Орсола (Д’Аннунцио)

Орсола
автор Габриеле д’Аннунцио, пер. Николая Бронштейна
Оригинал: ит. La vergine Orsola, опубл.: 1902. — Перевод опубл.: 1909. Источник: az.lib.ru

Габриэле Д’Аннунцио

править

Орсола

править
Перевод Н. Бронштейна

Священник со святыми дарами вышел из церкви в полдень. На всех улицах лежал первый снег, все дома были покрыты снегом. Но в вышине, среди тяжелых снеговых туч, появлялись большие лазоревые острова, медленно расширялись над дворцом Брина, загорались над Бандиерой. И в белом воздухе, над белой землей, внезапно возникло чудо солнца.

Шествие со святыми дарами направлялось к дому Орсолы дель-Арка. Прохожие останавливались взглянуть на священника, который шел впереди процессии с обнаженной головой, в фиолетовой епитрахили, под большим ярко-красным зонтом, по обеим сторонам священника шли священнослужители с зажженными факелами. Мелодичный перезвон колоколов аккомпанировал монотонным псалмам, распеваемым вполголоса священником. Испуганные приближающейся процессией уличные собаки прятались в узеньких переулках. Маццати перестал сгребать снег на углу площади, стал на колени и снял картуз. В этом месте была булочная Флайана, и в воздухе пахло свежим хлебом.

Лица, находившиеся в доме больной, услышали колокольчики и топот шагов участников процессии. На постели на спине лежала тяжелобольная девушка, Орсола, непрерывное сонное состояние окончательно подорвало ее силы: она порывисто дышала, и воздух с хрипом вырывался из ее легких. На подушке покоилась ее голова, обритая наголо, ее лицо было сине-багрового цвета, из полуоткрытых ресниц видны были влажные глаза, а ноздри как будто почернели от дыма. Худыми руками она делала какие-то непонятные движения, неопределенные попытки выхватить что-то из пустого пространства, то вдруг резкими телодвижениями пугала тех, кто стоял возле нее, по бледным рукам ее пробегала дрожь, мускулы непроизвольно сокращались, сухожилия вздрагивали, то и дело с губ ее срывалось бессвязное бормотание, слова, казалось, увязали в мякоти языка и в клейкой слизи десен.

В комнате царило молчание, то трагическое молчание, которое обыкновенно предшествует чему-то необычайному, это молчание, среди которого резче выделялось тяжелое дыхание больной, ее непонятная жестикуляция и хриплые приступы кашля делали ожидание смерти особенно тяжелым. В открытые окна врывалась свежая воздушная струя взамен улетучивающегося, спертого от присутствия больной воздуха. Ослепительный свет отражался от снега, покрывающего карнизы и коринфские капитулы арки Порта-Нова, свет этот преломлялся в хрустальных сосульках и играл всеми цветами радуги на потолке комнаты. На стенах висели большие медные медали и образа святых. Под стеклом, в одежде, украшенной золотым полумесяцем, сияла Мадонна из Лорето, лицо, грудь и руки которой совершенно почернели, придавая ей сходство с идолом какого-нибудь дикого племени. В углу, на маленьком белом алтаре между двумя голубыми кастелльскими стаканчиками с ароматическими травами, стояло старинное перламутровое распятие.

Сестра умирающей, Камилла, единственная родственница ее, не отходила от постели, бледная от волнения, она вытирала ватой, смоченной уксусом, почерневшие губы и покрытые корой десны больной. Тут же сидел врач, дон Винченцо Буччи, и в томительном ожидании не спускал глаз с серебряного набалдашника своей красивой палки и со сверкающих камней колец, украшавших пальцы его рук. Вытянувшись, как столб, молча, в скорбной позе, стояла у изголовья соседка-портниха, Теодора Ла Иече, ее белое лицо было усеяно веснушками, глаза ничего не выражали, уста были неподвижны.

«Pax huic homini», — провозгласил входящий священник. У входа показался дон Дженнаро Тиерно, необыкновенно длинный и худой, с огромными ногами, своими движениями он напоминал извивающегося червя. За ним шла Роза Катена, в молодости она была публичной женщиной, а теперь спасала свою душу тем, что ухаживала за умирающими, обмывала трупы, шила саваны и снимала мерки для гробов, не беря за все это ни гроша.

Все находившиеся в комнате Орсолы встали на колени и склонили головы. Больная ничего не слыхала, так как впала в сильное оцепенение. В воздухе блеснуло кропило, окропляя больную и ее постель.

— Asperges me, Domine, hyssopo, et mundabor… — Но Орсола не чувствовала очистительной волны, которая отныне делала ее белее снега перед Господом.

Своим хрупкими пальцами она пыталась натянуть на себя одеяло, губы ее подергивались, в горле клокотал поток слов, которых она не в силах была произнести.

— Exaudi nos, Domine sancto…

К священным латинским словам в эту минуту присоединилось всхлипывание, и Камилла пыталась спрятать на краю постели свое мокрое от слез лицо. К Орсоле подошел врач и своими пальцами, украшенными кольцами, стал щупать пульс. Он хотел чем-нибудь возбудить ее, чтобы приготовить к принятию святого причастия из рук жреца Иисуса Христа, заставить ее коснуться кончиком языка облатки.

Орсолу начали приподымать на подушках, она продолжала что-то бормотать и жестикулировать. Легкое сотрясение ушных нервов превращалось в ее смутном сознании в какой-то звон, крики, музыку. Когда ее приподняли, ее сине-багровое лицо тотчас стало бледным, как у мертвеца, пузырь со льдом скатился с головы на простыню.

— Miser eatur…

Наконец она высунула дрожащий язык, покрытый корой, смешанной с черной слизистой кровью, кончика языка коснулась облатка.

— Ecce agnus Dei, ecce qui tollit peccata mundi…

Ho она не в состоянии была втянуть язык обратно в рот, так как не сознавала, что делает: свет евхаристии не прервал оцепенения. Камилла смотрела своими воспаленными, полными ужаса и отчаяния глазами на это землистое лицо, с которого мало-помалу ускользали признаки жизни, на этот открытый рот, который походил на рот вынутого из петли человека. Священник, медленно и торжественно читал латинские молитвы. Все прочие продолжали стоять на коленях, озаренные белым сиянием, исходившим от освещенного полуденным солнцем снега. Со струей ветра доносился запах горячего хлеба и приятно щекотал носы священнослужителей.

— Or emus!..

С помощью врача Орсола снова открыла губы. Ее опять положили на спину, так как священник приступал к помазанию миром. Священнослужители опустились на колени и стали тихо повторять антифоны семи покаянных псалмов.

— Ne reminiscaris…

Теодора Ла Иече часто нарушала благоговение молитвы сдавленным рыданием, она сидела на постели у ног больной, закрыв лицо руками. Возле нее стояла Роза Катена, один глаз ее был полуоткрыт, и из него ручьем лилась желтоватая прозрачная жидкость, а другой, слепой глаз, был прикрыт бельмом, она бормотала молитву, перебирая четки. Тихие псалмы возносились к небесам, а из этого смутного шепота выделялись святые слова священника, совершавшего обряд помазания, крестя рукой уши, ноздри, рот и руки неподвижно лежавшей больной.

— …indulgeat tibi, Domine, quidquid per gressum de-liquisti. Amen.

Камилла открыла ноги сестры, она отдернула одеяло, под которым оказались две желтые ноги, покрытые чешуйчатой корой и посиневшие у ногтей, когда к ним притрагивались, они чуть-чуть вздрагивали, как омертвевшие члены. На иссохшую кожу ног падали слезы Камиллы, смешиваясь с миром.

— Kyrie eleison. Christe eleison. Kyrie eleison. Pater noster.

Помазанная во имя Господне продолжала неподвижно лежать, тяжело дыша, с закрытыми глазами, с согнутыми коленями и руками, вытянутыми вдоль бедер, — в обычной позе тифозных больных. Священник в последний раз приложил к губам больной распятие, перекрестил своей большой рукой всю комнату и удалился со всем причтом, оставив в комнате слабый запах фимиама и воска. А под окном, на улице, башмачник Маттео Пуриелло барабанил по подметкам, сопровождая свою работу пением.

Зловещие признаки болезни начинали мало-помалу исчезать, болезнь длилась уже четвертую неделю, и теперь общее оцепенение сменилось спокойным нормальным сном, после которого сознание проясняется, чувства делаются не такими смутными, и дыхание становится более ровным. Тяжелый кашель еще терзал слабую грудь больной, сотрясая все ее тело, внушавшее тревогу разрушение кожи и мягких тканей ограничилось локтями, коленями и небольшими участками спины. Когда Камилла наклонялась над постелью восклицая: «Орсола!» — сестра пыталась открыть глаза и взглянуть в том направлении, откуда слышится голос. Но для этого она была еще слишком слаба, и вялое оцепенение снова овладело ее чувствами.

Она начала испытывать голод, мучительный голод. Чисто животная алчность терзала внутренности пустого желудка, ее рот судорожно двигался, так как челюсти инстинктивно делали жевательные движения, жалкие костлявые руки протягивались в пространство, как лапы обезьяны, которая старается схватить яблоко. Это был собачий голод человека, выздоравливающего после тифа, ужасная жадность, потребность в питательном веществе во всех клеточках истощенного продолжительной болезнью тела. В тканях едва циркулировала скудная волна крови, в слабо орошенном кровью мозгу остановилась всякая деятельность, как в машине, для которой не хватило движущей силы воды. Вся жизнь этого расслабленного тела заключалась теперь лишь в определенных движениях, приобретенных путем привычки в течение всей предшествующей жизни. Это была исключительно механическая деятельность тела, которая не сообщала выздоравливающей даже искры сознания. Орсола большей частью бормотала высоким голосом длинные молитвы, бессвязные слова она разбивала на отдельные слоги, угрожала наказаниями ученикам, пела пятисложные строфы гимна Иисусу. А иногда указательным пальцем левой руки она проводила по краю простыни как бы для того, чтобы взоры учеников следили за строчками книги. А потом она вдруг возвышала голос и торжественно, почти угрожающе, возвещала о семи трубах, очевидно, смутно припоминая обращение брата Бартоломео да-Салуццо к грешникам, быть может, в это время перед ее туманными взорами проносились старинные картины, вырезанные на дереве и изображающие трубящих ангелов чудовищной величины и сраженных ими демонов. Но во взорах ее не было и искры мысли. Тяжелые веки наполовину прикрывали радужную оболочку, утратившую свой цвет и покрывшуюся желтоватой мутью. Она лежала распростертой на постели, при этом голова ее покоилась на двух подушках. Почти все волосы ее выпали во время болезни, лицо стало землистого цвета, так что казалось, что в нем нет даже признака жизни. Кожа на теле была лишена влаги, так что череп и весь скелет просвечивали сквозь нее, а в тех местах тела, где скелет сильнее прижимался к постели, на кожи появились пролежни. Только болезненное ощущение голода свидетельствовало о том, что в этом разлагающемся теле еще теплится жизнь, ужасный голод терзал кишечник, тифозные язвы которого медленно зарубцовывались.

Был девятый день Рождества, радостный праздник стариков и детей, стояли ясные, холодные вечера, когда вся Пескара, населенная моряками, оглашалась звуками волынок. Из открытых погребов разливался в воздухе острый запах ухи. Улицы постепенно озарялись светом, идущим из окон и дверей. Солнце еще освещало каменные террасы дома Фарины, крышу дома Меммы и колокольню Сан-Джакомо. Освещенные верхушки этих зданий подымались подобно маякам над покрытой тенью местностью. Но вот внезапно наступила ночь, усеяв небеса звездами, над домами Санто-Агостино, около бастиона, между красным фонарем и телеграфным столбом показался серп нарастающей луны.

В комнате Орсолы вся эта уличная жизнь походила на смутное жужжание пробуждающегося улья. Звуки волынок придавали всему оттенки религиозно-семейной радости. Выздоравливающая слушала эти звуки, слегка приподымаясь на постели, они пробуждали в ней образы мимолетных переживаний, перед глазами проходили разные священные видения, лучезарные ясли, шествие белых ангелов по безоблачной лазури. И она принималась было петь хвалу Богу, протягивая вперед руки, но могла лишь открыть рот, для звуков же не хватало еще голоса, она начинала горячо восхвалять Иисуса, проникаясь сладостью любви, ее воодушевляли приближающиеся звуки пастушеских мелодий и светлые образы святых, которые она видела на стенах комнаты. Она возносилась к небу среди хора херувимов и благоухания мира и фимиама.

— Осанна!

Но ей не хватало голоса, и она простирала вперед руки. Стоявшая возле сестры Камилла хотела снова усадить ее на подушки, чувствуя, как ее покоряет этот слепой энтузиазм веры, Орсола снова опустилась на постель, голова ее беспомощно свесилась, горло и грудь ее обнажились, и вся она смертельно побледнела. В такой позе она напоминала Деву Скорби. Звуки волынок стали ослабевать и совсем исчезли, позднее послышались песни пьяных моряков, возвращающихся на ночь к своим баркам, стоявшим у берегов речки Пескары.

Чем больше прояснялось сознание, тем с большей силой ее терзало чувство голода. Когда от булочной Флайана доносился запах свежего хлеба, Орсола начинала просить есть, она требовала, умоляла, как голодная нищенка, протягивая руку сестре, и быстро уничтожала все, что ей давали, горя зверским желанием съесть все до последней крошки и подозрительно озираясь по сторонам, словно боясь, не вырвет ли кто-нибудь пищу из ее рук.

Долго и медленно тянулось выздоровление, тем не менее приятное чувство обновления организма начинало уже разливаться по всем членам. Хорошая пища освежила кровь: легкие стали усиленно работать, благодаря свежему притоку крови, пораженные ткани, орошенные теплой влагой, начали заживать, деятельность мозга стала нормальной, нервная система начала функционировать правильно, галлюцинации исчезли, череп стал обрастать волосами. Это было естественное преобразование жизни, постепенное развитие доселе скрытой энергии, которую пробудила болезнь, напряженное желание жить и чувствовать, что живешь. Благодаря сознанию этого обновления, девушка чувствовала себя так хорошо, словно она родилась вторично.

Настали первые дни февраля.

Со своей постели Орсола видела вышку арки Порта-Нова, плитки красноватого кирпича, между которыми пробивалась травка, разрушающиеся капители, среди которых ласточки вили свои гнезда. Фиалки святой Анны еще не начинали цвести в расщелинах крыш. А наверху синело небо во всей своей благородной красе, порой воздух оглашался звуками военного оркестра.

Вся эта пробуждающаяся жизнь возбуждала в ней чувство удивления. Орсоле казалось, что ее прошлая жизнь не принадлежит и даже не принадлежала ей, неизмеримая даль словно даль сновидений, отделяла ее теперь от этих воспоминаний о былом. Она как будто утратила чувство времени, ей приходилось всматриваться в окружающие предметы, напрягать свой мозг и долго собираться с мыслями, чтобы что-нибудь припомнить. Она прикасалась пальцами к вискам, покрывавшимся тоненькими волосами, и рассеянная улыбка начинала блуждать на бледных губах и во взоре.

— Ах! — томно шептала она и медленно проводила пальцами по вискам.

Как печально и однообразно протекала жизнь в этих трех комнатах, среди этих грубо вылепленных статуэток святых, среди этих образов Мадонны, среди всех этих ребятишек, которые в течение пяти часов ежедневно своими тоненькими голосами хором лепетали одни и те же слоги, написанные мелом на классной доске! Подобно святой Текле Ликаонийской и святой Евфимии Калчедонской, известным легендарным великомученицам, обе сестры посвятили свою девственность Небесному Жениху, ложу Иисуса. Они неустанно умерщвляли свою плоть лишениями и молитвами, дыша воздухом церкви, запахом фимиама и пылающих свеч, питаясь овощами.

Этим долголетним усидчивым чтением по складам, этим бессмысленным занятием разбивания слов на слоги, этим рукоделием — работой, состоящей из беспрерывном продевании иглы и нитки через белоснежную ткань, пропитанную священным запахом лаванды, они окончательно умертвили свою душу. Никогда руки их не искали сладостного прикосновения к детским кудрявым головкам, не стремились к теплой ласке какого-нибудь белокурого мальчика, никогда уста их во внезапном порыве нежности не искали лба маленьких воспитанников. Они изучали с ними катехизис, пели молитвы и заставляли все эти веселые головки надолго склоняться под тяжестью священных изречений, они беседовали с ними о грехе, о страхе перед грехом, о вечной каре, они говорили об этом грозным голосом, в то время как все эти глазенки становились большими и розовые ротики широко раскрывались от удивления. Все кругом оживало в пылком детском воображении: от рам картин отделялись пожелтевшие профили таинственных святых, а Назареянин с окровавленным челом, увенчанным шипами и терниями, всюду преследовал их взглядом своих печальных глаз, и всякое темное пятнышко на большой крышке камина принимало зловещую форму. Так углубляли подвижницы веру в этих бессознательных душах.

Воспоминание об этой бессмысленной жизни пробуждалось теперь в Орсоле и необычайно волновало ее. Благодаря естественной наклонности человеческой души доискиваться до сути вещей, постепенно она углублялась своими мыслями до самых отдаленных лет, и вдруг она почувствовала внезапный прилив радости, как будто в течение одного мгновения в ее сердце протекло все ее детство.

— Камилла! Камилла! — звала она. — Где ты?

Сестра не отвечала: ее не было в комнате, быть может, она ушла в церковь к вечерне. Орсоле вздумалось коснуться ногами пола и попробовать самой без посторонней помощи, сделать несколько шагов.

Она засмеялась робким смехом девочки, которая колеблется перед осуществлением трудного дела, она даже зажмурила глаза, мысленно предвкушая это новое удовольствие, и стала ощупывать пальцами колени и исхудалые бедра, как будто испытывая свои силы, и все смеялась и смеялась, и этот смех отдавался во всем ее существе какой-то бесконечной сладостью и очарованием.

Луч солнца проскользнул на подоконник, добрался до угла комнаты, коснулся воды в стоящем там умывальнике и задрожал, отразившись на стене тонкими золотыми нитями. Группа голубей промелькнула в воздухе и опустилась на арку, это показалось ей хорошим предзнаменованием. Она медленно стянула с себя одеяло и снова остановилась в нерешительности, сидя на краю постели, она стала искать исхудалой и желтой ногой шерстяные туфли. Нашла одну, нашла и другую, вдруг ее охватила внезапная робость, смешанная с радостью, глаза наполнились слезами, и все перед ней задрожало в туманном свете, как будто все предметы вокруг нее стали воздушными и таяли где-то в пространстве. Слезы потекли по щекам и остановились на губах, она проглотила несколько теплых соленых капель. Взглянула снова на арку: голуби, один за другим, взлетали в воздух, шелестя крыльями. Орсола подавила в себе приступ слез, оперлась о край кровати и, после некоторых усилий, стала, наконец, на ноги. Она не думала, что окажется настолько слабой, что у нее не хватит сил держаться на ногах, и переживала какое-то странное ощущение, точно по ногам забегали мурашки и защекотало в мускулах. Такое ощущение испытывает раненый, который поднимается с постели, хотя его сломанная нога еще не зажила. Попробовала двинуть ногой, робко шагнула вперед, но испугалась и снова села на край постели, озираясь вокруг, словно желая убедиться, что никто не подсматривает за нею. Затем она наметила конечный пункт — окно, снова поднялась на ноги и, пошатываясь, тихо пошла к окну, не сводя глаз с ног, она закуталась в зеленую шаль, так как испытывала легкую дрожь. В середине комнаты ею овладел внезапный страх, она зашаталась, стала размахивать руками, направилась обратно к постели и, сделав три-четыре быстрых шага, опять опустилась на край кровати. Посидела так с минуту, тяжело дыша, затем натянула на себя еще одно теплое одеяло и, вся дрожа, закуталась в него с головой.

— Боже, как я слаба!..

Она с любопытством взглянула на то место пола, где сейчас сделала несколько шагов, как будто отыскивая на нем следы своих ног.

Орсола ничего не сказала сестре об этой первой попытке. Услышав шаги возвращающейся Камиллы, она закрыла глаза и притворилась спящей, испытывая странное наслаждение от этого обмана, едва удерживаясь от смеха, который щекотал ее грудь, горло и губы. Эта маленькая тайна придавала радостный смысл ее жизни: целыми днями она с нетерпением ждала желанного часа. Но вот Камилла спускалась, наконец, с лестницы. Орсола с минуту прислушивалась, сидя на постели, пока до ее слуха не донесся стук шагов медленно спускающейся с лестницы сестры, затем она поднималась, едва сдерживая приступ смеха, и, держась за стены и мебель, слабо вскрикивая от страха всякий раз, как подгибались ее колени и нарушалось равновесие, направлялась к окну.

Из булочной Флайана доносился аромат хлеба и раздражал ее. Она подошла к окну, чтобы подышать свежим воздухом, испытывая мучение, смешанное с жадным желанием вдыхать в себя этот живительный запах, рот ее наполнился слюной, глаза загорелись алчностью. Ее охватил вдруг бешеный порыв — все обшарить, ко всему прикоснуться руками, и она медленно поплелась по комнате, делая бесполезные усилия открыть замки, так как Камилла унесла ключи с собой. Это начинало сердить ее. Но вот в глубине ящика одного из столов она нашла яблоко и жадно вонзила в него зубы. До сих пор ее заставляли строго соблюдать диету и не давали ей фруктов. А это яблоко чудесно пахло розой, как обыкновенно пахнет известный сорт сморщенных и бесцветных яблок. Она снова стала искать чего-нибудь в столе, но нашла лишь какую-то бледно-зеленую коробочку, в которой было немного семечек, она взяла ее, с любопытством заглянула внутрь и спрятала под подушку.

Так провела она этот час, испытывая от сознания тайны то острое наслаждение, которое испытывают выздоравливающие дети, съедая запрещенные лакомства и нарушая этим диету. Единственным свидетелем ее похождений был котенок с пестрой шерсткой, как у пятнистой змейки, с ласковым мяуканием он терся о ноги Орсолы или же делал смешные попытки поймать летающих возле арки голубей. Постепенно Орсола почувствовала любовь к своему скромному товарищу. Она брала его к себе в постель, нашептывала ему бессвязные слова, подолгу смотрела, как он розовым язычком облизывал лапки, любила, когда он вытягивал свое горло ящерицы для ласки и как это желтенькое горлышко трепетало от глухого и приятного мурлыкания, похожего на воркование лесных горлиц. Быть может, вследствие естественного воспоминания о каком-то таинственном древнем предке ей нравились светящиеся в темноте глаза котенка, эти фосфорические щелочки, которые излучали во мраке таинственный свет.

На все эти причуды сестра Камилла смотрела с каким-то недоверием и даже с затаенным огорчением, но молчала. И медленно, почти бессознательно и незаметно, эти две души отрывались и отдалялись друг от друга.

До сих пор они жили общими чувствами и привычками, так как при всем различии их характеров всякое противоречие сглаживалось и выравнивалось единой верой, нерушимым культом божественности Христа, вечным созерцанием, которое было целью их жизни. Так как культ поглощал их целиком, то родственные связи постепенно исчезли под оболочкой религиозного чувства, поэтому сестры никогда не проявляли нежности друг к другу, никогда не делились воспоминаниями или надеждами. Это были сестры по религии, члены великой семьи Иисуса, рассеянной по земле и мечтающих о небе.

Так как, благодаря обновлению тела после болезни и строгой диеты, в Орсоле стали проявляться неожиданные особенности характера, то разрыв между сестрами сделался неизбежным, а голос уснувшей крови не мог уже сгладить этого, ставшего столь резким, различия.

Снова пришли ученики, в первый раз они собрались утром в начале марта. Орсола еще не вставала с постели, она сидела на краю, подставляя затылок и плечи живительным лучам солнца. Воздух был пропитан кислым запахом уксуса, которым Камилла разбавила высохшие чернила, на арке уже цвели фиалки, и ветер приносил их слабый запах.

Детвора влетела в комнату, словно порыв мартовского ветра, в дверях показалось несколько маленьких головок, они поднимались одна над другой, пытаясь заглянуть в комнату, вскоре наивное любопытство сменилось нерешительной робостью перед смертельно бледной и исхудавшей учительницей, которую ученики едва могли узнать.

Но девушка ласково улыбалась, не будучи в состоянии сдержать волновавшего ее кровь чувства, она подзывала их к себе, путала их имена, протягивала к ним руки. Ребятишки по одному, по два, по три подходили к ней, прикладывались губами к ее рукам и повторяли заученные дома приветствия, проглатывая от волнения слова.

— Нет, нет, не надо! — восклицала Орсола в порыве нежности, не будучи в силах оторвать руки от теплых и мягких губок. Она чувствовала себя почти виноватой. — Камилла, удержи их, удержи!..

Каждый принес ей что-нибудь в подарок: цветы или фрукты. В воздухе вдруг сильно запахло фиалками, и среди этого аромата и весеннего света приветливо улыбались раскрасневшиеся детские рожицы.

Затем в соседней комнате начался урок. Первоклассники своими звонкими, высокими голосами произносили буквы, второклассники читали слоги, а громкий голос Камиллы перекрывал весь этот звенящий хор.

— La, le, Li, lo, lu…

В паузах слышно было, как Маттео Пуриелло подбивал подошву, или жужжание прялки Иече.

— Va, ve, vi, vo, vu…

Орсоле стало скучно. Однообразие звуков и голосов давило ей голову какой-то неприятной тяжестью, усыпляло ее, тогда как ей хотелось пробудиться и ощущать вокруг себя дыхание детей, дыхание животворной радости.

— Bal, bel, bil, bol, bul…

Она собрала цветы и поставила их в стакан с водой, чтобы сохранить их свежесть. Затем начала медленно вдыхать их запах, близко наклонясь над свежими цветочками, закрыв глаза и вся отдаваясь греху обоняния.

— Gra, gre, gri, gro, gru…

Большое белое облако закрыло солнце. Орсола подошла к окну и облокотилась на подоконник, чтобы взглянуть на площадь. На одном из балконов, среди ваз с гвоздикой, стояла одетая в розовое платье донна Фермина Мемма, под балконом проходила группа офицеров, смеясь и звеня волочащимися по мостовой саблями. Немного дальше, в городском саду, расцветала сирень и колыхалась от ветра верхушка гигантской сосны. Из погребка Лучитино выходил, пошатываясь и распевая, вечно пьяный Вердура.

Орсола отошла от окна, в первый раз после такого продолжительного времени она выглянула на площадь. Ей казалось, что она поднялась высоко-высоко и даже почувствовала легкое головокружение.

— Nar, ner, nir, nor, nur…

Детский хор не прекращался.

— Pla, ple, pli, plo, plu…

Орсола чувствовала, что ее давит и уничтожает эта пытка, ее неокрепшие нервы едва выдерживали это напряжение. А хор, управляемый Камиллой, которая отбивала по столу такт палочкой, неумолимо тянул:

— Ram, rem, rim, rom, rum…

— Sat, set, sit, sot, sut…

Вдруг выздоравливающая разразилась рыданиями и повалилась на постель. Она истерически всхлипывала, лежа ничком, с распростертыми руками, прижимаясь лицом к подушкам, не будучи в состоянии удержать слезы.

— Tal, tel, til, tol, tul…

Ее голова снова обросла волосами, курчавыми и каштановыми, как раньше. Ей было любопытно взглянуть на себя в зеркало, особенно после того, как Роза Катэна с жеманством, изобличавшим в ней бывшую публичную женщину, погладила ее по стану и заметила: «Красотка!»

Наконец она дождалась ухода Камиллы, встала с постели, сняла со стены зеркальце в золоченой, покрытой зелеными пятнышками раме, концом одеяла стерла пыль и с улыбкой взглянула в него. Все шея была обнажена, на коже рельефно выделялись голубоватые жилки, голова была маленькая и продолговатая, как у козочки, губы — тонкие, подбородок — острый, глаза — каштанового цвета, как и волосы, лишь чуть желтее. Покрывающая лицо бледность и улыбка придавали ей, несмотря на двадцатисемилетний возраст, какую-то новую грацию, новую молодость.

Она долго не могла оторвать глаз от зеркала, ей приятно было медленно отдалять от лица блестящую поверхность и видеть, как ее изображение исчезает в этом голубоватом сиянии, как будто погружаясь в глубину морских вод. Земная суета побеждала ее, овладевала ею. Ее внимание останавливали такие пустяки, на которые она раньше не обращала никакого внимания, вроде какой-то чечевицеобразной веснушки на правом виске или едва заметной морщинки, пересекавшей одну бровь. Долго она стояла в такой позе. Затем, под влиянием внезапно нахлынувшего радостного чувства, стала искать вокруг какое-нибудь развлечение.

Зеленая коробочка, которую она нашла в шкафу, раскрывалась, как двустворчатая раковина, там оказалась густая гроздь черных семян. Все семечки казались скрепленными тончайшими блестящими серебряными ниточками, но едва девушка дунула на казавшуюся крепкой гроздь, как в воздухе появилось облако белых перышек, которые, сверкая, разлетелись по комнате. Ей показалось, что у семян были крылышки, придававшие им вид тоненьких насекомых, растворяющихся в лучах солнца, или едва заметных лебединых пушинок, перышки летали по комнате, опускались на пол, вплетались в волосы Орсолы, садились на ее лицо и покрывали все предметы. Она смеялась, защищаясь от них и стараясь отогнать пушинки, которые щекотали кожу и прилипали к рукам.

Наконец она устала, растянулась на постели и предоставила всей этой снежной массе медленно опускаться вниз. Она полузакрыла глаза, чтобы зрелище казалось ей более приятным. По мере того как ею овладевало сонное состояние, она чувствовала, будто погружается в подушку, которую покрывали перышки. Проникавший в комнату свет был одним из тех бледных полуденных сияний марта, когда солнце смеется, скромно угасая, как исчезает Аврора в белеющем небе.

Камилла застала сестру еще спящей, возле нее лежало зеркало, а волосы были покрыты белым пушком.

— Ох, Господи Боже! Ох, Господи Боже! — бормотала она сквозь зубы, всплескивая руками и смотря на Орсолу с горьким сожалением.

Набожная Камилла пришла из церкви, где слушала литании Благовещения и проповедь о пророчестве архангела рабе Божией. Ecce ancilla Domini… Звучное красноречие проповедника опьянило ее, в ушах еще раздавались слова пророчества.

В этот момент проснулась Орсола, она сладко зевнула и начала потягиваться.

— А, это ты, Камилла, — сказала она, немного смущенная ее присутствием.

— Да, это я, это я! Ты погибнешь, несчастная, погибнешь, — прервала ее набожная сестра, указывая пальцем на зеркало. — У тебя в руках было орудие дьявола…

Она разразилась упреками, стала осыпать ее бранью, все возвышая голос, горячо предостерегала ее, размахивала руками, угрожала вечной карой, рисуя картину мучений грешников.

Memento! Memento!

Но Орсола ничего не слышала, ошеломленная этим потоком возгласов.

Вдруг на углу площади затрещал барабанный бой, и послышалась военная музыка.

Комната была узкая и низенькая, бревна потолка почернели от копоти, воздух был пропитан запахом лука, помоев и угольного чада. По стенам была развешена поблекшая медная посуда, на полочке стояли блюда, на которых были нарисованы цветочки, птички и смеющиеся головки, на столиках стояли старые медные лампы, пустые бутылки и были разбросаны листья увядших овощей, на весь этот хлам смотрел со стены образ святого покровителя Винченцо с книгой в руке и красноватым кругом вокруг головы.

Орсола часто простаивала в этой комнате среди паров кипящей воды, в которой варились овощи, и, высунув голову из маленького оконца, прислушивалась к мотивам фривольной песенки и сопровождающим ее взрывам смеха. В летние вечера песни и смех слышались чаще, к ним присоединялись звуки гитар и топот танцующих. Все эти отголоски жизни рабочего квартала доходили порой до верхних этажей и заставляли дрожать от ужаса бедных невест Иисуса, смиренно склонившихся над глиняными сковородками с отшельнической пищей, состоящей из овощей и зелени. Но теперь, когда Орсола услышала однажды эти веселые голоса, в ее душу закрался соблазн выглянуть наружу.

Камиллы не было дома, было пятое воскресенье после недели Лазаря. Дождливые дни сменились приятной, теплой погодой, приближался апрель. Вдыхая этот воздух, девушка еще сильнее ощущала прелесть своего выздоровления. Естественно, что она, разгуливая по комнатам, не удержалась и выглянула в окно, и тотчас ее охватило то нездоровое обаяние сладострастных сцен, которые смущают даже стыдливые души.

Орсола придвинула стул к окну и взобралась на подоконник, но, прежде чем бросить взгляд на улицу, она почувствовала приступ страха, несколько минут стояла она на стуле, боязливо озираясь вокруг, точно боясь, не подсматривает ли кто-нибудь, что она делает.

Все вокруг было спокойно, лишь со звоном падала с потолка в таз капля за каплей. А голоса снизу поднимались и манили ее.

Девушка успокоилась и выглянула. В переулке, словно закваска, бродила питаемая дождем гниль, черная грязь покрывала мостовую, и в этой грязи валялись остатки фруктов, отбросы, тряпки, старая сгнившая обувь, обрывки шляпы и прочий хлам, который выбрасывала на улицу беднота. Среди этой клоаки, в которой солнце зарождало насекомых и паразитов, казалось, задыхался прислонившийся к казарме ряд миниатюрных домиков. Но из всех окон, из всех световых отверстий выглядывали уже не умещавшиеся в вазах цветы гвоздики, а большие красные пионы пышно распускались, поворачивая свои головки к солнцу. Среди этих цветов виднелись увядшие накрашенные лица проституток, которые пели непристойные песенки, прерывая их своим гортанным смехом, а на мостовой, под решетками казармы, другие женщины льнули к солдатам, разговаривая с ними высокими голосами и соблазняя их. И солдаты, чувствуя, как в их крови расцветает весенний яд Венеры, протягивали сквозь прутья руки, чтоб ущипнуть чье-нибудь тело, и пожирали пламенными взорами этих женщин, уже в течение многих лет удовлетворявших похоть этого пьяного сброда развращенных босяков.

Орсолу поразила картина этого порока, зашевелившегося под лучами солнца. Она не отвернулась и продолжала смотреть. Но, когда она подняла глаза, то увидела в световом окошке на крыше казармы какого-то белокурого парня, который смотрел на нее и улыбался. Она быстро соскочила со стула, бледнее, чем тогда, когда ей показалось, будто она слышит голос Камиллы, побежала в свою комнату, бросилась на постель, затаив со страха дыхание, как будто кто-то гнался за ней и грозил ей.

С этого дня в течение всех часов, всех моментов, когда Камиллы не было дома, дьявольский соблазн приковывал ее к этому зрелищу. Сначала она боролась, но видя, что все ее усилия напрасны, сдалась. Она направлялась в эту комнату с осторожностью и опаской, как будто шла на любовное свидание, и оставалась там долгое время, скрываясь за полузакрытыми жалюзями и предоставляя растлевающим сценам публичного дома волновать ее кровь и развращать ее воображение.

Ничто не ускользало от ее напряженных взоров, она старалась даже проникнуть ими внутрь здания, разглядеть что-нибудь за цветами гвоздики, которые закрывали окна. Солнце томительно жгло, рои насекомых кружились в воздухе. Стоило на углу показаться какому-нибудь мужчине, как навстречу ему со всех окон неслись соблазны, а более навязчивые женщины, с открытой грудью, выходили из домиков и прямо предлагали себя. И мужчина быстро исчезал со своей избранницей в какой-нибудь темной двери. Отвергнутые осыпали их бранью, насмехались над скрывшейся парой и возвращались в свою засаду за цветами гвоздики.

Под влиянием всего этого в девушке пробуждались нечистые желания. Скрытая доселе потребность любви теперь овладела всем ее существом, причиняла ей мучение и непрерывную жестокую пытку, от которой она не могла защитить себя.

На нее нахлынула горячая волна здоровья, волновавшая ее кровь, заставлявшая учащенно биться ее сердце, влагавшая песни в уста. Самое легкое дуновение ветерка, едва заметная дрожь нагретого солнцем воздуха, песенка нищего, благоухание цветка — этого было достаточно, чтобы вызвать в ней неопределенное смущение, сопровождаемое какой-то истомой, похожей на ту, которую она испытывала от прикосновения к нежной бархатной кожице зрелого плода. Она чувствовала себя разбитой и ввергнутой в неведомую пропасть очарования. Волнение крови, питаемое воздержанием, необычное изобилие соков, непрерывное нервное напряжение — держали ее в особом, странном состоянии, подобном первой стадии опьянения. Вся прошлая жизнь как будто куда-то провалилась, замерла в глубине памяти и не подымалась более. И в любой момент, в любом месте что-нибудь обостряло ее желания: изображения святых на стенах, мадонны, маленькие восковые фигурки — все окружающее представлялось ей в извращенном виде. От всех этих предметов как бы веяло страстью, обдававшей пламенным дыханием все существо девушки.

— Вот сейчас я спущусь вниз… на улицу… — шептала она про себя, будучи не в силах владеть собой.

Она хваталась за ручку двери, но руки ее начинали дрожать, скрип задвижки, трущейся о кольцо, пугал ее. Она возвращалась назад и вся посиневшая, обессиленная бросалась на постель.

В Вербное воскресенье она в первый раз после стольких месяцев должна была выйти из дому, так как Камилла хотела свести ее в церковь, воздать благодарность Господу за исцеление. Когда начали звонить колокола, Орсола выглянула в окно. Пасхальная улыбка апрельского солнца озаряла всю улицу. Все жители вышли из домов, держа в руках оливковые ветви — эмблемы мира.

Она должна была одеться по-праздничному: прохожие могли взглянуть на ее выход. Суетное безумие вдруг овладело ею: она заперлась в своей комнате и начала искать в сундуке более светлые платья. Острый запах камфары поднялся от этих старых тканей, хранившихся в течение многих лет в сундуке: там были разноцветные шелковые юбки, зеленые и фиолетовые с отливами, когда-то облегавшие бедра новой невесты, были там и старомодные блузки с широкими рукавами, пестрые пелерины, окаймленные белыми кружевами, покрывала, вышитые серебром, воротнички тонкой ажурной работы — все эти вещи казались ей смешными, к тому же они были попорчены сыростью.

Орсола выбирала, побуждаемая новым инстинктом, пропитывая руки запахом камфары. Весь этот никуда негодный шелк, все эти покрывала только раздражали ее. В конце концов она не нашла ничего, что было бы ей к лицу. В гневе она захлопнула сундук и оттолкнула его ногой под кровать. Колокола звонили в третий раз. Подобно Камилле, она надела свой обычный убогий наряд пепельного цвета, кусая губы, чтобы отогнать подступавшие слезы.

Призывный благовест продолжался. Рассыпанные по улицам оливковые ветви сверкали серебристыми искрами, каждая группа поселян несла целый лес веток, от этих веток распространялась в воздухе чистая кротость христианского благословения, как если бы явился сам Галилеянин, Царь бедных и кротких, восседающий на ослице среди толпы учеников, приветствуемый спасенным народом: Benedictus, qui venit in nomine Domini. Hosanna in excelsis!

В церкви, украшенной целым лесом пальм, было множество народа. Один из тех потоков, которые неизбежны при большом стечении толпы, отрезал Орсолу от Камиллы, она осталась одна среди этого водоворота, среди этих толчков и дыханий. Она попыталась открыть себе проход: ее руки встретили спину какого-то мужчины, чьи-то теплые руки, прикосновение к которым взволновало ее. Она почувствовала, как лица ее коснулись оливковые листья, чье-то колено заградило ей путь, кто-то толкнул ее локтем в бок, ее стали толкать в грудь и в спину и окончательно прижали. Среди запаха фимиама, под благословенными пальмами, в таинственном полумраке, во всей этой массе христиан и христианок от взаимного трения тысяч тел стали вспыхивать маленькие эротические искры и разбрасываться во все стороны, здесь можно было заметить, как давала знать о себе скрытая любовь. Мимо Орсолы проходили две деревенские девушки с оливковыми ветками на груди и кокетливо улыбались идущим вслед за ними возлюбленным, и она почувствовала вокруг себя как бы шествие любви, встала между этими телами, которые искали друг друга, образовала своим телом препятствие этим телодвижениям и попыткам прикоснуться друг к другу, разделяла пожатия этих рук, рассекала связь этих объятий. И часть этих прерванных нежностей проникла в ее кровь. Затем она столкнулась лицом к лицу с каким-то белокурым солдатом, он чуть не ударился головой в ее грудь, так как волна людей толкала его вперед. Она подняла глаза. И парень улыбнулся той самой улыбкой, какой улыбался тогда, выглядывая из окна казармы. А сзади продолжала напирать толпа, дым фимиама стоял густым облаком.

— Procedamus in расе, — запел в глубине церкви дьякон.

— In nomine Christi. Amen, — ответил хор.

Эти слова возвещали начало процессии, которая вызвала страшную давку. Инстинктивно, ничего не соображая, Орсола прижалась к мужчине, как будто уже принадлежала ему, она позволила почти нести себя этим рукам, которые обхватили ее вокруг талии, ощущая на волосах мужское дыхание, слегка пропитанное табачным дымом. Так шла она, обессиленная, изможденная, подавленная приступом внезапно обрушившейся на нее страсти, видя перед собой лишь мрак.

В это время возле главного алтаря заколыхались кадила, окутывая народ облаками приятного голубоватого дыма, в середину церкви вошла торжественная процессия, участники которой держали в руках оливковые ветви и пели.

В течение Страстной недели все содействовало усилению любовной жажды молодой девушки. Церкви были погружены в сумерки Страсти, распятия на алтарях были прикрыты фиолетовой тканью, гробницы Галилеянина были окружены белыми травами, взращенными в подвалах, в воздухе стоял запах цветов и ладана.

Орсола стояла на коленях и ждала, пока сзади нее не послышались чьи-то легкие шаги, заставившие ее вскочить. Она не могла обернуться, так как Камилла не спускала с нее глаз, но она чувствовала, что всю ее обнимает взгляд этого человека, жжет ее, как тонкие язычки пламени, и томная нега сковывает ее члены. Тогда она стала смотреть на догоравшие свечи, стоявшие в деревянных подсвечниках возле алтаря. Священники нараспев читали Евангелие. Одна за другой свечи начинали гаснуть. Вот осталось их только пять… две… Темнота приближалась из глубины капелл к молящемуся народу. Наконец, погас последний огонек Едва Орсола почувствовала во мраке прикосновение двух ищущих ее рук, она вскочила с пола и страшно растерялась. Когда она после этого вышла из церкви, мысль о том, что она осквернила святое место, терзала ее совесть, внезапно ее охватил страх перед Божьей карой. Все казалось ей каким-то кошмаром, в котором темная фигура распятого Иисуса, мучительное томление тела, тяжелый запах цветов и дыхание этого блондина смешивались в какое-то двойственное ощущение боли и наслаждения.

Но, когда торжествующий Иисус воскрес во славе небес, благоухания Пасхи не питали более чувственности Орсолы. Сценой любви овладели тогда бездомные коты и дикие голуби. От светового окошка казармы к окну Орсолы неслись незаметные для других ангелы, эти два пункта разделял публичный дом, подобный канаве с грязной водой, по краям которой росли цветы, питаемые гнилью. В воздухе кружились голуби, сверкая своими зелеными и серыми перьями.

Тот, кого она любила, носил прелестное античное имя: Марчелло, на рукавах его кафтана были красивые нашивки из красной ткани и серебряной парчи. Он писал письма, полные вечного огня, эти пылкие фразы чуть не доводили ее до обмороков. Орсола тайком прочитывала эти послания и прятала их ночью на своей груди, фиолетовые буквы, смоченные теплой влагой тела, отпечатывались на коже, как бы покрыв ее татуировкой любви, доставившей столько радости девушке. Ее ответы были бесконечно длинны: весь запас познаний учительницы, все сокровища религиозной души, вся сентиментальность созревшей девушки выливались на линованные листки, вырванные из школьных тетрадок Она писала и забывалась, чувствуя, как ее влечет волна неиспытанных ощущений. Порой ей казалось, что ею овладевает какое-то безумие. Большой осадок мистического лиризма, накопленный в течение стольких лет веры в Небесное Супружество и питаемый чтением священных книг, смешался с бурными порывами земной страсти. Слезные мольбы, направленные к Иисусу, переходили во вздохи надежды на радость предстоящих объятий, посвящения лучшей части души Высшему благу переходили в помыслы о плотских ласках в объятиях белокурого возлюбленного, лучезарное сияние Святого Духа казалось светом посредницы любви — луны, и весенние зефиры заглушали ароматы райской трапезы.

Между ними был один из тех людей, которые вырастают, как грибы, среди тины грязной улицы, вся фигура этих людей как будто окрашена присущей им грязью, эти отвратительные люди трутся всюду, где можно заработать грош, проглотить жирный кусок мяса, стащить старую тряпку, сегодня они — ветошники, а завтра — разносчики, угождающие служанкам и проституткам, сегодня они — мелкие комиссионеры, а завтра — ловцы бродячих собак.

Его звали мелодраматическим именем — Линдоро. Это имя было очень популярно во всем квартале, от госпиталя до бастиона святого Августина. Своим появлением на свет Линдоро был обязан связи какого-то бродячего кларнетиста и уличной продавщицы фруктов, он унаследовал бродяжнический инстинкт отца и природную алчность матери. Будучи еще подростком, он таскался из дома в дом с метлой и корзиной и чистил помойные ямы, затем он превратился в посудомойщика в кабаке, где солдаты и матросы швыряли ему в лицо осколки стаканов и кости недожаренной рыбы. Из кабака он попал в булочную, где целые ночи напролет, обливаясь потом, загружал на длинной лопате хлебы в печи, пламя которой слепило ему глаза. Службу в булочной он променял на должность зажигателя уличных фонарей и долго терзал свое плечо тяжестью переносной лестницы. Его прогнали после того, как он украл один из громадных белых цинковых баков с керосином, тогда он сделался ветошником, покупая и продавая старые вещи, а также исполняя самые унизительные работы во всех публичных домах, предлагая услуги сводника за кусок черствого хлеба солдатам и прочим посетителям этих домов.

На его теле, как и в душе его, оставили след все эти ремесла, одно занятие отразилось на его жестикуляции, другое — на развитии его мускулов, третье повредило какой-нибудь орган, четвертое развило хитрость, придало особую интонацию голосу и прибавило несколько новых фраз к его жаргону. Он был маленького роста, худой, с огромной почти лысой головой, вся кожа была покрыта пятнами и прыщами. Его одежда представляла из себя самую причудливую смесь, всевозможные виды одеяний, в самых невозможных сочетаниях облекали его фигуру: зеленые халаты и состоящие из заплат штаны, красные войлочные шляпы и старая обувь прислуги, блестящие металлические запонки, пуговицы из белой кости, солдатские галуны, кружева и прочая смесь богатства и жалкой нищеты, обыкновенно загромождающая лавку еврея-ветошника.

Теперь он был лодочником. Он относил письма Марчелло Орсоле, в дом которой он являлся с ведрами, наполненными пескарской водой, уходил он оттуда с пустыми ведрами и с ответными письмами. Орсола, слыша его шаги на лестнице, бледнела, она начинала изыскивать способы, чтобы удалить Камиллу: ей нужно было остаться наедине с человеком, приносившим ей воду и радость. Заговорщики пускали в ход все средства; между ней и лодочником словно заключалось тайное соглашение: они переглядывались за спиной Камиллы, делали друг другу какие-то знаки едва заметной жестикуляцией и подмигиваниями. Мало-помалу влюбленной Орсоле передалась доля испорченности Линдоро, их отношения стали слишком фамильярными. Когда он являлся в отсутствие Камиллы, она отвергала его слишком смелые просьбы, подходила к нему так близко, что он чувствовал ее дыхание, несколько раз печально клала руку на его плечо. Линдоро изливался в потоках болтовни, оснащая ее меткими словечками своего жаргона, откровенными улыбочками, двусмысленными жестами, прищелкивая при этом языком и причмокивая губами.

Будучи опытным сводником, он умел развивать в душе Орсолы порочные наклонности и медленно, но верно увлекал свою добычу в объятия Марчелло. И девушка напряженно слушала его, глаза ее загорались огнем страсти, рот высыхал от непрерывно поддерживаемого искусной болтовней сводника полового возбуждения. Линдоро как-то заметил, что пробудил в женщине любовный пыл, и, стоя перед возбужденной Орсолой, он вдруг почувствовал непреодолимое желание и сделал было попытку сорвать тот цветок, который он взлелеял для любострастия другого. Но страх перед последствиями взял верх над его порочностью и охладил его пыл.

Наконец Орсола решилась на свидание с Марчелло. Они должны были встретиться в уединенном домике предместья, в пустынном переулке, где никто не мог выследить их, в одно из июньских воскресений, когда Камилла дольше обыкновенного должна была пробыть в церкви. Охранять их, конечно, взялся Линдоро.

В течение нескольких дней, предшествовавших этому великому событию, Орсола находилась в состоянии мучительного лихорадочного возбуждения: у нее то и дело судорожно сжимались челюсти, пылало лицо, дрожали руки. Она не в силах была ни стоять, ни сидеть и чувствовала острую потребность двигаться. Она продолжала заниматься в школе с учениками, и нередко среди этого монотонного чтения слогов ею вдруг овладевало страшное возбуждение, она чувствовала неодолимую потребность прыгать среди толпы ребятишек, опрокидывать столы, доски и парты, кричать, ломать что-нибудь, лишь бы забыться. Под холодным и испытующим взглядом Камиллы она едва не теряла сознания от мучительных спазмов, от необходимости сдерживать непроизвольные сокращения мускулов, от страшных внутренних усилий, чтобы притворяться спокойной.

Когда Камилла уходила из дома, она металась по всем комнатам, передвигала кресла, кусала цветы, выпивала залпом большой стакан воды, смотрелась в зеркало, выглядывала в окно, ложилась поперек постели и другими способами давала выход кипевшей в ней чувственности.

Было начало июня, когда лето окончательно побеждает весну. Вся Пескара, лежащая между морем и рекой, нежилась среди морской и речной прохлады, словно простирая объятия этим природным соседям — горькой и сладкой воде. Ласки погоды достигали комнаты Орсолы, в окна стучали блестящие насекомые и отскакивали от стекол, как золотой град.

Когда девушка осталась одна, она не могла удержаться от потребности сбросить с себя одежды, лечь и отдать свое тело этим неведомым ласкам, щедро разлитым в воздухе.

Она начала медленно раздеваться, руки лениво поднимались, пальцы едва касались шнуров и застежек. Тело постепенно обнажалось, как статуя из-под покрывающего ее шлака. У ее ног медленно росла куча шерсти и дешевой ткани, и на этой куче, словно на пьедестале, стояла фигура девушки. Линии торса шли красивыми изгибами, едва заметно извивалась волна нижней части тела, еще не оскверненного прикосновением мужчины, углубления у бедер рельефно выделялись. В комнату влетело какое-то насекомое и с жужжанием стало кружиться вокруг обнаженного тела. Орсола начала бояться, как бы оно не ужалило ее, и, защищаясь от прикосновения насекомого, она начала извиваться, как змея, испуганно размахивала руками и ногами, чувствуя в то же время какое-то наслаждение от этой игры.

Эти телодвижения возбудили и разгорячили девушку, у которой после этого появились новые прихоти. Она осторожно открыла дверь и высунула голову, заглядывая в другую комнату. Там был спертый воздух, какая-то могильная затхлость, какая обыкновенно бывает в школах после ухода детей. Единственными свидетелями недавней жизни были крупный алфавит и группы гласных и согласных букв, написанных на квадратных досках. Орсола вошла в классную, стараясь не наступать голой ступней на щели пола, испытывая особую нерешительность, как человек, который в первый раз ступает босиком по шероховатой поверхности, и смущение женщины, которая при движении не ощущает более одежды. Она дошла до третьей комнаты, где была вода. Окунула руки и обрызгала свое тело, вся содрогаясь, когда большая капля стекала по коже. Вышла оттуда вся мокрая и подошла к зеркалу, стоящему на старинном шкафчике.

В некоторых местах этого шкафчика еще уцелела мозаика. Зеркало, служившее дверцей шкафа, было окаймлено золотыми и серебряными украшениями, а наверху были прикреплены две статуэтки амуров с отбитыми головками. Орсола посмотрела в зеркало, влекомая неудержимым любопытством видеть себя голой. Вся фигура ее, еще обрызганная каплями воды, отразилась в потускневшем зеркале, как в голубой поверхности моря. Она с улыбкой смотрела на себя. И эта улыбка, как и всякое движение мускулов, казалось, колышет в зеркале все линии обнаженного тела, словно линии какого-нибудь изображения в воде. Заметив это, она захотела воспроизвести все телодвижения в стекле: она открывала рот, чтобы рассмотреть зубы, поднимала руки, чтобы рассмотреть подмышки, повертывалась спиной к шкафу и смотрела на себя, поворачивая голову. Ею овладела безумная веселость при виде того, как колышется и извивается вся ее фигура. А там, в глубине зеркала, позади ее отражения, виднелись классные доски с крупными буквами азбуки.

Как раз в это время в дверь постучался Линдоро, пришедший с ведрами.

— Подожди! — закричала Орсола.

Она быстро собрала одежду, впопыхах накинула ее на себя и пошла открыть двери.

Было шесть часов вечера, на полу комнаты отражался отблеск дворца Брины, вся Пескара, этот главный приют ласточек, пела.

Стоя друг против друга, они говорили о предстоящем свидании. Линдоро употреблял все свое красноречие, чтобы победить последние колебания девушки, он уже получил часть платы, и его вдохновляло желание получить остальное. Он убеждал словами, глазами, жестами. Его дыхание было пропитано запахом вина, а на лице виднелись свежие следы бритвы. Говоря, он открывал ряд ровных и чистых зубов, эту крепкую изгородь, нередко украшающую плебейский рот.

Орсола возражала лодочнику, опасаясь, не прервут ли свидание, но вскоре после того, как подогретый вином Линдоро довел свои убеждения до крайнего бесстыдства, она, в свою очередь, начала чувствовать возбуждение, медленно отступила к стене и прислонилась к ней. Так как она наскоро набросила на себя платье, то сквозь складки его виднелось белье. Шея была совершенно открыта, а туфли закрывали только пальцы босых ног.

Вдруг она, под влиянием слепого инстинкта, который заставляет женщину остерегаться страсти мужчины, подняла руку, чтобы прикрыть горло и застегнуть крючки на груди. Это движение, которым Орсола дала понять своднику свои мысли, возбудило в порочной душе Линдоро внезапный порыв мужской гордости. Ага, и ему тоже удалось, наконец, вызвать в женщине смущение! Он подошел ближе, и, так как вино придало ему смелости, то на этот раз ничто не могло удержать негодяя от позорного поступка…

Орсола неподвижно лежала на полу, платье ее было измято, и вся фигура свидетельствовала о том, что девушка была обесчещена.

Но, когда она услышала на лестнице шаги Камиллы, то от слабости могла лишь слегка приподняться и быстро провела рукой по смятому платью, она нашлась, сказав сестре, что внезапно почувствовала головокружение и упала посреди комнаты.

Темнело. Близость Адриатического моря навевала голубую свежесть июньского вечера. Площадь оглашалась смехом. Все здание дрожало от пения субботней радости.

— Кума Камилла, кума Орсола, идите сюда! — кричала Теодора Иече с площадки второго этажа.

Не говоря ни слова, ни о чем не думая, Орсола последовала за сестрой. Страшная усталость, какое-то отупение овладело ею. Теодора оглушила их своей болтовней и сплетнями.

— Знаете, кума, дочь Рашели Катэна вышла замуж.

— А!..

— Знаете, этот взяточник Джиованнино Сперанцо, тот рыжий хозяин пескарского трактира, скончался.

— А!..

— Знаете, кума, Кеккина Мадригале опять сбежала в Франкавиллу. Вы знаете ее: эта толстушка из дома Глория, черная, с птичьим носом… та самая…

Теодора пошла рядом с Орсолой. Камилла шла немного позади них, опустив голову и стараясь не обращать внимания на грехи болтливости, которые совершал по отношению к ближним язык ткачихи. Все горожане вышли подышать свежим воздухом, мимо них шли группы женщин в парусиновых платьях, с руками, оголенными до локтей.

— Смотрите, кума, какая оборка у Грациэллы Потавинья! Смотрите, спереди и сзади Розы Сазетты шествует по сержанту… Ах, вы не знаете!..

И она начала лепетать над самым ухом соседки, рассказывая ей какую-то любовную историю, полную пикантных подробностей. Чтобы забыться, Орсола погрузилась в сферу сплетен, вся превратившись в слух, не давая самой себе времени опомниться, задавая тысячи вопросов, заставляя Теодору сплетничать, боясь молчания и сопровождая болтовню спутницы истерическим смехом. Ей доставляло какое-то горькое наслаждение узнавать о пороках других людей.

— Ого! Вот и дон Паоло!

Навстречу им шел своей спокойной походкой дон Паоло Сеччио, восьмидесятилетний старик, сморщенный и зеленый, как можжевельник.

— Идите с нами, дон Паоло! Пойдемте гулять!

Около дверей всех мясных лавок, по обе стороны улицы, висели свежие туши, из их распоротых брюх исходил острый запах мяса и ударял в нос. Чуть пониже белели длинные ряды макарон при свете луны, которая выглядывала из-за казарменной башни. Солдаты толпились вокруг продавщиц фруктов и громко разговаривали.

— Идемте в Бандиеру, — предложила Теодора, пропуская вперед дона Паоло и Камиллу.

Как одурманенная, двигалась Орсола среди всего этого шума и этих острых запахов. Наконец, какой-то смутный страх начинал сковывать ее душу, рот судорожно сжимался среди смеха и разговоров, что-то мешало двигаться языку. К тому же ее беспокоила легкая физическая боль и напоминала ей о том, что произошло. Ей более не удавалось уйти от самой себя: голос замирал, не успевая пробиться сквозь зубы, тоска сжимала ей горло, представление о страшном и непоправимом грехе вставало перед нею. Лишь теперь она почувствовала, что умирает от усталости, не может не только двигаться, но и держаться на ногах, и оживление улицы безжалостно терзало ее.

— Конечно, кума, этот косоглазый муж не догадывается решительно ни о чем, — продолжала злословить Теодора.

Они шли через Бандиеру. Реку пересекал понтонный мост. На левом берегу виднелась озаренная луной мрачная и тяжелая громада бастиона. Старые железные пушки, жерла которых упирались в землю, вытянулись в длинный ряд, на пристани целыми кучами лежали огромные якоря. На палубах и на берегу под шатрами ужинали и курили матросы, кроваво-красное освещение шатров составляло красивый контраст с белым светом луны. Вокруг судов медленно растекались по воде широкие пятна, как будто образовавшиеся от растопленного сала.

— Велел позвать дона Нерео Мемму, вообразите себе! — неумолимо продолжала Теодора.

— Кто говорит о докторе Дулькамара? — вдруг спросил Паоло, до слуха которого донеслось это имя, и засмеялся во весь рот, еще полный ослепительно белых зубов.

Орсола ничего не слыхала, она была бледна, как лик луны. Сначала весь этот мирный свет, величественно струящийся с неба на реку, и все эти свежие запахи моря приносили ей облегчение, так как эта дивная картина пробуждала в глубине ее души желанные образы любви и вызывала умиление чарующим светом луны. Но вдруг она услышала смутный гул, среди которого выделялось биение сердца, этот глухой шум, казалось, в один миг залил весь воздух. Почва заколебалась под ногами. У нее закружилась голова, границы воды и неба смешались, река хлынула на улицу, крутом вода, вода, вода… Потом вдруг вспыхнула огненная стрела, превратившаяся в блуждающие огоньки, они разрывались, снова сплетались, отдалялись, углублялись и, извиваясь, исчезали во мраке. Среди этого светового круга то появлялась, то исчезала фигура Марчелло с необычайной быстротой и изменчивостью сна. Наконец головокружение прекратилось. Орсола опять увидала отражение луны в спокойной реке, она продолжала идти, одурманенная, ослабевшая, близкая к обмороку.

— Что, кума, устали? Конечно, ведь вы не привыкли. Обопритесь на меня, обопритесь, — говорила Теодора. — Дочь донны Ментины Уссориа, младшая — та, рябая, подошла, понимаете ли, к лавке на площади…

Они подошли к казначейству. Большие рожковые деревья издавали сильный запах, напоминающий запах дубленой кожи, улица, усеянная раковинами, трещала под ногами. Возле берега были спущены два невода для ловли угрей при благоприятствующем свете луны. Величие молчания оттенялось отдаленным прибоем моря. Цвет воды свидетельствовал о том, что здесь было устье реки, видно было, как соленая вода сплетается с пресной.

— Повернем направо, милые дочки, — предложил дон Паоло, сорвав рожок с ближайшего дерева.

Орсола машинально шла дальше. Она так устала, что ей трудно было дышать, инстинктивный страх сменил сентиментальное настроение, возбужденное негой лунной ночи. Ей казалось, что она видит, как подымается и оживает фигура Линдоро, во второй раз почувствовала, как обнимают и ощупывают ее эти жилистые руки, как душит ее горячее дыхание страсти, как он совершает насилие над ней на каменном полу комнаты. Вдруг вспомнила, что в тот момент она не сопротивлялась, не кричала, не сделала ни одного движения, чтобы оттолкнуть его, но отдалась ему без особенных усилий с его стороны, ничего не соображая и чувствуя лишь, как все существо ее трепещет от наслаждения, смешанного с болью, страстная дрожь и сладкая истома чередовались в ее теле, сковывали его и сжимали… Бессознательно она смотрела перед собой, бледная, с расширенными и еще более почерневшими глазами.

— Слушайте, как поет вино! — проговорил, останавливаясь, дон Паоло.

В барках, среди снастей, среди облаков табачного дыма, лежали матросы и стройным хором пели хвалебную песнь в честь прелестных женщин.

Камилла долго сидела на молитвенной скамейке, склонив голову и набожно сложив руки, и тихо молилась, затем зажгла на ночь обетную лампадку Деве Марии и уснула, прижав к груди пылающее сердце Иисуса. Дыхание спящей было полно религиозного блаженства, как будто она только что коснулась лежащей на серебряном дискосе облатки святого причастия. Колеблющийся свет питаемого маслом пламени бросал на ее лицо подвижные тени. Потрескивания разъедаемого червями дерева, эти таинственные звуки старой мебели, прерывали ночное безмолвие.

На той же постели, рядом с Камиллой, лежала Орсола, лежала она совершенно неподвижно, с открытыми глазами, бессонница томила ее, овладела всеми ее членами, тоска, результат непрерывного бодрствования, терзала ее бедную душу. Она прислушивалась к безмолвию, с томительным любопытством наблюдала за собой, как будто хотела узнать, не произошло ли в существе ее какой-нибудь перемены.

Вдруг Камилла начала во сне бормотать какие-то слова, отрывки непонятных фраз, едва шевеля губами и прерывая свой шепот глубокими вздохами. Ее худое продолговатое лицо, изможденное строгим постом и покаянием, пожелтевшее от света лампады, покоилось на белой подушке, напоминая плохо позолоченный лик святой, окруженный сиянием. Маленькие фиолетовые тени покрывали отверстия ноздрей, извилины худощавой, испещренной жилами шеи, впадины щек и углубления глаз, из которых высовывались глазные яблоки, подернутые нежной кожицей век. Казалось, что на постели покоится тело усопшей мученицы, в которую вселился Дух Божий.

Хотя Орсола не раз внимала этим ночным монологам сестры, но теперь она чувствовала, как мороз пробегает по коже. Она инстинктивно сжалась в комочек, стараясь быть дальше от тела сестры, и отодвинулась на самый край постели; так лежала она неподвижно, вслушиваясь в перерывы безмолвия, не спуская глаз с губ спящей сестры, и, затаив дыхание, старалась разобрать, какие пророческие слова произнесут эти губы. И, хотя она не могла ничего понять, все же ей казалось, что в этом прерывистом шепоте заключается глубокий отдаленный смысл вечности, что сверхъестественная тайна подымается из этого неподвижного и бессознательного тела, которое произносило слова, не слыша собственного голоса. В комнате повеяло дыханием могилы, расстроенное воображение терзаемой бессонницей девушки превращало колеблющиеся тени в грозные, мрачные призраки, ей казалось, что воздух насыщен неведомыми звуками. Все предметы, на которые оцепеневшая от страха девушка бросала блуждающие взоры, преображались, оживали и неслись прямо к ней. И снова представление о возмездии, о вечной каре пробудилось в ее сознании и не давало ей покоя. Она чувствовала себя подавленной тяжестью своего греха, скрещивала руки на груди, чтобы отогнать от себя угрозы демонов, пыталась скованным страхом языком шептать молитвы, прибегая к раскаянию, как к последнему якорю спасения. Она чувствовала себя погибшей, молилась в глубине своего сердца о том, чтобы сжалился над ней божественный Жених, которому она изменила, всеблагой и великий Иисус, Тот, который все прощает.

Голос Камиллы перешел во вздохи, смешался с дрожащим шепотом ночи и сменился медленным и ровным дыханием, постепенно умиротворившим энтузиазм мистического сна. Тени продолжали колебаться. Но еще не сошел с висевшего на стене распятия Спаситель, чтобы кроткими руками загнать обратно в овчарню заблудшую овечку…

— И сказал Господь устами пророка Иоиля, сына Петуеля: «и волью Дух свой во всякую плоть, и начнут пророчествовать ваши сыновья и дочери, старцы ваши увидят вещие сны, и предстанут видения юношам вашим».

— И Дух этот стал для нас Духом Истины, Духом Святости и Духом Силы… О, божественная любовь, о, святая связь, объединяющая всемогущих Отца, Сына и Духа, верная утешительница скорбящих, проникни в глубину нашего сердца и озари его твоим великим светом!..

Так в Духов день проповедовал у главного алтаря дон Дженнаро Тиерно, обращаясь к народу, внимавшему его вдохновенной речи. Над его головой триединый лик Пресвятой Троицы простирал лучистый изгиб золотых крыльев, а пламя восковых свечей озаряло церковь красным светом, подобным зареву пожара. Большие каменные колонны, поддерживающие два свода и украшенные скульптурой времен варварского христианства, тяжело спускались к алтарю, выступы покрывавшей стены мозаики отражали свет: то голова апостола, то суровая рука святой, то крыло ангела выделялись из мрака и сияли на стене, с которой от времени местами сошла штукатурка. Между мозаичными фигурами висели модели кораблей, посвященных храму спасшимися от кораблекрушения моряками. Среди этих грубых каменных столбов и мрачных стен стояла веселая группа колоннок, поддерживающих кафедру, которая была украшена мраморными акантами и барельефами.

— Пролей сладкую росу на эту обращенную в пустыню землю и тем прекрати долгую засуху. Ниспошли небесные лучи своей любви, чтобы освятить нашу душу, пока не проникнет в нее пламя, которое уничтожит наши немощи, наши нерадения, нашу лень! — продолжал священник, дойдя до высшей степени своего красноречия и высшей мощи своего голоса.

Орсола стояла возле алтаря и вся превратилась в слух. Она искала убежище в доме Господнем и вернулась к Его защите, она хотела, чтобы Господь очистил и вновь принял ее в свои великие объятия. Этот внезапный порыв веры ослепил ее и заставил почти забыть весь ужас ее падения. Ей казалось, что вдруг с души ее сойдут пятна греха и с тела спадет шлак земной нечистоты. Никогда она не приближалась к Божьему алтарю с более глубоким трепетом, никогда с таким опьянением она не внимала божественным словам.

И, когда весь ужас небесного осуждения вставал в ее сознании, она погружалась в какое-то мрачное благоговение, наблюдая за самой собой, за своими поступками, мыслями и малейшими движениями души, боясь, чтобы не ослабела сила раскаяния, и мучительно желая сохранить в глубине своего существа этот цветок веры, внезапно пустивший новые ростки. Это был род вознесения к Христу, отречение от всяких человеческих радостей. Она приходила в мистический восторг при чтении священных книг, стремилась к созерцанию таинственных образов, боролась против едва заметных порывов плоти, против теплоты солнечного дня, козней ночи, приносимых ветром ароматов, дыхания нечистых воспоминаний, против голосов, которые, казалось, ласкают слух и нашептывают новые тайны наслаждения.

После этой недели Страсти она принесла себя в жертву к подножию алтаря, упивалась бальзамом слова Божия, устремляя восторженные взоры ввысь, к озаренному сиянием голубю, и чувствуя, как постепенно захлебывается в море экстаза.

— Приди же, приди, кроткий Утешитель обездоленных душ, убежище в опасности, защита в несчастий! Приди Ты, очищающий души от всякой скверны и исцеляющий их от скорбей! Приди, сила слабых, опора падших! Приди, звезда скитающихся в море, надежда бедных, спасение умирающих!.. — громко молился дон Дженнаро Тиерно, серебряная риза увеличивала его рост, лицо раскраснелось, глаза выступали из орбит, и жесты, казалось, должны были растрогать небо.

Набожные прихожане едва не задыхались от жары. Своды давили на колонны, в одной оконной раме сияла озаренная отвесными лучами солнца голова святого евангелиста Луки, от широкого плаща которого струилась по воздуху темно-зеленая полоса. Мраморный амвон возвышался, как чудесный мистический цветок, среди этого туманного света.

— Приди, о, Дух Святой, приди и сжалься над нами!

Орсола, подхваченная волной этих призывов, возносилась к сиянию, проникалась невыразимой сладостью, которая привлекала души небесным благоуханием. Одно мгновение ей казалось, что золотой голубь сверкнул искрой сочувствия к ее скорби, и сердце ее затрепетало ликованием, забилось в груди, как святой Иоанн во чреве Елизаветы при посещении Девы Марии.

— Во имя Господа нашего Иисуса Христа. Аминь.

Священник в серебряном облачении обернулся к пастве и тихим голосом произнес: «Верую». Заколыхались с двух сторон кадила, показался благоухающий дым воскурения. Облако фимиама окутало стоявшую вблизи обесчещенную девушку, и вдруг непреодолимое чувство тошноты из глубины чрева подступило к горлу и исказило судорогой ее рот.

Не уйти ли ей из дома?.. Много дней она колебалась в нерешительности, ожидая последнего признака. По утрам, едва она касалась ногами пола, у нее начиналось головокружение, по вечерам ею овладевала непонятная слабость, почти уничтожавшая мысли, волю и память, в утренние часы она находилась в состоянии непрерывной сонливости. По привычке, она продолжала исполнять свои обязанности, но все делала вяло, с жестами сомнамбулы. В школе, когда ветер приносил из булочной запах горячего хлеба, ей казалось, что она умирает, и она чувствовала, как у нее все внутри переворачивается, а во рту ощущается вкус щелока. Однажды, когда какой-то ребенок сосал вишню, ею овладело невыразимое желание съесть эту ягоду, и она корчилась, сидя в своем кресле, бледнела и вся покрывалась холодным потом. В другой раз после пирожного она почувствовала горькую тошноту, бросилась на постель и забылась крепким сном, была страшная жара, мухи с жужжанием вились вокруг спящей, и хриплые крики продавца очков врывались в окно, нарушая тишину знойного дня.

Утратив веру, она более не искала утешения в церкви, к тому же запах фимиама тоже вызывал у нее рвоту.

О Марчелло она больше не думала, она более не видела его и сохранила о нем смутное воспоминание, как о далеком сне. Горькое настоящее захватило ее целиком.

Линдоро по-прежнему приходил в дом и приносил воду. Он поднимался наверх, весь красный и потный, ставил на пол ведра, окидывая свою жертву алчным взглядом. Орсола спешила удалиться в другую комнату и склонялась над работой, скрежеща зубами от едва сдерживаемой ярости. Линдоро удалялся, как избитая собака, но мысль завладеть этой женщиной волновала его кровь, он хотел бы теперь взять ее с собой, держать ее при себе, быть ее хозяином и продавать ее, как товар. Чувственность и жажда выгоды смешивались в одну страсть.

Как-то вечером он, стоя у ворот, выждал, пока Камилла не ушла, затем быстро поднялся, чтобы застать Орсолу одну. Когда он постучал в дверь, Орсола узнала его и растерялась.

— Чего ты хочешь от меня, чего хочешь? — спросила она глухим голосом, не открывая дверей.

— Выслушай меня минуточку, послушай! Не бойся, я не причиню тебе зла…

— Вон, собака, негодяй, убийца… — перебила его женщина резким голосом, собрав всю силу накопившегося в ней гнева против него. — Вон, вон!..

Но силы покинули ее… Она удалилась в свою комнату, зарылась лицом в подушку, начала кусать ее и разразилась слезами…

Нет иного выхода… Дочь Марии Камастра выпила пузырек купороса и умерла с трехмесячным младенцем во чреве. Дочь Клеменцы Иорио бросилась с моста и погибла в тине Пескары. Значит, и ей нужно умереть.

Когда эта мысль озарила мозг Орсолы, был послеполуденный час. Все колокола звонили во славу Тела Господня, большие стаи ласточек щебетали, кружились возле дворца Брины и собирались на арке на совещание. Над домами нависло багровое облако, быть может, похожее на то, которое низвергало пылающую смолу на безбожный Содом.

Эта мысль словно оглушила Орсолу, она помертвела от ужаса. Но мало-помалу, когда сознание позора убедило ее в необходимости этого шага, в глубине ее души проснулась жажда жизни, и все существо ее затрепетало. Вдруг она почувствовала, как горячая волна крови залила ее лоб и щеки. Встала со стула и заломила руки, словно борясь с новым желанием. Затем, сделав над собой усилие, вышла из комнаты, вошла в кухню и стала искать на столе стакан и коробку серных спичек. Сильный запах угля мучил ее, головокружение охватило ее мозг. Она нашла все, что ей было нужно, взяла спички и растворила серные головки в воде, затем вернулась в свою комнату и спрятала в углу под диваном смертоносный стакан.

— Боже мой! Боже мой!

Ей стало страшно оставаться наедине со своим планом. Она вдруг живо представила себе труп Христины Иорио, который понесли в тот день на носилках к дому ее матери: тело вздулось, как мех, а грязная тина засела в волосах, в углублении глаз, во рту и между пальцами посиневших ног…

— Боже мой! Боже мой!

Она вздрогнула, словно холодная суровая рука коснулась ее головы, дрожь пробежала по всем членам, ударила в голову, и ей показалось, что она видит, как в ее тело вонзается ланцет и отрывает кожу…

— Нет, нет, нет, — говорила она изменившимся голосом, как будто хотела оттолкнуть от себя что-то ужасное. Подошла к окну, выглянула на улицу, желая отвлечься.

Она долго оставалась в таком положении, пораженная зрелищем библейского пожара и стаей черных птичек. Слегка повернув голову, она увидела в тени комнаты странный свет: то было отражение золотого рога луны на одеждах Мадонны из Лорето и на развешенных по стенам медалях. Снова ужас охватил ее, она прижалась к подоконнику, еще больше высунулась из окна и стояла так, боясь шевельнуться. Как раз в это время начала подступать к ней вечерняя слабость, она стиснула отяжелевшую голову ладонями и закрыла глаза.

Ах!..

Вдруг в душе ее промелькнул слабый луч надежды. Да, да, как она забыла об этом?! Спаконэ, колдун, этот старик с длинной бородой, который совершает чудеса и исцеляет всякую немощь… Он часто разъезжает по окрестностям на маленьком белом муле, с двумя золотыми треугольными побрякушками в ушах, с целым рядом блестящих пуговиц, широких, как серебряные ложки без ручек. Множество женщин спешат ему навстречу, зовут его к себе в дом и благословляют его. Он исцеляет всякую болезнь известными травами, известными жидкостями, а то и просто таинственным мановением большого пальца или нашептыванием. Он должен иметь средство и против этого… да, да, должен иметь!

И Орсола снова увидела проблеск надежды, а слабость все подступала, подступала… Вот все предметы стали тонуть в сумерках, яркий день стал пропитываться пеплом приближающейся ночи, медленно и постепенно терять свой колорит. Какая-то ласточка прошмыгнула мимо окна, как летучая мышь, низко опустив голову. Вдруг дыхание лета пахнуло ей в лицо, заставило задрожать все вены и потрясло ее до глубины души.

Невольным и бессознательным движением она положила руки на живот и некоторое время держала их в таком положении. И в тайниках ее памяти пробудилось воспоминание об отдаленных днях выздоровления. Ах, тогда был март… великая сияющая улыбка природы… а над ее головой летали эти мягкие пушинки…

На следующее утро ей, благодаря хитрости, удалось уйти из дома, она вышла из города по новой Киэтской улице.

Спаконэ жил возле Сан-Рокко. Под сенью величественного друидского дуба он совершал свои чудеса и изрекал пророчества. Со всех окрестностей, на расстоянии двадцати миль в окружности, сбегались к нему, как к апостолу Провидения. Во время эпизоотий целые стада быков и лошадей собирались вокруг дуба, чтобы получить предохранительный талисман от болезни, следы лошадиных и бычьих копыт образовали как бы заколдованный круг на траве.

Когда Орсола вышла, на пескарской земле чередовались свет и тени. Облака быстро неслись от моря к горам, как обильно нагруженные водой караваны по Аравийской пустыне июньского неба. От прерывистых облаков отдельные полосы земли то погружались в тень, то ярко вспыхивали, и эти темно-синие движущиеся тени придавали полю сходство с архипелагом, среди которого плавали деревья и посевы. Пение птиц приветствовало созревание овса.

При первом же взгляде на эту панораму Орсола почувствовала необычное утешение, приволье полей, зелень, озаренная веселым светом, приятный запах воздуха, освежавшего все тело, — все это волновало ее кровь, и новая надежда при виде шири горизонта подкрепила ее. Гнетущая тоска уступила место двум чувствам: надежде на телесное спасение и страстному желанию достичь цели. В ее воображении вставал этот благодетельный старец, окруженный мистическим светом. Благодаря врожденной склонности к суеверию, она мысленно преображала эту фигуру, придавала ей гигантский рост, наделяла христианской кротостью. В ее памяти смутно проносилось все, что говорилось о нем в народе, и личность Спаконэ озарялась чудесным сиянием. Она вспомнила, что Роза Катэна во время ее болезни говорила о старце с каким-то благоговением и упоминала о его чудесах. Слепой Торрэди Пассэри пришел в Сан-Рокко и через три дня вернулся прозревшим, с каким-то темно-синим значком на виске. Женщина, по имени Спольторэ, в которую вселились злые духи, вернулась кроткая как агнец после того как выпила два глотка воды, хранившейся в маленькой сухой тыкве.

Так, мало-помалу во время пути, благодаря стечению благоприятствующих обстоятельств, в воображении Орсолы создался род легенды. «Так как люди без воли Бога ничего не в силах сделать, значит, — думала она, — старик был посланником неба, освободителем души от телесной зависимости, расточающим небесные милости падшим на земле». Не высшая ли надежда внезапно осенила грешницу почти божественными знамениями неба? Разве не засиял в вышине голубь в Духов день перед взорами молящейся? Не было ли то сиянием благого обета?

И вот в святой день Тела Господня исполнился этот обет. Орсола, согретая радостью веры, шла по пыльной дороге, не обращая внимания на трудность пути. С боков белели кусты, по краям высились звенящие тополя, серебряная листва которых отражала переменчивый свет солнца. Навстречу ей шли попарно или по три в ряд крестьянки виллы дель Фуоко, курносые карлицы с приплюснутыми губами, негритянки с белой кожей. А над всем этим носились быстрые облака.

Орсола миновала мельницу, прошла виллу. Какая-то нервная энергия придавала особую силу ее ногам. Она чувствовала, как ветер порывисто ударяет ее в затылок, а в промежутках затишья слышала шелест тополей. Однако мелькание теней и пыль начали немного утомлять ее зрение, она разгорячилась от ходьбы, а жар ударил ей в голову. В конце концов ей стало не по себе, тогда, побежденная усталостью и жарой, она взобралась на косогор, куда манила ее группа масличных деревьев.

Мимо нее проехало несколько полуобнаженных цыган, с бронзовыми телами и блестящими амулетами на груди, они сидели верхом на своих рыжеватых осликах. Один из них понукал свое животное, колотя его ногами по брюху. У всех в руках были палки, а сбоку свешивались кожаные котомки. Они взглянули на укрывшуюся в тени оливковых деревьев женщину и, смеясь, стали перешептываться.

Орсолу испугали эти страшные глаза, и она, вся дрожа, стояла, пока группа не исчезла из виду. Уныние снова начинало овладевать ею, одиночество стало казаться ей страшным, тем более что в поле чувствовалось приближение дождя и почти зловещая тишина воцарилась в воздухе. Она присела на пень, ветер переменился и резко дул ей в лицо, охлаждая вспотевшее тело, померкшее солнце казалось отражением в отдаленных водах. У подножья олив колыхались бледно-желтые головки цветов.

Новое воспоминание как бы спустилось в душу женщины с вершины деревьев. В тот день церковь была полна благословенных пальм и благоуханий, и она, охваченная ужасом, шла сквозь толпу, опираясь на руку Марчелло… Едва Орсола сосредоточилась на этой картине, как память ее вновь ослабела, все смешалось в неясный сон. Глухие удары сердца и острые приступы тоски задерживали ее дыхание. Ощущение какой-то тупой сонливости теперь придавило ее мозг, как удар тяжелого молота. Она собрала последние силы, слегка отряхнулась и вышла на дорогу.

Сгустившиеся над Майэллой облака приобрели прозрачный и серый цвет воды. А с моря приближались еще более густые полосы, над головой еще синело небо. Уже влажный запах подымался от песка и от всего поля, замершего в ожидании. Неподвижные деревья, казалось, поглощали свет, чернея, высились в подернутом дымкой воздухе и населяли даль неведомыми образами.

Орсола шла дальше, она страшно устала и чувствовала, что силы покидают ее. «Вот, — думала она, — дойду до того дерева и упаду». Но не падала. Справа показались домики Сан-Рокко. Ей встретился какой-то крестьянин.

— Добрый человек, это — Сан-Рокко?

— Да, да, сверните на первый проселок.

Начали с шумом падать крупные капли, затем внезапно пошел сильный дождь, рассекая воздух длинными белыми стрелами, которые отскакивали, ударяясь о землю. Облака пришли в сильное движение, там и сям прорывались лучи света. На мгновение все холмы, пересекаемые полосами дождя, вспыхнули и вновь погасли. Над Майэллой открылась узкая серебряная полоса, похожая на тонкую отточенную шпагу.

Орсола старалась добежать до дуба, видневшегося на расстоянии оружейного выстрела. Дождевые капли били ее по затылку, стекали по спине, хлестали в лицо, платье насквозь промокло. Ей трудно было двигаться по скользкой земле. Она два раза упала и поднялась. Затем, как безумная, начала кричать возле одного домика:

— Помогите! Помогите!

В дверях показалась какая-то женщина и пошла к ней на помощь в сопровождении двух лающих собак.

Орсола дала себя вести, посиневшая, с искаженным лицом, она не в состоянии была произнести ни слова, зубы ее были стиснуты. Лишь спустя некоторое время она пришла в себя. Женщина засыпала ее вопросами. Вдруг, услышав имя Спаконэ, она все вспомнила.

— Ах, где Спаконэ? — спросила она.

— Он в Пополи, милая. Его позвали.

Орсола больше не владела собой: она начала рыдать и рвать на себе волосы.

— Чего вы хотите, милая? Чего хотите? Я — жена его, я здесь вместо него… — бормотала колдунья, всплескивая руками и заставляя ее говорить.

Орсола колебалась одно мгновение, затем рассказала все, закрыв лицо руками и прерывая свой рассказ рыданиями.

— Подождите. У нас имеется средство, но оно стоит пятьдесят сольди, милая, — объявила колдунья своим обычным мягким голосом, произнося слова нараспев.

Орсола развязала узел платочка и дала ей пять маленьких серебряных монет. Затем, немного успокоившись, стала ждать.

Комната была просторная, но низкая. Стены, покрытые местами слоем селитры, казались чешуйчатыми и зеленоватыми. Множество грубо изваянных майоликовых фигурок наполняло пещеру, странной формы утварь и инструменты валялись на столе. Это была какая-то суровая обитель, сохраняемая в монашеской простоте. Жена Спаконэ, стоя у камина, процеживала свой напиток Это была высокая костлявая женщина с белым лицом, изуродованным носом, фиолетовым, как винная ягода, с рыжими волосами, гладкими у висков, и двумя маленькими белесоватыми глазами, ее подбородок, лоб и руки были покрыты татуировкой.

— Готово, милая! Мужайтесь!

Орсола залпом выпила жидкость, и в то же мгновение почувствовала сильную резь в нёбе и в желудке. Она так и замерла с открытым ртом, сжимая живот руками, быстро ударяя о пол ногою. То была первая спазма маточного сокращения.

— Мужайтесь, милая, мужайтесь! — повторяла колдунья, смотря на нее белесоватыми глазами и похлопывая по спине. — Вы успеете дойти до Пескары… Ну! Ну!..

Орсола не могла отвечать: изо рта вырывались лишь вопли. Судороги сжимали ей живот, мускулы гортани коченели, вызывая рвоту. Глаза выскакивали из орбит, как будто ее охватил приступ эпилепсии. Благодаря ослабевшему организму, напиток оказал неожиданно быстрое воздействие. Почти внезапно начались искусственные роды, сопровождающиеся ужасной потерей крови.

— Иисусе! Иисусе! Иисусе! — бормотала взволнованная колдунья, в испуге глядя на судороги бедного тела. — Иисусе, помоги мне!

С ее помощью Орсола пришла в себя. Так как, спустя некоторое время, кровотечение прекратилось, то бедняжка поднялась на ноги и, побуждаемая женщиной, ушла. Она, шатаясь, дошла до главной дороги мертвенно бледная, как будто в теле ее не осталось ни капли крови, она жила лишь надеждой, что худшая опасность миновала.

Было свежо после дождя. Мимо Орсолы потянулись телеги, нагруженные мешками с гипсом, толстые пьяные ломовые извозчики развалились на мешках и курили. Когда Орсола очутилась позади телег, один из них, сидевший на самом конце, закричал:

— Эй, подвезти вас, девочка?

Почти не сопротивляясь, Орсола дала втащить себя сильным рукам мужчины и села на мешки. Она не слышала грубого смеха и циничных слов, перелетавших из одной телеги в другую.

Инстинктивно стиснув колени, чтобы задержать кровотечение, она чувствовала, как постепенно немеют ее ноги, так что частые толчки наезжавшей на кочки телеги причиняли ей едва заметную боль, а запах вонючих трубок чуть-чуть щекотал ее ноздри. Затем начался отдаленный шум в ушах, а в глазах замелькали светящиеся зигзаги. Она несколько раз свалилась бы, если бы ее не поддерживал извозчик, который, видя ее безмолвную кротость, покушался на зверские ласки.

На горизонте показалась озаренная солнцем Пескара.

— Идет процессия, — объявил один из возчиков. Прочие начали хлестать лошадей, дорога огласилась громыханием тяжелых телег, звоном бубенчиков и хлопаньем бича.

Страшная тряска и шум на минуту привели Орсолу в чувство. Один из мужиков обнял ее за талию, почувствовав у своего лица запах вина, она в слепом ужасе начала кричать и метаться, как в кошмаре. Образ Линдоро вдруг всплыл у нее в памяти, и она начала дрожать всем телом. Лишь только телега остановилась, она сползла на землю и, шатаясь, побрела искать какое-нибудь удобное место, где можно было упасть.

Навстречу шли девушки, покрытые белыми покрывалами, они держали в руках разрисованные свечи и пели. Вслед за этим хором ангелов развевались хоругви, хор пел хвалебную песнь в честь только что выпавшего дождя:

Tantum ergo sacramentum…

Veneremur cernui…

Орсола, увидя шествие, свернула за угол и, дойдя до дома Розы Катэны, вошла в него. У нее закружилась голова, и она упала на пол. Снова началось кровотечение, парализовавшее нижнюю часть тела, и она потеряла сознание.

Розы не было дома, в этот день все были увлечены крестным ходом. В углу комнаты сидел Муа, слепой отец Розы, отвратительного вида старик, пригвожденный в течение многих лет к деревянному креслу параличом, тщетно старался он понять причину шума в доме, он шарил вокруг себя концом палки и бормотал что-то слюнявым беззубым ртом.

Обесчещенная невеста Христова, упав у ног этого ужасного чудовища, среди потоков грешной крови, со сжатыми в кулаки пальцами, без крика, несколько минут извивалась в предсмертных судорогах.

— Вон! Вон! Пошла прочь! Вон отсюда!

Старик, думая, что в комнату забралась собака мясника, схватил палку, чтобы прогнать ее, и стал колотить умирающую девушку…