Основатель города Иннокентий Иванович
правитьПрожив семьдесят лет, Иннокентий Иванович решил, что город, основанный им десять лет назад, построен неправильно.
В один из солнечных дней он надел длинную холщовую рубаху, штаны, сшитые из «чертовой кожи», помазал сапоги дегтем и, наказав старухе натопить как следует баню, вышел на улицу. Черная кошка, в ужасе оглядываясь на кобеля, зевавшего у крыльца, перебежала дорогу у ног Иннокентия Ивановича.
— Фу-ты, погань, — выругался старик, — не быть дороге!
Он сердито плюнул на пса. Тот зажмурил глаза, трижды ударил обрубленным хвостом по доскам и показал Иннокентию Ивановичу длинный розовый язык.
— Разлегся! Только жрешь да спишь, больше и работы у тебя нет, — проворчал старик и возвратился в дом.
Там он надел картуз загадочного цвета с потускневшим от времени лаковым козырьком, расчесал бороду деревянным гребнем и, захватив с собою сучковатый кленовый батожок, пошел по центральной улице.
Улица Григория Хатанзейского была самой нарядной в городе. Двухэтажные дома выстроены вроде коттеджей, с резными наличниками и беседками. Тут находились все важные учреждения и даже строился театр.
Иннокентий Иванович прошел улицу и в раздумье остановился на краю города. Широкая река распласталась перед его взором.
— Печора-матушка, — прошептал он, опускаясь на толстое бревно у пристани. Из кармана штанов достал тавлинку, понюхал табак. Увидев идущего по берегу в город прораба, крикнул: «Эй!» — и беспокойно заерзал на бревне.
Подошел широколицый парень в кожаной фуражке. Дед уступил ему кончик бревна и сердито насупил брови.
— Что ж это, между прочим, прораб шляется, а бревно, на котором сидит, не замечает. А бревно, между прочим, гниет с прошлого года!
Прораб вынимает папиросы «Дели» в жесткой коробке и торопливо закуривает.
— Иннокентий Иваныч, — говорит он певуче, разводя руками, — ну за что вы мне кровь пущаете? Ну? То в газете, то в райкоме, то на собраниях. Да разве ж я один на свете могу за всем усмотреть? Вот ведь вы какой, Иннокентий Иваныч.
— И театру строишь третий год, а плотники пьянствуют. А?
— Да что вы, Иннокентий Иваныч! — говорит паренек и пытается встать с бревна. Но старик кладет ему на колено руку, и тот не решается приподняться. — Ну хоть бы в санаторию уехали на годик, — с тоскою заканчивает прораб.
— Вам бы только планы раскидывать, — сердито говорит Иннокентий Иванович, нюхая табак. — Какие дома ты на улице Восьмого марта выстроил? В таких домах честным людям жить совестно. Я тебе еще припомню это.
Старик неожиданно замолкает и отводит взгляд на реку, задумавшись о своем твердом решении написать о прорабе большую заметку в газету, чтоб ему было стыдно на весь город.
Потом говорит «пока» и, ссутулившись, идет по крайней улице неторопливой стариковской походкой. В конце улицы он видит тундровый тальник, покрытый бурой листвой, небольшой залив и плещущихся в нем гусей и уток, лодку, на носу которой, старательно вглядываясь в воду, сидит дед Аксен, балагур, пьяница и отчаянный рыбак.
Иннокентий Иванович подходит к пологому илистому берегу залива и кричит, сложив руки лодочкой:
— Аксен! А Аксен!
Дед Аксен отвечает:
— Угу! Сей минут.
Но проходит и пять, и десять, и пятнадцать минут, а он по-прежнему сидит на носу лодки, вытянув шею и глядя в воду. Губы его быстро-быстро шевелятся, точно он заклинает водную стихию.
Иннокентий Иванович садится на зеленую траву бережка, подальше от воды, и вынимает тавлинку, посматривая на солнце, большое, рыжее, нездешнее. «День долог, город большой. Торопиться некуда», — думает Иннокентий Иванович, жмурясь от зеркальных блестков ряби.
…Пятьдесят лет тому назад он сидел вот на этом же берегу и думал о своей жизни. Немереные водные просторы лежали перед его глазами. Пойдут по ним пароходы, рыбацкие баркасы, норвежские лесовозы. «А что, если из голодной Усть-Цильмы перебраться сюда, — подумал Иннокентий Иванович, — поставить кузню, проезжий двор, а зимой торговать с самоедами? Глядишь, и минет нужда мою семью, в которой мал мала меньше».
Через год перевез Иннокентий Иванович кузню и поставил ее на крутом яру, чтобы дым был виден издалека. Еще через год поставил дом и назвал свое урочище Белая Щель, или Белощелье.
Проходил год за годом, оброс Иннокентий Иванович диким волосом, стал угрюмым, как и небо, висевшее над ним, разучился говорить и только ночами мечтал со старухой о богатом подряде по кузнечному делу.
Поплывет по Печоре финский траулер, вдруг — стоп. Испортился важный механизм. Что делать? Капитан и штурман бегают по палубе, размахивая руками и матерясь. Заметив дымок кузни, они спускают шлюпку и просят Иннокентия Ивановича исправить механизм. Иннокентий Иванович сначала не соглашается, говорит, что у него и без того работы хватает, но его берут почти силой. Осмотрев механизм, Иннокентий Иванович говорит, что поломался гребной винт. Капитан бледнеет. Штурман тоже бледнеет. Матросы уныло опускают головы.
Тогда Иннокентий Иванович говорит: «Ладно» — и берет подряд.
Вместе с матросами он неделю кует гребной винт. Они куют его без устали, как черти, дни и ночи, и наконец заказ готов.
Капитан благодарит Иннокентия Ивановича и насыпает ему полную шапку золота…
Но ни один пароход с поломанным винтом не останавливался на реке, ни одно судно, карбас или шхуна не нуждались в кузне Иннокентия Ивановича, и только в гражданскую войну белогвардейская карательная экспедиция заставила кузнеца чинить пулеметные замки и моторные лодки, не заплатив даже за работу.
— Ничего, старуха, наступят и для нас золотые деньки — выстроят люди вокруг моей кузни город, и мне работа найдется.
И эта последняя мечта настолько овладела Иннокентием Ивановичем, что он все чаще и чаще стал выходить на бугор и всматриваться в туманные берега Печоры, ожидая плывущих на поселение людей.
Даже ночами снились ему караваны судов, нагруженные богатыми домами поселенцев.
Пароходы бросали якоря против его кузни. Люди в инженерских фуражках выходили на берег и спрашивали Иннокентия Ивановича:
«Можно нам здесь город построить?»
Иннокентий Иванович отвечал нехотя и не сразу, чтобы поселенцы не загордились особенно:
«Что ж, стройте. Земли всем хватит, а место здесь дюже хорошее. И рыбы в Печоре-матушке много, и пароходам легко плавать, глубина дюже великая в русле. Опять же самоеды торговать любят, а они народ уважительный, хороший, много пушнины продать смогут. А если ковать что надо, так я ведь могу и помочь. Работы у меня и своей немало, да для обчества я всегда пострадать могу».
«Ты хороший человек, — говорили инженеры. — Выстроим город, правителем станешь, а пока прими заказ на пятьсот тысяч рублей — ручки резные да створки к домам ковать».
«Ну и ладно», — отвечал Иннокентий Иванович и просыпался от ругани жены:
— Спит и смеется, как ребенок малый. Велика радость от голода пухнуть! Головушка ты моя разнесчастная!
Она начинала плакать, а Иннокентий Иванович мрачнел. Он торопливо одевался, брал ведерко и шел заливать смолой лодку. На берегу, среди гальки и леса плавника, он разжигал костер и, вглядываясь в голубую рябь, продолжал мечтать.
Инженер разметит улицы нового города и спросит:
«Мы думаем построить здесь двадцать церквей, две бани, приходскую школу, пять питейных домов и одну тюрьму. Как ты думаешь, Иннокентий Иванович, хватит этого?»
Иннокентий Иванович, подумав немного, ответит:
«Без тюрьмы-то можно бы обойтись, потому воровать кто будет, раз жизнь хорошая наступит? А вот школу — хорошо. Грамотному везде дорога. Грамотный всегда семью прокормить может».
И выстроят инженеры такой великий город, что объехать его на извозчике в неделю будет трудно, чуть ли не с Архангельск. Высокие церквушки с зеркальными крестами и серебряными да зелеными маковками будут в праздники так наполнять город звоном, что на душе и в самом деле будет весело и светло.
Иннокентий Иванович будет тогда так богат, что придет в какой-нибудь питейный дом, бросит целый полтинник на прилавок и будет пить круглые сутки, и не будет ему в этой никакого запрета, а даже наоборот.
Подойдет какой-нибудь горожанин к его столику и скажет:
«Большое вам спасибо, Иннокентий Иванович, за нашу хорошую жизнь. Если б не вы, никогда бы не жить нам в таком богатом городе».
Иннокентий Иванович бросит полтинник на прилавок и вновь будет пить с горожанином, и никто ему не скажет ничего за то, что он целый рубль пропил.
А погуляв хорошо, Иннокентий Иванович пойдет по праздничным улицам, и с точеных балконов, из окон с резными наличниками будут кричать ему краснощекие молодки:
«Уважьте, Иннокентий Иванович! Хоть на чашечку чая».
Весь город будет выстроен из добротных бревен, с петухами на крышах, а посреди города на площади расположится ярмарка с балаганами и каруселью.
И все это благодаря ему, Иннокентию Ивановичу…
Ветерок затягивает горизонт тучами, смола кипит, и Иннокентий Иванович льет ее на проконопаченные швы. На душе его становится легко и спокойно, как перед престольным праздником.
Но идут дни за днями, беднеет семейство Иннокентия Ивановича, и один за другим умирают дети то от гнилых тундровых ветров, то от простуды, то просто от голода. А пароходов с переселенцами нет как нет. Осталась одна мечта о чудесном городе, да и та стала меркнуть все больше и больше.
И только в 1930 году дождался Иннокентий Иванович того, о чем мечтал почти всю свою жизнь.
Из моторного бота вышли люди с теодолитами, землемерными лентами и лопатами. Впереди них, широко расставляя ноги, шагал близорукий и костлявый человек.
Задыхаясь от волнения, Иннокентий Иванович обулся и, позабыв о шапке, выбежал встречать их. Ни о чем не расспрашивая, он пожал каждому руку, провел в горницу, достал бутылку вина, которую терпеливо берег к пасхе, и, наварив ухи, стал угощать веселых и странных гостей.
— Ешьте, пейте, дело разумейте, — шутил он, щуря глаза. — С большой работой-то приехали?
— Место для города изыскивать, — ответил близорукий, — тундровую столицу необходимо выстроить здесь. Вы, так сказать, и явитесь основателем города, если место будет подходящим.
— Подходящее, сильно подходящее, — торопливо ответил Иннокентий Иванович и засуетился по горнице, — и семужка есть, и зверя много, и Печора-матушка здесь глубину дает.
…Прошло совсем немного лет, и в Белой Щели вырос город, создавший Иннокентию Ивановичу славу основателя и первого строителя его.
И потому-то теперь на всех митингах, собраниях, слетах вы увидите в президиуме Иннокентия Ивановича, торжественно и почетно несущего на своих плечах славу основателя первого арктического города.
Слава ничуть не отягощала Иннокентия Ивановича. Но странно: чем больше строилось домов, тем сильнее тоска овладевала сердцем Иннокентия Ивановича.
Он видел, что строящийся город совсем не походил на тот, который он носил в своей душе. Правда, церквей инженеры строить не стали, вместо них были выстроены пять школ, три клуба, кинотеатр и десятки рабочих домов, но ни резных наличников, ни петухов на крышах не было. Все строилось обыкновенно и просто.
— Нам не до петушков, — как-то сказал прораб Иннокентию Ивановичу. — Пусть буржуазия ими занимается, а нам надо план выполнять и не вылезать из графика.
— Ты сам график, — обиделся тогда Иннокентий Иванович и пошел в горсовет.
Там сидел секретарь горкома партии. Он почтительно пожал руку Иннокентия Ивановича и сказал:
— Что-нибудь плохо строят, дед? Тормоши, тормоши их. Ты у меня боевой помощник. Не давай им спать.
— Он хороший старик, — подтвердил предгорсовета.
— Ты мне зубы-то не заговаривай, — осердился Иннокентий Иванович. — Ребятишки у колодцев играют, того и гляди в них попа́дают, а ты только планы да графики чертишь. А заборы? Даже свиньям скучно мимо них проходить.
И он так часто посещал горсовет, что и ясли построили, и все заборы покрасили зеленой краской.
За зданием педагогического техникума закончилось строительство центральной бани. Бань было выстроено три, но все они показались Иннокентию Ивановичу чересчур большими и совсем не похожими на настоящие.
— Головотяпов развелось — уму непостижимо! — ворчал он, с неудовольствием оглядывая не виданное им до сих пор банное оборудование. — Натыкали везде кранов и думают, все дело в этом. Разве настоящая баня бывает без пару! А откуда ему быть, когда здесь каменки нет!
— Несносный вы старик, — сердился прораб, — хоть масло вам на голову лей, все равно говорите — вода. Пойдете попариться, вот тогда я вас и послушаю, а то бузите, бузите, постыдились бы хоть на старости лет. Чисто бабья у вас нация: «гыр» да «гыр».
И он повел Иннокентия Ивановича в новую баню. Он сам наподдал жару в парильном отделении и так нахлестал Иннокентия Ивановича березовым веником, что основатель города еле слез с полка, чтобы окатиться прохладным дождичком из-под душа. Обтершись холстинным полотенцем и надев чистое белье, Иннокентий Иванович сказал:
— Всякие там кино строят, а вот чтобы побольше таких бань поставить, об этом не догадаются.
— Невыносимый вы человек, — ответил прораб, и на свои деньги он целую неделю водил Иннокентия Ивановича из одного клуба в другой, пока тот не согласился, что кино трудовому человеку тоже необходимо.
— Теперь бы церквушку какую-нибудь поставить, оно бы и ничего, — рассуждал на досуге старик, но в горсовете об этом говорить не решался. Не любила новая власть попов. Впрочем, и сам Иннокентий Иванович позабыл все молитвы, но, как говорится, церковь украшала город. Что за жизнь, коли нет церковного звона по праздникам? Ведь испокон веку так было заведено…
Старик уже в третий раз вытаскивает свою тавлинку и степенно нюхает табак. Солнце перешло за полдень. Первый комар, тонко пискнув, сел на желтый ноготь Иннокентия Ивановича, почистил хоботок и ножки. Пробежав по синей вене, он воткнул в нее хоботок. Старик с удивлением наблюдает за смелостью комара, за тем, как увеличивается у того живот, становясь пунцовым.
— Целую каплю уже выпил… — сердится Иннокентий Иванович, но комара не сгоняет и вновь кричит на середину залива: — Аксен! Аксен!
— Счас, — отвечает дед Аксен и наконец-то поднимает голову от воды, быстро сматывает какую-то катушку, и странно: лодка медленно плывет к середине залива, хотя ее никто не гонит веслами. — Счас, счас, — шепчет дед Аксен, и Иннокентий Иванович с завистью вздыхает.
Рядом с бортом бьет по воде розовым хвостом метровая семга. Деревянной колотушкой дед Аксен ударяет ее по плоской голове, затем привычным движением поднимает рыбу в лодку, и она покорно шевелит ослабевшим телом, сверкая на солнце зеркальной чешуей.
Дед Аксен подъезжает к берегу, довольно ухмыляется и садится рядом с Иннокентием Ивановичем. Они долго сидят рядом, посматривая на темнеющую воду, на туман, поднимающийся от болот, на водяную рябь. Они молча угощают друг друга табаком, и лица их сосредоточенны, как перед большой и важной беседой.
Белесые брови деда Аксена от солнца совсем порыжели, выцвели, широкое лицо загорело неровным загаром, нос облупился, но губы розовы, как у женщины.
Лицо Иннокентия Ивановича, наоборот, сурово, бледно и даже испито, хотя он моложе деда Аксена.
— Солнце-то парит как! — говорит Иннокентий Иванович, приподнимаясь. — Работа у меня стоит, а я шляюсь.
— Какая же у тебя работа? — удивляется дед Аксен. — Пенсию получаешь, всякий тебе кланяется. Сиди себе на печке да ожидай смерти.
Иннокентий Иванович супит брови, пинает ногой палку и смотрит на руку. Вместо комара, пощаженного им несколько минут назад, пытается пристроиться другой. Иннокентий Иванович с размаху хлопает по нему ладонью и снова отводит взгляд на реку.
— Что ж, и помру, когда время придет. Пойдем, что ли?
— Пойдем.
Дед Аксен приподнимается, берет из лодки семгу и, перекинув ее через плечо, неторопливо шагает. Качается марево в конце улицы. Косые тени легли от столбов и заборов. Куры уже спокойно роются в пыли у завалинок, не боясь солнца.
— Умирать мне скоро, — говорит Иннокентий Иванович, — пожил, хватит. Каждая улица в городе знает мои руки, своими руками строил, только нет успокоения моей душе. С чего бы это, а?
— От крови все. Загустела, верно, она у тебя. А ты бы рыбку поудил, а вечерком чекушечку раздавил, оно бы и полегчало.
— Мелкий ты человек, Аксен, — сердито вглядываясь в покосившееся крыльцо, говорит Иннокентий Иванович. — Тебе бы пить да на заливе пропадать, а о народе ты и не думаешь. А тут, бестия, забрал деньги, а какое крыльцо выстроил!
Иннокентий Иванович подходит к крыльцу, пинает ногой стойки. Они скрипят, источая густой сосновый запах. Он проводит ладонью по плохо выструганному настилу, и брови его хмурятся.
— Эх, люди, людишки! Взять бы вас да постегать кнутом, — ворчит он и вновь шагает позади деда Аксена, на спине которого сверкает от солнечных лучей серебряная рыбина.
Так они идут из улицы в улицу, и везде Иннокентий Иванович находит что-нибудь не так: то забор криво поставлен, то рамы у школы жидки, то дом покрашен в невеселую краску. И все это он запоминает как самое обидное для себя, для своей чести.
И только к вечеру, когда солнце стало по пологой горе спускаться к северному горизонту, лицо Иннокентия Ивановича начало расправляться от морщин.
— Так и есть, закрыто сегодня, — говорит он, подходя к двухэтажному зданию. — Хорошо, старухе велел свою истопить. — Он по-хозяйски окинул глазами здание от фундамента до крыши и искоса взглянул на деда Аксена. — А банька что надо! Как, по-твоему? Теперь бы театру да чайную, тогда живи триста лет — и помирать не захочется.
— Да что ты, Иннокентий, все о смерти да о смерти, — осердился дед Аксен и, подойдя к магазину Рыбаксоюза, сказал: — Подожди меня. Семужку продам.
Через несколько минут он вернулся, хвастливо подмигивая:
— Три красненьких и бутылочка в придачу, а ты говоришь — жизнь плохая…
Иннокентий Иванович смеется, потом хмурится вновь:
— Я не к тому речи вел. Только на сердце тревога: вдруг да умру. А?
— Ну и умрешь.
— Может, и умру, — соглашается Иннокентий Иванович, — у меня сердце останавливается, потом дышится трудно.
Он садится на крыльцо одного из почерневших домов, с грустью смотрит в желтое безоблачное небо.
— Я отдохну, а ты в гости приходи утром. Разопьем чекушку. Сейчас, если мимо редакции пойдешь, передай, чтобы ко мне товарищ Кузнецов явился.
— Ладно, — с почтением отвечает дед Аксен и не торопясь уходит по улице.
Когда фигура деда Аксена скрывается за поворотом, Иннокентий Иванович идет домой, берет чистое белье и парится в бане. Обратно он возвращается благообразно строгий. Он сам идет к колодцу и наливает тонкий стакан холодной родниковой воды. Он несет его на вытянутых руках, боясь расплескать, точно это драгоценность. Дома он ставит стакан на окно у изголовья своей кровати, чтобы душа после смерти опустилась в стакан и обмылась в чистой и холодной воде. Так делали все умные старики на Печоре, собираясь помирать. Так делает и он, потому что смерть могла прийти нежданно-негаданно. Иннокентий Иванович ее не боялся, но готовился к ней заранее. Все-таки смерть!
Закончив приготовления, Иннокентий Иванович ложится на кровать и закрывает глаза. Из большой подушки торчит только его борода, глаза прикрыты, губы шевелятся, руки, вытянутые вдоль тела, неподвижны и черны.
— Тебе плохо, старик? — спрашивает жена.
— Позови из редакции кого-нибудь. Скажи, что хочу поговорить о секретных делах.
И когда перепуганная старуха выходит на крыльцо, Иннокентий Иванович засыпает, довольный своей усталостью.
Стук в дверь прерывает его сон. Входит товарищ Кузнецов. В руках его газета. Он садится рядом с кроватью и, зная, что старик любит деловитость, вынимает блокнот и приготовляется писать.
— Прораба надо прокатить, — говорит Иннокентий Иванович и вспоминает покосившееся крыльцо, кривые заборы, плохо покрашенный дом. Захлебываясь от торопливости, он припоминает все, что заметил в своем городе плохо сделанное, и диктует журналисту. Он вспоминает недостроенный театр, чайную, которую давно бы следовало выстроить.
После каждой фразы он заглядывает в блокнот и просит прочитать.
— Хорошо, — говорит он. Все недостатки записаны. — Еще вот что пропиши…
Журналист торопится записать все, но карандаш ломается. Старик насмешливо качает головой и просит у старухи нож. Та, сложив руки на груди, скорбно посматривает и на старого, и на молодого.
— Ну вот и все, — тихо говорит Иннокентий Иванович и закрывает глаза. — Прочти еще раз.
Товарищ Кузнецов читает заметку от начала до конца, и лицо Иннокентия Ивановича грустнеет.
В заметке перечислено только одно плохое про новый город. А ведь только город сделал почетным имя Иннокентия Ивановича. Это в новом городе построено столько школ, клубов, больниц и бань. Нет церквей, но зато люди не пропивают последние деньги в кабаке, нет нищих и калек. А он все это не описал в заметке. И получается так, что ему, Иннокентию Ивановичу, милее была бы старая жизнь со становым да урядником, с попами да нищетой.
— Отдай мне заметку, — говорит Иннокентий Иванович, — плохо ты ее написал.
Журналист растерянно смотрит на старика и в волнении выпивает стакан воды, что стоял на подоконнике, приготовленный для принятия души Иннокентия Ивановича.
Старик не замечает этого. Он шарит руками по своей груди, смотрит на старуху и просит рубашку.
— Я сам тебе напишу. Я к товарищу секретарю горкома пойду, и мы вместе с ним напишем, — говорит Иннокентий Иванович, сурово сжимая губы. — А ты не сердись! Я целую статью тебе принесу, — добавляет он мягко. — В ней я напишу про всю свою жизнь, чтобы люди радовались, что они живут в городе, где я основатель. Не сердишься? Ну и ладно!