Отзыв иностранца о Пушкине (Фарнхаген)

Отзыв иностранца о Пушкине
автор Карл-Август Фарнхаген, пер. Карл-Август Фарнхаген
Оригинал: немецкий, опубл.: 1838. — Источник: az.lib.ruWerke von Alexander Puschkin. Band I—III. St. P. 1838
(Статья К. А. Варнгагена фон Энзе)
Впервые: журнал «Отечественные записки». 1839. Т. 3. № 5. Приложение. С. 1-36.
Перевод М. Н. Каткова.

Отзыв иностранца о Пушкине, статья Фарнхагена фон Энзе

править
Сочинения Александра Пушкина. Том I—III. СПб. 1838.

Werke von Alexander Puschkin. Band I—III. St. P. 1838

(Статья К. А. Варнгагена фон Энзе)

Примечание. Редактор «Отеч. Записок», получив эту статью при следующем письме, усердно благодарит г. переводчика за прекрасный труд его и не может не разделять вполне благородного его негодования к тому, что так вредит отечественной литературе и может подавать о ней самые невыгодные для нас мнения иностранцам.

«М. Г. А. А.! Главная, существенная обязанность журнала — раскрывать перед публикою отечественные сокровищницы и быть проводником новых современных интересов, знакомить ее с явлениями родной жизни и с жизнию других образованных народов. Ваш журнал, как я твердо убежден, благородно признает эту обязанность и прекрасно выполняет ее. С этим убеждением я совершенно уверен, что ваш журнал не задумается дать приложенной при этой записке статье место в себе или, по крайней мере, при себе. Помещение этой статьи будет вдвойне соответствовать цели журнала: во-первых, она указывает истинную точку зрения на нашего великого поэта, и, во-вторых, через нее вы можете познакомить нашу публику с современным состоянием критики в Германии. Я нисколько не сомневаюсь, что вы будете со мной согласны в достоинстве статьи Варнгагена о Пушкине, статьи, которая в тесных пределах краткого библиографического отчета заключает превосходную оценку созданий дивно-разнообразных, требующих глубокого изучения, и соединяет с строгою основательностию, с светлым, современным понятием об искусстве — энергическое, полное жизни изложение. Но я опасаюсь, не задумаетесь ли вы при слове „познакомить“, не скажете ли вы, что публика давно уже знакома с этою статьею, что один из русских журналов уже оттиснул ее на своих листках и даже успел произнести свое суждение о ней. Не знаю, основательно ли мое опасение; но я, по крайней мере, твердо Уверен, что искренне, положа руку на сердце, вы не скажете, что публика сколько-нибудь знакома с этою статьею; и если хоть на минуту задумаетесь исполнить мою просьбу, то разве потому, что какой-то Жалкий, неверный перевод самовольно назвал себя статьею Варнгагена о Пушкине и пустился уже вместе с журналом, принявшим его в свои объятия, бродить по миру и вводить в заблуждение честных людей. В самом деле этой статье суждена была странная и жалкая участь у нас на Руси: ни для кого не могла она иметь такого интереса, как для нас, и между тем прежде, нежели наша публика познакомилась с нею, как уже явилась какая-то странная фигура и незаконно овладела ее правами… Как? Неужли эти права никогда не будут возвращены их законному владельцу?.. Нет, нет, — позвольте мне надеяться, — вы не станете долго раздумывать — вы непременно будете содействовать к уличению статьи, произвольно назвавшей себя статьею Варнгагена, и к восстановлению прав истинной, столь же важной во многих отношениях для нас, русских. Вспомните, что здесь дело идет о Пушкине, о нашей родной славе, о нашей народной гордости. Что, если до Варнгагена дойдут слухи о том, как приветствовали у нас его статью? Что, если он услышит, что в одном русском журнале, напечатавшем перевод его статьи, произнесен также и отзыв о ней, отзыв, в котором она признана не заслуживающею никакого внимания, пустою и не умевшею прикрыть своей пустоты даже особенною манерою выражаться, свойственною будто бы немцам и т. д.? Ведь он профан в наших журнальных делах, ведь он, пожалуй, подумает, что журнал, принявший так радушно его, пользуется большим весом и служит органом общего мнения, — и тогда какой повод к укоризнам в нашу литературу. Простите, А.А., что я так долго утомляю ваше внимание: вы уже, вероятно, давно согласились со мною, и мне бы вовсе не следовало толковать вам так долго о том, что вы, без сомнения, знаете еще лучше меня. За сим честь имею и пр. и пр.

М. Катков".
От переводчика

Наш великий поэт нашел наконец себе отзыв в сердце Германии — в Пруссии. Чье сердце не забьется сладким восторгом и мужественною гордостию, кто истинно русский не заплачет от умиления при следующих строках известного германского биографа и критика? По крайней мере, в нашей жизни было мало таких вдохновенных чувствований, как при этом благородном, при этом германском отзыве на голос нашего Пушкина, нашего великого Пушкина, в котором жило и которым проявилось все лучшее нашей жизни… Все минуты высокого наслаждения, дарованные Пушкиным и рассеянные в жизни пишущего эти строки, собрались и сосредоточились в эту светлую, в эту несравненную минуту… Еще под ее наитием, еще когда сердце не остыло от сладкого чувства, рука чертит мертвые буквы… Пушкин! Мы так мало оценили тебя, так мало сделали для твоей славы!

Вспомним, чем приветствовали поэта при его жизни наши аристархи. С жалкою важностью разбирали они его создания или с приторною улыбкою оскорбительной снисходительности похваливали их, приговаривая, что Пушкин поэт, хороший поэт. Горько было среди них питомцу богов; один исход оставался ему: затвориться в самом себе и отказаться от сладкой надежды на отзыв тех, для кого он жил и действовал. И он затворился в себе, он отказался от этой надежды. Помните ли, что говорит он в своем чудном сонете к поэту? Иногда, и то очень редко, прорывался голос истинного чувства, но голос одного чувства, чувства, не облеченного в броню мысли, слаб; он не в силах выговаривать членораздельных звуков; он служил только признаком, что грудь переполнена наслаждением, и не мог произнести оценки тому, что переполняло эту грудь. Слово чувства — междометие.

Теперь нет Пушкина! Кто не видал Пушкина, не увидит его! Но в душах избранных хранится, как святыня, созерцание духовного лика поэта. К этим-то избранным душам обращаем мы речь свою и оставляем в покое тех, которые еще коснеют в наивной уверенности, что Пушкин был не больше как поэт ограниченной эпохи, долженствующий исчезнуть вместе с нею. В их созерцании не живет духовный образ Пушкина, а в ком не живет этот образ, с теми у нас нет ничего общего, с теми мы не будем тратить слов по-пустому.

Смешно бы, может быть, показалось многим, если бы мы сказали, что Пушкин — поэт всемирный, стоящий наряду с теми немногими, на которых с благоговением взирает целое человечество. Им было бы смешно, — а от чего было бы им смешно? Что, если мы скажем им, что сейчас сказали, от лица иностранца, чуждого всякого пристрастия, иностранца, который судит о России и об ее явлениях не как член народа, а как член целого человечества, — что скажут они тогда? Не окажется ли тогда, что своею насмешкою они смеялись над самими собою?

Мы твердо убеждены и ясно сознаем, что Пушкин — поэт не одной какой-нибудь эпохи, а поэт целого человечества, не одной какой-нибудь страны, а целого мира; не лазаретный поэт, как думают многие, не поэт страдания, но великий поэт блаженства И внутренней гармонии. Он не убоялся низойти в самые сокровенные тайники русской души… Глубока душа русская! Нужна гигантская мощь, чтобы исследить ее. Пушкин исследил ее и победоносно вышел из нее и извлек с собою на свет все затаенное, все темное, крывшееся в ней… Как народ России не ниже ни одного народа в мире, так и Пушкин не ниже ни одного поэта в мире.

Статья, которую вы будете читать теперь, напечатана в берлинском журнале „Jahrbiicher fur wissenschaftliche Kritik“, в журнале, основанном Гегелем, тем величайшим философом, который объял и повершил стремления разума. Этот журнал издается теперь достойными учениками бессмертного учителя — и в этом журнале выговорено иностранцем полное торжественное сознание величия нашей родины, произнесена достойная оценка нашего Пушкина. В лице Гегеля подает нам руку Германия, в лице Германии — вся Европа, целое человечество. Слышите ли? — Нас уже не называют учениками и подражателями… Слышите ли? — К нам взывают наши учители как равные к равным. Они радушно указуют нам на свои сокровища, а нам даже не нужно поднимать руки, чтоб указать на свои: они сами лучше нашего видят — где и в чем они. Стыдно! Нас опередили в оценке нашего Пушкина! Но дай Бог, чтобы это было в последний раз, дай Бог, чтоб мы почувствовали наконец в себе силы к самобытной и самосознательной умственной деятельности. Этой сладкой надеждой мы заключаем наше краткое введение в статью Варнгагена фон Энзе, статью, в которой мы слышим как бы из другого мира звучащий в привет России и ее великому поэту — голос самого Гегеля.

М. Катков

Еще недавно ранняя смерть русского поэта Пушкина возбудила всеобщее горестное участие, которое даже и там, где Пушкин не был непосредственно знаком как художник, даже и там не замедлило обнаружиться всеобщим участием. — Что он был поэт — это было принято тогда на слово, на веру; однако ж вдохновение, с каким превозносили его соотечественники, единодушное признание, которое талант его нашел у них, и глубокое чувство, с каким его поэзия принята всеми классами народа, служат несомненным ручательством за его художническое достоинство. Кто бы из нас, немцев (их преимущественно должны мы иметь здесь в виду), мог судить об этом явлении, об этом чуде, явившемся в той стране северного неба, которая закрыта от нашего взора, стране, к которой едва ли даже мог обращаться этот взор? Мы, которые славимся ревностию, смыслом, силою в изучении всех народов и языков самых древних, самых темных, самых отдельных, — мы, которые не обходим ни одного предмета, доступного для духовного постижения и обрабатывания, мы так мало до сих пор сделали для того, чтобы духовно сблизиться с славянами, во всех отношениях так высоко важными, с племенем, рядом с нами живущим, переплетшимся с ветвями нашего племени. Старания Шлёцера ввести нас в источники русской истории давно прерваны и остаются доселе прерванными. Хотя мы не перестаем посылать в Русскую империю силы деятельности и образования, силы, благодатно и славно действующие там; но у себя дома мы посвящали очень малое внимание русскому языку и литературе и почти не посвящали ни малейшего труда. Это тем поразительнее, что именно в новейшее время, когда обоими племенами в братском союзе свершены были битвы для освобождения, для общей победы, они тесно сблизились, а могущество и влияние России получают для нас все большее и большее значение.

Здесь не место развивать причины, по которым мы, при столь великих исторических соприкосновениях, при столь тесной географической связи почти совершенно отвращаемся от наших восточных соседей и обращаем, по достижении мира, нашу склонность и наше стремление снова к западу, насылавшему на нас столь долгое время только бедствия и смуты, откуда и теперь каждое мгновение может грозить нам опасный враг. Мы довольствуемся одним только намеком на факты и соглашаемся, что склонности и направления народов не могли бы являться в такой силе и в таком могуществе, если бы не имели своего собственного, в обстоятельствах дня скрытого оправдания; но со всем тем мы не должны придавать слишком много цены этим обстоятельствам, чтобы для преходящих требований дня не пренебречь условиями постоянными и прочными. Спокойный наблюдатель будет всегда с сожалением видеть, что отношения, проявляющие собою великие указания природы и истории, пренебрегаются теми, которые по своему призванию и судьбе должны постоянно в них участвовать.

Это последнее кажется нам несомненным в отношении к немцам. Россия беспрерывно развивается, и как ни исполински представляется даже и теперь это развитие, будущий вид его не может быть измерен во всем объеме ни даже самым отважным оком. Мы убеждены, что это развитие захватит собою большую часть нашей немецкой жизни и условит ее, что оба народа вступят еще в теснейшее сродство, живее будут действовать взаимно друг на друга. Какой бы вид ни приняло то, что мы свершим, проживем и возделаем вместе, — всегда будет существовать потребность ближе узнать и лучше понять друг Друга. То, что русские, с своей стороны, сделали для этого сближения, значительно, плодоносно и во всяком отношении заслуживает благодарности. Мы же, с своей стороны, мы далеко отстали от них в этом направлении. Да, еще у нас распространен предрассудок, что русский язык необразован и груб, что русская литература едва начинается и большею частию ограничивается подражанием чужим образцам, что мало окупятся труды, потребные для ее изучения.

Но с той самой борьбы, которую мы вместе выдержали, которая пробудила в России всю народную ее силу и вызвала ее на участие — сначала в опасности, потом в победе и славе, из великого, общего, сосредоточившегося чувства после столь мужественных подвигов возникло также и духовное стремление к образованию. Русские научились ценить себя как нацию, и вместо того чтобы, как прежде, отрекаться от своей народности они свободно признали и возвеличили ее и, опершись на нее, поднялись так высоко, что превзошли все ожидания и блестящим образом доказали, что как в народах, так и в отдельных людях доблесть, ярко сверкнувшая в одну сторону, может легко склониться и к другим направлениям и развиваться по ним с равным успехом. Но мы мало знали об этом духовном полете, или даже не верили ему. Отдельные имена дошли до нас, но мы нисколько не думали о ближайшем ознакомлении, и тем охотнее не думали, что слышали, как много на русскую почву перенесено нашего, того, что у нас в избытке и дома, что мы можем очень хорошо знать и без посредства незнакомого языка. Знаменитые переводы Жуковского из Шиллера, Гёте, Уланда были для нас не слишком важны, точно так же, как мы не предполагали большой цены в его собственных произведениях. И когда нас поразило известие, что Гётева „Елена“ тотчас нашла себе умного объяснителя в Шевыреве, то мы порадовались только чести, которая была этим сделана нам, немцам, и нисколько не позаботились о том, чтобы посмотреть, в чем дело. Конечно, были переводы русских оригинальных произведений (впрочем, редко лучших и достойнейших), однако ж эти опыты не достигали своей цели и большею частию оставались безызвестными.

При таких обстоятельствах явилась в прошлом году изданная Генрихом Кёнигом книга „Litterarische Bilder aus Russland“ („Очерки русской литературы“), и в первый раз представилось нашим взорам богатство новейшей русской литературы. Эта сообразная с потребностями времени книга, почерпнутая из многих источников, особенно же из достоверных сведений, доставленных благородным Мельгуновым, содержит в себе обзор доселе незнакомых нам писателей и сочинений, которых количество и разнообразие поразили нас[1]. Пробудился шум, пробудилось общее участие, но потребность ближайшего знакомства не была, разумеется, удовлетворена через это в равной мере. Мы нашли в ней много имен, живые, свежие известия, пояснительные намеки, но она не могла познакомить нас с самими литературными произведениями. Самый язык составляет трудноодолимое препятствие. Переводы, из которых есть много отличных (назовем переводы г-жи Павловой, урожденной Яниш[2], Карла фон дер Борга, П. фон Гетце и Роберта Липперта), не могли произвести такой пользы, как переводы с других языков, сколько-нибудь знакомых публике.

Главная задача состоит, следовательно, в изучении русского языка, и как ни велика трудность этого предприятия, может быть, ни один язык не вознаградит богаче за труды изучения. Мы должны здесь отбросить много предрассудков. Русский язык, самый богатый и самый могучий из всех славянских наречий, может состязаться с самыми образованными языками нынешней Европы. Богатством слов превосходит он языки романские, богатством форм — языки тевтонские, и как в том, так и в другом отношении способен к дальнейшему развитию, которому границы невозможно означить теперь. Наш нынешний немецкий язык оторван от своих первоначальных сокровищниц, которые имеют свое отдельное значение, почти без всякого приложения к вытекшему из них языку; новый же русский язык, напротив, находится в свежей, в жизненной связи с древним славянским языком и может черпать как из него, так и из многих родственных, своеобразно развившихся наречий, и все почерпнутое может претворять в свою собственность. В благозвучии, силе и нежности русский язык не уступит ни одному северному языку и может даже состязаться с южными. Он соединяет обилие согласных, которыми давимся мы, произнося наши немецкие слова, с полнотою гласных, в которых расплывается язык итальянский. Вследствие этого в нем каждый звук сохраняет всю полноту свою, всю индивидуальность своего выражения, — и он способен на все под рукою мастера. Его просодические и метрические начала имеют в основании и направлении много общего с немецкими; предлагая самые полнозвучные рифмы, русский язык подчиняется самой строгой, самой отчетливой просодии. Припомним, что русский вместе с немецким суть единственные языки, на которые „Илиада“ переведена гекзаметрами, и что немецкий переводчик Данта должен позавидовать прекрасным терцинам, которыми Шевырев в своей ученой статье о Данте перевел надпись над вратами ада. Мелодию и прелесть стихов Жуковского слышит даже чуждое ухо, в которое вливаются только одни звуки.

Если в таком языке проснется поэзия, то надобно ожидать великих явлений. Хотя без поэзии не живет ни один народ, хотя ни один язык ни в какое время не существует без нее, однако ж здесь не должно упускать из вида важного различия. И до Агамемнона были герои, но они все-таки были ниже его славою, если б даже их имена, их подвиги сохранились в потомстве. Русские давно еще могли хвалиться своим Ломоносовым, своим Державиным и многими; но русская поэзия еще не пробилась в произведениях всех этих поэтов. Мы можем видеть на себе, как долго может замедляться развитие этого цветка, при роскошном процветании других сторон народной жизни: наша поэзия со вчерашнего дня; до Гёте и Шиллера немцы не имели поэта-выразителя их совокупного образования во всей его целости. Мы делаем особенное ударение на слове „совокупное образование“, ибо это совокупное образование есть факт, обретаемый поэтом и повершаемый его произведениями. Естественная поэзия (Naturpoesie) народа соединяется в этих произведениях с художнически усвоенным содержанием всеобщего, всемирного прогресса, на которое каждая нация имеет свое право, которого часть развивает она своею жизнию и которое сопроникается в поэте с ее народностию.

Такая поэзия в новейшее время пробилась на свет у русских, и ее чистейшее, могущественнейшее выражение есть Пушкин. Из многочисленных, разнообразных рядов предшественников и последователей, группирующихся вокруг него, возвышается его величавая глава; все они объемлются им, все они находятся в нем. В самом деле, он есть выражение всей полноты русской жизни, и потому он национален в высшем смысле этого слова. Если под народным[3] разуметь то, что передается из века в век в первоначальной непосредственности, без всякого развития, то на высшей ступени образования оно не может быть названо национальным, потому что благороднейшая часть народа, в которой уже пробудился дух и открылись духовные очи, не может им удовлетворяться. Только удержав эту мысль, мы можем определить значение Пушкина и справедливо судить о его произведениях. Русские сами, по скромности или осторожности[4], нередко называют Пушкина подражателем. Но они уж слишком далеко простерли эту скромность или эту осторожность. То же самое было говорено о лорде Байроне. Его поэзия часто может показаться подражанием, и однако ж она вся вышла из его собственного духа. Как океан есть общий резервуар, в который сливаются реки всех стран, так точно запас духовного богатства, скопленный веками, есть общее достояние, которым всякий может пользоваться, из которого всякий может черпать и усвоивать себе все, что ему нужно. Создания Шекспира и Гёте, напевы Байрона, даже усилия Виктора Гюго, одним словом, вся сокровищница литературных произведений переходит в общую поэтическую атмосферу и разрешается в ней; мы вдыхаем ее как свободный жизненный элемент; она становится материалом и составной частию новых созданий, которых вследствие этого еще нисколько нельзя назвать подражаниями. Только дух, один дух может здесь решить, кто свободный владелец и кто рабский подражатель.

Что Пушкин есть поэт оригинальный, поэт самобытный, — это непосредственно явствует из впечатления, производимого его поэзиею. Он мог заимствовать внешние формы и идти по стезям, до него бывшим; но жизнь, вызванная им, — жизнь совершенно новая. Если он часто напоминает Байрона, Шиллера, даже Виланда, далее — Шекспира и Ариоста, то это указывает только, с кем можно его сравнивать, а не от кого должно его производить. С Байроном он решительно принадлежит к одной эпохе, и даже можно сказать — с Шиллером, сколько позволят допустить это некоторые существенные изменения, происшедшие со времени Шиллера во внешнем состоянии жизни. Самый внутренний мир, раскрывавшийся в духе поэта, зиждется большею частию на тех же основаниях, какие мы видим у этих поэтов; в нем та же противоположность и раздор мечты с действительностию, та же тоска, то же полное сомнений уныние, та же печаль по утраченном и грусть по недостижимом счастии, та же разорванность и величественная, великодушная преданность, — все эти качества, особенно преобладающие в Байроне. Но главное, существенное свойство Пушкина, отличающее его от них, состоит в том, что он живым образом слил все исчисленные нами качества с их решительною противоположности», именно, с свежею духовною гармониею, которая, как яркое сияние солнца, просвечивает сквозь его поэзию и всегда, при самых мрачных ощущениях, при самом страшном отчаянии подает утешение и надежду. В гармонии, в этом направлении к мощному и действительному, укрепляющем сердце, вселяющем мужество в дух, мы можем сравнить его с Гёте. Истинная поэзия есть радость и утешение, и для того, чтобы точно быть этим, она нисходит до всех страданий и горестей. Укрепляющую, живительную силу Пушкина испытает на себе всякий, кто будет читать его создания. Его гений столь же способен к комическому и шутливому, сколько к трагическому и патетическому; особенно же склонен он к ироническому, которое часто переходит у него в юмор в благороднейшем смысле этого слова. Светлая гармония, бодрое мужество составляют основу его поэзии, основу, по которой все другие его свойства пробегают как тени или, лучше, как оттенки. Его характеру вполне равновесно его выражение: везде быстрая краткость, везде свежий, совершенно самостоятельный, сосредоточенный образ, яркая молния духа, резкий оборот. Мало поэтов, которые были бы так чужды, как Пушкин, всего изысканного, растянутого, всякого con amore [с любовью (ит.)] набираемого хлама. Его естественность, довольствующаяся самым простым словом, быстро схватывающая и быстро отпускающая каждый предмет; его могучее воображение, полное согревающей теплоты и величия; его то кроткое, то горькое остроумие, — все соединяется для того, чтобы произвесть самое гармоническое, самое благотворное впечатление в духе беспрерывно занятого и беспрерывно свободного, ни минуты не мучимого читателя.

Для русского это впечатление тем могущественнее, что проникает также в его национальное существо и пробуждает в нем всю полноту жизни его отечества, его народа. Создания Пушкина все полны Россиею, Россиею во всех ее направлениях и видах. Мы ближе разберем значение того, что сейчас нами сказано, и посмотрим, как национальность Пушкина была выгодна для его поэзии. Всякий поэт, который не теряется в идеальных общностях, выговаривает более или менее жизнь своего народа, характер своей страны, и, во всяком случае, качество этой жизни и этого характера имеет сильное влияние на его поэзию. Но почти всегда круг, очерчиваемый им, тесен; из этого круга почти всегда выходит только нечто одностороннее, нечто однообразное.

Байрон избежал этой тесноты, прибавив к английскому испанское, немецкое, итальянское и греческое; но он обогатил свою поэзию не иначе как беспрерывными своими путешествиями. Если Гёте умел, сверх немецких элементов, включить в свою поэзию элементы славянские и восточные, то это удалось ему только вследствие некоторых условий его жизни и по особенной могучести его духа. Но русскому поэту все это разнообразие разрозненных пространством и духовно различных элементов дается уже само собою; все это уже он находит в своем национальном кругу. Ему равно доступны, равно родственны юг и север, Европа и Азия, дикость и утонченность, древнее и новейшее; изображая самые различные предметы, он изображает предметы отечественные. Величина и могущество России, объем и содержание русской империи имеют в этом отношении самое благотворное влияние; мы можем отсюда видеть, в каком внутреннем соотношении с государством живет поэзия. Состоя из тех же самых основных стихий, какие соделывают государство могущественным, развивается поэзия извнутри наружу (von innen her). Пушкин, владея мощными силами, вполне воспользовался выгодою своей национальности, вполне осуществил ее. Созерцая самые противоположные изображаемые им состояния, чувствуешь, что они все равно принадлежат поэту, что он на всех их имеет равные права; они его, они — русские. Мы можем здесь, выражаясь собственными словами поэта, сказать:

От финских хладных скал до пламенной Колхиды,

От потрясенного Кремля

До стен недвижного Китая, —

везде — в мире сельских нравов и в блестящем модном свете, в великолепных палатах и под сению цыганской кущи, — везде он на своей родной почве, и везде на этой почве дает отпрыски его поэзия. Действительно, весь этот богатый мир во всем его объеме претворил Пушкин в поэтическое созерцание.

События жизни поэта и его преждевременная смерть довольно известны из внешних очерков; до некоторых же существенных черт касается книга Кёнига. Его происхождение от дочери негра Аннибала, жившего при Петре Великом и достигшего степени русского генерала, высказывалось как в его наружности, так и в его крови; он сам всегда хорошо сознавал его. В скитальческой жизни он научился знать народы и страны своего отечества и всю полноту их победоносно включил в свою поэзию. Блестящий переворот произошел в жизни его, когда Император Николай соизволил вызвать его из отдаленного поместья в столицу и одобрил его для новых произведений. С равным великодушием принял на себя Император после несчастной смерти Пушкина издержки на издание его сочинений, которое вследствие этого всемилостивейшего попечения должно доставить богатые выгоды семейству поэта.

Три большие тома этого, по воле Императора предпринятого и друзьями поэта производимого издания уже вышли[5]. Некоторые затруднения представило расположение сочинений; хронологическая последовательность не могла быть проведена во всей строгости, определенное же разграничение на роды не везде возможно. Издатели почли за лучшее выставить вперед два главные произведения: «Евгения Онегина» и «Бориса Годунова», а потом расположить по родам в возможной строгости остальные произведения. Мы сожалеем, однако ж, что при каждой отдельной пьесе не означено время ее происхождения, потому что часто бывает очень важно различать, что явилось раньше, что позднее. Сверх того, ощутителен как для нас, так, без сомнения, и для многих русских недостаток примечаний, которые иногда одним словом могут сообщить тексту нужную ясность. Пушкин сам при многих своих творениях прилагал такие пояснения; издатели не присоединили к этим пояснениям самого поэта никаких новых, хотя им очень часто мог представляться к тому повод. Но это все, вероятно, найдем мы в последнем томе; также, вероятно, найдем мы там некоторые указания касательно целого предприятия, которые по-настоящему должны были бы составить обыкновенный при таких изданиях prospectus[6].

Приступим теперь к ближайшему рассмотрению содержания. Первый том, как уже сказано, содержит в себе два самые большие и самые знаменитые произведения Пушкина и вслед за ними несколько отдельных небольших драматических сцен. Мы постараемся вкратце характеризовать и оценить каждое создание порознь.

«Евгений Онегин, роман в стихах». Это произведение, которому нынешняя действительность дала материал, романтические образцы дали внешнюю форму, покрой, а высокий творческий гений — духовное содержание и внутреннюю форму, — нашло, как верное зеркало русской жизни, самый живой прием. Почти нет ни одного уголка в огромной империи, куда бы не проникнул «Онегин», по крайней мере, в виде изречений, поговорок, намеков на ежедневную жизнь. Такой прием от целой нации, не купленный пошлым унижением, а приобретенный возвышающим величием, уж один доказывает могущество творческого гения Пушкина. Для критического глаза это произведение является в высочайшей степени самобытным и оригинальным. В самом деле, мы не знаем ни одного произведения из известного нам литературного круга, которое бы можно было сравнить с «Онегиным» Пушкина. Тот, кто бы вздумал тут указать на Байронова «Чайльд Гарольда», показал бы только в себе человека, не способного проникнуть дальше наружной стороны: это было бы все равно, что назвать «Германа и Доротею» Гёте подражанием Фоссовой «Луизе». Даже и тогда, когда Пушкин касается самого обыкновенного, характер и направление его являются необыкновенно самобытными; поэт высоко парит над своими образами, из которых одними он беспечно играет и шутит, другие же скорбно прижимает к груди своей… Да, мы признаемся, свободно входя в отдельные мотивы, властительно звучащие в этом создании, получая величайшее удовлетворение, величайшее наслаждение от целого, мы не в силах проникнуть до той духовной настроенности, в которой поэт замыслил свое творение. Оно имеет для нас извне, из преддверья к нему приступающих, нечто такое, что никак не разрешается для нас вполне и что, вероятно, более доступно для русских, непосредственно пребывающих в самом святилище. Едва ли можно лучше характеризовать разноцветную смесь веселого и грустного, иронического и трогательного, народного и идеального, являющегося в форме этого произведения, как сказав, что мы созерцаем в ней Русь, что мы созерцаем в ней Пушкина. Вот вкратце содержание: Евгений Онегин, в котором проявляются свойства и житейские определения (Lebensbestimmungen) молодого и богатого человека, ведет блестящую и пустую жизнь в Петербурге. Тяжкая болезнь дяди заставляет его ехать к нему в деревню; он находит своего дядю уже мертвым и видит себя в необходимости остаться несколько времени в деревне. Умный и благородный, но совершенно прозаический человек, чистое выражение ежедневности, он дружится, однако ж, охотно с своим соседом, который гораздо моложе его, с Владимиром Ленским, недавно прибывшим из Германии поэтом-фантазером. Через него знакомится он с семейством Лариных. Изображая это семейство, поэт вводит нас в самую сокровенную внутренность русского быта и игриво разбрасывает самые характеристические черты. Две прекрасные, милые дочери Лариных, Татьяна и Ольга, представлены в живом различии их характеров и душ. Ольга уж просватана за Ленского, Татьяна влюбляется в Онегина. В невинности и силе своего чувства пишет она к Онегину письмо, исполненное нежной прелести, грации, горячей юности, — такое письмо, что мы вовсе не удивляемся, слыша, что оно повсюду в России запечатлено в памяти молодых людей. Но Онегин столько холодно-честен, что в ответ дает ей благоразумные поучения. После одним своим поступком возбуждает он в Ленском ревность; огонь вспыхнул, друзья стреляются — и Ленский убит. Горестное происшествие! Но любовь Татьяны не ослабевает. Онегин оставляет родину и пускается странствовать. Его странствования, как говорят, были подробно рассказаны поэтом и составляли часть произведения, но Пушкин выключил их, и только несколько отрывков из них приложено к концу в виде прибавления. Потом за Лариными, у которых на домашних праздниках мы уже познакомились с их соседством, изображенным во всей красе провинциального образования, мы следуем в Москву и в высшие круги московского общества. Большой свет Москвы изображен во всей его характеристической оригинальности. Татьяна, для скорейшего замужества которой и была предпринята эта поездка, возбуждает к себе внимание и склонность какого-то генерала и становится его супругою. По прошествии довольно продолжительного промежутка времени Онегин снова появляется в Петербурге; блестящая, прекрасная дама обращает на себя его внимание, и скоро в знатной княгине, отличающейся всем блеском, всею свободою светского образования, узнаёт он простую девочку, мечтательницу, провинциальную барышню Татьяну. Когда-то равнодушный, он воспламеняется теперь неугасимым огнем; он жаждет приобресть когда-то отвергнутую им любовь; он пишет теперь сам письмо, исполненное страсти; долго и все тщетно ждет он ответа, — наконец он добивается объяснения, которое уничтожает все его надежды. Татьяна признается ему с прямотою прежнего времени, что ее любовь к нему не изменилась, но с тем вместе объявляет ему свое твердое решение — непоколебимо принадлежать принятому ею на себя долгу.

История проста, и связь не слишком строга. Но мы бы потерялись в частностях, мы бы должны были приняться за перевод, если б захотели представить перед глаза читателя все богатство фантазии, весь гумор поэта в отдельных изображениях. Быстрота и сжатость повествования, иронические и эпиграмматические отступления, на которые оно беспрерывно разбегается, — все это совершенно соответствует предметам, являющимся в произведении, предметам, которые именно таковы, что сами были должны заманивать и увлекать поэта в отступления. Изображения природы по своей простоте и ясности превосходны; весна, зимняя ночь, сельская тишина немногими краткими чертами являются нам во всей непосредственности, во всей живости, — мы живем, мы дышим в них; поэт просто называет вещь — и она получает очаровательнейший художественный образ. Лица, их внешнее проявление, их внутреннее существо — все очеркнуто определенно, верно, резко; все лица вполне живые существа, их непосредственно видишь перед собою, особенно характер Татьяны: это совершенно оригинальное создание, в высочайшей степени грациозное, милое. На обоих друзей, на Онегина и Ленского, можно бы, кажется, смотреть как на братьев Вульта и Вальта у Жан-Поля Рихтера, т. е. как на разложение самой природы поэта; может быть, он воплотил двойство своего внутреннего существа в этих двух живых созданиях. Повествование о смерти Ленского, которой обстоятельства почти точь-в-точь, почти буквально осуществились для самого поэта, нельзя в этом отношении читать без содрагания. Темные предощущения, трогательные чувствования, которые внушает поэту взгляд на собственную жизнь и судьбу, пробиваются также во многих других местах. Но и без того всякий, кто будет читать это дивное создание, должен будет признать в его творце человека благородного и мужественного, человека хотя с огненными страстями, хотя склонного к заблуждениям, но пламенеющего и стремящегося ко всему благому, ко всему святому.

Надобно еще заметить, что целое делится на восемь глав, содержит в себе около четырехсот строф, из которых каждая состоит из четырнадцати стихов восьми-- и девятисложных. Пушкин, кажется, особенно любил четверостопные ямбы, и мысль его движется в них с грациозною, игривою легкостью. Как это произведение, так и большая часть последующих написана этим стихом, который превосходно идет к быстрому и вместе полному чувства рассказу и который близок к стиху драматическому.

«Борис Годунов». Пушкин не дал этому драматическому произведению никакого родового названия; в нем нет разделения на акты, и сцены беспрерывно следуют одна за другою; место действия также беспрерывно меняется; время же действия обнимает собою целые годы. Если эти внешности, из которых только первая может показаться необыкновенною, заставляли самого поэта сомневаться, точно ли его произведение может быть названо трагедией, то это, однако ж, ни минуты не должно приводить нас в раздумье — дать ему это название. Единство действия везде строго сохранено и органически связует части в одно целое. План, ход и развитие истинно драматические; впечатление, производимое целым, также имеет совершенно драматический характер. Внешний объем равняется мере обыкновенных пяти актов, — и нисколько не было бы трудно, если б только это было нужно, распределить эти пять актов для представления на сцене. Но создание русского поэта имеет такие же права на эти свободные формы, какие имеют исторические драмы Шекспира и Гётевы «Гётц Берлихингенский» и «Эгмонт»; оно по своему духу, по идее и внутренней форме близко к созданиям этих гениев. Мы делаем особенное ударение на слове «драма» в приложении к «Борису Годунову» именно потому, что толпа очень обыкновенно и очень охотно не признает того права, которое не выступает открыто. Не признавать произведение Пушкина драмою потому только, что он сам не называет его так, было бы нисколько не лучше того, как и отрицать у Гёте искусство изящно писать по-немецки: ведь Гёте сказал же где-то, что он не мастер писать по-немецки. Такая скромность почти всегда бывает опасна, потому что толпа охотнее и больше верить словам, нежели делу.

Материал драмы заимствован из русской истории, из самого тревожного, из самого богатого событиями периода, периода, в который является Лже-Димитрий. Но не он, не Лже-Димитрий, как в посмертном, неоконченном произведении Шиллера, является героем трагедии, а, как уже показывает заглавие, Борис Годунов, который в то время восседал на русском престоле. По смерти Иоанна Грозного ему последовал в царской власти старший сын его Феодор; но эта власть вся сосредоточилась в руках его боярина (министра) Бориса Годунова, который дал царю в супружество свою сестру. Димитрий, младший сын царя Иоанна Грозного, воспитывался в монастыре, находившемся в небольшом городе Угличе; там, едва имея восемь лет от роду, он был умерщвлен убийцами, которые, как носились темные тайные слухи, превратившиеся впоследствии в утвердительный общий голос, были подосланы Борисом. По четырнадцатилетнем царствовании Феодор умирает, его единственная дочь скончалась еще прежде его, и на упраздненный трон восходит Борис Годунов, который не вдруг принял корону, а сначала отказывался от нее для того, чтобы тем побудить бояр и народ еще сильнее, еще настойчивее упрашивать его на царство.

Первая сцена между двумя князьями, Шуйским и Воротынским, дает нам знать сомнительное положение дел, тревожный беспорядок государства, желание народа, отречение Годунова — отречение, которым Годунов, как думает Шуйский, только играет, иначе зачем же была пролита кровь юного Димитрия? Шуйский сам, по известии о смерти царевича, был послан от двора в Углич исследовать на месте дело, и его разыскания не оставили в нем ни малейшего сомнения в роде и виновнике смерти; но истина не могла быть тогда гласною точно так же, как и теперь. Оба князя не скрывают друг от друга своей ненависти к Борису и потакают своим собственным честолюбивым видам. Между тем народ волнуется и, не умолкая, требует решения; Борис принимает наконец венец; патриарх и бояре присягают ему, между ними Воротынский и Шуйский, из которых последний отпирается уже от слов своих незадолго им говоренных. Это введение немногими мощными очерками ставит нас в самую середину событий, определяет характер людей и заставляет ждать чего-то великого. Драматическое изложение, в высшей степени мастерское, отличается сжатостью и ясностию, богатством и быстротою.

Пять лет спустя открывается новая сцена в Чудовом монастыре в Москве. Старый монах пишет при ночном светильнике в своей келье летопись своего времени; в его же келье молодой послушник, Григорий Отрепьев, спит и видит чудный сон величия и позора; проснувшись, он рассказывает его монаху. Пимен успокаивает его, восхваляет мирную монастырскую жизнь и горько сожалеет о том времени, в которое убийца занимает престол. Юный Григорий жадно слушает рассказ о всех обстоятельства Димитриевой смерти в Угличе. Что царевич был умерщвлен по приказу Годунова, — это является несомненным; царевич имел бы теперь девятнадцать лет, был бы ровесником Григорию, в душу которого уже запала мысль, развившаяся впоследствии. Эта сцена также ведена рукою великого мастера; ее характеристическая истина, ее сила — поразительны.

Григорий убегает из монастыря и оставляет записку, в которой объявляет, что он будет царем на Москве; за беглецом отправляют погоню. Но он спасся в решительную минуту, когда уже почти совсем погибал, присутствием духа и мужеством, которые счастливо раскрываются в нем в начале его преступного предприятия. Он пробирается в Польшу, находит там себе приверженцев и вооружается на поход в Россию. При царском дворе Шуйский получает это известие через Афанасия Пушкина, который, в свою очередь, получил его из Кракова от своего племянника Гаврилы Пушкина. Эти предки поэта непроизвольно примешаны им: они действительные исторические лица, являющиеся в своем истинном виде. Эта важная великая новость обсужена обоими боярами; образ их мнений враждебен царю. Царь, страшный и жестокий, когда надобно опасаться за корону, является во всем прочем умным и добрым властителем, всеми силами заботится о благе государства и старается из своего сына Феодора образовать достойного себе преемника. В то время когда он рассматривает с ним карту России и заставляет его объяснять ее себе, Шуйский приносит ему известие о появлении в Польше мнимого Димитрия и об его приготовлениях к походу; царь смущен и встревожен, — он повелевает бдительно сторожить польскую границу и горько жалуется на свою нечистую совесть, на тяжесть властительского жребия.

Лже-Димитрий привлекает к себе несколько человек русских; Гаврила Пушкин и юный князь Курбский пристают к нему; но главная его опора — поляки, которым он обещает ввести в Россию латинскую церковь. Мало того: полька должна разделить с ним престол, прекрасная Марина, дочь воеводы Мнишка. Сцена их тайного свидания выше всех похвал. Здесь Пушкин равняется с величайшими поэтами мира. Из глубочайшего, чистейшего источника почерпнута эта сцена: отважный самозванец, умевший обмануть вельмож и целый народ, добровольно открывает перед любимой девушкой обманщиком и хочет, чтобы она любила в нем того, кто он есть действительно. Но любовь его сердца не находит себе отзыва: Марина соглашается на обман только на том условии, что он увенчается достижением трона. Новый толчок стремлению самозванца! Вся эта сцена проникнута огнем могущественной страсти, сердечною, искреннею преданностию и гордым честолюбием.

События быстро бегут одно за другим. Лже-Димитрий с войском вступает в Россию. Борис Годунов держит совещание в боярской думе. Патриарх в благоуханной речи советует торжественно перенести из Углича в Москву чудотворные останки Димитрия, — народ познает тогда ясно, что его уж нет больше в живых. Шуйский возражает тем, что эта торжественная церемония возбудит еще большее волнение в народе. Все это только увеличивает внутреннюю тревогу царя, который, однако ж, не забывает подумать о нужных распоряжениях к войне.

И действительно, войска Лже-Димитрия, несмотря на личную его храбрость, разбиты полководцами Годунова; но победа на поле битвы уже ничего не решает больше, — народы отпадают, города отворяют ворота, войска передаются новому государю.

Тревожимый извне, потрясаемый внутри, царь внезапно заболел и, предчувствуя свой конец, изъявляет желание наедине поговорить с сыном. Не скрывая от сына злодеяния, которым достиг престола, он утешается тем, что сын, наследуя отцовский престол, не наследует отцовского греха. Нежнейшие отеческие заботы, глубочайшая царственная мудрость высказываются в прощальных словах Годунова. Он передает корону сыну; бояре клянутся юному царю в верности, и Борис умирает.

Лже-Димитрий, когда передался ему полководец Басманов, начальствовавший войсками Феодора и обольщенный Гаврилой Пушкиным, окончательно восторжествовал; речь последнего, произнесенная на площади, привлекает к самозванцу народ московский, и Димитрий провозглашен царем. Дети Годунова, юный свергнутый царь Феодор и сестра его Ксения, показываются за решетчатым окном своей темницы; народ изъявляет некоторое сожаление о них, но это сожаление только ускоряет их смерть: четыре боярина проникают в темницу, — слышен крик, — выходит боярин Масальский и объявляет, что узники отравили сами себя ядом. «Что же вы молчите? — восклицает он народу. — Кричите: да здравствует царь Димитрий Иоаннович!» — Народ безмолвствует…

Так заключается драма, заключается величественным впечатлением, в котором сосредоточивается вся сила совершившегося и в котором таится предчувствие новой Немезиды для нового преступления. Поэт разоблачил перед нашими взорами мировую судьбу. Борис, способный и достойный царствовать, достигает престола посредством преступления и торжествует над утратившим силу правом; тщетно надеется он превратить свои достоинства и заслуги в право и злоприобретенное передать любимому сыну как честное наследство. Из самого преступления развивается месть; но не истина, не право низвергает его, а новый обман, который ясен ему самому как обман. Поддельный вид права уже достаточно силен для того, чтобы уничтожить злоприсвоенное владычество. История не всегда так свершает свой суд; наши глаза часто едва-едва могут следить по рядам столетий за Немезидою; но те моменты истории, в которых суд свершается так же быстро и так же явственно, как здесь, они-то и заключают в себе то, что мы зовем трагическим. Катастрофа Бориса Годунова, которую поэт имел полное право отодвинуть за кончину самого Бориса до решительной гибели всего царского рода, сама собою переплетается с судьбою Лже-Димитрия; но из этих двух трагических ветвей явственно преобладает первая как большей определенностью, так и большим обилием содержания, — и выбор Пушкина доказывает всю глубокость его гения, который был притом столь могуществен, столь богат, что смог изобразить во всем достоинстве и второго представившегося ему героя

Распределение сцен, на которые распадается вещество драмы и диалог, можно назвать в высочайшей степени мастерскими. Поэт строго держится истории, но это нисколько не мешает ему везде удерживать в виду его драматическую задачу. Это произведение имеет большие исторические пробелы и ни одного драматического; противоположности, которые без всякой натяжки, без всякого искусничанья выходят из самого дела, в строгой диалектике сменяются и поборают друг друга; участие и интерес ни на минуту не охлаждаются во все продолжение развития до конца. Обрисовка характеров столько же зрела, сколько разнообразна; первым появлением, первыми словами лица живо обозначены и твердо поставлены. Властитель, бояре, духовенство, народ — все являются в их действительном различии; кисть художника равно сильна, равно верна в изображении как многоличного народа, так царя и патриарха, как католического, так и греческого монаха, как честолюбивой польки, так и кроткой царской дочери; пылкое геройство, осторожная политика, пламенная страсть, священное бесстрастие и простота — все является в своем истинном виде, все выговаривает свое сокровеннейшее, отличительнейшее существо. Это разнообразие, в котором каждый образ является характеристически отдельным, есть существенный признак драматического поэта; мы еще больше будем удивляться драматической силе гения Пушкина, если примем в соображение те малые, ничтожные средства, которыми он достигает своих целей. Здесь Пушкин является мастером первого разряда: все у него сжато и ярко, определенно и быстро, ничего лишнего, ничего растянутого; нигде поэт не вдается в заманчивые отступления, которые так часто врываются в драматические произведения и думают оправдать себя названием лирических мест. Точно так же равномерность десяти-- и одиннадцатисложного (шестистопного) ямбического стиха, управляемого искушенною рукою мастера, нигде не прерывается лирическими строфами, а иногда переходит, где говорит народ, в безыскусственную простую прозу.

Для русских трагедия Пушкина имеет еще то преимущество, что она в высочайшей степени, если так можно выразиться, насквозь (durch und durch) национальна. Если в драму входят и другие народы, и по мере своих отношений в их истинном, неурезанном виде (особенно немцы должны быть благодарны за почетное упоминание о них), то все-таки дело России безусловно овладевает всем участием. Мы, иностранцы, мы чувствуем биение русского сердца в каждой сцене, в каждой строке. Видя такое прекрасное соединение величайших даров, мы не можем не удивляться и не сожалеть, что Пушкин создал только одну эту трагедию, а не целый ряд, тем более что истинный драматический талант по своей натуре плодоносен и обыкновенно порождает легко и много. Если бы Пушкин прожил долее, то он, может быть, еще больше свершил бы в этом направлении; но различные условия определенных временных отношений могли быть причиною, что поэт, избегая слишком большого ограничения, изливает свою драматическую силу в произведения других, более свободных родов поэзии.

Драматические сцены. Сцена из Фауста — особенно достопримечательна, потому что мы видим, что Пушкин и эту великую идею лелеял в своем художническом духе и по данной пробе мы смело говорим, что он мог бы с успехом продолжать этот труд. «Пир во время чумы» — чудная ночная сцена, написанная Пушкиным в подражание английскому поэму Вильсону и отличающаяся легкотекущим, чистым выражением. Две сцены «Моцарт и Сальери» имеют своим содержанием известное предание о заказе «реквиема» и мнимое отравление Моцарта, приписываемое ревнивой зависти Сальери; драматизировка отличается свежестью, жизненностью, сжатостью.

«Скупой рыцарь», три сцены из английской драмы Ченстона, которую Пушкин имел намерение вполне передать на русский язык[7].

Второй том содержит в себе повествовательные стихотворения, существенно различающиеся по духу и характеру. Здесь входим мы то в мир волшебных обаяний, то в мир преданий и истории, то в современный быт, в какое-нибудь приключение из этого быта, основанное на созерцаниях и впечатлениях, собранных поэтом в его странствованиях по России, в которых он проникал даже до земель турецких. Дадим о них отчет.

«Руслан и Людмила». Волшебная сказка в пяти песнях и первое большое произведение, на котором Пушкин испытал свою силу. В книге Кёнига сказано, что это произведение в духе Ариоста и есть следствие систематического изучения итальянской поэзии, хотя оно совершенно самобытно и не выходит из героического времени России; мы не будем противоречить и спорить, скажем только, что мы бы желали знать, на каких достоверных фактах основывается предположение, что это произведение было плодом итальянских изучений поэта. Если это предположение есть не больше, как догадка, то мы не хотим принимать его в соображение и тем более будем держаться присовокупленного к этому предположению примечания, что поэт здесь не выходит из сферы русской сказочности, русского героического времени. Кроме того, это произведение отличается необыкновенною прелестью рассказа, необыкновенною увлекательностию: везде соблюдена свежесть и краткость выражений. Пушкин нигде не изменяет себе: можно сказать, что все его умышленные замедления не замедляют, а, напротив, содействуют ходу действия; что проселочные, пробиваемые им тропинки скорее доводят до цели, нежели большая дорога. Но в этой сказке напрасно бы мы стали искать высшей, организовавшей себя идеи; она имеет только одно чисто фантастическое содержание, и при всем ее достоинстве в этом роде мы должны сознаться, что в ней Пушкин не является еще в своем могуществе.

«Кавказский пленник». Здесь поэт вводит нас в среду одного из диких, непокорных племен Кавказа. Черкесы праздно сидят при лунном сияньи на порогах своих саклей; они говорят между собою о своих прежних битвах, о своих конях, о своем оружии, о своих набегах и о ласках чернооких пленниц. Вдруг является пред ними на коне черкес, влекущий на аркане пленника, русского! Истомленный, недвижимый и бесчувственный, как труп, лежит пленник, которого окружила дикая толпа. Спустя довольно долгое время пленник очнулся и находит себя в оковах, среди высоких утесов. Горько вспоминает он об оставленном им свете: он находил в нем только одни разочарования, он хотел сбросить с себя оковы сует, и вот теперь очутился в действительных оковах! В тихую ночь посещает его тайно юная черкешенка, утешает и освежает его; но и сами черкесы не без участья к благородному юноше. Изображается жизнь черкесов, их воинственная отвага, их дикие нравы и кровавые празднества. Черкешенка признается русскому в своей любви; она хочет, чтобы он забыл об отечестве и принял бы взамен ее сердце. Но он не может отвечать ее склонности; в его груди, где живет другой образ, погас пламень страстей; он не может любить черкешенку, потому-то в ответ на ее любовь нужна любовь высочайшая, чистейшая. В скорби и страстном томлении бегут дни и ночи; черкесы уезжают на новые набеги; их воинские приготовления и потом песни девушек ободрили пленника; в него запала мысль о побеге, но нет надежды исполнить ее. Черкешенка, жертвуя своим желанием желанию возлюбленного, помогает ему; она приносит пилу и кинжал; оковы падают; она провожает его до реки, за которую пленник будет в совершенной безопасности. Ее слезы при расставаньи и ее горячие объятия пробуждают, наконец, в юноше страсть; он умоляет ее бежать с ним вместе и разделить с ним участь жизни; она отказывается; он бросается в реку, но еще не достигнув противоположного берега слышит шум падения, — он понял все… Бросив прощальный взор назад, он продолжает дальше свой путь и рано утром достигает русских форпостов.

В этой простой истории высочайшее достоинство составляет самый рассказ. Описания природы и нравов полны жизни; все изображения представлены не в холодном рассматривании, а в кипящей страсти, в самом ходе действия. Целое является в какой-то дикой мрачности, в неверной мгле ночи. Речи девушки и юноши исполнены трогательной сердечности. В заключении, к которому спешит полное чего-то тоскливого действие, поэт заставляет нас почувствовать истинное освобождение, в котором победоносно принимает участие павшая за него жертва.

«Бахчисарайский фонтан». Пребывание поэта в Крыму подало ему повод художнически воссоздать местность и древнее предание этой страны. Бахчисарай был резиденциею крымских ханов, которые часто распространяли непостоянные границы своих владений то на счет Руси, то на счет Польши. Хан Гирей в одном из своих набегов на Польшу похитил прекрасную дочь одного польского магната и отвез ее в свой гарем; но тщетно страсть его ищет внимания пленницы. Прежде страстно любимая им невольница, черкешенка (грузинка) Зарема, видя себя брошенною, предается бешеной ревности к своей мнимой сопернице; отважная и быстрая в кровавом решении, она умерщвляет Марию. Погруженный в мрачное уныние, хан посвящает в память невинно умерщвленной фонтан в тихом, пустынном уединении своего сада. Это — фонтан слез. При его-то немолчном говоре предается он унылым воспоминаниям. Рассказ отличается необыкновенною прелестью: очаровательные описания татарских нравов и пение невольниц, сокровенная внутренность гарема, особенно же чудесное изображение женской красоты и дыхание любви, овевающее целое.

«Братья-разбойники». На Волге кочует шайка разбойников; стихотворение открывается изображением их пестрой сходки. Внимание обращается на нового пришельца, который рассказывает свою историю. Два брата, в начале жизни брошенные в мир без опоры, без страха решаются силою добыть лучшую участь: они грабят и бьют и ведут разгульную лесную жизнь. Но наконец их схватили и заковали в цепи. Младший брат, имевший более нежное, более слабое сложение, заболел; страшные образы совершенно возмутили его воображение. Старший, умерший для всякого другого человеческого чувства, лелеет в душе самую нежную братскую любовь. Больной выздоровел при его попечениях, и оба брата начали помышлять о побеге. Он удался им вследствие отважного решения и мужественного выполнения. Снова запировали они в любимых лесах, недолго, однако ж: младший вновь занемог и умер. Все, что еще было живого в оставшемся брате, умерло — и душа его совсем окаменела; только иногда руки его щадят седины, ему страшно резать старика, он помнит, как страшно в горячечном бреду брат его каялся в смерти давно зарезанного ими старика. Разбойник оканчивает свой рассказ — и свирепый лик его оросился слезами. Товарищи упрекают его: «Что вспоминать о мертвых? Мы живы: станем пировать!» — восклицают они. Чаша с вином ходит из рук в руки, и все предается буйному пированию. В их сердце, заключает поэт, дремлет совесть: она проснется в черный день! Через эти простые слова жестокая оцепенелость разбойничьих душ, которая, по-видимому, одержала было победу, является побежденною; пример, так трогательно и вместе так странно приведенный, ручается за всех их. И легкое, хотя блестящее всею полнотою таланта произведение этим веянием нравственного духа возносится до высочайшей степени поэтической красоты.

«Цыганы». Степи Бессарабии служат сценою этому стихотворению, которое, как бурное, тучами покрытое небо, дико и страшно облегает ужасный ландшафт. Молодая цыганка Земфира, возвращаясь с ночной прогулки, приводит с собою к кочевой кибитке своего старого отца незнакомого юношу, который, отвергнутый образованным светом, ищет убежища между безродными полудикарями. Девушка выбирает его себе супругом; он становится цыганом и называется Алеко. Грубая свобода является во всей своей отталкивающей дикости и вместе со всею своею прелестию, едва проникает сюда луч из образованного мира, отгул из далекого римского времени, вещающий о первобытном варварстве этой страны. Необузданность нравов проявляется в порывах и волновании страсти: Земфире надоедает муж; молодой цыган во всей силе молодости и свежести приобретает любовь ее. Возникновение и развитие страсти Земфиры поэт выразил в песни, которую она поет, песни, исполненной буйного пламени. Эта песня возбуждает бешенство в Алеко, и его ревность уже не находит успокоения. Он прокрадывается за подругой, ускользнувшей от него ночью, находит ее и молодого цыгана в упоении любви и закалывает их обоих. Умирая, Земфира еще утешается своей любовью. Старик-отец и все цыганы приходят туда же. Казни не назначено для Алеко, но он не должен более оставаться с ними; ему должно возвратиться в свет, который он оставил и которого требования и предрассудки он забыть не может. Цыганы собираются в дорогу и идут далее. Эта поэма есть одно из самых могущественных и самобытных произведений Пушкина; она, вероятно, основывается на каком-нибудь истинном происшествии, да и догадка, что в цыганском имени Алеко поэт хотел намекнуть на свое собственное, может быть, достоверна. Целое ведено рукою мастера и в сильнейших местах имеет совершенно драматический характер. С каждою строкою действие возрастает; как страшная буря, с шумом проносится свершившееся, оставляя за собою ночь и безмолвие.

«Граф Нулин». Имя значением показывает пустоту героя (обычай, у нас довольно уже устаревший). Приключение, которое оканчивается стыдом героя, рассказано в увлекательных стихах в сатирическом духе. Соблазнительное содержание поэт умел облечь в комическую грацию. Особенную занимательность, без сомнения, получает это стихотворение для тех, которые могут следить за его намеками на известную действительную жизнь.

«Полтава». Стихотворение в трех песнях с историческим содержанием, прекрасно организованное, выполненное рукою твердою, отличающееся доконченным совершенством стиля. Малороссийский вельможа, один из богатейших и могущественнейших в своем краю, не может забыть оскорбления, нанесенного ему его дочерью. Прекрасная Мария, руки которой домогались благороднейшие и богатейшие юноши, предалась старому хитрому Мазепе и ушла с ним из отцовского дома. Оскорбление состояло только в ее хитрости и бегстве, ибо она сделалась уважаемою супругою Мазепы и пользовалась его полною доверенностию; если уж она могла полюбить седого хитреца, от его открытое сватовство при его сане, славе и богатстве, вероятно, не встретило бы отказа[8]. Эти обстоятельства заставили отца затаить злобу, и мирные отношения, по-видимому, продолжались. Мазепа между тем забыл благодеяния России, замыслил преступный план возвысить Украину на степень самобытного государства. Для этого нужна ему была помощь шведов, и его обещания убедили Карла XII обратиться с войском в эти отдаленные страны. Между тем Мазепа испытывал расположение в своих собратьях по войне и по происхождению и даже столько обнаружил себя перед своим тестем, что тот уже не мог сомневаться в его измене. Кочубей, который хочет остаться верным царю и отмстить Мазепе, извещает Петра Великого о том, что заготовляется в Украине. Но царь полагается на верность Мазепы, принимает донос за клевету и предоставляет гетману наказать клеветника. Мазепа уверяется вновь в любви своей супруги, и когда та объявляет, что он дороже ей и родителей и всего, то его уже ничто не удерживает, и он осуждает на казнь своего тестя. Мария, до сих пор остававшаяся в неведении, потом вдруг испуганная словами своей матери, возвестившей ей истину, прибегает, но уж слишком поздно, на место казни. Все уже свершилось. Она сходит от того с ума и пропадает. Между тем замышленное дело подвинулось вперед. При приближении шведов Мазепа объявил своей отпадение от царя и соединился с Карлом XII. Но восстание не было всеобщим, и Мазепа не мог доставить своему новому союзнику столько сил, сколько обещал. Сражение при Полтаве разрушает все предприятие. Мазепа должен разделять с раненным шведским королем жалкое бегство. Вблизи Днепра для краткого отдыха делают они привал на чистом воздухе у одного хутора, в котором Мазепа узнал прежнее жилище Кочубея и Марии; она сама является перед ним и раздирает его сердце словами любви и безумия. Но должно бежать; король зовет — и Мазепа скрывается с ним, навсегда покидая родину.

История и предания счастливо соединены здесь между собою. Герои и главные происшествия изображены в их исторической истине; военные события представлены в живой очевидности. Всего удивительнее выведен характер Марии, своенравие и сила ее страсти, ее упорное постоянство и потом вновь пробужденная во всем могуществе дочерняя любовь и отчаяние. Здесь также в главных местах все становится драматическим, и Пушкин здесь снова показывает, какой богатый элемент лежал в нем для этого рода произведений. Рассказ о казни Кочубея мучительно действует на душу своею ужасною подробностию, но общее впечатление, производимое им, поэтически высоко; сверх того, на нас утешительно здесь действует мысль, что чем медленнее идут роковые приготовления, тем больше времени остается для избавителей. Многие отдельные черты отличаются высочайшею художественною красотою; вся поэма в высшей степени богата свежими оборотами, сильными положениями и полными жизни образами.

При конце поэт бросает взор после протекших ста лет на сцену этих ужасных событий. Окруженная высокою славою, сияет память Петра Великого; не забыт и Карл XII. Напрасно вопрошают о гробе Мазепы; но, покрытые честию, возвышаются гробницы Кочубея и его товарища Искры, верность которых узнана была слишком поздно. О дочери молчит предание; разве только слепой украинский певец, бренча перед народом о гетмане, упоминает кстати и о грешной дочери Кочубея. Так поэт умел и здесь вывести нас, наконец, из мрака ночи в область дня и отголоском свершившихся деяний намекнуть на верховное правосудие, которое является и здесь также во всем своем художественном достоинстве.

«Домик в Коломне». Наскучив писать все четырехстопными ямбами, что для всех возможно, поэт избирает более трудный размер стиха, итальянские октавы. Здесь, в сорока великолепных стансах, изображает он комическое происшествие из низшего круга.

«Анжело». Итальянский рассказ в трех отделениях в александрийских стихах. Содержание этого рассказа часто служило предметом для драм. Пушкин переходит иногда здесь совершенно в драматический род. Как ни тяжел размер александрийских стихов, но и здесь и в этих тяжелых александрийских стихах, веет дыхание поэта.

Вся сила, все богатство поэта развивается в полноте мелких, преимущественно лирических стихотворений, составляющих содержание третьего тома. Здесь Пушкин является полным властелином, в необозримом могуществе; здесь сверкают самые яркие искры того пламени, который горел в сокровенных тайниках его души. С первого взгляда ясно, что все воплощаемые им ощущения были прожиты им, что они или выражение переворотов судьбы, или страдание и грусть мужественного сердца, или бодрость и надежда сильной души. В веянии этих ощущений дышит сам поэт, дышат его соотечественники, его современники; он отыскивает в их груди самые сокровенные струны, настроивает эти струны и ударяет по ним. Волнения, которые темно и болезненно движутся и борятся внутри, освобождаются очарованием его выражения и выпархивают на свет, радостные и сияющие. Как глубоко, как могущественно вскрыл Пушкин в своих песнях сердце своего народа, видно из того, что эти песни проникли всюду в России, что они перелетают там из уст в уста и везде возбуждают восторг и вдохновение. Мало того, что они вполне удовлетворяют лирическому чувству народа, они еще возвышают его требования и умножают его богатство новым поэтическим сокровищем; неистощимо это сокровище: расточая его, не уменьшишь, а увеличишь его богатство.

Прежде всего заметим разнообразие, в котором обнаруживается здесь творческая сила поэта. От буйного вакхического дифирамба, от возвышенной оды и унылой элегии до самого простого напева, от дружеского послания до язвительной эпиграммы, от пророческого восточного символа до песни, посвященной минуте и случаю, — здесь собраны все формы. Легко, свободно бегут стихи и рифмы, никак не выступая, однако ж, из строгих пределов строфы; ямбы и дактили чередуются с трохеями; вместе с грациозными, легкими формами песни теснятся стройные стансы, ловкие сонеты и тяжелые на подъем ряды александрин. Содержание не менее разнообразно. Слава творения, полнота природы, чувство любви и грустного порывания, величие России, обманы жизни, страдание отречения и отчаяния и потом снова утешение в дружбе и в искусстве, свобода мысли и упоение насмешки, — все эти внутренние движения и чувствования просветляются в груди поэта и становятся отрадными, примирительными образами.

Великое созерцание природы лежит в основании всех его стихотворений, оно просвечивает сквозь все переливы ощущений и дает им тон и выражение. В дивно прекрасных строфах «К морю» как будто воздымается во всем своем великолепии эта свободная стихия, с которою так тесно связаны вдохновение и грусть души, порывающейся в даль; они намекают на гробницу Наполеона и на песни Байрона, которого образ мощно очерчен в образе моря, и наполняют нашу душу грустию самого поэта, отрывающегося от любимого им берега. Жалобы, исторгаемые из души поэта разлукою и одиночеством, воспоминания об обольщениях и утратах жизни, думы и мечты в дороге, при случайных встречах, — все это гармонически перемешано с образами природы; у него равно художественны: и лист запоздалый на ветке, и одинокий звук, раздавшийся в зимнюю ночь, и опоясанный облаками Кавказ, и зеленое море степей.

Беспрерывно испытывая в своей собственной жизни все горести и страдания человеческого жребия, он умеет также переноситься в положение другого, совершенно забывать себя в нем и сочувствовать его участи; и нигде это сочувствие не выражалось с такою силою, в такой истине, как в элегии Пушкина на умиляющую смерть Андрея Шенье. Песни, посвященные друзьям, исполнены нежной, искренней сердечности, теплых воспоминаний и бодрого упования; вообще дружба является у него на первом плане и в мощных чертах; самая любовь уступает ей, по крайней мере по живости выражений. Пушкин, кажется, охотнее выражает сцены страсти в своих поэмах, нежели в лирических формах. В несравненной песни «Талисман» ревность потеряла всю свою жесткость в очаровательном благозвучии переливающемся в этих музыкальных строфах, могущих выдержать всякое состязание с звуками языков южных. Не борьба и не страданья любви, а уж полное удовлетворение и блаженство любви выговорено поэтом в его дивном сонете «Мадонна», где он сознает, что осуществилось все, к чему порывалась душа его, что он владеет тем, что было единственным его желанием. Светлое сознание блаженства, данного ему супругою, тем трогательнее, что несчастные враждебные события возмутили впоследствии это чистое счастье.

Но поэт в своих отношениях к людям, к свету не мог предохранять себя от внутренней дисгармонии, — и эта дисгармония прорывается у него в резкой, в горькой насмешке, в гневе и гордости. В сонете, в котором он обращается к самому себе, «Сонет к поэту», выражена вся свобода его самостоятельного духа, все величие его, вся сила его смелого презрения. «Презри толпу! — восклицает он. — Ты царь — живи один; ты художник — будь доволен в самом себе и самим собою, и если ты доволен, то пусть люди поносят тебя, пусть они забудут тебя». Что это чувство было истинным, было всегдашним чувством Пушкина, в этом свидетельствуют множество других мест в его произведениях и целая жизнь его, бывшая всегда выражением души мужественной, души свободной, непреклонной.

Его воззрения на политические современные дела исполнены величия и благородства, всеобъемляющей дальновидности, зрелого сознания, кроткой теплоты при мысли об общем благе, высокой любви к родине. Ни один поэт в мире не воспел так достойно смерть Наполеона, как Пушкин; ни одно стихотворение на эту тему не может равняться с пушкинским в выспренности и богатстве содержания. Он изображает в гениальных чертах все величие павшего героя и, объявляя его тираном, не понявшим свободы и народов, не постигшим русских, он возбраняет всякий укор против того, кто так величественно искупил свои заблуждения; в заключение поэт призывает славу на главу того, кто воззвал русский народ к высшему развитию, кто из мрака ссылки завещал миру вечную свободу. — Еще замечательнее, еще значительнее два другие стихотворения Пушкина, принадлежащие ко времени последней польской войны. Поэт подчиняет в этих стихотворениях вопрос о сомнительной во всяком случае свободе отдельного племени другому высшему вопросу — об общем назначении славянских народов. Здесь он весь русский, пламенеющий за свое отечество, торжествующий победу, требующий покорности, но не в позор и рабство, а в осуществление закона высшей власти, для общей славы и процветания. Все негодование его падает на чужеземных клеветников и врагов России, для которых непонятен и чужд этот спор славян между собою; он зовет их снова на знакомые им снежные равнины, он обещает, что есть еще и для них место среди гробов, им не чуждых. Поэт всегда принадлежит своей родине, и когда его соотечественники бьются и проливают свою кровь, он имеет полное право желать им победы и славы; он расточает все богатство своей силы представившемуся ему мгновению, дает ему столько, сколько оно может принять; даже и то, что не может быть принято этим мгновением, что выпадает из него, столько же служит к изображению истины, сколько и то, что действительно относится к нему. Но, отбросив в сторону все эти рассуждения, мы должны сказать об упомянутых нами стихотворениях, что они, рассматриваемые с художественной точки зрения, принадлежат к самым лучшим стихотворениям Пушкина. Они стремятся в порывах высокой страсти, в огненном выражении, в величавых, иногда диких, иногда странных образах, и неодолимо увлекают с собою участие и душу читателя. — Третья, замыкающая этот ряд песня «Пир Петра Великого» должна покорить все сердца поэту, который здесь с мыслию высокой, столько же русской, сколько и общечеловеческой, воплощает в могущественнейших, в трогательнейших образах торжественный акт прощения и примирения и рассыпает эти образы в формах быстрой, милой, веселой песни. Никогда еще такое духовное благородство и величие не соединялись так счастливо с высоким даром муз, как в этой песни. Эта одна песня может служить ручательством, что русская поэзия может смело поставить себя наряду со всякою другою поэзиею, достигшею до высочайшей степени развития.

Нам обещаются еще три тома, которые будут содержать в себе еще новое большое количество мелких стихотворений, повести в прозе, из которых, как говорят, особенно замечательны «Станционный смотритель» и «Капитанская дочка»; далее «Историю Пугачевского бунта» и, может быть, еще другие исторические отрывки. Мы не можем теперь ничего сказать о том, как важны труды Пушкина, которыми он готовился в последнее время своей жизни к сочинению истории Петра Великого.

Биография Пушкина, которая бы открыто и благородно изложила все его отношения и события его жизни, была бы богатым подарком, заслуживающим полной благодарности; но в настоящее время едва ли можно ожидать ее. Пусть между тем его соотечественники собирают все, относящееся к его жизни, и заготовляют материалы, которыми воспользуются будущие поколения. Память о жизни великого человека дорога и священна для благородных наций, и мы видим, что те народы, которые заслуживают это название, старались хранить в памяти не одни политические дела и военные подвиги, но и события литературные, и тихую жизнь частного человека.

(Berliner) Jahrbiicher fur wissenschaftliche Kritik

Впервые опубликовано: Отечественные записки. 1839. Т. 3. № 5. Приложение. С. 1-36.


  1. Об этой книге читатели, незнакомые с нею, могут получить понятие из статей „Современника“ и из брошюры, приложенной к 4-й книжке „Отеч. Записок“, под названием „История одной книги“.
  2. Ни в Германии, ни в России не оценены еще превосходные переводы г-жи Павловой. Ее книга „Nordlicht“, содержащая различные отрывки из многих русских поэтов, преимущественно из Пушкина, неизвестно по каким неблагоприятным обстоятельствам не имела большого хода. Переводы ее можно назвать образцами переводов: художническая отделка соединяется в них с изумительною верностью и близостью; в них большею частию сохранены все оттенки, весь колорит подлинников. Талант г-жи Павловой имел силу передать все благозвучие, весь гармонический блеск сверкающего стиха Пушкина; ни один образ его не измят, ни один оттенок его красок не потерял своей первоначальной свежести и чистоты. Благодарность поэтической душе благородной переводчицы! Заметим, однако ж, при случае один недостаток ее книги — это не совсем удачный выбор поэтов, которых пьесы она так художнически передала. — От перев.
  3. Надобно отличать народное от национального. Народным должно называть все то, что вытекает из естественного состояния народа, состояния, в котором дух безразлично слит с природою; национальное же — все то, что напечатлено самосознающим, развивающимся духом какого-либо народа как органической части целого человечества, как нации. Мы говорим: „народные русские песни“, мы скажем: „поэт национальный“. Между этими двумя словами такое же различие, как и между словами „индивидуальный“ и „личный“. — От перев.
  4. О, если б только по одной скромности и осторожности! — От перев.
  5. Писано в октябре прошлого года. — От перев.
  6. Писано в октябре прошлого года. — От перев.
  7. Не можем не заметить здесь, что Пушкин обманул нас, назвав это превосходное произведение переводом. Это одно из самых лучших, из самых зрелых его созданий, являющее собою, несмотря на свою краткость, совершенно замкнутое целое, целое в высшем смысле этого слова. Варнгаген был также обманут и прошел мимо этого произведения, не обратив на него должного внимания. — От перев.
  8. Здесь Варнгаген не так понял содержание «Полтавы»: Мазепа сватался, и самое сватовство его оскорбило родителей Марии. Побег ее был следствием отказа Мазепе… Вообще видно, что Варнгаген изучал это великое произведение с меньшим внимание, нежели другие. — От перев.