Отдых на крапиве (Аверченко)

Отдых на крапиве
автор Аркадий Тимофеевич Аверченко
Опубл.: 1924. Источник: az.lib.ruСборник рассказов.
Почему?.
Венгерский язык.
Женщина и негр.
Мой дядя.
Рассказчики.
Три случая.
Выходец с того света.
История одного актера.
Освежающий душу разговор.
Бокс в Турции и в Европе.
Филателисты.
Зимний вечер в детской.
Мой первый дебют.
Находчивость на сцене.

А. Т. Аверченко

Отдых на крапиве

править

Содержание:

Почему?

Венгерский язык

Женщина и негр

Мой дядя

Рассказчики

Три случая

Выходец с того света

История одного актера

Освежающий душу разговор

Бокс в Турции и в Европе

Филателисты

Зимний вечер в детской

Мой первый дебют

Находчивость на сцене


ПОЧЕМУ?

править

Этот вопрос задал мне издатель, когда я вручил ему материал для настоящей книги.

— Что — «почему»?

— Почему книга так называется: «Отдых на крапиве»?

— Хорошее название, — одобрительно возразил я, ласково похлопав по папке с рукописями.

— Неплохое. Но что, собственно, оно обозначает?

— Неужели не догадываетесь? Так просто! Вы когда-нибудь пробовали отдыхать на крапиве?

— На крапиве? В детстве пробовал. Но, какой уж то был отдых — на крапиве! Одно жгучее беспокойство.

— Вот то-то и оно. Дело в том, что я немного зол на моих читателей. Всю свою и всю мою жизнь они считали меня предобродушным малым, и при личном со мной знакомстве пытались всегда отпустить сомнительного сорта комплимент: «Ах, знаете, я люблю вас читать! На ваших книгах — прямо-таки отдыхаешь!» Я всегда был против того, чтобы мои книги низводились до степени мягкой перины — это ужасно обидно! Литература должна звать куда-то, будить, тревожить, вызывать разные вопросы и запросы. Вот как я смотрю на литературу! А мои читатели?.. Им, извольте ли видеть, удобно отдыхать на моих книгах! Возмущенный этим, я и решил в настоящем случае подсунуть им такую книгу, на которой не очень-то отдохнешь! Она почти вся — едкая, колючая — ну точь-в-точь будто вы легли в крапиву, опираясь об нее голой рукой, щекой и шеей…

Издатель внимательно выслушал меня и потом сказал:

— А вдруг читатель и не почувствует даже, что у него под рукой жгучая крапива?!

— Тогда он не читатель. Крокодиловую или носорожью кожу — я предпочитаю на разных изящных изделиях, но не на читательском теле. Эта моя книга для людей тонкокожих…

Издатель ухмыльнулся и хлопнул рукой по книге:

— Значит — «Отдых»?

— «Отдых»! — хлопнул и я рукой по тому же месту.

— «На крапиве»? — поглаживая книгу, будто это была только что купленная лошадь, спросил издатель.

— «На крапиве», — подтвердил я, ласково пощекотав книгу под корешком.

В этой несложной процедуре и заключался акт крещения новорожденного, который скоро-скоро выплывет на бурный водоворот жизни — под ясным звучным названием:

— «Отдых на крапиве»…

Автор

ВЕНГЕРСКИЙ ЯЗЫК

править

Для разговора Сукачев выбрал самое неудобное место: нас толкали, нам наступали на ноги, потому что встретились мы с Сукачевым на скрещении двух главных улиц… Все-таки Сукачев ухитрился рассказать свою историю до конца.

Я, впрочем, того мнения, что наша встреча именно на улице — к лучшему: будь это в закрытом помещении — Сукачев плакал бы, как ребенок.

Сукачев уцепился за пуговицу моего пиджака, как тонущий матрос за обломок реи, и начал рассказывать так:

*  *  *

Видите ли, я имею некоторые дела с Будапештом и рано или поздно собирался даже туда съездить. Но мне страшно мешало незнание ихнего венгерского языка.

И пришла мне однажды в голову благая мысль, чтоб ее черт побрал, эту мысль: пошел я в контору газеты и сдал такое объявление: «Ищу преподавателя венгерского языка. Гонораром не стесняюсь».

На другой день ко мне явился крайне благообразный скромного вида молодой человек и сказал:

— Я могу выучить вас венгерскому языку.

— А вы что же сами… венгерец?

— Нет, но мой дед долго жил в Венгрии. Потом, в 1848 году, бежал от преследований Хорти.

— Что вы такое говорите?! Да ведь Хорти в 1848 году и на свете не было.

— Допустим, но что же из этого следует? Если у меня был дедушка, почему же у Хорти не могло быть дедушки?! Один дедушка бежал от другого дедушки — вот и все! Так хотите учиться венгерскому языку?

— Очень. А сколько вы возьмете за полный курс?

— Это будет зависеть от вас, я могу получить за весь язык сдельно, могу получить за ежедневный кусочек языка — поденно.

— А какая разница?

— Сдельно — в два раза скорей выучитесь.

— Тогда, конечно, сдельно. Сколько хотите?

— Две тысячи крон. Только я должен поселиться у вас и не разлучаться с вами — тогда будет толк. Через месяц вы будете говорить по-венгерски, как Бетховен!

— Виноват, Бетховен никогда не говорил по-венгерски!

— Ему же хуже. Встреться он со мной в свое время — он объяснялся бы, как Данте Алигьери!

— Данте был итальянец.

— Это безразлично. Я и по-итальянски говорю, как бог. Могу я завтра к вам переехать?

— Хоть сегодня.

*  *  *

Первый наш урок произвел на меня самое выгодное впечатление…

— Вероятно, мы начнем с грамматики? — осведомился я.

— Вы будете сейчас приятно удивлены, — усмехнулся мой юный преподаватель. — Дело в том, что венгерский язык не имеет никакой грамматики!

— Вы меня поражаете!

— О, это удивительный язык! Там все слова не склоняются и не спрягаются. Например, по-русски вы скажете: «Я видел его идущим по улице»… А по-венгерски это звучит так: «Я видеть он идти улица».

— Оказывается, значит, что это очень легкий язык!

— Не скажите. Слова очень трудные. Но за месяц я вас выучу.

Я знал единственное венгерское слово и поэтому решил щегольнуть им перед своим преподавателем.

— Киссенем, — расшаркался я. Он удивился:

— Что-о?

— Я говорю: «киссенем» — по-венгерски — спасибо. Неужели вы не знаете такого простого слова?!

— Ах, да! Но вы неправильно произнесли это слово — потому я и не понял. Не «киссенем», а «куссенем»!

— Вот оно что! То-то я там над первым «и» видел две черточки.

— Верно. Благодаря этим черточкам «и» всегда переходить в «о».

— Вы раньше сказали в — «у».

— Ну, да — это среднее между «о» и «у». Однако не будем отвлекаться. Для первого раза запишите и выучите самые распространенные фразы: «Здравствуйте — авала-киташвара», «как поживаете? — газогенератор», «до свиданья — дизель-мотор».

Я аккуратно записал эти слова в тетрадку. Так как венгерские женщины мне давно нравились, то во мне вдруг властно заговорил мужчина:

— Скажите, а как по-венгерски сказать женщине: «Я вас люблю».

Он застенчиво усмехнулся и после некоторого колебания ответил:

— Ду бист эйзель!

— Благодарю вас. Запишем.

Работа у нас кипела вовсю. Я с каждым днем расширял свои познания в венгерском языке, хотя меня огорчало то, что мой преподаватель строго-настрого запретил мне разговаривать с посторонними по-венгерски:

— Вы этим только испортите произношение.

А произношение у меня было действительно неплохое! Каждое утро, после пробуждения, мы обменивались несколькими фразами по-венгерски, и я подавал реплики самым шикарным образом.

— Авалокиташвара, — приветствовал меня учитель.

— Ишиас, — отвечал я. (Учитель утверждал, что «ишиас», это — «Мое почтение».)

— Флегмона печени? — спрашивал он. (Как спали?)

— Хирагра! (прекрасно!) — быстро отвечал я.

— Фистула фурункул? — осведомлялся учитель. (Будем пить чай или кофе?)

— Диабет! (коньяк) — радостно кричал я.

Вообще венгерский язык очень забавлял меня. Например, однажды я спросил преподавателя:

— Как по-венгерски «дерево»?

— Там, — сказал он, не задумываясь.

— А два дерева?

— Там-там.

— А три?

— Там-там-там.

— Удивительный язык! А если целый лес?

— Это уже поется на мотив марша: «Трам-да-там-там, тра-там-там»…

— Замечательно! Вот уж этого я никогда не забуду.

— О, конечно. Всю жизнь будете помнить.

*  *  *

И вот в один прекрасный день преподавание было закончено… Учитель мой уложил чемоданчик, пожал мне руку и сказал:

— Ду бист гроссе эйзель! (я вас очень полюбил).

— Пинакотека! — с чувством признался я (и вы мне очень симпатичны).

— Дизель-мотор симменс-шукерта! (будьте счастливы!)

— Куссенем.

И он ушел, получив свои две тысячи прекрасных чешских крон. Навсегда ушел!

*  *  *

Окончив свой рассказ, Сукачев печально повесил голову и смолк.

— Чем же дело кончилось? — спросил я. Он дико завопил:

— Чем?! Я осел! Поехал я в Будапешт, переехал границу — вот, думаю, где наговорюсь на своем новеньком, только что отлакированном языке, выглянул в окно — вдали виднеется лес. Я и обратился к соседу по купе на певучем венгерском наречии:

— Хороший лес! (Бум, трам-та-та-там!) Он дико глянул на меня и отодвинулся.

— Газогенератор? — спросил я.

Он взял свой чемоданчик и, молча, перешел в другое купе.

Язык мой все-таки чесался: я вышел в коридор, подошел к одиноко глядевшей в окно барышне и осведомился: скоро ли ближайшая станция… Она подняла крик, и кто-то с перепугу остановил тормозом поезд. Привезли меня… Сняли… повезли куда-то…

Как я им ни объяснял на своем венгерском языке происшедшее — продержали меня полтора месяца в каком-то огромном очень неуютном помещении, где весь персонал был в белых халатах. И я был в халате. В сером. Не мерзавец ли мой венгерский преподаватель, а?

Я засмеялся:

— Ну, мне пора домой. Вперед будете умнее. Дизель-мотор!

— Что-о!

— Вы же сами говорите, что по-венгерски это — до свиданья.

— Пойдите к черту.

И побрел по улице одиноко этот удивительный человек, знавший по-венгерски только одно слово «киссенем», да и это слово испортивший за две тысячи чешских крон.

ЖЕНЩИНА И НЕГР

править

Мне рассказывали историю об одном африканском дикаре, попавшем раз в жизни в игорный дом.

Этот негр был — прекрасное чернокожее дитя природы, без всякого налета культуры и цивилизации — совершенно голый морально, как он был гол физически у себя на плоском побережье Бенгуалы, залитом лучами раскаленного солнца, под корявыми лапистыми пальмами, среди доверчивых добрых обезьян.

Попав в игорный дом, этот простодушный чернокожий впервые увидел карточную игру.

— Что это они делают? — спросил он своего спутника.

— Играют в карты.

— Для чего?

— Чтобы выиграть.

— Все выигрывают?

— Некоторые. А некоторые проигрывают.

— А что же они выигрывают?

— А вон, видишь, эти бумажки, что лежат около некоторых.

— Странно, — задумчиво заметил негр. — Они так волнуются, будто эти бумажки можно есть, и они вкусные.

— Их не едят, но на них можно купить и еды, и кумача, и бус, и целый ящик рому!

Спутник негра, насколько мог, вдолбил в курчавую голову собеседника принцип монетного обращения. Чернокожий чрезвычайно заинтересовался.

— Значит, если вот этот красный человек выдернет из пачки один раскрашенный квадратик, — он получает кучу этих бумажек, на которые можно купить рому?!

— Гм… Да! Приблизительно.

— А тот, худой, должен отдать ему ни за что ни про что пачку денег, на которые можно купить рому?

— Ну, конечно.

— Да ведь жалко. Я бы на месте худого не отдал.

— Нельзя. Так надо.

— Почему? — завопил негр. — Я еще понимаю, если бы красный угрожал худому ножом или повалил бы на землю и отнял деньги, а то что же выходит?.. За один вынутый квадратик отдавай добровольно и ром, и еду, и кумач!

— Это игра! Пойми ты это.

— А я бы не отдал. Гм! За какой-то квадратик. Я бы лучше сам вцепился красному в воротник и отнял деньги.

— А если бы он оказался сильнее?

— Ну, он бы у меня отнял. Ничего не поделаешь. Так и не удалось втолковать негру принципов благородной карточной игры.

Из-за того, что ты выдернул не тот кусочек раскрашенного картона, а другой, — ты должен без боя отдать ром, бусы и красное одеяло?! Вот дураки-то! По-моему, проще отнять без этих кусочков картона!

Я теперь все время думаю об этом негре и отчасти восхищаюсь им.

Игроки меня не поймут, а умные люди, может быть, поймут.

*  *  *

Сегодня я только что засел за работу, как ко мне пришел один из моих приятелей.

Я сразу увидел, что он хочет попросить у меня денег взаймы, и даже отчасти обрадовался этому: возьмет деньги и уйдет, не мешая моей работе.

Но это оказался светский воспитанный человек — не какой-нибудь хам, не понимающий приличий.

Он опустился в кресло, отер пот с лица и сказал:

— Ну, что у вас новенького?

— Ничего, — торопливо ответил я.

— Пяткина давно видели?

— Не видел Пяткина.

— А-а. А Семен Николаич к вам захаживает?

— Нет!

— Так, так. Тру-ру-ру-ру… Солнце жарит, как безумное, а все-таки знаю: будет дождь. Вы как думаете?

— Что?

— Будет дождь?

— А черт его знает.

В голове же у меня все время долбил клювом какой-то внутренний дятел: «Да проси же скорее денег, каналья, проси! Проси! Что тянешь? Возьми и уходи. Все равно ведь дам, и ты сам знаешь, что дам!»

— Что это с Лазуткиным делается?

— С ке-ем?

— С нашим знакомым Лазуткиным?

— А что?

— Да совсем закружил Лазуткин. Сегодня его с одной дамой видишь, завтра с другой.

— К черту Лазуткина, — сухо промолвил я. («Да проси же, анафемский палач, проси скорее!»)

— Почему к «черту»?

— Не интересуюсь Лазуткиным.

— Вы сегодня какой-то странный, — обиделся он.

— Были на премьере «Колесо жизни»?

Я вскочил с места.

— Сколько?

— Что «сколько»? — вспыхнул он.

— Сколько вам надо?

— Чего?

— Денег, за которыми вы пришли.

Он встал с кресла, красный, негодующий.

— Кто вам дал право так со мной разговаривать?!..

— Значит, вы не за деньгами пришли?

— Положим, я действительно пришел просить ссудить меня некоторой суммой, но после такого обращения…

— Голубчик, не сердитесь. Но зачем мне все эти Лазуткины, Семены Николаичи, «Колеса жизни»? Скажем, пришли вы: «Здравствуйте». — «Здравствуйте». — «Дайте денег». — «Нате». — «До свиданья». И больше ничего! Ведь я же видел, что и Лазуткин, и «Колесо жизни» вам, как и мне, совершенно неинтересны! К чему это?

— Простите, но я прекрасно понимаю, что такое долг вежливости и приличия, — угрюмо пробормотал он. — И по вашему способу денег никогда не попрошу! Я никогда не был хамом. И вообще после всего этого нам говорить не о чем! Прощайте. Навсегда.

Вот таким-то образом между тремя и половиной четвертого пополудни я потерял приятеля.

Вечером пошел к женщине, которая мне очень нравилась и которой, вероятно, я нравился. («Приходите почаще. С вами так хорошо».)

Мы сидели с ней на диване друг около друга.

Я, не отрываясь, глядел на ее белую шею, упругие плечи, на красные, как вишни, губы, и она тоже глядела на мои широкие плечи и на мои губы, и мне страх как хотелось поцеловать ее, а она (я уверен) тоже стремилась спрятать свою голову на моей груди и прижаться губами к моему лицу.

В это же время она говорила:

— Собиралась я на «Колесо жизни», да не попала. Хорошая пьеса?

— Хорошая, — со вздохом отвечал я. — А я не видел. Лазуткин видел. Кстати, вы знаете, Лазуткин совсем закрутился.

Она с трудом отвела глаза от моего лица и, проведя по лбу рукой, сказала:

— Да… Лазуткин… «Колесо жизни»… а этого… Пяткина встречаете?

— Три раза и еще два. А Лазуткин все с дамами. Хочу вас поцеловать в губы.

— Что-о?

— Это Лазуткин своим дамам так говорит…

— А-а…

Она промолчала, но, мне кажется, я угадал ее мысль: «Что мне Лазуткин с его дамами. Лучше бы ты поцеловал, сокровище мое!»

— Хорошо, — согласился я.

— Что хорошо?

— Поцелую вас.

Я схватил ее и сжал в крепких и теплых объятиях.

Она забилась, как воробей в кулаке, вырвалась и, красная, со сверкающими, точно алмазы, глазами, сказала прерывающимся от негодования голосом:

— Этакая пошлость! Вы забылись. Подите вон.

— Господи! — растерялся я. — Да ведь весь мир целуется друг с другом. Почему бы и нам не поцеловаться? Ведь мы же нравимся друг другу.

— На все должен быть переход и должно быть место. И вообще, мы знакомы с вами только полтора месяца! Я не привыкла, чтобы ко мне вдруг, ни с того ни с чего, лезли с объятиями. Уходите!

Вот таким-то образом между девятью и половиной десятого вечера я потерял любимую женщину.

С горя пошел в какое-то варьете с десятком кафешантанных номеров.

Все было уныло, глупо и безграмотно; визгливо пели, разухабисто танцевали, вскидывая ноги до самого носа.

Но вот — восьмым номером — вышла красивая полногрудая женщина с белыми гибкими обнаженными руками и большим декольте. Что-то в ее веселом лице и смеющихся глазах было такое, что я пригляделся к ней пристальнее.

Аборигены бешено зааплодировали: видно, это была местная любимица.

Оркестр заиграл ритурнель какой-то шансонетки; певица открыла рот и издала десяток невероятно фальшивых звуков:

— Мне мама скрипку подарила… И умолкла.

Улыбнулась и попросила:

— Дайте еще ритурнель. Оркестр «дал».

Она замолкла, чарующе улыбнулась и, махнув беззаботно рукой, приблизилась к самой рампе.

Подмигнула публике и начала с самым беззаботным видом:

— Позвольте мне, господа, быть с вами совершенно откровенной, хотя в шантане это и не принято… Ну, какая я певица? Голос, как у драной кошки. И никакую мне мама скрипку не дарила, да тут и не скрипка подразумевается, а просто пошлость. Неужели вы думаете, я поверю, что вам нужно мое пение, и слова этой песенки хоть на минуту заинтересуют вас. Неужели вы из-за этого пришли? Конечно, не из-за этого! Зачем же я буду вас мучить: голос фальшивый, мотив жалкий, примитивный, вроде «Чижика», а слова глупые. Почему же мы, все шансонетные певицы, это делаем? Зачем фальшиво поем и неуклюже танцуем? Да просто это предлог, чтобы показаться вам, чтобы вы могли рассмотреть — какое у нас лицо, тело, как мы сложены Так вот, и нечего мне с вами притворяться. Ни «альбома», ни «скрипки» мама мне не дарила, — слышите вы? Просто я хорошенькая женщина, ничего не умеющая делать, бездарная-пребез-дарная!.. Зачем же я здесь стою на сцене перед вами? Очень просто: вот мои руки — смотрите на них без мамы и без скрипки. Правда, красивые? Ничего себе, а? И ямочки на локте есть. А грудь? Хорошая грудь, нечего греха таить. Танцевать я тоже не умею, поэтому покажу вам ногу так, без танцев. Вот. Красивые ножки; высокий подъем; ажурный чулок довольно мило их обтягивает. Вот это левая, это правая — не сбейтесь. Ну, довольны? Вот затылок и спина. Я ее немножко больше декольтировала, чтобы возместить то, что я не пою о маминой скрипке. Ну, нагляделись? Простая и обыкновенная женщина без голоса, таланта, но и без предрассудков. Видите, как со мной легко? И я с вами поговорила по душам, родненькие мои, да и оркестр отдохнул. А теперь пойду переодеваться: наверное, кто-нибудь меня сейчас ужинать пригласит!

Я вскочил с места и вне себя от восторга закричал:

— Я приглашу!

Она добродушно засмеялась.

— Ну, вот видите. Какой шумный успех! Сейчас приду. И то уж, заболталась я тут с вами. До свиданья, родненькие, до завтра!

Этой ночью я нашел то, что растерял днем и вечером: женщину и друга…

И когда мы весело ужинали вдвоем, запивая котлеты бокалами холодного вина и объясняясь друг другу во взаимной симпатии, мне почудилось, что с нами сидел третий. Он был такой же веселый, как и мы, белые зубы его радостно сверкали на черном лице, серые ладони рук одобрительно аплодировали нам, а из толстых красных губ вылетали добродушные слова:

— Халло! Вот это по-настоящему! А то — вытянет из пачки кусочек раскрашенного картона — давай ему и ром, и бусы, и одеяло. Зачем так запутано? Раз что нравится и можешь взять — бери так! Не можешь — уйди сразу! А то играет другой человек целый год, играет — и на бутылку рома не выиграет!

— Верно! — посмеивался я. — К черту Лазуткина!

МОЙ ДЯДЯ

править

Сегодня годовщина смерти моего дяди…

Надеюсь, читатели так хорошо относятся ко мне, что вместе со мной разделят скорбь по этой безвременной утрате, тем более что дядя мой был замечательный человек: жил он хорошо, и кончина его была не менее блестящая…

Как говорится в Евангелии, «смерть его была мирная, безболезненная и непостыдная» (батька Махно осенью прошлого года повесил его на железнодорожной водокачке за то, что у дяди были золотые очки и крахмальный воротничок…).

Склонив благоговейно голову, хочу вспомнить хоть что-нибудь из жизни этого замечательного человека, начавшего карьеру за кассовым окошечком в казначействе и окончившего ее железным крюком на водокачке.

*  *  *

Будучи пылким юношей, пришел я однажды к дяде и говорю ему:

— Дядя, вы мошенник!

Он вскинул очки на лоб и рассудительно возразил:

— Я бы мог сейчас отдубасить тебя казначейской книгой «ресконтро». Но лучше я выслушаю целиком твои обвинения, а потом уже начну колотить. Может быть, тогда я буду трудолюбивее.

— Дядя! Вчера вы купили дом за 25 тысяч!!

— Купил. Может быть, я раньше должен был получить твою санкцию на это?..

— Дело не в санкции. Вы сами рассказывали мне, что десять лет тому назад, когда вы поступили на кассирскую службу, у вас не было ни гроша в кармане…

— Что же из этого?

— Получаете вы в год 1500 рублей… За десять лет это составит пятнадцать тысяч. Прожили вы за эти десять лет тысяч восемь. Остается семь тысяч. Откуда же еще 18 тысяч для нового домика?!

В глазах дяди забегали веселые искорки. Он хлопнул меня поощрительно конторскими счетами по спине так, что костяшки щелкнули, и сказал:

— Щенок! Твоя математика — дура. Вот тебе пример: возьми или укради на базаре фунт свиного сала…

— Я лучше куплю.

— Покупай. Ты всегда был расточительным юношей. Возьми предположительно сто человек и поставь их шеренгой…

— Поставил.

— Дай первому подержать в руках этот фунт сала, чтобы он потом передал его второму, тот, подержав, — третьему, и так далее — до последнего…

— Ну-с?

— Что у последнего будет в руках?!

— Конечно, фунт сала. Вскочил дядя и заревел, как тигр:

— Болван! «Конечно, фунт сала»!! А в чем будут вымазаны руки у предыдущих, которые держали сало в руках?

— В… сале.

— Так вот тебе, откуда у меня домик!! Я человек честный, но деньги — то же сало…

*  *  *

Ну, разве не умный мой дядя?.. Еще до «теории Эйнштейна» он опрокинул всю математику вверх ногами.

Мир праху его на железном крючке…

РАССКАЗЧИКИ

править

В купе вагона народу набилось очень много. Было это купе на четыре человека, а втиснулось в него одиннадцать.

Большая часть пассажиров разговаривала, но все о скучном: о каком-то ужиленном у кого-то подряде, о дороговизне дров, о помещике Иване Никанорыче, об огурцах.

Толстый рыжий господин с багровым лицом и выпученными глазами, попав в одну из пауз, шумно с хрипом вздохнул и предложил неожиданно:

— Ехать нам еще долго, а спать все равно неудобно… Давайте рассказывать какие-нибудь удивительные случаи, которые произошли с каждым. Это бывает интересно.

Все покосились на него пугливо и недоверчиво.

— Какие там еще истории, — скептически сказал отец дьякон, занявший лучшее место — у окна.

Поразил всех мужичонка, стоявший с узелком у притолоки и досель одинаково жарко и сочувственно принимавший все разговоры: и об огурцах, и об Иване Никанорыче, и о дровах…

— Ах, да и истории же бывают, братцы, — вдруг оживился он. — То есть такие, такие, что ну-ну… На ночь оно глядя и рассказывать будто страшно. Все бывает; но знаете, что произошло с кузнецом нашим Колесниченко? Кузнец он был, и такой хороший кузнец, что прямо и непонятно, — чего это он так?

— А что? — благожелательно спросил господин с рачьими глазами.

— Нечистое дело вышло, от черного. Постукивал себе он, постукивал в своей кузнице, и подковывал, и сверливал, и шипу тебе, и то и се, не без того, что по праздникам выпивал, — да вдруг с такой спокойной благородной жизни — пришел в избу — вдов он был — пришел, любезные вы мои, взял да и повесился. И гвоздь-то был евонной работы — вот оно какие дела!

— Ну чего уж тут такого, — покривился скептически дьякон. — Мало ли какого народу вешается — всего не перескажешь.

— Нешто я об этом! — всплеснул руками мужичонка и провел ладонью по бороде и усам.

Рыжеватые, выцветшие — они, от частого проведения ладонью слева направо, повинуясь мановению руки хозяина, — тоже раз навсегда приняли направление слева направо, так что получилась полная асимметрия растительности. — Рази я об этом? — повторил асимметричный мужичонка. — Действительно, мало ли нашего брата в петлю лезет? Виси себе на здоровье, коли так надо. Ему с горы видней. А только вышло с кузнецом в ту же ночь дело темное, нехорошее дело. Как, значит, он повесился днем, а мне в сумерки поехать занадобилось в Кузмичево, — в двух верстах от нас. За дугой к куму. Кум у меня там. Григорьем их звать. Ей-Бо-право! Поехал я себе и поехал. Только вертаюсь, а как кузнец на краю села, то глядь, а в евонной избе огонек мигает. Так сердце у меня и закатилось: надысь сам его с десятскими в волостную избу оттартал, а тут огонек, гляди-кось, мигает.

— Мигает? — переспросил рачий господин.

— Мигает! Кабы он еще там, в избе-то лежал, ну иное дело: а может, дьячок по нем читает — почем я знаю? Но раз его в волостное препроводили…

— Мигает? — качнул сочувственно головой рачий господин.

— Мигает. Так вот тебе как есть мигает. Я еду на чалой, а оно из окошечка тово…

— Мигает?

— Во-во. Прямо видно все совершенно беспрекословно.

— Мигает?

— Ай, и мигает же, — до чего мигает — прямо уму непостижимо, — воодушевился мужичонка чрезвычайно.

— Ведь это како дело, а? Мигает.

— Да может, то какой-нибудь знакомый его зашел за делом и огонек зажег? Аль бо вор?

— Может — и так, — вяло согласился вдруг погасший мужичонка.

Все неловко помолчали.

— Так мигает? — спросил снова добрый рачий господин — больше для мужичонкова одобрения.

— Мигает, — бестемпераментно пробормотал мужичонка, свеся голову.

Против дьякона сидела полная недурная собой дама с растрепанными белокурыми волосами, выбивавшимися из-под красной повязки, — какие любят себе делать во время путешествий все кокетливые дамы.

— Ну знаете, уважаемый крестьянин, — сказала она.

— Ваш рассказ оказался не на высоте. Ну что это: какие-то кузнецы, мигает.

— Мигает, — как эхо прошелестел «уважаемый крестьянин».

— Я не в восторге, — критически отметила дама.

— Из такого рассказа даже мой муж рассказа не сделает.

— А кто ваш муж? — спросил рачий господин, очевидно прочно принявший на себя обязанности добровольного конферансье.

— Мой муж? — Аркадий Аверченко.

Это было так неожиданно, что я только качнулся, будто меня сзади толкнули коленкой, но не нашелся что сказать.

— Неужели ваш муж — Аркадий Аверченко? — спросил оживившийся дьякон. — Ну как он, вообще?

— Ничего, спасибо.

— Все пишет?

— Пишет.

— Так-таки все пишет и пишет?

— Пишет.

— Мигает, — сказал задремавший было мужичонка.

— А какой он собой, этот Аверченко? — спросил я.

— Да такой, знаете… Среднего роста. И бородка Луи-Филипп.

— А как же я видел его фотографию без бороды, — удивился рачий конферансье.

— Да это у него бывает. Иногда сбреет, иногда отпустит. Вообще, со странностями.

— И пишет, говорите?

— То есть, знаете, сладу с ним нет. Как письменный стол увидит — затрясется весь… Он, впрочем, больше по ночам. Гора бумаги перед ним, слева бутылка коньяку, справа — рому. И как начнет писать — только держись. Слуги кругом мечутся, а он знай покрикивает:

«Перо свежее. Рому подлей. Чернил подлей». Верите ли, иногда в ночь до пяти раз доливали.

— Рому?

— Какое рому, — чернил. А допишет — сейчас же ко мне в спальню с пером в руке бежит: «Нинка, — кричит, — давай новую тему. Эту уже написал».

— Разве вы ему темы даете?

— Конечно, я. А кто ж?

— Однако приятно быть женой такого человека? — еще больше выпучив глаза, спросил конферансье.

— Ну знаете, не особенно. Врагу не пожелаю. В глубине души я обиделся, но промолчал. Господин с рачьими глазами давно уже чувствовал ревность к успеху, который имела «жена Аверченко». По его лицу было видно, что и он не прочь рассказать что-либо не менее удивительное. Для разгона еще раз спросил кроткого мужичка:

— Так мигает, говоришь?

— Ай, и мигает же…

— Глупости все это. Вот Париж такой город, что там не замигает. Да… Был со мной в Париже случай, что и до сих пор не могу опомниться. То есть свидетелем я был. Эйфелеву башню знаете?

Оказалось, знают все. Даже мужичонка видел на картине у сельского лавочника.

— Должно, высоченная гадина!

— Еще бы. По последним исследованиям до шестисот метров насчитывается. Иду это я однжды по уличке, вот как раз сбоку Эйфелевой башни. Вдруг гляжу — на третьем пролете человек стоит… а это саженей семь — десять. Посмотрел вниз, перекрестился — да как сиганет вниз.

Дьякон уже схватился за голову и застонал, раскачиваясь.

— В лепешку?

— Вот тут-то и самое главное, — восторженно вскричал пучеглазый господин. — Не в лепешку, о. дьякон. Отнюдь не в лепешку. А летит это он, достигает благополучно земли, становится на ноги, отряхается и идет как ни в чем не бывало.

— Мигает, — захохотал мужичонка.

— Одначе… Одначе… — растерялся дьякон. — Эт-то что ж такое? Как же это можно? С этакой высоты? Да это невозможно.

— Говорю ж вам, сам видел, — с достоинством сказал пучеглазый.

Наступила минута неловкого молчания.

Сухой господин с желтым монгольским лицом и редкими волосиками на усах, не произнесший доселе ни слова и стоявший около мужичка (только им обоим и не было места), — вдруг шагнул к пучеглазому, протянул ему руку и пожал, крепко, благодарно потрясая ее…

— В чем дело? — растерялся пучеглазый.

— За что это вы?

— Ах, я вам так благодарен, — серьезно заговорил желтый господин. — Видите ли, дело в том, что я и есть тот самый господин, который спрыгнул тогда с Эйфелевой башни. Но только мне никто никогда не верил, что было так удачно: «врете», говорят. Вы первый человек, который подтвердили.

Все застыли, ошеломленные; но я не такой человек, чтобы остаться в тени в то время, когда мой ближний так удачно выдвинулся.

Я встал, нагнулся к белокурой даме в красной повязке, схватил и даму, и повязку в объятья и стал осыпать поцелуями, приговаривая:

— Родная моя! Голубушка! Какая приятная встреча!.. Если бы десять человек спрыгнули с десяти Эйфелевых башен, это не вызвало бы такого шума и скандала, как то, что я сделал…

Дама вырывалась из моих цепких объятий, крича о защите, о. дьякон и рачий господин схватили меня за руки — превеселая была суматоха.

— Он сумасшедший, — кричал дьякон. — Это вы его Эйфелем своим с ума свели.

— Как он осмелился? Как? — визжала дама.

Я выпустил ее из объятий и сложил руки на груди, приняв осанку, полную спокойного достоинства:

— Скажите, господа, — спросил я. — Имеет право муж целовать свою жену?

— Оно-то имеет, конечно, — сердито сказал о. дьякон.

— Так то ж муж, а вы так, пришей кобыле хвост…

— Нет-с, не хвост. При вас ведь эта дама говорила, что она жена писателя Аркадия Аверченко?

— При нас! Слышали-с.

— Ну, а я и есть писатель Аркадий Аверченко. Так и в паспорте написано. Полюбуйтесь.

Никто ничего не понял, кроме человека, спрыгнувшего с Эйфелевой башни.

Тот пожал мне руку и шепнул одобрительно:

— Я высоко прыгнул, а вы еще выше. Ей-Богу, тут весело.

Дама, все еще дрожа от испуга и чего-то другого, что мелькало в ее растерянном взгляде, поправила прическу, растрепавшуюся от моих поцелуев, и сказала пучеглазому, которого считала, очевидно, товарищем по несчастью:

— Колонель, проводите меня в коридор. Тут душно. Они вышли. Мужичонка и прыгун заняли их места и облегченно вздохнули.

— Ажио ноги заныли, стоямши, ажио дергает их.

— Мигает? — засмеялся я.

— Во-во. А что, господин, серьезно свою бабу здеся встретили?

— Ты ж видел, как она обрадовалась. Я встал и вышел в коридор размяться. Голос дамы журчал:

— Нигде нет такой жары, как в Ташкенте. У меня была нитка фамильного жемчуга, чтоб не соврать, — с орех величиной. И представьте, от жары жемчужины полопались.

— Бывает. У моего знакомого был аналогичный случай: сынишка играючись нитку бус по одной проглотил. Смотрят, отяжелел мальчишка. Понесли к доктору, а он гремит внутри, как погремушка, — одно безобразие…

ТРИ СЛУЧАЯ

править

Тот самый ветер, который сейчас выл и бесновался за окном, — этот самый суровый ветер и согнал сюда, в угол большой теплой комнаты, компанию из трех человек.

Это были: гость Тарантасов, хозяйка усадьбы, заброшенной в снегах, Мария Дмитриевна, и ее муж — Вонзаев.

Праздничные дни тянулись в мирной усадьбе очень медленно и располагали всех к наливке, орехам и медленным, тягучим разговорам…

Ветер за двойными рамами окон выл таинственно, так зловеще, что всем хотелось прижаться друг к другу и так, чувствуя себя в безопасности, послушать что-нибудь холодящее душу и вызывающее мурашки по всему телу.

— Странные случаи бывают в жизни, — поощрительно заметил приезжий помещик Тарантасов.

— Такие случаи бывают, что с ума сойти можно, — подтвердил хозяин Вонзаев.

Мария Дмитриевна опасливо взглянула в неосвещенный угол, и мелкая дрожь пробежала по ее телу.

— Когда я была молода, со мной случился факт, о котором я и теперь не могу вспомнить без ужаса. Дело было в Москве…

Все придвинулись друг к другу.

— …В Москве. Мы жили в одном из тех многочисленных переулков, в которых всякий не знакомый с Москвой ногу сломит. И вот стала я замечать, что на углу нашего переулка стоит старик нищий с одной ногой. Другой ноги у него не было, а была только одна. Левая, что ли… Или правая… Стоит этот нищий себе и стоит. Чего стоит, почему стоит — неизвестно. Стоит он день, два дня, три — прямо я даже удивлялась.

— Да чего ж он стоял? — спросил муж.

— Как чего? Просил милостыню.

— Ну, в этом ничего страшного нет.

— Особенного, конечно, в этом ничего не было, а только я все время замечаю: стоит он на углу и милостыню просит. Стоит и просит.

— Что ж ему. с голоду умирать, что ли? — резонно возразил муж.

— Я об этом и не говорю. Только вдруг, однажды, — можете себе представить, — этот нищий исчез! День его нет, два дня нет, три… Мне сначала это показалось удивительным, а потом я постепенно забыла.

— Чем же все это кончилось? — нетерпеливо спросил гость.

— Чем? А вот чем: ровно через десять дней от тети получилась телеграмма: «Дядя Терентий волей Божией тихо скончался».

— Гм!.. так это что ж, — значит, этот одноногий старик и был ваш дядя Терентий?

— Ничего подобного! Это был просто неизвестный старик.

— Так что же вы находите в этом случае удивительного!

— Как что?! Стоял, стоял старик — вдруг исчез. И что же — через десять дней умирает дядя.

— И вы не знаете, куда делся этот старик?

— Совершенно не знаю.

— Может быть, он просто заболел или переменил стоянку.

— Тогда зачем было умирать дяде?

— Предположите, что он умер сам по себе.

— Тогда почему и куда исчез старик? Нет, тут, как ни верти, есть какая-то неразрешимая странная загадка.

— Ну, со мной была история пострашнее, — сказал гость Тарантасов.

— Ой, не надо! — капризно протянула хозяйка, подбирая ноги. — Или нет, расскажите! Я вас очень прошу!

— Как вам известно, господа, я всегда живу в своем имении «Пятереньки». Живу я там безвыездно и только изредка наезжаю в уездный город Чмыхов, вам известный.

Но однажды мне пришлось по делу о вводе меня во владение наследством, оставленным моим дядюшкой Ильей Никитичем, поехать в Петербург.

Город громадный, улиц целая гибель, и дома все если не шести-, то семиэтажные.

Как-то вечером зашел я к приятелю, что проживал в шестиэтажной махине на Гороховой улице.

Говорили о том о сем, а главное, о разной чертовщине.

— Вот, — говорит мой приятель, — ты живешь в деревне, бок о бок со всякой нечистью, с домовыми, а у нас, в городе, совершенно другая жизнь. Всю поэзию нечистой силы съели трамвай да электрическое освещение.

А другой — паренек такой белесый, с косматым цветком в сюртуке — говорит:

— Нет, знаете, в городе есть своя особая городская мистика, есть своя загадочная сущность, и я, — говорит,

— утверждаю, что в городе та же нечистая сила осталась в полном объеме, только под влиянием культуры изменила она свои нравы и обычаи и надела другую личину.

— Так вы думаете, — спрашиваю я, — что и у вас тут, в этих домах, домовые водятся?

— А то как же?! Только, — говорит, — они потеряли свою дикость, некультурность — надели другие личины.

— Я, — говорит, — уверен, что у них это дело поставлено на широкую городскую ногу.

— Это как же? — спрашиваю я.

— Да вот так: у вас, вон, небось, все занятие домовых сводится к тому, что лошадям хвосты заплетать да по ночам спящую публику душить; а у нас, в городе, это посложнее… Лошади не везде есть — их автомобили заменили. А автомобилю хвоста не заплетешь! Разве что из жестянок бензин можно высосать. Да и две-три сотни жильцов по ночам душить — не очень-то с ними кустарным способом справишься,

— для этого нужно целую хорошо организованную контору иметь.

Ничего себе парнишка рассуждал. Очень здраво.

Когда я собирался уходить от приятеля, было уже 12 часов ночи. Вышел он меня провожать на площадку лестницы, посветил лампой да еще и посмеялся: смотри, дескать, на домового не наткнись.

Жутковато мне стало, однако собрался я с духом — спускаюсь с лестницы.

И вдруг на одной из полуосвещенных слабой керосиновой лампочкой площадок я увидел…

Вы, вероятно, господа, думаете — увидел домового? Косматую фигуру с красными глазами, кривыми серыми руками и старческой морщинистой безволосой головой?

Нет, господа! Я увидел нечто худшее. На площадке в углу виднелась небольшая дверь, а на ней сверху я увидел ужасную, холодящую кровь надпись: «Домовая контора»!

Итак, юнец с лохматым белым цветком в петлице не врал: я воочию видел перед собой это ужасное логовище проклятой Богом нечисти.

Я простоял так много секунд, прижавшись к противоположному углу… Наконец мне пришло в голову: «Не галлюцинирую ли я? Не схожу ли я с ума?»

Как сумасшедший, сорвался я со своего места и ринулся вниз с диким криком:

— Дворник! Дворник!

Молодой парень в ситцевой рубахе выскочил откуда-то снизу и, закрывая глаза щитком от света, спросил:

— Чего надо-ть?

— Дворник! Кто… у вас… живет на третьей площадке? С замирающим сердцем ждал я ответа.

— Там? Да там никто не живет. Там домовая контора.

Он это сказал так же просто, как другой сказал бы:

«Там квартира чиновника Иванова»!

Я схватился за голову и выбежал на двор. Голова моя горела… Какая-то фигура в шубе попалась мне навстречу.

— Послушайте, — сказал я, останавливая его. — Послушайте… Правда ли, что здесь вот, на третьей площадке, домовая контора?

— Ну, да! Чего ж вы так удивляетесь? Вам, может быть, нужен кто-нибудь из домовой администрации?

— Домо…вой… адми…нистрации?! У них есть даже администрация?! О, город! Будь ты проклят!

Не помню, как я очутился дома и как провел ночь… А на другой день утром я уже мчался в поезде в свои милые «Пятереньки».

— Ну, — сказал хозяин после долгого молчания. — Вы еще счастливо отделались, потому что не столкнулись ни с кем лицом к лицу. А вот, как вам нравится случай со мной? Я путешествовал целую ночь наедине с сумасшедшим.

— Какой ужас! — вскричала жена. — У меня сейчас мороз по коже пробежал. Расскажи!

— Дело было так: ехал я по делам в Харьков. Вечером в мое купе, в котором я был один, вошел неизвестный господин. Он был закутан в башлык и в руках держал желтый чемодан…

Тон у него был вежливый.

— Я вам не помешаю?

— Нет, пожалуйста.

— Вы тоже до Харькова?

— Да, до Харькова. Разговорились.

Он предложил закусить, вынул из чемодана ветчину, хлеб, вино и сыр и стал все это резать большим острым ножом, который был у него в чемодане.

Когда мы закусили, он спрятал нож обратно, вынул револьвер да и спрашивает:

— Вы не боитесь, что к нам кто-нибудь заберется?

— Нет, не боюсь.

— А я боюсь. Положу револьвер под подушку на всякий случай.

Улеглись мы, погасили свет. Поезд идет, погромыхивая на скреплениях рельсов. Не помню уж как — только задремал я, а потом и заснул.

Только просыпаюсь от какого-то шума.

— Что такое?

Двери хлопают, носильщики по вагонам бегают, — оказывается, в Харьков уже приехали.

Мой спутник собрал вещи, пожал мне на прощанье руку и тоже ушел. Еле успел я одеться. Чуть было меня вместе с вагоном на запасной путь не отправили.

— Позвольте, — возразил гость Тарантасов. — Из всего этого я не вижу, что ваш спутник был сумасшедший… С чего вы это взяли?

— А как же не сумасшедший! Конечно, сумасшедший. Вы знаете, зачем он ехал в Харьков? Отыскивать сбежавшую с инженером-технологом жену!

— Бывает! — неопределенно вздохнул Тарантасов. Вид у него был неудовлетворенный.

— А я думала, он будет в тебя стрелять…

— Это еще с какой радости?! Я у него жену увозил, что ли?

Все повернули головы и посмотрели лениво в окно, за которым прыгала серая метель.

И было уже не страшно, не жутко, а скучно. Леденящий душу ужас таял…

ВЫХОДЕЦ С ТОГО СВЕТА

править

В этот прекрасный сочельник не так много и выпили: на троих — Подходцева, Клинкова и меня — пришлось восемь бутылок бордо, конечно, не считая коньяка, потому что зачем же его считать?

Мы только немного больше, чем нужно, раскраснелись и совсем капельку расшумелись: Подходцев напялил на голову пуншевую миску и потребовал, чтобы мы воздали ему королевские почести.

Что будешь делать — воздали.

Дом, в котором нас терпели, был большой, старый, заброшенный… Кривая старуха, которая однажды легкомысленно предоставила нам верхний этаж, на весь недолгий остаток своей жизни сохранила на исковерканном временем лице выражение тупой паники и ужаса.

Потанцевали, попели. Потом притихли. Подходцев сел на ковер около дивана, на котором разбросался пухлый Клинков, положил кудрявую голову на клинковский живот и, полузакрыв глаза, только сказал:

— Сейчас полночь сочельника. По статутам в это времячко появляются в подобных домах привидения. Где они, спрашивается?

И капризно докончил:

— Хочу привидений! Человек, полпорции привидения недожаренного, с кровью!

— Прикажете притушить свет? — с притворной угодливостью спросил я, продолжая воздавать этому наглому человечишке королевские почести.

— Да, притуши, братец. Нельзя, чтобы горело четное число свечей. Вдруг мы да напьемся, да у нас будет двоиться в глазах — как мы это узнаем? А при нечетном числе, когда покажется четное, — значит, мы хватили лишнее. Так и будем знать.

Ах, и голова же был этот Подходцев! С такой головой можно дослужиться или до министерского портфеля, или до каторжной тачки.

Немного выпили.

— Хочу привидения! — прозвенел повелительный голос Подходцева.

И он мелодично запел:

— Умру, похоронят, как не жил на свете!..

Мы — я и Клинков — призадумались. Взгрустнулось. Вспомнился отчий дом, приветливые лица семьи, вспомнилось, как нас с Клинковым свирепо драли, когда мы, выкрасив кота чернилами, выпустили это маркое чудовище на изящных гостей гостеприимной семьи моих родителей.

В самом дальнем заброшенном углу нашей огромной комнаты, где кривая старуха свалила всю ненужную рухлядь — китайские ширмы, поломанные стулья и плетеные ветхие корзины с разным дрязгом, — в этом темном углу послышался шелест. Огромные ширмы с полуоторванным панно заколебались, съехали концом на корзину, — и бледное мертвое существо, на котором пыльная хламида болталась, как на вешалке, — тихо выплыло перед нами.

Мы отвели глаза от этого странного призрака и косо поглядели друг на друга. В двух парах глаз я прочел то же, что и они в моих глазах: мы все трое видели одно и то же.

— Серенькое, — задумчиво сказал Подходцев, разглядывая призрак.

— Ничего особенного, — добавил Клинков, всегда игравший при Подходцеве вторую скрипку.

Моя деликатная, гостеприимная натура возмутилась.

— Ослы вы полосатые! Никогда вы ни от чего не приходите в восторг и ко всему относитесь с критикой! Какого вам рожна еще нужно?! Привидение как привидение! Вы на них не обращайте внимания (примирительно отнесся я к призраку). Это такие лошади, которых свет не производил. Присядьте, пожалуйста. Чайку можно? Или пуншику?

— Ничего не надо, — выдохнуло из себя привидение легкий свист. — Я так посижу да и уйду.

Оно опустилось на дальний колченогий стул, даже не качнувшийся от этого прикосновения, — и снова выдохнуло из себя сырой затхлый воздух.

— Очень заняты? — с участием спросил Клинков.

— Занят, — согласилось привидение после некоторого раздумья. — Вы Минкина знаете?

— Минкина? Как же! Позвольте, это какого Минкина? Нет, не знаем.

— Оно — сволочь, — грозно сказало привидение, поведя тусклыми глазами куда-то налево.

— Кто оно?

— Привидение Минкина. Его уже два раза исключали из сословия за то, что он — хам.

— Да что вы говорите? Экая каналья, — искренно возмутился Подходцев. — А что же он делает?

— Подлости он делает. У нас установлена очередь для появления перед людьми, а эта свинья Минкин вечно вылезает без очереди, и уж он такие кренделя выкидывает, что прямо противно. Был уж небось?

— Кто, Минкин? Нет, не заходил.

— Минкин не ходит, он, как жаба, на брюхе ползет. У него розовые глаза.

— Гм! По-моему, это довольно декоративно. Может быть, чокнетесь с нами?

— Да уж не знаю, как и быть… Столько визитов, столько визитов. Разве что стаканчик. Только я пить не могу — я горяченьким паром подышу.

— Дышите, голубчик, — великодушно разрешил Подходцев. — Дышите, сколько влезет.

Дыша над стаканом с горячим пуншем, привидение ревниво заметило:

— Если Минкин придет, вы его не принимайте…

— Минкина-то? По шее мы ему дадим, этому Мин-кину.

— Хорошо бы, — вздохнул призрак, отставляя стакан. — Только у него шеи нет. Голова прямо из груди выходит.

— Что за наглая личность! — возмутился Подходцев.

— Еще стаканчик!..

— Да уж не знаю, как и быть… — призрак пожевал губами, будто не решался высказать мучившую его мысль. Потом спросил с натугой: — А скажите… этого… вы меня очень боитесь?

Мы переглянулись. В глазах мягкого Подходцева мелькнуло сострадание. Он подмигнул мне и сказал:

— Мы вас очень боимся. Прямо жуткое зрелище!

— Ей-Богу? — расцвел призрак. — А мне казалось, что вы как-то странно меня ветре…

— Ничего подобного! — вскричал я. — Прямо-таки мы чуть не перемерли от страху. Вы ужасны.

— Страшилище! — деликатно поддержал Клинков.

— У меня до сих пор сердце на куски разрывается от ужаса!..

И добавил с явной непоследовательностью:

— Хотите, выпьем на ты? Тесс! Кто это там скребется в дверь.

— Минкин! — с бешенством вскричал призрак, вскакивая. — Не пускайте его!

— Конечно, — согласился Подходцев. — Он всю компанию испортит. Ну его к черту! Давай лучше споем что-нибудь!

— Что-нибудь веселенькое, — согласился охмелевший призрак. «Похоронный марш», что ли? Или «Пляску мертвых» Сен-Санса?

— Ого! Какие ты, Володя, вещи знаешь, — удивился Клинков. — Слушай, а как у вас там насчет женского пола, э?

— Здоровая мысль! — хихикнул призрак, хлопнув мягким, пористым, как губка, кулаком по столу. — Хотите, я вас с одной покойницей познакомлю? Вот штучка-то!..

— К черту покойницу, — критически сказал женолюбивый Клинков. — Спой что-нибудь.

Призрак откашлялся и затянул затхлым, пискливым голосом:

Старенькие трупики

Новеньких чудней —

Всюду черви, струпики —

Никаких гвоздей!!!

И хор дружно подхватил припев:

И никаких,

И никаких,

И никаких гвоздей!!

Надышавшийся пунша призрак пытался и плясать, но слабые хрупкие ноги не выдержали: одна подломилась и крякнула, как сосновая щепка. Призрак поднял ее, повертел в руках и отбросил в угол:

— Который уже это раз, — сожалительно пробормотал он. — Ломучая дрянь.

Всем очень хотелось спать. Решили улечься на ковре вповалку, прикрывшись оторванной портьерой. Капризный Подходцев никак не хотел ложиться рядом с обессилевшим призраком.

— Пошел вон! — сказал он бесцеремонно. — От тебя землей пахнет.

— Вы тоже хороши, — бормотал призрак, кряхтя и умащиваясь поудобнее. — Напоили старичка, а теперь какую-то землю нашли. Эх, напугал бы я вас, да не хочется.

— Спи уж, — оборвал его Клинков. — Бубнит, бубнит, как шмель. По шеям надо таких пьяных старичков.

Эй ты, борода, разбуди к десяти. Мне еще с визитами надо…

Проснулись мы, Подходцев и я, в два часа дня на ковре, укрытые портьерой, с Клинковым под головами вместо подушки, со старыми газетами вместо простыни.

Мы оглянулись: нас было всего трое.

— А где же этот фрукт? — спросил я, оглядываясь.

— Какой?

— Да вот этот… земляной старичок, что про трупики пел.

Клинков поглядел на Подходцева. Потом тот и другой — на меня:

— Пойди умойся, — посоветовали оба.

*  *  *

Ах, как приятно окатить голову холодной водой на первый день Рождества Христова!

ИСТОРИЯ ОДНОГО АКТЕРА

править

Жил-был один актер. Всякий актер любит рекламу, но мой актер в этом отношении был прямо неистов. Как тигр любит пить теплую кровь из прокушенного горла своей жертвы, как пылкий влюбленный ищет губ любимой девушки, так он искал рекламу, так он любил рекламу!

Иногда вдруг ни с того ни с сего газеты сообщают:

«Кража бриллиантов у актера N на три миллиона».

Или:

«Актер N потерпел крушение экспресса. 145 убитых, 8 раненых, актер N спасся, вскочив вовремя в трубу паровоза».

Сначала публика ахала, восхищалась, удивлялась и ужасалась — потом привыкла: нервы огрубели.

Сообщают, например:

«Вчера жирафа, запряженная в коляску актера N, взбесилась и понесла. Актер N, не растерявшись, подпрыгнул, ухватился за телеграфную проволоку и, добравшись таким образом до телеграфного окошечка, дал в нашу газету депешу о случившемся».

Какой-нибудь легковерный чудак побежит к приятелю:

— Слышали? У актера N жирафа взбесилась. Пришлось ему бежать по телеграфной проволоке!

— Брехня, — скептически поморщится приятель. — У актера N не только жирафы, но и клячи водовозной нет. И не при его пузе по телеграфным проволокам скакать…

— Зачем же написано?

— Реклама.

— Что вы говорите! А вот недавно сообщали, что его поколотил какой-то ревнивый муж…

— Тоже реклама.

— Да какая ж тут реклама для человека, если его палкой по башке трахнули.

— Ну, уж там видней, что к чему. И ребенок его был недавно болен для рекламы, и жена у него сбежала для рекламы… Ничему не верю! Все реклама.

— Однако он, говорят, из очень почтенной семьи…

— И семью себе выбрал для рекламы, и сестра у него замуж за инженера вышла для его рекламы!..

Вдруг — появилась скромная газетная заметка: «Актер N опасно заболел».

— Ишь ты, шельма, — сказала, подмигивая, публика. — Какую себе рекламу закатил: болен я, говорит.

— Да, может, действительно болен?

— Он-то? Наверное, для бенефиса все. Я, чай, здоровехонек…

Новая заметка:

«Положение актера N признано безнадежным. Он при смерти».

— Ха-ха-ха! — закатывалась публика. — Ну и ловкач же. Куда метнул! Ведь даст же Бог. Я думаю после этакого дела огромный бенефисище зацепить.

И наконец, появилась газета с траурной каймой: «Актер N вчера, не приходя в себя, скончался»…

— Гениальный парнюга! — ревела восхищенная публика. — Лобастый черт! Эко придумал: «не приходя в сознание»… Надо будет на бенефис билетик спроворить. Без барышника не обойтись. Интересно, когда бенефис будет: до вскрытия или после?..

Потом были похороны: актер чинно и строго лежал в гробу с кротким, навсегда успокоившимся лицом, а сзади шла публика и грохотала:

— Ах, чтоб тебя разорвало! Ведь вот что придумал… Мозговитый…

— Однако, как хотите, реклама — рекламой, а по-моему, это — оскорбление религиозного чувства! Кощунство.

— Зато по-американски, хи-хи.

— Ребята, гляди, зарывается! Ей-Бо, живьем для рекламы в землю уходит. Как же ему там до бенефиса дышать, голубчику?!.. Чем?

— Дурень ты, не нашего Бога! Где ж ему дышать, ежели от него уже покойницкий дух.

— Эва! Нешто для рекламы не надушится?! И, расходясь, уславливались:

— Значит, до бенефиса. На бенефисе встретимся.

А в это время в гробовую щель бочком прополз земляной червяк и пытливо огляделся в темноте:

— А где тут которые актеры? Чичас жрать их будем.

ОСВЕЖАЮЩИЙ ДУШУ РАЗГОВОР

править

Он сидел на скамеечке под тенистым деревом, когда я проходил мимо него.

У него было задумчивое интеллигентное лицо, лицо много читавшего и думавшего славянина, — и это расположило меня к нему, более того, потянуло к нему.

Я присел на ту же скамейку и тут только разглядел, что ошибся, по крайней мере, в его национальности: он держал на коленях, задумчиво перелистывая, номер английского журнала «The Tatler».

— Ду ю спик инглиш, сэр? — спросил я, приподнимая шляпу.

Он удивленно покосился на меня.

— Чего?

— Простите, вы русский? А мне показалось — англичанин! Признаться, эта нация — моя слабость. Меня всегда удивляли люди, у которых довольно свободно уживаются воздушная мистика Россетти и тяжеловесная гениальность Уэллса. Не правда ли?

— Кто уживается? — переспросил господин.

— Уэллс уживается с воздушной мистикой Россетти.

— Министр?

— Кто? Россетти? Нет, художник. «Э-э, — подумал я. — Интеллигент-то вы интеллигент, а в английской живописи, видно, швах».

Впрочем, я и раньше замечал, что русский интеллигент, поражая вас своей огромной начитанностью и осведомленностью в одних вопросах, ввергает вас в ужас полным невежеством в других вопросах.

— Я могу видоизменить эту прелесть английского контраста, — с готовностью подхватил я. — Уайт-Чапель у них уживается с роскошным Пикадилли, мрачный Миддль-Таун — с Армией Спасения, Джером — с Джеком Лондоном.

— Знаю, — кивнул головой интеллигент. — Это город у них такой — Лондон?

— Нет, это писатель американский такой есть! Джек Лондон — неужели не знаете? Он еще рассказы о Клондайке писал!

— О чем?

— О Господи! О Клондайке, на Аляске.

— Это где же это будет?

— Аляска-то? Неужели вы не знаете географии приполярных стран?!

— Которых, которых?

— Господи! Возьмите вы атлас Ильина…

— Ну, где там. Теперь и к паршивенькому коленкору не приступись.

— Слушайте! Да вы форменный профан…

— Никак нет. Я Федор Николаич, Утюжков моя фамилия… Хе-хе… За другого приняли?

Я перестал стесняться. Я грубо спросил его:

— Вы знаете, что такое синтаксис? Что такое этимология?..

— Не приходилось. Все, знаете, нет времени. Я на службе больше. По счетной части.

— Почему же вы, черт возьми, читали «The Tatler»?!

— Который?

— Да вот этот, что держите в…

— Я читал? Господь с вами! Я по-французскому ни в зуб. Да и по-русскому больше, если крупная печать…

— Так чего же вы его перелистывали?!

— Вот это вот? А я прикидывал, хватит ли, если сундук внутри оклеить. А то там щели и сволочи прусаки…

*  *  *

Приятно иногда потолковать с русским интеллигентом о воздушной мистике Россетти, о забавных контрастах британской индивидуальности, об откровениях автора «Мартина Идена», о причудливой раздвоенности апологетов Берн-Джонса, восхищающихся в то же время и творцом «Борьбы миров»…

Отвел душеньку.

БОКС В ТУРЦИИ И В ЕВРОПЕ

править

Недавно, проходя по узкой, кривой, грязной уличке Константинопольской Галаты, я сделался свидетелем одного из самых замечательных боксерных зрелищ в мире.

Брел по улице турок с корзинкой бубликов на спине.

Навстречу ему бодро шагал английский матрос с томиком стихотворений Шелли под мышкой.

Не знаю, с чего началось: не то бублики зацепились за Шелли, не то Шелли — за бублики…

Владелец Шелли приостановился и, заткнув Шелли за пазуху, отвесил обладателю бубликов одну из самых великолепных пощечин.

Турок снял корзину, нагнулся и боднул крепкой головой в красной феске англичанина в живот — так боднул, что поклонник Шелли перегнулся пополам.

Разогнувшись, он трахнул турка в подбородок. Тот ляскнул зубами и молниеносным ударом расплющил англичанину нос. Англичанин упал.

И никто над ним не наклонился, никто не отсчитывал над ним секунд, и никакой тренер во время этого перерыва не растирал его мохнатым полотенцем…

Англичанин поднялся, пока турок собирал рассыпанные бублики, и сбил турка на землю.

Не знаю, какой это был «роунд», но в результате у турка оказалась вывихнута нога и сломанным — палец руки.

*  *  *

Почему я пишу об этом?

Да мне просто обидно за моих героев, потому что результатом их великолепного состязания было приглашение в полицейский участок.

Где же тут справедливость?!

Почему портреты победителя Карпантье — негра Сики красуются во всех журналах, почему о побежденном Карпантье французские газеты до сих пор исписывают целые столбцы, сообщая даже следующее: «Родственники долго скрывали от него, что судьи лишили побежденного звания чемпиона мира».

Почему о моих боксерах не вспомнил ни один человек в свете, кроме меня?

Хуже они дрались, что ли? Нет!

Карпантье сломал палец, и у турка сломан палец.

Писали, что у Сики лицо напоминало отбивную котлету. А посмотрели бы вы на моего англичанина!.. У него лицо было еще шикарнее — сырой рубленый ростбиф.

За что ж их взяли в участок?

Почему собравшиеся, вместо того чтобы рукоплескать, растащили все бублики, и только я — единственный культурный человек — удовольствовался лежащим в грязи Шелли, взятым мною на память о знаменитом матче.

И вот, дорогие читатели, еще лишний раз подтверждается тривиальный тезис: если ты украл шесть копеек, ты — вор и негодяй, а если обанкротился, припрятав в карман чужой миллион, ты — коммерсант.

Потому что, — объяви я заранее в газетах о драке турка с матросом, да окружи место их случайной драки трибунами, да возьми за каждое место по 5 лир, — писали бы о них в газетах, как о героях, рукоплескали бы им с энтузиазмом.

Много на свете несправедливости.

*  *  *

Я это к тому говорю, что справедливее было бы после матча Карпантье — Сики стащить обоих с эстрады да и потащить в участок за безобразие в публичном месте…

*  *  *

Кстати, недавно просматривал я книгу «Руководство к изучению бокса» и наткнулся там на такую классическую фразу:

«Особенно рекомендуется (?!) так называемый „кросс-коунтирующий“ удар, который вызывает сотрясение мозга и лишает возможности получившего удар принимать пищу в течение двух недель (точно) благодаря вывихнутой челюсти».

На всякий случай я этот прием твердо запомнил.

Может быть, мне когда-нибудь посчастливится встретить автора «руководства».

ФИЛАТЕЛИСТЫ

править

Мое болезненное самолюбие причиняет мне вечные неприятности…

Заходит недавно один приятель, говорит торжественно:

— Ты литератор?

— Я думаю.

— Вот и прекрасно. Мы с тобой через час поедем на торжественное заседание местного кружка филателистов.

— Кружка… чего?

— Филателистов! Неужели ты не знаешь, что это такое?

Человек с менее болезненным самолюбием ответил бы просто и откровенно:

— А черт его знает, что это такое…

Я же сделал обиженное лицо и угрюмо спросил:

— Это что ж… экзамен? Неужели ты считаешь меня настолько некультурным, что я не знаю, что такое — филармонисты.

— Филателисты, а не филармонисты.

— Это смотря где. По всему Бискайскому побережью их называют филармонистами. Местное арго.

— Ну, так что ж — пойдем?

— А что я буду там делать?

— Помилуй! Ты должен сказать там приветственную речь от имени русской литературы.

— Кой черт? Да я не говорю речей.

— Это неважно. Ты будешь говорить по-русски, а там все равно никто русского языка не понимает. Твоя речь — простой акт вежливости. Я уже обещал, что ты будешь говорить…

— А какая нелегкая тебя за язык тянула обещать? Не пойду я!

— Помилуй, как не пойдешь?! Твоя приветственная речь стоит даже на повестке. Да тебе — что? Скажешь несколько общих слов о задачах филателистики, о ее горизонтах, о ее будущем — да и конец. Одевайся.

Я бы скорей умер, чем сознался, что филателисты для меня — загадочное санскритское слово… А в наше проклятое время под рукой никогда нет энциклопедического словаря…

— Подожди, — нервно сказал я. — Мне нужно поговорить по телефону — одно дело! Я сейчас приду.

Выскочил я из комнаты, побежал вниз.

— Алло! 137-12? Вы, Петр Семеныч? Здравствуйте! Как поживаете? А я, знаете, вступил в кружок филателистов.

— Ну что ж поздравляю.

— Да?.. Спасибо… Вы одобряете?

— Конечно. Я когда-то сам этим занимался.

— Ну, и что же?

— Ничего. Потом бросил.

— На здоровье влияло?

— При чем тут здоровье?

— Я в том смысле, что усиленные труды повлияли.

— Помилуйте, да какой же тут труд?! Это — скорей развлечение. (Вот негодяй! Ну, можно ли говорить более неопределенно!)

— Петр Семеныч! А может быть, вы дали бы мне несколько советов, полезных для филателиста?

— Да какие же тут советы? Купите себе альбом да и жарьте.

— Вы говорите… жарить?

— Ну, да. Шпарьте!

Голова пошла кругом. Что это за таинственная, загадочная профессия (или развлечение), цель которой жарить альбомы? И почему шпарить?

Я вздохнул, дал отбой. Позвонил по другому номеру.

— Василий Евстигнеич? Мое почтенье. Послушайте… Я хотел спросить вас, как вы смотрите на… филателистов.

— Как? Да я их считаю помешанными. Особый род тихого помешательства!

— Что вы говорите?! Но… оно не опасно?

— Как вам сказать — сынишка мой совсем с ума сошел. Спит с альбомом.

— Какой странный мальчик! А вы — что?

— Да что ж я?! Собираюсь выдрать.

— Но ведь, говорят, есть даже кружки такие? Филателистов.

— Палкой бы их разогнать.

— Послушайте… А что, если бы этого… полиции заявить?

— При чем тут полиция? Ну, прощайте — зовут.

*  *  *

Это было все, что я мог узнать о филателистах. Когда я вернулся, приятель мой уже держал наготове мою шляпу, пальто и палку.

— Едем, едем скорей… А то неудобно. Неприлично заставлять долго ждать!

— Послушай, голубчик… А может, ты бы лучше сказал речь, а я бы послушал. А?

— При чем тут я?! Кто писатель? Я писатель или ты писатель? Ты! Ты и будешь говорить!

— Но я так мало знаком с этим… делом…

— Вот и скажи несколько общих мест. Они же по-русски ни в зуб толкнуть. Соблюдем только конвенансы — и конец.

Хорошо тем, которых везут на казнь. Привезли его, отрубили голову — и конец. И возвращаться не надо. А я еду на казнь — и после этого мне еще нужно прожить долгую позорную жизнь.

*  *  *

Когда мы вошли, человек пятьдесят встретили нас громом аплодисментов.

Я неуклюже раскланялся и сел.

— Да ты не садись, — толкнул меня приятель. — Мы приехали как раз вовремя. Они ждут твоей речи.

— А может быть… мы… опоздали?..

— Да нет же! Вот видишь — председатель предоставляет тебе слово. Говори!

Я встал, мысленно перекрестился и мысленно прыгнул с высокого берега в неизвестную холодную воду…

— Милостивые государи и милостивые государыни! От имени русской литературы, той литературы, которая дала нам Пушкина, Гоголя и Чехова, приветствую я вас… (Тупые взгляды. Тихий восторг. Возгласы: «браво, браво».) Не мое дело и не моя задача распространяться о филателистах вообще, хотя я их глубоко уважаю как носителей высокого, прекрасного, вечного… (Общее «браво», шумное одобрение моего приятеля…) Что такое филателизм вообще и в частности? Это — занятие не хуже всякого другого, и я скорей предпочту филателиста, чем торговца краденым или спекулянта кокаином. Ars longa, vita brevis, — как сказал Ньютон. (Бурный восторг присутствующих. Я заметно ободряюсь и веселею. Придушенный шепот приятеля: «Что он там несет?») Ничто так не украшает человека, как юность, но и тихая старость имеет здоровые корни! Будем же жить, пока живется!!!

Эти слова я произнес так патетически и с таким подъемом, что зал заседаний дрогнул от рукоплесканий… На своей спине я чувствовал бешеный, прожигающий взгляд моего приятеля и поэтому старался в его сторону не смотреть.

— Я продолжаю! Мне сообщили, что филателисты жарят альбомы на легком огне и потом ошпаривают их кипятком… Если они (не филателисты, а альбомы) годятся после этого в пищу, — вопрос личного вкуса. Полиции нет до этого дела — ну, и пускай! Да и вообще, филателизм — это особый род тихого помешательства! (Я в большом подъеме. Общие возгласы: «браво!» Голоса моего приятеля не слышно — чувствую, что он в полуобмороке…) Итак — в полдневный жар, в долине Дагестана, стояли мы на берегу Невы! Под синим небом Грузии, в прекрасной Андалузии красавица цвела… Мойте детей только мылом «Юпитер», не пейте сырой воды — и земля вам пухом!! И если бы глаза моего визави, господина председателя, не напоминали органов зрения мороженого судака, то я даже поцеловал бы его в отвисшие от восторга губки! Кончаю! Жарьте, шпарьте альбомы, а меня оставьте в покое, потому что — «кинжалом я владеть умею, я близ Кавказа рождена!!!» Я кончил.

Бурный восторг собрания, бешеные аплодисменты. Увидев протискивающегося ко мне с самыми недвусмысленными намерениями приятеля, я схватываю пальто, шляпу и, избегая оваций, избегая объяснений с приятелем, — мчусь к выходу.

*  *  *

Догнал он меня только на втором квартале.

— Послушай! Ты… ты… или сумасшедший, или идиот?!

— Ну, зачем так мрачно, — засмеялся я. — Кстати, скажи мне хоть теперь, чем занимаются филателисты?!

— А ты не знал?! О, гадина! Они собирают марки!

— Да что ж за смысл? Ведь теперь марки падают, что за десять долларов дают…

— Чугунная голова! Они собирают почтовые марки!

*  *  *

Так вот оно что!

Впрочем, каюсь: если бы я даже знал об этом раньше, я все равно произнес бы ту же самую речь, не изменив ни капельки.

ЗИМНИЙ ВЕЧЕР В ДЕТСКОЙ

править

Восемь часов вечера. В пустой детской жизнерадостно и хлопотливо трещат дрова в печке, на столе кротко горит лампа под зеленым абажуром, бросая четкий круг света на часть закапанного чернилами исцарапанного стола, на углы стопок книг и тетрадей, на раскрытый пенал, набитый всяким драгоценным дрязгом: обломками плиток туши, кисточками и свернувшимися от тепла в трубку иностранными марками…

Круглые дешевые часы на стене расплылись своим широким честным лицом в улыбку и бойко, хотя их никто не слушает, отсчитывают да отсчитывают секунды.

Вот с треском отворилась дверь, и мальчик лет десяти

— Боря Скобцов — влетел в детскую в фуражке, пальто внакидку и с кожаным ранцем за плечами…

Он подошел к своей кровати, стал к ней спиной и одним молниеносным движением сбросил все сразу: фуражку, пальто и ранец.

Это был очень трудный трюк, но шикарный: вот тебе одет человек — трах! вот тебе сразу и раздет.

Нянька, однако, была против этого «шикарного» приема.

Не успел Боря отогреть у веселой печки замерзшие руки, как снова открылась дверь и вошла сестренка — в шубке, меховой шапочке и с коньками в руках, сверкая розовыми щеками, серыми глазами, золотыми волосами.

— Каталась на коньках? — спросил Боря, пока она раздевалась.

— Да.

— Видишь, от меня ничего не скроется. Есть новости?

— Ну! Еще какие! Я на уроке истории сказала: «Македон Александровский» и потом новую загадку слышала — чудную-чудную!

— Ну, какую же? — с наружной снисходительностью спросил Боря, втайне замирая от страха и предстоящего позора: а вдруг не угадает?

— Слушай. На озере сидело сто уток. Охотник выстрелил и тридцать человек уток убил наповал. Сколько осталось живых?

— Чепуховская загадка! Семьдесят уток осталось. Маруся радостно зашлепала в ладоши.

— Ага! Вот и не угадал. Ни одной утки не осталось.

— Ну, почему?

— Потому что живые улетели.

— Это еще не доказательство, — с энергией утопающего, хватающегося за соломинку, заспорил Боря.

— Мало ли… А может, часть уток была глухая и не слышала даже и выстрела, — почем ты знаешь?

— Да разве утки глухие бывают?

— Сколько раз. Я даже ел. Вообще, это — задача с неопределенным решением. А вот я сегодня тоже слышал замечательную: шел солдат, нес в корзине сотню яиц. А дно упало. Сколько осталось в корзине?

Маруся всей своей душой чувствовала какой-то подвох, но в чем он заключался — решительно не могла найти. А ответ — такой простой и категорический — так и змеился на розовых губках.

— Ну, что ж ты? Было сто яиц в корзине. А дно упало — ну? Сколько осталось в корзине?

— Девяносто девять!!

— Дура! Раз дно упало — ни одного не осталось.

— Мама тебе сколько раз говорила, что нельзя меня ругать.

— А все-таки не угадала.

— Да и не хотела угадывать… Очень мне нужно… Моя загадка поэтичная: охотник, уточки, а у тебя какой-то солдат, какие-то яйца — фи!

— А может, твой охотник тоже солдат и твои утки несли яйца!.. Очень ты стала что-то много воображать о себе. Ну, теперь рассказывай: были по дороге приключения?

— Ах, Боречка, и какое приключение (оба, боязливо озираясь, придвинулись ближе друг к другу). Понимаешь, только что я выхожу с катка и с Николаевской сворачиваю на Кривоногую, — вдруг два господина в плащах перерезывают мне путь. Один говорит другому: «Герцог, сегодня у моей знакомой княжны крестины ее сына и соберется много аристократии. Мы должны выкрасть ребенка и отдать на воспитание леснику…» А другой демонически захохотал, сказал: «Предоставьте это мне, граф» и, выхватив шпагу, вонзил в того, первого, в графа…

— Ну… что ж ты?

— Я испугалась и убежала.

— Эх ты! Надо было подать первую помощь раненому. Он бы, может, открыл перед смертью тайну своего происхождения или клад. А со мной тоже, когда я шел от репетитора, какой случай был! Иду это я, значит, иду… Иду себе и иду.

— Ну? — нетерпеливо дернулась Маруся. — Что ты все идешь да идешь…

— Так не сразу же я перелетел. Тихо себе шел. Вдруг, на углу какой-то улицы… я уж позабыл, какой… смотрю, экипаж и три господина, роскошно одетых, тащат к экипажу даму с завязанными ртом и глазами. «Негодяи! — вдруг загремел я. — Оставьте вашу жертву!» Тут выскочили еще двое сообщников, выхватили сабли и давай меня рубить… Я потерял сознание. Добрый дровосек нашел меня, положил на тележку и доставил домой…

— Постой, — ехидно сказала Маруся. — Ведь это сегодня было?

— Ну так что ж, что сегодня!..

— А где ж твои раны, где кровь?

— Ну, это были такие раны… сухие.

— Что значит — сухие? Что ж, ты к ним промокашку прикладывал, что ли?

— Давай лучше что-нибудь другое делать, — предложил Боря, стремясь замять невыгодный для него разговор. — Эти приключения — глупости. Ты знаешь, что я собираюсь сделать? Придумать новую религию!

— Борька! — всплеснула руками Маруся, округлив от ужаса серые глаза. — Борька! Ты с ума сошел?! Ведь это грешно!..

— Почему грешно? Я придумаю свою религию, и мы с тобой будем в нее веровать, а потом ты уговоришь своих девочек, я своих мальчиков — и все мы будем веровать… Зато мы будем известны: «Кто придумал эту религию? — Борис и Мария Скобцовы!»

— Значит, мы уже в церковь не должны ходить?

— А? Ну, почему же… Изредка можно зайти на всякий случай. А вообще… Мы будем дубу поклоняться!

— Как дубу? Какому?

— Обыкновенному. Я недавно читал, что главное — это природа, а что Бог это… такая… условность. Вот, значит, я и сочиняю себе новую религию…

— Неужели ты, Борька, не боишься? (В глазах ее застыли страх и тайное восхищение перед грозным, шагающим через все препятствия братом.) А молитвы у тебя будут?

— Будут. Я сейчас сочиню молитву дубу.

— Дубовая молитва, — неожиданно сказала Маруся и рассмеялась.

— Боже, какие вы девчонки пошлые, — поморщился Боря. — Вот возьму нарочно и сочиню молитву дубу!

Он взял четвертушку бумаги и, скривившись от неудобной позы, принялся писать:

— Новая религия Бор. Скобцова. Молитва дубу. «О, могущественный и прекрасный… Помяни раба своего на небесах, в водах и под землею»…

— Что ж ты, — заметила, поглядывая через его плечо на бумажку, Маруся. — Хвостик из второй заповеди украл.

— Ну, одним словом, это еще нужно разработать…

— А ты знаешь, о чем я думаю?

— Ну?

— Хорошо бы открыть новую страну!

— Как же ты ее откроешь?

— Ну, как обыкновенно все открывают!

— Открывают так: едут и едут все время, пока не наткнутся на землю. Потом смотрят в карту: есть такая страна на карте? Нет. Ну, значит, мы ее и открыли.

— Вот и мы так откроем.

— Да ведь мы не едем.

— Фу, какой ты нудный! Возьмем карту и посмотрим: что еще не открыто.

— Да ведь что на карте, то уже открыто, а что не открыто — того не может быть на карте.

— Ну… остров-то может быть среди океана? Неоткрытый. Может?

— Это другое дело.

Деловито разворачивается атлас Ильина. Оба, сгорая от того острого чувства, которое ведомо только исследователям и авантюристам, наклоняются над картой.

— Вот это что? Тихий океан. Вот смотри, сколько тут пустого моря… Не может быть, чтобы тут не было острова. Дай-ка карандаш… Я сейчас нарисую.

На карте появляются прихотливо изрезанные очертания острова. Посредине пишется: «Остров Св. Марии»… И после некоторого колебания добавляется: «Скобцовой».

— Да разве ты святая?

— Ничего. Это так на островах всегда пишется.

— А вот тут — смотри — сколько пустого моря. Тут целый архипелаг должен быть. Дай-ка карандаш. Я сделаю.

Широкая мужская натура перещеголяла робкую девичью. Целый архипелаг пестрил на беспредельном морском просторе.

Написано и утверждено: «Скобцовские острова».

Остров Св. Марии перед ними такой жалкий, будничный, что ревнивое сердце не выдерживает:

— Боря!

— Ну?

— Я новый ликер изобрела — знаешь?

— Из чего?

— Пойди отлей из буфета стаканчик водки и сахара принеси. Я сделаю.

Новая забота поглощает отважных исследователей.

В принесенный стакан водки насыпается сахар. Потом Маруся, после краткой, но тяжелой борьбы, вынимает из-под подушки апельсин и выжимает его туда же. К апельсинному соку присоединяются лепестки сухой розы из книжки и кусок ромовой карамели.

Обсасывая выжатую апельсинную корку, Боря задумчиво глядит на помутневший стакан и говорит:

— Положи кусочек кармину для цвета. Красный ликер будет.

— Я и сама думала, — ревниво возразила Маруся, не желая уступать чести своего изобретения.

Мутно-красная смесь пахнет ромом, апельсином, розой и вообще черт знает чем.

— А ну, дай попробовать… Ой, вкусно!

— Постой… Оставь и мне. Я сделаю таких сто бутылок, наклею ярлычок «Ликер Чудо Роз — фабрики Марии Скобцовой» и буду продавать. Вот сейчас и ярлык сделаю…

— А знаешь, так можно очутиться знаменитой. Дай еще глоточек.

— Ну, это свинство! Ты почему языком карамельку вылавливаешь?! Пусть тает.

В комнату вошли отец и мать Скобцовы… Усталая печка уже перестала трещать, прикрылась теплым пеплом, как одеялом, и задремала. Честные, добродушные часы, наоборот, бессонно и бодро несли свой однотонный вековечный труд. На сложенных руках мирно спали за столом две отяжелевшие головки: коротко остриженная темная и кудрявая, сверкающая жидким золотом.

— Неужели заснули? — сказал отец, наклонившись над столом.

— Смотри! — испуганно воскликнула мать. — Они какую-то дрянь пили.

Отец понюхал стакан, повертел в руках основы новой религии, карту с островами, ярлык — и тихо засмеялся…

— Обрати внимание, Софья! В то время как мы взрослые, тяжелые, скучные люди сыграли только четыре никому не нужных роббера, будущее поколение успело открыть новые земли, сочинить новую религию и изобрести райский нектар…

Он призадумался, глядя на «Скобцовские острова», провел рукой по начавшему лысеть темени и почему-то вздохнул.

МОЙ ПЕРВЫЙ ДЕБЮТ

править

Между корью и сценой существует огромное сходство: тем и другим хоть раз в жизни нужно переболеть. Но между корью и сценой существует и огромная разница: в то время как корью переболеешь только раз в жизни — и конец, заболевание сценой делается хроническим, неизлечимым.

Более счастливые люди отделываются редкими припадками вроде перемежающейся лихорадки, выступая три-четыре раза в год на клубных сценах в любительских спектаклях; все же неудачники — люди с более хрупкими организмами — заболевают прочно и навсегда.

Три симптома этой тяжелой болезни: 1) исчезновение растительности на лице, 2) маниакальное стремление к сманиванию чужих жен и 3) бредовая склонность к взятию у окружающих денег без отдачи.

*  *  *

Гулял я всю свою жизнь без забот и огорчений по прекрасному белому свету, резвился, как птичка, и вдруг однажды будто злокачественным ветром меня прохватило.

Встречаю в ресторане одну знакомую даму — очень недурную драматическую артистку.

— Что это, — спрашиваю, — у вас такое лицо расстроенное?

— Ах, не поверите! — уныло вздохнула она. — Никак второго любовника не могу найти…

«Мессалина!» — подумал я с отвращением. Вслух резко спросил:

— А разве вам одного мало?

— Конечно, мало. Как же можно одним любовником обойтись? Послушайте… может, вы на послезавтра согласитесь взять роль второго любовника?

— Мое сердце занято! — угрюмо пробормотал я.

— При чем тут ваше сердце?

— При том, что я не могу разбрасываться, как многие другие, для которых нравственность…

Она упала локтями и головой на стол и заколыхалась от душившего ее смеха.

— Сударыня! Если вы способны смеяться над моим первым благоуханным чувством… над девушкой, которой вы даже не знаете, то… то…

— Да позвольте, — сказала она, утирая выступившие слезы. — Вы когда-нибудь играли на сцене?

Не кто иной, как черт, дернул меня развязно сказать:

— Ого! Сколько раз! Я могу повторять, как и Савина: «Сцена — моя жизнь».

— Ну?.. Так вы знаете, что такое на театральном жаргоне «любовник»?

— Еще бы! Это такие… которые… Одним словом, любовники. Я ведь давеча думал, что вы о вашей личной жизни говорите…

Она встала с видом разгневанной королевы:

— Вы нахал! Неужели вы думаете, что я могу в личной жизни иметь двух любовников?!..

Это неопределенное возмущение я понял впоследствии, когда простак сообщил мне, что у нее на этом амплуа было и четыре человека.

— В наказание за то, что вы так плохо обо мне подумали, извольте выручить нас, пока не приехал Румянцев, — вы сыграете Вязигина в «После крушения» и Крутобедрова в «Ласточкином гнезде». Вы играли Вязигина?

Ее пренебрежительный тон так задел меня, что я бодро отвечал:

— Сколько раз!

— Ну и очень мило. Нынче вечером я пришлю роль. Репетиция завтра в одиннадцать.

Очевидно, в моей душе преобладает женское начало: сначала сделаю, а потом только подумаю: что я наделал!

*  *  *

Роль была небольшая, но привела меня в полное уныние.

Когда читаешь всю пьесу, то все обстоит благополучно: знаешь, кто тебе говорит, почему говорит и что говорит.

А в роли эти необходимые элементы отсутствовали.

Никакой дьявол не может понять такого, например, разговора:

Явление 6

А р д. В экипажах и пешком.

А княжна Мэри.

А р д. Этого несчастья.

Спасибо, я вам очень обязан.

А р д. Его нужно пить.

Это вы так о ней выражаетесь…

А р д. Капризам.

В таком случае я способен переступить все границы.

Г р и б. Две чечетки.

Надо быть во фраке. Кто эти «Ард.» и «Гриб.»? Родственники мои, враги, старые камердинеры или светские молодые люди?..

Я швырнул роль на стол и, хотя было уже поздно, побежал к одному своему другу, который отличался тем, что все знал. Это был человек, у которого слово «нет» отсутствовало в лексиконе.

— Ты знаешь, что нужно, чтобы играть на сцене?

— Знаю.

— Что же? Скажи, голубчик!

— Только нахальство! Если ты вооружишься невероятной, нечеловеческой наглостью, то все сойдет с рук. Даже, пожалуй, похлопают.

— По ком? — боязливо спросил я.

— До тебя не достанут. Ладошами похлопают. Но только помни: нахальство, нахальство и еще раз оно же.

Ушел я успокоенный.

На репетиции я заметил, что героем дня был суфлер. К нему все относились с тихим обожанием. Простак даже шепнул мне:

— Ах, как подает! Чудо!

Я удивленно посмотрел на суфлера: он ничего никому не подавал, просто читал по тетради. Однако мне не хотелось уронить себя:

— Это что за подача! Вот мне в Рязани подавали — так с ума сойти можно.

Я совсем не знал роли, но с некоторым облегчением заметил, что вся труппа в этом отношении шла со мной нога в ногу.

Актер, игравший старого графа, прислушался к словам суфлера и после монолога о том, что его сын проиграл десять тысяч, вдруг кокетливо добавил:

— Ах, я ни за что не выйду замуж!

— Это не ваши слова, — сонно заметил суфлер.

— Дочка, вы говорите: «Ах, я ни за что не выйду замуж». Дочка рабски повторила это тяжелое решение.

В путанице и неразберихе я был не особенно заметен, как незаметен обломок спички в куче старых окурков.

*  *  *

— Побольше нахальства! — сказал я сам себе, когда парикмахер спросил, какой мне нужен парик.

— Видите ли… я вам сейчас объясню… Представьте себе человека избалованного, легкомысленного, но у которого случаются минуты задумчивости и недовольства собой, минуты, когда человек будто поднимается и парит сам над собой, уносясь в те небесные глубины…

— Понимаю-с, — сказал парикмахер, тряхнув волосами, — блондинистый городской паричок.

— А? Во-во! Только чтоб он на глаза не съехал.

— Помилуйте! А лак на что? Да и вошьем. «Побольше нахальства!» — сказал я сам себе, усаживаясь в вечер спектакля перед зеркалом гримироваться.

Увы!.. Нахальства было много, а красок еще больше. И куда, на какое место какая краска — я совершенно не постигал.

Вздохнул, мужественно нарисовал себе огромные брови, нарумянил щеки — задумался.

Вся гримировальная задача для новичка состоит только в том, чтобы сделаться на себя непохожим.

«Эх! Приклеить бы седую бороду — вот бы ловко! Пойди-ка тогда, узнай. Но раз по смыслу роли нельзя бороды — ограничимся усами».

Усы очень мило выделялись на багровом фоне щек.

*  *  *

В первом акте я должен выбежать из боковых дверей в белом теннисном костюме. Перед выходом мне сунули в руку какую-то плетеную штуку вроде выбивалки для ковров, но я решил, что эта подробность только стеснит мои первые шаги, и бросил плетенку за кулисами.

— А вот и я! — весело вскричал я, выскочив на что-то ослепительно яркое, с огромной зияющей дырой впереди.

— А, здравствуйте, — пропищала инженю. — Слушайте, тут пчела летает, я бою-юсь. Дайте вашу ракетку — я ее убью!..

Я добросовестно, как это делалось на репетициях, протянул ей пустую руку. Она, видимо, растерялась.

— Позвольте… А где же ракетка?

— Какая ракетка? (Побольше наглости! Как можно больше нахальства!) Ракетка? А я, знаете, нынче именинник, так я ее зажег. Здорово взлетела. Ну, как поживаете?

— Сошло! — пробормотал я, после краткого диалога вылетая за кулисы. — До седьмого явления можно и закурить.

*  *  *

— Вам выходить! — прошипел помощник режиссера.

— Знаю, не учите, — солидно возразил я, поглаживая рукой непривычные усы.

И вдруг… сердце мое похолодело: один плохо приклеенный ус так и остался между моими пальцами.

— Вам выходить!!!

Я быстро сорвал другой ус, зажал его в кулак и выскочил на сцену.

Первые мои слова должны быть такие:

— Граф отказал, мамаша.

Я решил видоизменить эту фразу:

— А я, мамаша, уже успел побриться. Идет? Не правда ли, моложе стал?

Усы в кулаке стесняли меня. Я положил их на стол и сказал:

— Это вам на память. Вделайте в медальон. Пусть это утешит вас в том, что граф отказал.

— Он осмелился?! — охнула мать моя, смахнув незаметно мой подарок на пол. — Где же совесть после этого?

Сошла и эта сцена. Я в душе поблагодарил своего всезнающего друга.

*  *  *

В третьем акте мои первые слова были:

— Он сейчас идет сюда.

После этого должен был войти старый граф, но в стройном театральном механизме что-то испортилось.

Граф не шел.

Как я после узнал, он в этот момент был занят тем, что жена била его в уборной зонтиком за какую-то обнаруженную интрижку с театральной портнихой.

— Он сейчас придет, мамаша, не волнуйтесь, — сказал я, спокойно усаживаясь в кресло.

Мы подождали. На сцене секунды кажутся десятками минут.

— Он, уверяю вас, придет сейчас! — заорал я во все горло, желая дать знать за кулисы о беспорядке.

Граф не шел.

— Что это, мамаша, вы взволнованы? — спросил я заботливо. — Я вам принесу сейчас воды.

Вылетел за кулисы и зашипел:

— Где граф, черт его дери?!!

— Ради Бога, — подскочил помощник, — протяните еще минутку: он приклеивает оторванную бороду.

Я пожал плечами и вернулся.

— Нет воды, — грубо сказал я. — Ну и водопроводец наш!

Мы еще посидели…

— Мамаша! — нерешительно сказал я. — Есть ли у вас присутствие духа? Я вам хочу сообщить нечто ужасное…

Она удивленно и растерянно поглядела на меня.

— Дело в том, что когда я вышел за водой, то мимоходом узнал ужасную новость, мамаша. Автомобиль графа по дороге наскочил на трамвай, и графа принесли в переднюю с проломленной головой и переломанными ногами… Кончается!

Я уже махнул рукой на появление графа и только решил как-нибудь протянуть до тех пор, пока кто-нибудь догадается спустить занавес.

Мы помолчали.

— Да… — неопределенно протянул я. — Жизнь не ждет. Вообще, эти трамваи… Вот я вам сейчас расскажу историю, как у меня в трамвае вытянули часы. История длинная… так минут на десять, на пятнадцать, но ничего. Надо вам сказать, мамаша, что есть у меня один приятель — Васька. Живет он на Рождественской. С сестрой. Сестра у него красавица, пышная такая — еще за нее сватался Григорьев, тот самый, который…

— Вы меня звали, Анна Никаноровна? — вдруг вошел изуродованный мною граф, с достоинством останавливаясь в дверях.

— А, граф, — вскочил я. — Ну, как ваше здоровье? Как голова?

— Вы меня звали, Анна Никаноровна? — строго повторил граф, игнорируя меня.

— Я рад, что вы дешево отделались, — с удовольствием заметил я.

Он поглядел на меня, как на сумасшедшего, заморгал и вдруг сказал:

— Простите, Анна Никаноровна, но я должен сказать вашему сыну два слова.

Он вытащил меня за кулисы и сказал:

— Вы что?!.. Идиот или помешанный? Почему вы говорите слова, которых нет в пьесе?

— Потому что надо выходить вовремя. Я вас чуть не похоронил, а вы лезете. Хоть бы голову догадались тряпкой завязать.

— Выходите! — прорычал режиссер.

*  *  *

Могу с гордостью сказать, что в этот дебютный день я покорил всех своей находчивостью.

В четвертом акте, где героиня на моих глазах стреляется, она сунула руку в ящик стола и… не нашла револьвера.

Она опустила голову на руки, и когда я подошел к ней утешить ее, она прошептала:

— Нет револьвера: что делать?

— Умрите от разрыва сердца. Я вам сейчас что-то сообщу.

Я отошел от нее, схватился за голову и простонал:

— Лидия! Будьте мужественны! Я колебался, но теперь решил сказать все. Знайте же, что ваша мать зарезала вашу сестренку и отравилась сама.

— Ах! — вскрикнула Лидия и, мертвая, шлепнулась на пол.

*  *  *

Нас вызывали.

Я же того мнения, что если мы и заслужили вызова, то не перед занавесом, а в камере судьи — за издевательство над беззащитной публикой.

НАХОДЧИВОСТЬ НА СЦЕНЕ

править

О своих первых шагах на сцене я рассказывал в другом месте. Но мои последующие шаги должны быть (я так полагаю) также интересны для читателя.

Вот один из таких шагов.

*  *  *

Я уже три недели, как играю на сцене. Вид у меня импозантный, важный, и на всех не играющих на сцене я смотрю с высоты своего величия.

Сидел я однажды с актерами в винном погребке за бутылкой вина и шашлыком и поучал своих старших товарищей, как нужно толковать роль Хлестакова, не смущаясь тем, что задолго до меня мой коллега Гоголь гораздо тщательнее и тоньше объяснил актерам эту роль.

Худощавый молодой господин с белыми волосами и истощенным вечной насмешкой лицом подошел к нам и принялся дружески пожимать руки актерам:

— Здравствуйте, Гаррики! Нас познакомили.

— Вы тоже актер? — снисходительно спросил я.

— Что вы! — возразил он, оскаливая зубы. — Как это вы можете по первому впечатлению так дурно судить о человеке?! Я не актер, но в вашем деле кое-что понимаю. Вы давно на сцене?

Я погладил свои бритые щеки:

— Порядочно. Завтра будет три недели!

— Ого! Значит, через восемь дней можно уже и юбилей праздновать. Хе-хе… Воображаю, как вы волнуетесь на сцене!

— Кто — я? Ни капельки.

— Ну да, знаем мы! Конечно, если роль вызубрили, да под суфлера идете, да окружены опытными товарищами — тогда ничего. А представьте себе — на сцене какая-нибудь неожиданность, что-нибудь такое, что не предусмотрено ни автором, ни режиссером, — воображаю вашу растерянную физиономию и трясущиеся колени…

— Ну, — усмехнулся я. — Меня не легко смутить.

— На сцене-то? Да бывают такие случаи, когда и Варламова с Давыдовым можно, что называется, угробить!

— Меня не угробите.

— Люблю скромных молодых людей! — вскричал он. Потом задумался, искоса на меня поглядывая. У меня было такое впечатление, что я действую ему на нервы…

— Что у вас идет завтра в театре?

— «Колесо жизни» Рахимова. Сам автор обещал завтра прийти посмотреть, как я играю Чешихина.

— Ах, вы играете Чешихина? И вы говорите, что вас невозможно на сцене смутить, сбить с толку?

— Да. По-моему, это гнилая задача.

Он зловеще улыбнулся, протянул костлявую руку.

— Хотите заклад? На 6 бутылок кахетинского, на 6 шашлыков.

— Не хочу.

— Почему?!

— Мало. По десяти того и другого, плюс кофе с бенедиктином.

— Молодой человек! Вы или далеко пойдете, или… плохо кончите. Согласен!

Таким образом состоялось это странное пари.

*  *  *

Шел второй акт «Колеса жизни». У меня только что кончилась бурная сцена с любимой девушкой, которая заявила мне, что любит не меня, а другого.

— Кто этот другой? — спросил я крайне мрачно.

— Это вас не касается, — гордо ответила она, выходя за двери.

Свою роль я хорошо знал. После ухода любимой девушки я должен схватиться за голову, поскрежетать зубами, уткнуться головой в диванную подушку, а потом вынуть из кармана револьвер и приставить к виску. В этот момент хозяйка дома, которая тайно любит меня, а я ее не люблю, — выбегает, хватает меня за руку и, рыдая на моей груди, признается в своем чувстве… Такие пьесы, скажу по секрету, играть не трудно, а еще легче — писать.

Я уже схватился за голову, уже по авторскому замыслу поскрежетал зубами и только что подскочил к дивану, чтобы «уткнуться головой в подушку», — как боковая дверь распахнулась, и худой молодец с белыми волосами — тот самый, который взял подряд как бы то ни было смутить меня на сцене, — этот самый парень вышел на первый план самым непринужденным образом.

С двух сторон я услышал два шипения: впереди — суфлера, из боковой кулисы — помощника режиссера. Из директорской ложи глянуло на нас остолбенелое лицо автора.

— Здравствуйте, Чешихин! — - развязно сказал беловолосый, протягивая мне руку. — Не ожидали? Я на огонек завернул.

Впереди я слышал шипенье, сбоку за кулисой отчаянное проклятие.

— Здравствуй, Вася, — мрачно сказал я. — Только ты сейчас зашел не вовремя. Мне не до тебя. Может быть, завернешь в другой раз, а? Мне нужно быть одному…

— Ну, вот еще глупости! — засмеялся беловолосый нахал, развалившись на диване. — Посидим, поболтаем.

Публика ничего не замечала, но за кулисами зловещий шум все усиливался.

Я задумчиво прошелся по сцене.

— Вася! — сказал я значительно. — Ты знаешь Лидию Николаевну?

Он покосился на меня и, незаметно подмигнув, проронил:

— Конечно, знаю. Преаппетитная девчонка.

— А-а! — вскричал я в неожиданном порыве бешенства. — Так это, значит, ты тот, из-за которого она отказала мне?! (Суфлерская будка вдруг опустела, но я от этого почувствовал себя еще увереннее и легче.) Ты?! Отвечай, негодяй!

«Вася» поглядел испуганно на мои сжатые кулаки и сказал примирительным тоном:

— Бросьте… поговорим о чем-нибудь другом…

— О другом?! — заревел я, торжествующе поглядывая на автора, который метался в директорской ложе, как лошадь на пожаре. — О другом? Ты меня довел почти до смерти и теперь хочешь говорить о другом?! Отвечай! (Я бросился на него, стал ему коленом на грудь и стал колотить головой об спинку дивана.) Отвечай — как у вас далеко зашло?!

«Вася» побледнел как смерть и прошептал:

— Пустите меня, медведь! Вы так задушите! Шуток не понимаете, что ли?

— Ты сейчас умрешь! — прорычал я. — Другой раз тебе будет неповадно!

Он глядел на меня умоляющими глазами. Потом прошептал:

— Ну, я проиграл пари, какого черта вам еще нужно? Пустите, я уйду.

— Смерть тебе! — вскричал я со злобным торжеством — и так стукнул его голову о спинку дивана, что он крякнул и свалился на пол.

— Неужели я убил его?! — вскричал я, театрально заламывая руки. — Воды, воды этому несчастному!

Я схватил графин с водой и вылил щедрую струю на корчившееся тело «Васи». Он испуганно закричал.

— Очнулся! — обрадовался я. — А теперь иди, несчастный, и постарайся на свободе обдумать свое поведение!

Я взял его в охапку и почти вышвырнул в боковую дверь. Схватился за голову. Прислушался. По мягким звукам ударов и по заглушенным стонам за кулисами я понял, что передал неудачливого Васю в верные руки.

— Итак, вот кто ее избранник! — вскричал я страдальчески. — Нет! Лучше смерть, чем такое сознание.

Дальше все пошло как по маслу: я вынул револьвер, приставил к виску, из средних дверей выбежала любящая женщина, упала на грудь — одним словом, я опять стал на рельсы, с которых меня попробовали стащить так неудачно.

«Колесо жизни» завертелось: в будке показался суфлер, в ложе — успокоенный автор.

*  *  *

После спектакля мне подали в уборную записку: «Жрите сегодня ваше вино и шашлык без меня. Я все оплатил. Иду домой сохнуть и расправляться. Будьте вы прокляты!»

Впервые опубликовано отдельным сборником с подзаголовком «Новая книга рассказов» — Варшава, Изд. «Добро», 1924 г.

Оригинал здесь: http://dugward.ru/library/averchenko/averchenko_otdyh_na_krapive.html