Антон Семенович Макаренко
правитьОтдельные главы первой части «Педагогической поэмы»
правитьСражение на Ракитном озере
правитьЧерез месяц после разрушения самоваров я послал колониста Гуда с чертежами в имение Трепке — у нас к этому времени вошло в обыкновение говорить: «во вторую колонию».
Во второй колонии еще никто не жил, работали плотники да на ночь приходил наемный сторож. Иногда туда приезжал из города наш техник, нарочно приглашенный для руководства ремонтом. Вот к нему я и отправил Гуда с чертежами. Только что выйдя из колонии и обойдя озеро, Гуд встретил компанию: председателя сельсовета, Мусия Карповича и Андрия Карповича.
Компания по случаю праздника преображена была в веселом настроении.
Председатель остановил Гуда:
— Ты что несешь?
— Чертеж.
— А ну, иди сюда! Обрез у тебя есть?
— Какой обрез?
— Молчи, бандит, давай обрез!
Дед Андрий схватил Гуда за руку, и это решило вопрос о дальнейшем направлении событий. Гуд вырвался из дедовых объятий и свистнул.
В таких случаях колонистами руководит какой-то непонятный для меня, страшно тонкий и точный инстинкт. Если бы Гуд просто совершал прогулку вокруг озера и ему вздумалось бы засвистеть вот этим самым разбойничьим свистом, просто засвистеть для развлечения, никто бы на этот свист не обратил внимания.
Но теперь на свист Гуда сбежались колонисты. Начался разговор в тонах настолько повышенных, насколько может быть возмутительным подозрение, что у колониста есть обрез.
Несмотря, однако, на высоту тона, собеседование окончилось бы благополучно, если бы не Приходько… Узнав, что у озера что-то произошло, что Гуда кто-то назвал бандитом, что конфликт сомнений не вызывает, Приходько выхватил из плетня кол и бросился защищать честь колонии. Решив, очевидно, что дипломатические переговоры кончены и наступил момент действовать, Приходько ураганом налетел на враждебную сторону и опустил кол на голову деда Андрия, а потом на голову председателя. «Преображенская компания» беглым шагом отступила и скрылась за неприступными воротами владений деда. Удар Приходько всем показался правильным делом. Двор Андрия Карповича окружили, началась правильная осада.
Я узнал о недоразумениях, происшедших на границе, только через полчаса. Придя к месту военных действий, я увидел интересную картину. Приходько, Митягин, Задоров и другие сидели на травке против ворот. Вторая группа во главе с Буруном наблюдала за тылом. Малыши дразнили собак, просовывая палки в подворотню, собаки честно исполняли свой долг: их лай, визг и рычанье сливалось в сложнейшую какофонию. Враги притаились за заборами или в хате.
Я набросился на колонистов:
— Это что такое?
— Что, он будет нас называть бандитами и преступниками, а мы будем спускать?
Это говорил Задоров. Я его не узнал: красный, взлохмаченный, разъяренный, брызжет слюной, размахивает руками.
— Задоров, неужели и ты потерял голову?
— Э, что с вами говорить!..
Он бросился к воротам:
— Эй вы! Вылезайте наружу, а то все равно подпалим…
Я увидел, что тут действительно пахнет порохом.
— Ребята! Я с вами согласен до конца. Этого дела спустить нельзя. Идемте в колонию, там поговорим. Так нельзя делать, как вы. Как это так — «подпалим»? Идем в колонию.
Задоров что-то хотел сказать, но я закричал на него:
— Дисциплина! Я тебе приказываю! Понимаешь?
— Извините, Антон Семенович.
Пацаны последний раз дернули палками в подворотне, и мы все двинулись к колонии.
Нас остановил голос сзади. В воротах стоял председатель.
— Товарищ заведующий, идите сюда!
— Чего я к вам пойду?
— Идите сюда, нам нужно вам сказать о важном деле.
Я направился к воротам. Хлопцы тоже зашагали, но председатель закричал:
— Нехай они стоят на месте, нехай не идут…
— Подождите меня, ребята, здесь.
Карабанов предупредил:
— В случае чего мы наготове.
— Добре.
Председатель встретил меня чрезвычайно немилостиво:
— Значит, как я представитель власти, идем сейчас в колонию и будем делать обыск. Бить меня по голове, а также и больного старика, который совсем не может выдержать такого обращения! Вам, как заведующему, безусловно, надо на это обратить внимание, а что касается этих бандитов, так мы докажем и разберемся, кто им потворствует.
За моей спиной уже стояли чрезвычайно заинтересованные колонисты, и Задоров страстно предложил:
— В колонию? Идем в колонию!.. Идемте обыск производить!..
Я сказал председателю:
— Обыска я не позволю делать, искать нечего, а если хотите поговорить, то приходите, когда проспитесь. Сейчас вы пьяны. Если ребята виноваты, я их накажу.
Из толпы колонистов выступил Карабанов и мастерски имитировал русский язык с великолепным московским выговором:
— Не можете ли вы сказать, товарищ, кто именно из каланистов ударил па галаве вас и этава бальнова старика?
Приходько со своим дрючком выразительно расположился на авансцене и принял позу «Геракла» Праксителя. Он ничего не говорил, но на его щеке один мускул ритмически повторял одну и ту же фразу:
— Интересно, что скажет председатель?
Председатель глянул на Карабанова и Приходько и малодушно сделал ложный шаг:
— Это мы потом разберем — мне так показалось.
— Вам паказалось, что вас ударрили по галаве? — спросил Карабанов.
Председатель выразительно глянул в глаза Карабанова.
— До свидания, — сказал Карабанов.
Ребята галантно стащили с кудлатых голов некоторые подобия картузов, заложили руки в дырявые карманы брюк, и мы все двинулись домой, сопровождаемые прежним лаем собак и негодованием председателя.
Дома мы немедленно начали совещание.
Задоров обрисовал расположение военных сил на Ракитном озере:
— Все было благополучно, знаете, но вот та дылда прибежала с палочкой.
— Ну, положим, не с палочкой, а дрючком.
— Извините, — сказал Задоров, — это не установлено. Да, прибежал с палочкой и тихонько постучал по котелкам. Только и всего.
— Слушайте ребята, — сказал я. — Это дело серьезное: ведь он председатель. Если вы били его палкой по голове, то нам влетит здорово.
Карабанов закричал:
— Да кто его бил? Выдумали с пьяных глаз. Кто его бил? Ты, Приходько?
Приходько замотал головой:
— На черта он мне сдался!
— Да нет, никто его не бил. Я потом с Приходько поговорю, да с ним и говорить не нужно.
В управлении делами губисполкома в один день получилось два донесения: одно — предсельсовета, другое — колонии имени Максима Горького. В последнем было написано, что пьяная компания с участием председателя оскорбила колониста, называла всех колонистов бандитами, что колония не может ручаться за дальнейшее и просит обратить внимание.
Разбирать это дело приехал сам заведующий отделом управления. В колонию пришел председатель и его свидетели.
Вопрос о том, был ли нанесен удар палкой, остался открытым. Приходько дико смотрел на председателя.
— Да я там и не был! Я пришел, когда все ушли к деду.
Зато был глубоко разработан вопрос о том, были пьяны или не были пьяны наши противники. Ребята с особенной экспрессией показывали:
— Да вы же на ногах не держались.
Задоров, показывая образец искреннего выражения лица, прибавил:
— Вы назвали меня бандитом и замахнулись, помните?
Председатель удивлялся:
— Замахнулся?
— Вспомнили? Замахнулись, не удержались и упали. Помните, еще из кармана у вас папиросы выпали, кто их поднял? — Задоров оглянулся.
— Да я ж их собрал на земле и вам отдал, — скромно сказал Карабанов. — Три папиросы. Вы их не могли поднять, все падали.
Селяне хлопали себя по штанам и поражались наглости колонистов.
— Брешут, все брешут! — кричал председатель.
Следователь улыбался, откинувшись на спинку стула, и трудно было разобрать, чему он улыбается: затруднительному положению председателя или нашей талантливости.
— Вот же свидетель, — показывал председатель на прибранного, расчесанного, как покойник, Мусия Карповича.
Мусий Карпович выступил вперед и откашлялся перед начальством, но колонисты единодушно расхохотались:
— Этот? — со мехом сказал Таранец. — Ну, этот совсем «папа-мама» не выговаривал. Больше сидел на земле и под нос себе все бурчал: «Нам не нужно бандитов».
Мусий Карпович укоризненно покачал головой и ничего не сказал.
Карта наших врагов была бита.
Через неделю мы узнали результат следствия: председатель Гончаровского сельсовета Сергей Петрович Гречаный был снят. Мусий Карпович, приехав в колонию ковать коней, был приветливо встречен колонистами.
— А-а, Мусий Карпович, ну как дела?
— Э, хлопцы, нехорошо так, недобре так, опаскудили человека: када ж я сидев и папа-мама не говорив?
— Ша, дядя, — сказал Задоров. — Лучше никогда не пей: от водки память портится.
На педагогических ухабах
правитьДобросовестная работа была одним из первых достижений колонии имени Горького, к которому мы пришли гораздо раньше, чем к чисто моральным достижениям.
Нужно признать, что труд сам по себе, не сопровождаемый напряжением, общественной и коллективной заботой, оказался маловлиятельным фактором в деле воспитания новых мотиваций поведения. Небольшой выигрыш получался только в той мере, в какой работа отнимала время и вызывала некоторую полезную усталость. Как постоянное правило, при этом наблюдалось, что воспитанники наиболее работоспособные в то же время с большим трудом поддавались моральному влиянию. Хорошая работа сплошь и рядом соединялась с грубостью, с полным неуважением к чужой вещи и к другому человеку, сопровождалась глубоким уважением, что исполненная работа освобождает от каких бы то ни было нравственных обязательств. Обычно такая трудолюбивость завершалась малым развитием, презрением к учебе и полным отсутствием планов и видов на будущее.
Я обратил внимание на обстоятельство, что, вопреки первым моим впечатлениям, колонисты вовсе не ленивы. Большинство из них не имели никакого отвращения к мускульному усилию, очень часто ребята показывали себя как очень ловкие работники, в труде были веселы и заразительно оживлены. Городские воришки в особенности были удачливы во всех трудовых процессах, которые нам приходилось применять. Самые заядлые ленивцы, действительные лежебоки и обжоры, в то же время совершенно были не способны ни к какому преступлению, были страшно неповоротливы и неинициативны. Один такой, Галатенко, прошел со мной всю историю колонии, никогда не крал и никого ничем не обидел, но пользы от него было всегда мало. Он был ленив классическим образом, мог заснуть с лопатой в руке, отличался поразительной изобретательностью в придумывании поводов и причин к отказу от работы и даже в моменты больших коллективных подъемов, в часы напряженной авральной работы всегда ухитрялся отойти в сторону и незаметно удрать.
Нейтральность трудового процесса очень удивила наш педагогический коллектив. Мы слишком привыкли поклоняться трудовому принципу, становилась необходимой заботой более тщательная проверка нашего старого убеждения.
Мы заметили, что рассматриваемый уединенно трудовой процесс быстро и легко делается автономным механическим действием, не включенным в общий поток психологической жизни, чем-то подобным ходьбе или дыханию. Он отражается на психике только травматически, но не конструктивно, и поэтому его участие в образовании новых общественных мотиваций совершенно ничтожно.
Такой закон представился нам несомненным во всяком случае по отношению к неквалифицированному труду, какого тогда очень много было в колонии. В то время самообслуживание было очередной педагогической панацеей.
Ничтожное мотивационное значение работ по самообслуживанию, значительная утомляемость, слабое интеллектуальное содержание работы уже в самые первые месяцы разрушили нашу веру в самообслуживание. По своей бедности, правда, наша колония еще долго его практиковала, но наши педагогические взоры уже никогда не обращались на него с надеждой. Мы тогда решили, что очень бедный комплекс побуждений к простому труду прежде всего определяет его моральную нейтральность.
В поисках более сложных побуждений мы обратились к мастерским. К концу первого года в колонии были кузнечная, столярная, сапожная, колесная и корзиночная мастерские. Все они были плохо оборудованы и представляли собою первоначальные кустарные примитивы.
Работа в мастерских оказалась более деятельным фактором в деле образования новых мотиваций поведения. Самый процесс труда в мастерских более ограничен: он составляется из последовательных моментов развития и, стало быть, имеет свою внутреннюю логику. Ремесленный труд, связанный с более заметной ответственностью, в то же время приводит к более очевидным явлениям ценности. В то же время ремесленный труд дает основания для возникновения группы мотиваций, связанных с будущем колонистов.
Однако средний этап мотивационного эффекта в результате ремесленного обучения оказался очень невзрачным. Мы увидели, что узкая область ремесла дает, правда, нечто, заменяющее антисоциальные привычки наших воспитанников, но дает совершенно не то, что нам нужно. Движение воспитанника направлялось к пункту, всем хорошо известному: довольно несимпатичному типу нашего ремесленника. Его атрибуты: большая самоуверенность в суждениях, соединенная с полным невежеством, очень дурной, бедный язык и короткая мысль, мелкобуржуазные идеальчики кустарной мастерской, мелкая зависть и неприязнь к коллеге, привычка потрафлять заказчику, очень слабое ощущение социальных связей, грубое и глупое отношение к детям и к женщине и, наконец, как завершение, чисто религиозное отношение к ритуалу выпивки и к застольному пустословию.
Зачатки всех этих качеств мы очень рано стали наблюдать у наших сапожников, столяров, кузнецов.
Как только мальчик начинал квалифицироваться, как только он основательно прикреплялся к своему верстаку, он уже делался в меньшей мере коммунаром.
Интересно, что в очень многих колониях, строивших свой мотивационный баланс на ремесле, я всегда наблюдал один и тот же результат. Именно такие ребята, сапожники в душе, винопийцы, украшенные чубами и цигарками, выходят из этих колоний и вносят мелкобуржуазные, вздорные и невежественные начала в жизнь нашей рабочей молодежи.
Бедный по своему социальному содержанию, ремесленный труд становился в наших глазах плохой дорогой коммунистического воспитания. В начале второго года выяснилось, что воспитанники, не работавшие в мастерских или работавшие в них временами, а исполняющие общие и сельскохозяйственные работы, в социально-моральном отношении стоят впереди «мастеровых». Нужно небольшое усилие с нашей стороны, чтобы увидеть: улучшение морального состояния отдельных групп воспитанников происходит параллельно развитию хозяйства и внедрению коллектива в управление этим хозяйством.
Однако вот это самое небольшое усилие было сделать не так легко.
Слишком широкая многообразная стихия хозяйства чрезвычайно трудно поддается анализу со стороны своего педагогического значения. Сначала в хозяйстве мы склонны были видеть сельское хозяйство и слепо подчинились тому старому положению, которое утверждает, что природа облагораживает.
Это положение было выработано в дворянских гнездах, где природа понималась прежде всего как очень красивое и вылощенное место для прогулок и тургеневских переживаний, писания стихов и размышлений о божьем величии.
Природа, которая должна была облагораживать колониста-горьковца, смотрела на него глазами невспаханной земли, зарослей, которые нужно было выполоть, навоза, который нужно было убрать, потом вывезти в поле, потом разобрать, поломанного воза, лошадиной ноги, которую нужно было вылечить. Какое уж тут облагораживание!
Невольно мы обратили внимание на действительно здоровый хозяйственно-рабочий тон во время таких событий.
Вечером, в спальне, после всяких культурных и не очень культурных разговоров, нечаянно вспоминаешь:
— Сегодня в городе с колеса скатилась шина. Что это за история?
Разнообразные силы колонии немедленно начинают чувствовать обязанность отчитываться.
— Я воз осматривал в понедельник и говорив конюхам, чтобы подкатили к кузнице, — говорит Калина Иванович, и его трубка корчится в агонии в отставленной возмущенной руке.
Гуд поднимается на цыпочки и через головы других горячится:
— Мы кузнецам сказали еще раньше, в субботу сказали…
Где-то на горизонте виднеется весьма заинтересованная положением вытянутая физиономия Антона Братченко. Задоров старается предотвратить конфликт и весело бросает:
— Да сделаем…
Но его перебивает ищущий правды баритон Буруна:
— Ну, так что же, что сказали, а шинное железо где?
Братченко экстренно мобилизуется и задирает голову — Бурун гораздо выше его:
— А вы кому говорили, что у вас шинное железо вышло?
— Как кому говорили? Что ж, на всю колонию кричать?
Вот именно в этот момент вопрос можно снять с обсуждения, даже обязательно нужно снять. Я говорю Братченко:
— Антон, отчего это сегодня у тебя прическа такая сердитая?
Но Братченко грозит сложенным вдвое кнутом кому-то в пространство и демонстрирует прекрасного наполнения бас:
— Тут не в прическе дело.
Без всякого моего участия завтра и послезавтра в хозяйстве, в кузнице, в подкатном сарае произойдет целая куча разговоров, споров, вытаскивания возов, тыканья в нос старым шинным железом, шутливых укоров и серьезных шутов. Колесо, с шиной или без шины, в своем движении захватит множество вопросов, вплоть до самых общих:
— Вы тут сидите возле горна, как господа какие. Вам принеси да у вас спроси.
— А что? К вам ходить спрашивать: не нужно ли вам починить чего-нибудь? Мы не цыгане…
— Не цыгане. А кто?
— Кто? Колонисты…
— Колонисты. Вы не знаете, что у вас железа нет. Вам нужно няньку…
— Им не няньку, а барина. Барина с палкой…
— Кузнецам барина не нужно, это у конюхов барин бывает, у кузнецов не бывает барина…
— У таких, как вы, бывает.
— У каких, как мы?
— А вот не знают, есть ли у них железо. А может, у вас и молота нет, барин не купил.
Все рычаги, колесики, гайки и винты хозяйственной машины, каждый в меру своего значения, требуют точного и ясного поведения, точно определяемого интересами коллектива, его честью и красотой. Кузнецы, конечно, обиделись за «барина», но и конюхам в городе было стыдно за свою колонию, ибо, по словам тех же кузнецов:
— Хозяева тоже. Они себе катят, а шина сзади отдельно катится… А они, хозяева, на ободе фасон держат.
Смотришь на этих милых оборванных колонистов, настолько мало «облагороженных», что так и ждешь от них матерного слова, смотришь и думаешь:
«Нет, вы действительно хозяева: слабые, оборванные% бедные, нищие, но вы настоящие, без барина, хозяева. Ничего, поживем, будет у нас шинное железо, и говорить научимся без матерного слова, будет у нас кое-что и большее».
Но как мучительно трудно было ухватить вот этот неуловимый завиток новой человеческой ценности. В особенности нам, педагогам, под бдительным оком педагогических ученых.
В то время нужно было иметь много педагогического мужества, нужно было идти на «кощунство», чтобы решиться на исповедование такого догмата:
— Общее движение хозяйственной массы, снабженное постоянным зарядом напряжения и работы, если это движение вызывается к жизни сознательным стремлением и пафосом коллектива, обязательно определит самое главное, что нужно колонии: нравственно здоровый фон, на котором более определенный нравственный рисунок выполнить будет уже не трудно.
Оказалось, впрочем, что и это не легко: аппетит приходит с едой, и настоящие затруднения начались у нас тогда, когда схема была найдена, а остались детали.
В то самое время, когда мы мучительно искали истину и когда мы уже видели первые взмахи нового здорового хозяина-колониста, худосочный инспектор из наробраза ослепшими от чтения глазами водил по блокноту и, заикаясь, спрашивал колонистов:
— А вам объясняли, как нужно поступать?
И в ответ на молчание смущенных колонистов что-то радостно черкнул в блокноте. И через неделю прислал нам свое беспристрастное заключение: «Воспитанники работают хорошо и интересуются колонией. К сожалению,
администрация колонии, уделяя много внимания хозяйству, педагогической работой мало занимается. Воспитательная работа среди воспитанников не ведется».
Ведь это теперь я могу так спокойно вспоминать худосочного инспектора. А тогда приведенное заключение меня очень смутило. А в самом деле, а вдруг я ударился в ложную сторону. Может быть, действительно нужно заняться «воспитательной» работой, то есть без конца и устали толковать каждому воспитаннику, «как нужно поступать». Ведь если это делать настойчиво и регулярно, то, может быть, до чего-нибудь и дотолкуешься.
Мое смущение поддерживалось еще и постоянными неудачами и срывами в нашем коллективе.
Я снова приступал к раздумью, к пристальным тончайшим наблюдениям, к анализу.
Жизнь нашей колонии представляла очень сложное переплетение двух стихий: с одной стороны, по мере того как развивалась колония и вырастал коллектив колонистов, родились и росли новые общественно-производственные мотивации, постепенно сквозь старую и привычную для нас физиономию урки и анархиста-беспризорного начинало проглядывать новое лицо будущего хозяина жизни; с другой стороны, мы всегда принимали новых людей, иногда чрезвычайно гнилых… Они важны были для нас не только как новый материал, но и как представители новых явлений, иногда мимолетных, слабых, иногда, напротив, очень мощных и заразительных. Благодаря этому нам часто приходилось переживать явления регресса и рецидива среди «обработанных», казалось, колонистов.
Очень нередко эти пагубные влияния захватывали целую группу колонистов, чаще же бывало, что в линию развития того или другого мальчика — линию правильную и желательную — со стороны новых влияний вносились некоторые поправки. Основная линия продолжала свое развитие в прежнем направлении, но она уже на шла четко и спокойно, а все время колебалась и обращалась в сложную ломаную.
Нужно было иметь много терпения и не падать духом, и не сворачивать в сторону.
Дело еще и в том, что в новой революционной обстановке мы тем не менее находились под постоянным давлением старых привычных выражений так называемого общественного мнения.
И в наробразе, и в городе, и в самой колонии общие разговоры о коллективе и коллективном воспитании позволяли в частном случае забывать именно о коллективе. На поступок отдельной личности набрасывались как на совершенно уединенное и прежде всего индивидуальное явление, встречали этот проступок либо в колорите полной истерики, либо в стиле рождественского мальчика.
Найти деловую, настоящую советскую линию, реальную линию было очень трудно. Новая мотивационная природа нашего коллектива создавалась очень медленно, почти незаметно для глаза, а в это время нас разрывали на две стороны цепкие руки старых и новых предрассудков. С одной стороны, нас порабощал старый педагогический ужас перед детским правонарушением, старая привычка приставать к человеку по каждому пустяковому поводу, привычка индивидуального воспитания. С другой стороны, нас поедом ели проповеди свободного воспитания, полного непротивления и какой-то мистической самодисциплины, в последнем счете представлявшие припадки крайнего индивидуализма, который мы так доверчиво пустили в советский педагогический огород.
Нет, я не мог уступить. Я еще не знал, я только отдаленно предчувствовал, что и дисциплинирование отдельной личности и полная свобода отдельной личности не наша музыка. Советская педагогика должна иметь совершенно новую логику: от коллектива к личности. Объектом советского воспитания может быть только целый коллектив. Только воспитывая коллектив, мы можем рассчитывать, что найдем такую форму его организации, при которой отдельная личность будет и наиболее дисциплинирована, и наиболее свободна.
Я верил, что ни биология, ни логика, ни этика не могут определить нормы поведения. Нормы определяются в каждый данный момент нашей классовой нуждой и нашей борьбой. Нет более диалектической науки, чем педагогика. И создание нужного типа поведения — это прежде всего вопрос опыта, привычки, длительных упражнений в том, что нам нужно. И гимнастическим залом для таких упражнений должен быть наш советский коллектив, наполненный такими трапециями и параллельными брусьями, которые нам сейчас нужны.
И только. Никакой мистики нет. И нет никакой хитрости. Все ясно, все доступно моего здравому смыслу.
Я начал ловить себя на желании, чтобы все проступки колонистов оставались для меня тайной. В проступке для меня становилось важным не столько его содержание, сколько игнорирование требования коллектива. Проступок, самый плохой, если он никому неизвестен, в своем дальнейшем влиянии все равно умрет, задавленный новыми, общественными привычками и навыками. Но проступок обнаруженный должен был вызвать мое сопротивление, должен был приучать коллектив к сопротивлению, это тоже был мой педагогический хлеб.
Только в последнее время, около 1930 года, я узнал о многих преступлениях горьковцев, которые тогда оставались в глубокой тайне. Я теперь испытываю настоящую благодарность к этим замечательным первым горьковцам за то, что они умели так хорошо заметать следы и сохранить мою веру в человеческую ценность нашего коллектива.
Нет, товарищ инспектор, история наша будет продолжаться в прежнем направлении. Будет продолжаться, может быть, мучительно и коряво, но это только оттого, что у нас нет еще педагогической техники. Остановка только за техникой.
О «взрыве»
править…Я никогда не придавал особенного веса эволюционным путям. В опыте своем я убедился, что, как бы здорово, радостно, и правильно не жил коллектив, никогда нельзя полагаться только на спасительное значение одной эволюции, на постепенное становление человека. Во всяком случае, самые тяжелые характеры, самые убийственные комплексы привычек никогда эволюционно не разрешаются. В эволюционном порядке собираются, подготавливаются какие-то предрасположения, намечаются изменения в духовной структуре, но все равно для реализации их нужны какие-то более острые моменты, взрывы, потрясения.
Я не имел никогда возможности нарочито организовать широкий опыт в этом направлении, я не имел права организовывать такие взрывы, но когда они происходили в естественном порядке, я видел и научился учитывать их великое значение. Я много, очень много думал по этому вопросу, потому что это один из центральных вопросов педагогики перевоспитания. К сожалению, я имел очень ограниченные возможности проверить свои предчувствия лабораторным порядком.
Что такое взрыв? Я представляю себе технику этого явления так. Общая картина запущенного «дефективного» сознания не может быть определена в терминах одного какого-нибудь отдела жизни. И вообще, дефективность сознания — это, конечно, не техническая дефективность личности, это дефективность каких-то социальных явлений, социальных отношений, — одним словом, это прежде всего испорченные отношения между личностью и обществом, между требованиями личности и требованиями общества. Как эта дефективность отношений проектируется в самочувствии личности, разумеется, очень сложный вопрос, который здесь неуместно разрешать. Но в общем можно сказать, что это отражение в последнем счете принимает форму пониженного знания, пониженных представлений личности о человеческом обществе. Все это составляет очень глубокую, совершенно непроходимую толщу конфликтных соприкосновений личности и общества, которую почти невозможно раскопать эволюционно. Невозможно потому что, здесь две стороны, и обе стороны активные, следовательно, эволюция, в сущности, приводит к эволюции дефективной активности личности. Так это и бывает всегда, когда мы все надежды полагаем на эволюцию.
Так как мы имеем дело всегда с отношением, так как именно отношение составляет истинный объект нашей педагогической работы, то перед нами стоит двойной объект — личность и общество.
Выключить личность, изолировать ее, вынуть ее из отношения совершенно невозможно, технически невозможно, следовательно, невозможно себе представить и эволюцию отдельной личности, а можно представить себе только эволюцию отношения. Но если отношение в самом начале уже дефективно, если оно в отправной точке уже испорчено, то всегда есть страшная опасность, что эволюционировать и развиваться будет именно эта ненормальность, и это будет тем скорее, чем личность сильнее, то есть чем более активной стороной она является в общей картине конфликта. Единственным методом является в таком случае не оберегать это дефективное отношение, не позволять ему расти, а уничтожить его, взорвать.
Взрывом я называю доведение конфликта до последнего предела, до такого состояния, когда уже нет возможности ни для какой эволюции, ни для какой тяжбы между личностью и обществом, когда ребром поставлен вопрос — или быть членом общества, или уйти из него. Последний предел, крайний конфликт, может выражаться в самых разнообразных формах: в формах решения коллектива, в формах коллективного гнева, осуждения, бойкота, отвращения, важно, чтобы все эти формы были выразительны, чтобы они создавали впечатление крайнего сопротивления общества. Вовсе не обязательно при этом, чтобы это были выражения отдельных органов коллектива или даже уполномоченных лиц, если заранее известно, что они безоговорочно поддерживаются общественным мнением. Но чрезвычайно важно, чтобы эти выражения сопровождались проявлениями общественных или личных эмоций, чтобы они не были просто бумажными формулами. Выраженный в ярких, эмоционально насыщенных высказываниях решительный протест коллектива, неотступное его требование является тем самым «категорическим императивом», который так давно разыскивала идеалистическая философия.
Для меня в этой операции очень важным моментом является следующий: в составе коллектива никогда не бывает только одно дефективное отношение, их всегда бывает очень много, разных степеней конфликтности, от близких к пределу противоречий до мелких трений и будничных отрыжек … [далее слово написано неразборчиво. — Сост.]. Было бы физически невозможно разрешить все эти конфликты, возиться с ними, изучать и доводить до взрывов. Конечно, в таком случае вся жизнь коллектива превратилась бы в сплошную трескотню, нервную горячку, и толку от этого было бы очень мало. Меньше всего коллектив нужно нервировать, колебать и утомлять. Но и этого не требуется.
Я всегда выбирал из общей цепи конфликтных отношений самое яркое, выпирающее и убедительное, для всех понятное. Разваливая его вдребезги, разрушая самое его основание, коллективный протест делается такой мощной, такой все сметающей лавиной, что остаться в стороне от нее не может ни один человек. Обрушиваясь на голову одного лица, эта лавина захватывает очень многие компоненты других дефективных отношений. Эти компоненты в порядке детонации переживают одновременно свойственные местные взрывы, гнев коллектива бьет и по ним, представляя их взору тот же образ полного разрыва с обществом, угрозу обособления, и перед ними ставит тот же «категорический императив». Уже потрясенные в самой сущности своих отношений к обществу, уже поставленные вплотную перед его силой, они не имеют, собственно говоря, никакого времени выбирать и решать, ибо они несутся в лавине, и лавина их несет без спроса о том, чего они хотят или чего не хотят.
Поставленные перед необходимостью немедленно что-то решить, они не в состоянии заняться анализом и в сотый, может быть, раз копаться в скрупулезных соображениях о своих интересах, капризах, аппетитах, о «несправедливостях» других. Подчиняясь в то же время эмоциональному внушению коллективного движения, они, наконец, действительно взрывают в себе очень многие представления, и не успеют обломки их взлететь на воздух, как на их место уже становятся новые образы, представления о могучей правоте и силе коллектива, ярко ощутимые факты собственного участия в коллективе, в его движении, первые элементы гордости и первые сладкие ощущения собственной победы.
Тот же, кого в особенности имеет в виду весь взрывной момент, находится, конечно, в более тяжелом и опасном положении. Если большинство объектов взрывного влияния несутся в лавине, если они имеют возможность пережить катастрофу внутри себя, главный объект стоит против лавины, его позиция действительно находится на «краю бездны», в которую он необходимо полетит при малейшем неловком движении. В этом обстоятельстве заключается формально опасный момент всей взрывной операции, который должен оттолкнуть от нее всяких сторонников эволюции. Но позиция этих сторонников не более удачна, чем позиция врача, отказывающегося от операции язвы желудка в надежде на эволюцию болезни, ибо эволюция болезни есть смерть. Надо прямо сказать, что взрывной маневр — вещь болезненная и педагогически трудная…
Источник текста: А. С. Макаренко. Педагогические сочинения в восьми томах. Том 3. Педагогическая поэма. — Москва, Педагогика, 1984.