское Слово») также отмечали противоречия в системе воззрений автора. Оценка книги Решетниковым, таким образом, не расходилась с оценкой ее прогрессивною печатью.

б) Рукопись ИЛИ АН СССР

Начиная с записи от 8 августа 1864 г. и до конца нашей публикации в настоящем издании, за исключением последней записи — от 6 января 1869 г., — отрывки из Дневника публикуются по упомянутой выше рукописи ИЛИ АН СССР. Рукопись — пачка из 12 полулистов бумаги писчего формата, исписанных с обеих сторон. Рукопись содержит: 1) часть записей за 2-ю половину 1864-го года, 2) большинство записей за 1865-й год (отсутствуют записи начала года по май месяц и после 3 декабря до конца года, если такая запись существовала); 3) все записи за 1866-й год; 4) все записи за 1867-й год; 5) полностью (две) записи за 1868-й год. Существовали ли в Дневнике записи за 1869-й год и дальнейшие — нам неизвестно. В рукописи имеются следы домашней цензуры — вычерки отдельных слов и целых строк, сделанные, очевидно, вдовою писателя, С. С. Решетниковой; вычерки оговорены нами в сносках к тексту.

Запись от 8 августа 1864 г.. Впервые опубликовано в ЛНР, 1932, стр. 221—222.

Начало записи неизвестно; несколько строк, начинающих страницу о квартирном хозяйстве Решетникова фонографа, нами опущено.

1 О Серафиме Семеновне Каргополовой-Решетниковой см. выше, в критико-биографическом очерке и в комментарии к роману «Свой хлеб», в томе V настоящего издания, стр. 365 и след.

2 Об обстоятельствах писания и печатания повести «Ставленник» см. в т. I настоящего издания, стр. 441 и след.

3 Антонович — Максим Алексееич, критик и публицист; в 1864 году руководил в «Современнике» критическим и беллетристическим отделами.

Запись от 9 августа 1864 г.. Впервые опубликовано в ЛНР, 1932, стр. 222—224.

1 Речь идет об Ольге Семеновне Матвеевой — см. выше, стр. 380.

2 В 1864 году в обращении были следующие русские издания книг Дарвина и Бокля: 1) «О происхождении видов путем естественного подбора или о сохранении усовершенствованных в борьбе за существование». Соч. Ч. Дарвина. Перев. С. Рачинского 1-е изд., М. 1864; 2) «История цивилизации в Англии» Соч. Бокля, перев. К. Бестужева-Рюмина и Н. Тиблена, Спб. 1863; 3) первые выпуски другого русского издания книги Бокля, в переводе Буйницкого (Спб. 1864); русские издания книг Бокля и Дарвина вызвали широкий отклик печати, в частности на материале книги Дарвина написана известная статья Писарева «Прогресс в мире животных и растений». Решетников несомненно преувеличивал уровень развития С. С. Каргополовой, предполагая доступными ей книги Дарвина и Бокля.

3 Решетников вышел в отставку, не выслуживши первого классного чина, в звании канцелярского служителя 3-го разряда; С. С. Каргополова была дочерью титулярного советника.

4 В книге IV «Современника» за 1864 год была напечатана статья М. А. Антоновича «Современные романы», посвященная разбору вышедшего в 1863 г. антидемократического романа А. Ф. Писемского «Взбаламученное море» и напечатанным в 1864 г. («Эпоха», кн. I—II) «Призракам» И. С. Тургенева. Критик уделял внимание не столько «фантазии» Тургенева, сколько его роману 1862 года «Отцы и дети», о котором он, по поручению Н. Г. Чернышевского, писал в 1862 году (известная статья Антоновича «Асмодей нашего времени»). С романом «Отцы и дети» критик сближал «Взбаламученное море»; представление о Тургеневе, как зачинателе реакционного, «антинигилистического» романа было устойчивым в редакции «Современника»; к этой точке зрения примыкал, видимо, и Решетников. В рукописи после слов: «такими господами, как» — зачеркнуто начало фамилии Тургенева.

Запись от 26 декабря 1864 г. Впервые опубликовано в ЛНР 1932, стр. 224—230.

1 Фамилия «бабки М» не установлена.

2 Речь идет о Федоре Семеновиче Каргополове, — см. о нем в комментарии к роману «Свой хлеб», в томе V настоящего издания, стр. 362.

3 Полемику «Современник» вел: с «Русским Словом» и Писаревым; с «Эпохой» бр. Достоевских, выходившей взамен закрытого правительством «Времени», — «Время» на первых порах своего существования демонстрировало некоторую близость к «Современнику», «Эпоха» становилась на откровенно реакционные позиции. Кроме того «Современник» полемизировал с реакционной прессой Каткова, с славянофильским «Днем». Как видно из текста Дневника, Решетников вряд ли отдавал себе полный отчет в программных различиях «Современника» и «Русского Слова».

4 M. E. Салтыков-Щедрин вышел из состава редакции «Современника» и вновь определился на службу (председателем Пензенской казенной палаты) 6 ноября 1864 г.

5 Пьеса Решетникова «Не помнящий родства» остается неизвестной.

6 Благовещенский — Николай Александрович, беллетрист; в 1864 году и позже, до закрытия «Русского Слова» в 1866 г., редактировал беллетристический отдел этого журнала.

7 Комаров, Владимир Герасимович — родной брат Н. Г. Помяловского (см. о нем выше — в критико-биографическом очерке).

8 Петр Иванович Кабанов — екатеринбургский знакомый или дальняя родня Решетникова; из государственных горнозаводских крестьян; занимал какое-то видное место в канцелярии Главного начальника горных заводов.

9 Головачев — Аполлон Филиппович, секретарь редакции «Современника».

10 Пыпин — Александр Николаевич, член редакции «Современника» после Чернышевского.

11 Произведения Потапова в печати не появлялись.

Запись конца декабря 1864 года — начала января 1865 года. Впервые опубликовано в ПНР, 1832, стр. 230—231.

Датируется предположительно, — окончание записи в рукописи отсутствует.

1 Отзыв В. В. Решетникова на повесть «Воспоминания детства» («Между людьми») — см. в т. II настоящего издания, стр. 355.

2 Писарев — Дмитрий Иванович, критик; ст. «Нерешенный вопрос» в собрании сочинений Писарева имеет заглавие «Реалисты».

3 Судьба очерка «Горнорабочие» излагается Решетниковым в дальнейших записях «Дневника»; — см. также в т. II настоящего издания, стр. 387.

4 Какая-то сплетня в отношении жены писателя, повидимому, была широко распространена; она нашла свое отражение и в мемуарной литературе — см., напр., злобные и клеветнические строки в воспоминаниях Е. М. Феоктистова («За кулисами политики и литературы», Л. 1929, стр. 26).

Запись от 5 мая 1865 года. Впервые опубликовано в ЛНР, 1932, стр. 231—232.

1 3-я часть «Между людьми» появилась в печати только в конце 1865 года под заглавием «Похождения бедного провинциала в столице»; подробности о ней см. ниже — в Дневнике, стр. 287, и в т. II настоящего издания, стр. 351 и след.

Запись от 9 мая 1865 года. — Впервые опубликовано в ЛНР, 1932, стр. 233—234.

1 Слепцов — Василий Алексеевич, беллетрист, одно время исполнял обязанности секретаря редакции «Современника».

2 Об Иване Михайловиче Фотееве см. выше — в критико-биографическом очерке.

3 Благосветлов — Григорий Евлампиевич, издатель и руководитель «Русского Слова».

4 Карикатура «Искры» на Благосветлова («Искра» 1865, № 50) — отзвук борьбы «Современника» с «Русским Словом».

6 Зайцев — Варфоломей Александрович, сотрудник «Русского Слова».

Запись от 29 мая 1865 года. — Впервые опубликовано в ЛНР, 1932, стр. 234—236.

1 Речь идет о похоронах старшего сына Александра II, Николая, умершего за границей.

Запись от 19 сентября 1865 года. Впервые опубликована в ЛНР, 1932, стр. 236—238.

1 О поездке Решетникова из Петербурга на родину и о его путешествии по Уралу см. выше в критико-биографическом очерке и в т. II настоящего издания, стр. 374.

2 О «фельетонных статьях о Пермской губернии» см. в т. II настоящего издания, стр. 374.

3 Речь идет о романе Решетникова «Горнорабочие». Историю романа см. вт. III настоящего издания, стр. 453 и след.

4 Звонарев С. В. — издатель, был связан с журнально-издательской деятельностью Некрасова; письма его к Некрасову см. в издании: «Архив села Карабихи. Письма Н. А. Некрасова и к Некрасову» М. 1914. — «Подлиповцы» в издании Звонарева вышли в 1867 г. — см. в т. I настоящего издания, стр. 412 и след.

5 Соколов — Николай Васильевич, сотрудник «Русского Слова», участник полемики «Русского Слова» с «Современником» (статьи о Милле); получил известность в 1866 г. как автор книги «Отщепенцы».

6 Первое собрание сочинений Н. Г. Помяловского, изданное Благосветловым, вышло в 1865 году: «Повести, рассказы и очерки Н. Г. Помяловского», т. I—II, Спб. 1865.

Запись от 3 декабря 1865 г. Впервые с некоторыми сокращениями опубликовано в ЛНР, 1932, стр. 238—241.

1 Историю 3-й части повести «Между людьми» см. в т. II настоящего издания, стр. 352 и след.

2 Письмо Некрасова от 13 октября 1865 г. — опубликовано в издании: «Собрание сочинений Некрасова», т. V, ГИЗ, 1930, стр. 404.

3 Речь идет о романе «Горнорабочие».

4 О «Путевых письмах» см. в т. II настоящего издания, стр. 374.

5 Красовский, Антон Яковлевич — ординарный профессор медико-хирургической академии — старший ординатор 2-го С.-Петербургского военно-сухопутного госпиталя.

6 В существующих печатных справочниках сведений об этом враче нами не найдено.

7 Об Анне Семеновне Овчинниковой см. в т. V настоящего издания, стр. 366.

8 Письмо В. В. Решетникова, о котором упоминает Решетников от 17 ноября 1865 г.; в нем читаем: «А в 14 число сего ноября получил „Биржевые Ведомости“ № 230, в коих видно, что я и Петр Алексеевич (Алалыкин) уволены в отставку с 20 октября по прошению. Читая такую печальную статью, я невольно прослезился и вспомнил молодость свою, когда глаза хорошо видели и руки скоро и аккуратно делали, тогда я везде был нужен, и везде держали, и переходить даже на другую службу не дозволяли; а теперь сделался негодным. Вот какое мое теперь положение…»[32]

Запись от 7 января 1866 г. Впервые напечатано в ЛНР, 1932, стр. 241—244.

1 Курочкин — Василий Степанович, поэт, издатель «Искры».

2 Дмитриев — Иван Иванович, беллетрист, один из редакторов «Будильника»; упоминающееся в записи письмо Дмитриева цитируется в т. II настоящего издания, стр. 383; там же изложены обстоятельства сотрудничества Решетникова в «Искре» и «Будильнике», — стр. 380 и след.

3 О каком Слепцове идет речь — нами не установлено.

4 Письмо остается неизвестным.

5 Это письмо Решетникову из конторы «Современника» не сохранилось.

6 Речь идет о предостережениях, полученных «Современником» в конце 1865 года на основании нового закона о печати, по которому «Современник» был освобожден от предварительной цензуры. Первое предостережение журналу было дано 10 ноября, второе — 4 декабря; по новому закону третье могло повлечь за собою закрытие журнала.

К январской записи в рукописи приложен листок, датированный тем же числом — 7 января 1866 г. и содержащий запись о «нигилистах». Совершенно очевидно, что запись эта позднейшего происхождения (апрель — май 1866 года — см. ниже) и предназначалась для муравьевских жандармов. В настоящей публикации отрывков из Дневника Решетникова мы сочли более правильным изъять эту запись из свода записей. Приводим ее текст:

"Да! Я много хочу написать в дневник, да забываю. Например, я видел много нигилистов и нигилисток. Это — глупые люди. Мальчик, вбивший себе в голову, что он нигилист, т. е. не верует в бога, не признает правительство, носит длинные волосы, очки, говорит вздор и подличает; в церкви он ужасно гадок, ужасно гадок на Невском, в пассаже, где делают пакости девушкам, женщинам. Спросите вы его: что такое нигилизм? — он никак не объяснит вам. Люди, считающие себя нигилистами и попавши на должность или имея деньги, о нигилизме толкуют девицам, корчат из себя умных, а в сущности такие подлые люди, что с ними и толковать не стоит. Они никак не хочут не только заступиться за мужика, но не хочут сознательно, чистосердечно назвать его гражданином и всегда ближнему сделают пакость. Нигилизм — модная фраза, ничего не объясняющая. Старики правы, что ненавидят молокососов. Отчего меня полюбил дядя, когда я был у него? А уж я ли не описал его! Впрочем, я, может быть, не нигилист. Женщины и преимущественно девицы ходят без кринолинов, с обрезанными волосами, с книжками: это нигилистки. И за ними волочатся очкастые длинноволосые нигилисты… Эти особы говорят по-ученому, но ничего не понимают; их можно резать с книжкой, но она будет хвастаться, и не объяснять; то что скажет ей нигилист, будет говорить и она.

"Как-то к старой хозяйке Дороговой пришла 12-летняя сестра Писарева за кушаньем. Хозяйка заметила, что у нее плохо растут волосы.

" — Я — нигилистка, — сказала девочка.

" — Что это же такое?

" — Я в бога не верую, ничего не признаю.

"Шел я из крепости. По льду около крепости катались на коньках нигилист и нигилистка. Нигилистка держала в левой руке книгу и постоянно падала, при чем книга выпадала, и нигилист ловил книгу. Шедший народ останавливался и с любопытством смотрел на эту комедию.

«Катанье на коньках в Петербурге нынешней зимой сильно развито, то и дело видишь аристократов, чиновников, нигилистов и нигилисток и зевающую толпу народа, который мимоходом рад чем-нибудь развлечься.

„7 января 1866 года“.

Запись от 11 марта 1866 г.-- Впервые с некоторыми сокращениями опубликовано в ЛНР, 1932, стр. 246—248.

1 Историю писания и печатания романа „Горнорабочие“ см. в т. III настоящего издания, стр. 453 и след.

2 Указания на практические шаги в осуществлении этого намерения содержатся в письме П. С. Каргополова к Решетникову: от 13 января 1866 г. (ЛГПБ): „При Вашем труде, который довольно ценный и независимый, я считаю перемещение из столицы для Вас не только неудобно, но даже невыгодно“. Доводы Каргополова, приводимые дальше, показывают, что Решетников мечтал для себя о частной службе на золотых приисках, а для жены — о месте акушерки в Башкирии.

3 Замысел романа „Петербургские рабочие“ частично реализовался в романе „Где лучше?“

4 „Русское Слово“ было приостановлено на пять месяцев на 2-й книжке за 1866-й год, и больше журнал не выходил, так как с 1 июня был закрыт навсегда одновременно с „Современником“. Решетников здесь дает оценку незаконченному роману Благовещенского „Перед рассветом“.

5 Воронов — Михаил Алексеевич, беллетрист, сотрудник „Искры“ и „Будильника“. Речь идет, вероятно, о его статье „Еще легчайший способ расчета с подписчиками“ — „Будильник“ № 15, от 1 марта 1866 г.

Запись от 13 апреля 1866 г.-- Впервые опубликовано в ЛНР, 1932, стр. 249—250.

1 Запись эта и следующая отражают охватившую общество панику в связи с муравьевским террором после выстрела Каракозова 4 апреля 1866 г. Арестованный Каракозов не называл себя до 14 апреля, и в газетах появились различные догадки о личности покушавшегося. Катковские „Московские Ведомости“ твердили из номера в номер, что покушение произведено „не русским“; в передовой статье „Петербургского Листка“ от 9 апреля 1866 г. № 51 значилось, что <злоумышленник> получил известной степени образование, которому знаменитый наш романист-художник дал меткое название нигилизма».

Запись от 6 мая 1866 г. Впервые в сокращении опубликовано в ЛНР, 1932, стр. 25.

1 Напечатанная в «Русском Вестнике» статья «Начало и конец пугачевщины» (1865, кн. IV и кн. V) принадлежит П. К. Щебальскому.

2 Елисеев — Григорий Захарович, публицист, член редакции «Современника»; В. А. Слепцов был арестован в Москве; Минаев — Дмитрий Дмитриевич, поэт, сотрудник «Русского Слова» и «Искры»; Николай Степанович Курочкин, поэт и переводчик, руководил вместе с братом Вас. С. Курочкиным «Искрой». Кроме названных Решетниковым лиц из числа видных литераторов были арестованы Благосветлов и Зайцев.

3 О намерении правительства «вызвать» Н. Г. Чернышевского (требование Муравьева) ходили упорные слухи.

Запись от 5 августа 1866 г. Впервые опубликовано в ЛНР, 1932, стр. 250—255.

1 Владимир Степанович Курочкин — третий из братьев Курочкиных; до ареста Вас. С. и Н. С. ведал главным образом хозяйственной частью «Искры».

2 Вейнберг — Петр Исаевич, поэт и переводчик.

3 Базунов А. Ф. — издатель и книгопродавец, близкий к демократическим литературным кругам.

4 Издание сочинений Решетникова осуществлялось позже, в 1869 г.; их издателем был К. Н. Плотников.

6 Очерк «На Никольском рынке» впервые в свод сочинений Решетникова включен в настоящем издании — см. т. III.

6 Письмо это до нас не дошло.

7 Полное собрание драматических произведений Шекспира в переводе русских писателей. Изд. Н. В. Гербеля. 4 тома. Спб. 1865—1868. Издание выходило при материальном и организационном участии Н. А. Некрасова.

8 Письмо А. И. Пыпина Решетникову сохранилось в архиве последнего (ЛГПБ); См. текст его в ЛНР, 1932, стр. 306.

9 Устрялов — Федор Николаевич журналист, переводчик и драматург, один из руководителей «Будильника».

10 Об очерках и рассказах Решетникова 1866 года см. в т. II настоящего издания, стр. 380 и след.

11 Во главе «Будильника» стоял Николай Александрович Степанов, художник и карикатурист.

12 Стахеев — Дмитрий Иванович, беллетрист; сын богатого купца, он с отцом порвал в начале литературной своей карьеры и жил в тяжелых материальных условиях.

13 Веселый Сочинитель — псевдоним И. И. Дмитриева.

14 Письмо это — от 19 июля 1866 г. — цитируется выше — в критико-биографическом очерке.

Запись от 12 сентября 1866 г.-- Впервые опубликовано в ЛНР, 1932, стр. 255—258.

1 Этюды А. В. Дружинина из истории английской литературы — о Джонсоне, Босвелле («Картина британских литературных нравов во второй половине восемнадцатого века»), Шеридане, Краббе, Вальтер Скотте печатались в «Современнике» и «Библиотеке для чтения» в 1851—1856 гг.; Решетников, очевидно, знакомился с ними по т. IV Собраний Сочинений А. В. Дружинина — Спб. 1865 г.

2 Стопановский — Михаил Михайлович, беллетрист, в «Искре» вел отдел «Нам пишут».

3 Распоряжение о выдаче денег сотрудникам закрытого «Современника», в том числе и Решетникову, было сделано в письме Некрасова Звонареву от 23 августа 1866 г.

4 Письмо неизвестно.

5 Историю романа «Глумовы» см. в т. III настоящего издания, стр. 453.

6 «Женский Вестник» начал выходить в 1866 г. Издательница А. Б. Мессарош, редактором подписывался Н. И. Мессарош; фактически журнал редактировали Н. А. Благовещенский и А. К. Михайлов (Шеллер); близкое участие в журнале принимали В. А. Слепцов и Е. И. Конради. После запрещения «Современника» и «Русского Слова» в «Женском Вестнике» нашли приют литераторы обоих журналов: Г. И. Успенский, Лавров, Ткачев, Омулевский и др. Существование журнала ознаменовалось недоразумениями с литераторами, в частности с В. А. Слепцовым, и с другими издателями (Вольфом), доходившими до судебных разбирательств.

Запись от 9 ноября 1866 г.-- Впервые опубликовано в ЛНР, 1932, стр. 258—259.

1 Архив села Карабихи. Письма Н. А. Некрасова и к Некрасову. М., 1914, стр. 252.

1 О прохождении романа «Глумовы» через цензуру см. в т. III настоящего издания, стр. 458.

Запись от 28 ноября 1866 г.-- Впервые опубликовано в ЛНР, 1932, стр. 259—260.

1 Текст отдельного издания «Подлиповцев», в сравнении с журнальным текстом, явился значительно измененным и смягченным — см. в т. I настоящего издания стр. 412 и след.

2 «Рассказы судебного следователя» — «Из новой судебной практики»; об этом очерке см. в т. III настоящего издания, стр. 486 и след.

Запись от 29 ноября 1866 г.-- Впервые опубликовано в ЛНР, 1932, стр. 260—262.

Запись от 18 марта 1867 г.-- Впервые опубликовано в ЛНР, 1932, стр. 262—264.

1 «Письмо о Белостоке» — очерк «Сутки в еврейском городе», появился в печати в 1868 году — «Неделя» № 21. В настоящее издание очерк не вошел.

2 Цитович, Гавриил Акимович — действительный статский советник, главный доктор Брест-Литовского военного госпиталя, доктор медицины, автор многих научных работ. В архиве Решетникова (ЛГПБ) сохранилось два его письма к С. С. Решетниковой.

3 По существующим печатным справочникам более подробных сведений о Матвееве нами не обнаружено.

4 Заварзин Павел Амосович — инженер, поручик. В архиве Решетникова (ЛГПБ) сохранились несколько его писем к Решетникову и С. С. Решетниковой.

5 Шпигель Ганс Петрович, инженер-полковник — командир инженерной команды Брест-Литовской крепости.

Запись от 6 мая 1866 г.-- Впервые опубликовано в ЛНР, 1932, стр. 264—267.

1 Историю «Очерков обозной жизни» см. в т. II настоящего издания, стр. 273 и след.

2 Письмо Благосветлова, полученное Решетниковым 17 апреля 1867 г., сохранилось в его архиве (ЛГПБ); см. текст письма в ЛНР, 1932, стр. 310.

3 Ответ Вейнберга, полученный Решетниковым 9 мая 1867 г., сохранился в его архиве (ЛГПБ), см. текст письма в ЛНР, 1932, стр. 311.

4 В «Искре» 1867, № 13 от 23 апреля, в отделе «Листки из общественной жизни» сообщалось:

«Рассказывают, что в крепости Брест-Литовске существует клуб, в котором члены, из уважения к дамам, обязаны уставом, при входе их, вставать с мест. Всякое, сколько-нибудь нескромное слово, нечаянно сказанное, карается немилосердно… Корреспондент замечает, что эта рыцарская вежливость ограничивается только стенами клуба; что на улице, в особенности по вечерам, очень часто можно слышать раздирающие вопли женщин, идущих без провожатых, что этих женщин нещадно бьют и засаживают в кутузку на ночь, — но и это последнее обстоятельство тоже, если хотите, может служить доказательством чистоты нравов» (стр. 176).

5 Комендантом Брест-Литовской крепости был генерал от артиллерии Иван Евстафьевич Штаден.

Запись от 18 июня 1867 г.-- Впервые опубликовано в ЛНР, 1932, стр. 267—271.

1 Кучевский Владимир Викентьевич — коллежский регистратор, письмоводитель Брест-Литовского военного госпиталя.

2 Сидорович Адам Иванович — коллежский секретарь — бухгалтер Брест-Литовского военного госпиталя.

3 Аттестат — вид на жительство, выдававшийся лицам, выходившим в отставку. С кем должен был Решетников говорить о прописке аттестата — из текста записи не ясно.

Записи от 31 октября — 7 ноября 1868 г. Впервые опубликовано в ЛНР, 1932, стр. 271—294.

1 При жизни Решетникова рассказ «Трудно поверить» напечатан не был; историю рассказа см. в т. IV настоящего издания, стр. 441.

2 Янец Карл Карлович — старший ординатор Брест-Литовского военного госпиталя.

3 Сеня (Семен Федорович) — второй ребенок в семье Решетниковых, родился в Брест-Литовске.

4 Баландович Никодим Васильевич — младший ординатор Брест-Литовского военного госпиталя. В архиве Решетникова (ЛГПБ) сохранилось его письмо.

5 Сытин Александр Аполлонович — младший ординатор Брест-Литовского военного госпиталя. В архиве Решетникова сохранилось два его письма.

6 Федорицкий Александр Николаевич — младший ординатор Брест-Литовского военного госпиталя. — Письмо Решетникова Т. Федорицкой см. в этом томе, в отд. «Письма».

7 Лангваген Адольф Яковлевич — провизор, управляющий аптекой Брест-Литовского военного госпиталя.

8 Все эти очерки и рассказы — результат наблюдений Решетникова над жизнью Брест-Литовска, результат путевых его наблюдений во время частых поездок из Петербурга в Брест-Литовск и обратно. Полный список их приведен в библиографии сочинений Решетникова. В настоящее издание эта серия очерков и рассказов не вошла.

9 Соловьев — Николай Иванович, критик, сотрудник «Отечественных Записок» (Краевского), «Всемирного Труда», «Эпохи»; Авенариус — Василий Петрович, беллетрист, автор скабрезных «антинигилистических» романов. Уверения Некрасова, что Краевский «прогнал» реакционных своих сотрудников свидетельствует, что вопрос о переходе «Отечественных Записок» в руки Некрасова к этому времени уже был решен.

10 Историю рассказа «Никола Знаменский» см. в т. I настоящего издания, стр. 434; рассказа «Тетушка Опарина» — в т. III, стр. 478; романа «Где лучше?» — в т. IV, стр. 407.

11 Речь идет об очерке «Будни и праздник Янкеля Дворкина и его семейства».

12 По отсутствию подробных биографических сведений о В. Г. Комарове это место Дневника не поддается расшифровке: являлся ли Комаров владельцем кабака или на Обводном находился кабак, в котором у Комарова был излюбленный уголок. Отметим, что взгляд Решетникова и его круга на профессию кабатчика был более чем терпим, — см. соответствующие страницы повести «Между людьми», романа «Где лучше?» и проч.

13 При жизни Решетникова рассказ «Филармонический концерт» напечатан не был; историю рассказа см. в т. IV настоящего издания, стр. 441.

14 Квартирный хозяин Решетникова в первый год проживания его в Петербурге, владелец кабака, описан в III ч. повести «Между людьми».

15 Речь идет об очерке «Будни и праздник Янкеля Дворкина и его семейства».

16 О Ю. С. Каргополове см. в т. V настоящего издания, стр. 366.

17 Иванов Александр Андреевич, капитан, помощник смотрителя Брест-Литовского военного госпиталя.

18 Протест против действий Иванова от имени С. С. Решетниковой писал сам Решетников. Текст протеста сохранился в его архиве (ЛГПБ, № 10).

19 Сведений о Маслове в существующих печатных указателях не найдено.

20 Историю комедии «Прогресс в уездном городе» см. в т. IV настоящего издания, стр. 439.


К записям 1868 г. относится несколько черновых заметок, сохранившихся в архиве Решетникова. Приводим их с незначительными сокращениями.

<1> 1 июля с 6 часов пополудни при кашле харкотина с кровью. От твердой говядины боль левого пустого коренного зуба и колота левой щеки и в виске. <…………………….> Когда я был в Сиверцах, то кровавой харкотины было мало; по приезде же в Царское эта харкотина появилась опять. 14 числа ночью слегка побаливает горло. 15 июня харкотина с черно-красной кровью и большое слюнотечение. В животе и вообще в организме боли не чувствуется, кроме тяжести в голове (ЛГПБ, № 16).

<2> Бухгалтерская кухарка прибила мальчика Янеца, жена Янеца побила кухарку и сама же подала жалобу коменданту. Кухарку засадили в полицию и говорили, что ее приказано посечь. Жена с радостью спрашивает няньку бухгалтерского ребенка: посажена ли кухарка? Нянька говорит — нет; жена утверждает и говорит, что даже посекли. В этом проглядывает провинциальная глушь. Женщина рада, что за нее отомстили ее врагу другие люди… хочет как бы уверить обиженную, что с ней шутить опасно <ЛГПБ, № 19.>

<3> Обучают за 5 р. в месяц также в M<…>. Семейные вечера хотят устроить даром, но М. просит 1 р. с кавалера и 1 р. с дамы. Маскарад — желтые билеты; предложение в пользу <1 нрзбр>. Немцы протестуют более русских. Маски — чтобы непременно быть в масках дамам, кавалеры ничего. Новый способ узнавать личности: билеты с именем, званием и фамилией маскированных, иначе не пустят. Иные думали: приехать в маске, а потом снять, но дело в том — если маски украдут!

<……………………………>

Форс одного кондитера (2 февраля) насчет того, что я, утомленный покупками (куплено 32 штуки), покупал пирожное в фуражку.

Разговор с очень образованным человеком на счет работы. Впрочем, разговаривал не я, а посторонние, и я не вмешивался.

Был я на крестинах. Священник был порядочный и, кажется, не любит аристократов. Чтобы не уронить себя, он рассказывал об железных дорогах, о том, что проездил всю Россию, т. е. был в Москве и в Петербурге. Урожденец Малороссии <…> Дам он не мог занять, они говорили по-немецки.

Запись от 10 ноября 1868 г. — Впервые опубликовано в ЛНР, 1932, стр. 294—297.

1 Богданов Федор Яковлевич — младший ординатор Брест-Литовского военного госпиталя.

2 Соболевский, Василий Львович, генерал-майор, — начальник местных войск Варшавского военного округа.

3 Отзывы критики на роман «Где лучше?» см. в этом томе в разделе «Библиография литературы о Ф. М. Решетникове» и в т. IV настоящего издания, стр. 431.

4 Историю печатания романа «Где лучше?» см. там же, стр. 407.

Запись от 6 января 1869 г.-- Воспроизводится впервые по автографу (ЛГПБ)[33].

Запись датируется на основании письма Владимира Тихонова, полученного Решетниковым 5 января 1869 г.; в письме корреспондент Решетникова просил у него разрешения видеться и говорить с ним «по особливым обстоятельствам», «которые, чтобы хотя вкратце поместить в письме, потребовалось бы все-таки много писать» (ЛГПБ). — Запись сделана, очевидно, после свидания с Тихоновым.


К 1869 году относится следующая заметка, повидимому, дневникового характера:

"Хороший отец Б. Я редко встречал таких родителей. Вероятно, это происходит потому, что сын очень много занимается. И, как он говорит, читает по-французски. Одно скверно: играет в карты, хотя, как видно, с отвращением, — но это только видно. Ведь А. С. сколько отвращается от игры, а как получила его жена 5 т. р., я думаю, в один год они спустили тысячу или побольше.

"Раз Н. И. Б. сказал мне, отчего я не пишу к Б. Между прочим разговорились о Суворине. Маленькие, но великие в провинции, люди, очень рады Незнакомцевой статье, потому что они рады всякой литературной сплетне. Они удивляются, откуда это у Незнакомца берется материал? Будет браться, если человек живет честным трудом, хотя он этим трудом уже не одну неделю эксплуатировал.

"Как иногда торжествуют люди, которые живут не литературой. Пример: Буренин (Z) не похвалил моей статьи об евреях, и этому обрадовались все. Главное — акушерку хотели оставить, по-провинциальному, с носом.

"Причина почему очерк вышел не тот, как я хотел

<…………………………….>

"Акушерка не берет с бедных женщин деньги (пример — Матвеев, казначей и бухгалтер в инженерном управлении, имеющий 6 ч. детей, с прежнего бухгалтера она взяла 15 р.).

«Как инженеры (не окончившие курса в академии, не достигшие чинов до поручика) важничают перед неинженерами. Пример игры в карты у акушерки с М. П. С. — и, что еще хуже, пример с бьющейся как рыба об лед, за свое существование, Гитлей. Впрочем, они для знакомых — люди добрые.» Приведенные записи содержит автограф № 24 (ЛГПБ), описанный в т. V настоящего издания; записи перемежаются с заметками к роману «Свой хлеб», текст которых приведен там же на стр. 356 и след. Заметки к роману и приведенные выше записи чрезвычайно тесно сплетаются, нередко заметка к роману прямо переходит в запись о действительном, см. в т. V, стр. 354, заметку: «В третьей части одна генеральша-старуха» — непосредственно переходящую в приведенную выше запись дневникового характера: «Акушерка не берет с бедных женщин деньги». Совершенно очевидно, что брест-литовским записям своего Дневника Решетников давал специальное назначение — они являлись сборником материалов для его творческих замыслов, в частности для продолжения романа «Свой хлеб». Записи сделаны в Брест-Литовске, в 1869 г. не ранее июня месяца.

Лица, обозначенные Решетниковым буквами Б., А. С., Н. И. Б. и М. П. С., — нами не установлены. — Незнакомец — А. С. Суворин, автор еженедельных фельетонов в «С.-Петербургских Ведомостях», один из фельетонов (в № 356 от 28 декабря 1869 г.) содержал неблагоприятный отзыв о Решетникове, как писателе. — «Статья о евреях» — «Будни и праздник Янкеля Дворкина и его семейства»; резко отрицательный отзыв В. П. Буренина об этом очерке появился в «С.-Петербургских Ведомостях», 1869, № 167 от 20 июля; незаконченность записи «Причина, почему очерк вышел» лишает возможности точно установить обстоятельства, при которых этот очерк получил характер, вызвавший нападки на Решетникова в критике.



  1. <А. А. Толмачеву, председателю Пермской казенной палаты.>
  2. <В рукописи — «не любит».>
  3. <В рукописи — «оппонент».>
  4. <Одно слово в рукописи вымарано.>
  5. <Окончание этой записи утрачено.>
  6. <Начало записи утрачено.>
  7. <"Потому что встрече я не сочувствую" вымарано автором и поверх вымаранного вписано: «потому что буду в Пермской губ.».>
  8. Несколько фраз текста опущено нами.
  9. <Конец записи нами опущен.>
  10. <Две строчки в рукописи вымараны.>
  11. <В рукописи — «в светской»; в фразе (см. ниже) — «Я во всей крепости один штатский» слово штатский написано после зачеркнутого слова «светский».>
  12. <Опущено нами несколько строк рукописи.>
  13. <Опущены нами несколько слов — несущественные подробности акушерской практики С. С. Решетниковой.>
  14. <В рукописи — «чтобы при нем никто не смел курить».>
  15. <Четыре строчки в рукописи вымараны.>
  16. <Опущено нами несколько строк.>
  17. <Не разобрано одно слово, возможно — в «бунте»>
  18. <Несколько строк опущено нами.>
  19. <В рукописи — «объявляет».>
  20. <В рукописи — «от меня».>
  21. <Опущено несколько слов.>
  22. <На одном из листков этой записи дневника, вдоль поля, пометка: «4 ноября. Этот дневник я еще не кончил. Пишу пьяный, болит зуб. Ездил в город; выпил 3 кружки пива, дома возился с детьми. Когда проснулся, жене не понравились сапожки. Она воображает, что здесь снег по колено. Приехавши и разбудивши меня, она сказала: „У тебя болят зубы, оттого и пахнет водкой“. Ее позвали к бедному писарю, она пошла, но сказала, отчего он не нанял извощика». По тексту рукописи трудно установить, где заканчивалась запись, начатая 31 октября.>
  23. <Фамилия не разобрана.>
  24. Ст. Гл. У. 1871, стр. 420.
  25. Ст. СМП, 1890, стлб. II—III.
  26. «Встречи с Некрасовым». — «Новости и Биржевая Газета», 1902, № 351.
  27. Н. Н. Новокрещенных. Воспоминания о Ф. М. Решетникове. «Екатеринбургская Неделя», 1891, № 11.
  28. См. вступительную статью «От редактора» в т. I настоящего издания стр. VIII.
  29. Цитируется по автографу, ИЛИ АН СССР.
  30. Цитируется по подлиннику, ИЛИ АН СССР.
  31. Цитируется по подлиннику, ЛГПБ.
  32. Цитируется по подлиннику, ИЛИ АН СССР.
  33. Цитирована Г. И. Успенским в статье «Некролог. Ф. М. Решетников» — «Отечественные Записки», 1871, кн. IV, стр. 435—436.