Оправданный «отцеубийца» (?) (Дорошевич)
Оправданный «отцеубийца» (?) |
Источник: Дорошевич В. М. Собрание сочинений. Том IX. Судебные очерки. — М.: Товарищество И. Д. Сытина, 1907. — С. 157. |
Перед присяжными заседателями тульского окружного суда предстал маленький, тщедушный, жалкий, заморенный, забитый, изничтоженный юноша, мещанин Грязнов, по обвинению в тягчайшем преступлении, какое только знает уголовный закон: в убийстве родного отца.
Не в попустительстве, не в укрывательстве, а в самом убийстве.
В убийстве своими руками, с заранее обдуманным намерением, по предварительному соглашению с другими лицами.
Рядом с ним на скамье подсудимых сидели его зять, женатый на его сестре — Горбунов, мальчишка-подмастерье его отца — Мысевич, и дюжий, рослый, могучий, полный энергии, сознавшийся в совершении этого убийства работник Горбунова — Коновалов.
Вот то, что выяснилось на суде перед присяжными заседателями.
В предместье Тулы, в Чулкове, жил старик, хозяин большой ружейной мастерской и закладчик, Алексей Грязнов, богач, после которого осталось более ста тысяч рублей, жестокость и безобразия которого знала вся Тула.
В этом мире, среди «мастеровщины», нравы царят грубые. «Это в нравах простого русского народа», — как сказал г-н председатель суда в своём резюме, оправдывая покойного Грязнова и цитируя для этого из «Домостроя»:
«Сокрушайте детям своим рёбра в молодости, чтобы не видеть от них слёз в старости».
Но и среди грубых нравов мастеровщины, то, что делал покойный Грязнов, казалось жестокостью.
Священник, духовник его покойной матери, бабушки подсудимого, показал на суде, что старуха, сама выросшая среди грубых нравов, не раз просила его усовестить и убедить сына «бросить тиранства и жестокости над женой и детьми».
Более 20 лет беспрерывно длилось это мучительство и тиранство.
У жены своей Грязнов выбил все зубы.
Это не фигуральное выражение: у несчастной женщины нет ни одного зуба, все выбил муж.
В этом битье он не давал роздыха.
По показанию священника, даже на Пасху, возвращаясь домой из церкви разговляться, Грязнов по дороге колотил жену и детей.
Грязнов любил «ублаготворить свою плоть». Любил хорошо поесть. Но «настоящее кушанье» готовилось только для него одного. Домашние должны были или хлебать пустые щи или обходиться совсем без еды, когда Грязнов, истратившись на себя, ничего не давал им на обед.
Своё «настоящее кушанье» Грязнов съедал один, на глазах у голодной семьи.
Иногда жена Грязнова, жалея детей, готовила им что-нибудь потихоньку, и беда, если Грязнов находил в печке такую контрабанду.
Однажды, найдя в печке горшок с «контрабандным» супом, Грязнов вылил горячий суп на голову своей жены, обварил ей всю голову, у несчастной слезла с лица кожа.
Грязнов даже чаю не давал домашним. Он пил чай один. Однажды, рассердившись во время этого чаепития за что-то на свою жену, он облил ей голову кипятком из чайника.
К этим мучительствам Грязнов присоединял ещё и издевательства. Если во время «обеда» приходил кто-нибудь из посторонних, Грязнов жаловался ему, в присутствии своей голодной семьи:
— Вот какая у меня семейка! Видите? Есть даже со мной вместе не хочет! Должен один обедать! Словно бобыль!
На старости лет Грязнов впал в старческий разврат и в старческое бесстыдство.
Заколотив, изуродовав, состарив свою жену, Грязнов держал у себя всегда девиц то в качестве прислуги, то в качестве конторщиц.
Когда взятая им девушка забеременевала, он прогонял её и брал другую.
Грязнова знала вся Тула, и этот старик, не боясь срама, бегал по самым людным улицам, на виду у всех, за «уличными женщинами».
У него было три дочери.
Жену он бил смертным боем, сына бил смертным боем, дочерей-подростков он любил мучить иначе.
По словам свидетелей, старик не мог пропустить идущей мимо дочери, без того, чтобы не ущипнуть её. Когда девушка вскрикивала и плакала, старик Грязнов смеялся. В этом он находил особое удовольствие.
На суде упомянулось, что Горбунов, женившись на старшей дочери Грязнова, узнал, что она была обесчещена отцом.
Верно ли это?
Полиция показала, что слышала об этом от домашних Грязнова.
Отвечать на этот вопрос Горбунова отказалась.[1] Не сказала «да», не сказала «нет», а прямо не захотела об этом говорить…
Свидетели показывают, что она, когда была девушкой, часто бегала и по неделям пряталась от отца у соседей, на чердаке.
Девочка, дочь одного из соседей, часто ходила к младшей дочери Грязнова как к подруге. Однажды, вернувшись домой, она рассказала, что старик Грязнов очень её любит и часто целует.
Отец ей запретил ходить к Грязновым:
— Чтобы нога твоя там не была!
Он был вызван на суд в качестве свидетеля.
— Почему же вы запретили дочери ходить к Грязновым? Что ж тут нехорошего, что старик целовал ребёнка? — спросили его.
— Грязнов целовал нехорошо, Грязнову нельзя было давать дотрагиваться до детей. Такой это был человек.
Какова была жизнь Николая, сына Грязнова?
На это самый лучший ответ — он сам.
22-летний парень — ростом с 14—15 летнего подростка. Хилый, изморенный. То, что называется «заморыш». Боязливый, робкий, он с трудом связывает слова. 20 лет голода, побоев, истязаний выучили его только молчать.
Единственный сын стотысячника еле-еле знает грамоту.
Если дочерей, наказывать которых ему доставляло особое удовольствие, старик держал у себя «наверху», то сын всю жизнь прожил внизу, в мастерской, вместе с мальчишками-рабочими.
Разница между ним и учениками была только та, что бить чужих мальчишек Грязнов ещё иногда и остерегался, — можно и ответить, — а на сыне он срывал всю свою злость.
Никого так не бил и не морил голодом Грязнов как своего сына. Он колотил его, по чём попало, прикладами и стволами ружей.
Лет шестнадцати мальчик Грязнов совершил преступление: на нескольких денежных повестках от заказчиков подделал подпись отца и получил по ним деньги. Стотысячник Грязнов отдал сына под суд. Но на суде и он отказался обвинять сына, говоря, что мальчик, очевидно, действовал не своим умом, а «по наущению старших». Мальчик был оправдан.
Теперь на суде, из свидетельских показаний, выяснилось, для чего мальчик воспользовался этими деньгами: он кормил на них мать и сестёр, которые умирали с голода, потому что отец ничего не давал на обед.
На глазах Грязнова-сына мучили, истязали и оскорбляли его мать.
Если для сына у старика не было ничего, кроме побоев, то для жены и для дочерей у него не было другой клички, кроме позорного слова, которым зовут падших женщин.
Соседи говорили на суде, что Грязнов-сын часто прибегал к ним, полный отчаяния, говоря:
— Я не могу видеть мучений матери.
Однажды полицейский, свидетельствовавший об этом и на суде, встретил сына Грязнова в таком виде, что «испугался», остановил его и спросил:
— Куда ты идёшь?
— Топиться! — ответил тот.
— «И вид у него был такой страшный, что это не могло быть рисовкой. Нельзя было не поверить».
Полицейский начал уговаривать его:
— Зачем же руки на себя накладывать? Тяжело у отца — уйди.
— Да, хорошо говорить — «уйди». А мать, а сёстры на мученье останутся!
«Лучше уж разом покончить с собою. По крайней мере ни видеть, ни знать, ни душой за них мучиться не буду», — рассуждал Грязнов-сын.
Так шла жизнь этой семьи. Со старшей сестрой было Бог знает что сделано. Других двух ждало то же. Искалеченная мать не знала передышки от истязаний. А у забитого в конец сына, при виде всего этого, являлась только одна мысль: о самоубийстве.
Горбунов, зять, женатый на старшей дочери Грязнова, ездил к тестю с женою, «для приличия», только по большим праздникам и в именины.
Его привозил рабочий, бывший у него и за кучера, запасной рядовой из вятичей, Коновалов, 26-летний парень, здоровенный, могучий, полный жизни.
Пока Горбунов с женой сидели «наверху», Коновалов сидел и выпивал в мастерской с мастерами и Николаем Грязновым, которого даже в праздник «не допускали наверх». Коновалов видел и слышал всё, что творится в доме, и только диву давался:
— Распутничает старик, а домашних в гроб загоняет! И все молчат! Э-эх, отдуть бы его так, чтоб он мог постичь!
Каждый раз, как Коновалов приезжал с хозяином к Грязновым, он слышал о новых безобразиях, творимых стариком, возмущался и находил только «одно средство»:
— Оттрепать его хорошенько… Оттрясти… Чтоб понял!.. Эх, доведись до меня, я б ему показал.
И каждый раз это говорил не Грязнов-сын. Он был слишком забит, чтобы у него даже являлись мысли о протесте. Каждый раз такие разговоры вёл Коновалов.
Были ли разговоры об убийстве и о плате за убийство?
Николай Грязнов говорит: были.
Горбунов говорит, — да, он мельком что-то в этом роде слышал, был разговор, говорил Коновалов.
Наконец сам Коновалов говорит: «Да, разговор был, — говорил я».
Говорил только Коновалов.
За год приблизительно до убийства, он однажды среди разговоров о том, что «батьку твоего надо оттрясти хорошенько, другого ничего не остаётся», сказал Грязнову-сыну:
— А дал бы мне пятьсот рублей, если б я твоего батьку оттряс?
За несколько месяцев до убийства он, опять среди разговоров, спросил:
— А если б я избавил вас всех от старика, две тысячи рублей дал бы?
Если кто-нибудь и «подстрекал», — так только Коновалов.
И это совершенно естественно.
Мысль о таком энергичном, дерзком поступке могла явиться у человека сильного, энергичного, смелого.
У забитого вконец Грязнова являются совершенно иные мысли: о самоубийстве.
Что отвечал на мысль Коновалова Грязнов?
Коновалов говорит, что Грязнов сказал:
— Дам!
Пусть даже это было так.
Но вот обстановка.
К исстрадавшемуся и измученному Грязнову является Коновалов, всегда как раз тогда, когда Грязнов чувствует себя особенно обиженным, оскорблённым: праздник, и то его наверх «не допустили». Коновалов поднимает разговор о творящихся в доме безобразиях, растравляет раны Грязнова, и у человека, при таких условиях, «в разговоре» вырывается, как стон, как крик наболевшей души:
— Пятисот, тысячи, двух тысяч не пожалел бы, чтоб только нас всех от таких мучений избавили!
Не забывайте, что это только «разговор».
О, Господи! Если бы всё, что говорится во зле, в раздражении, под влиянием душевной боли, «в разговоре», исполнялось, — святейший человек был бы величайшим из преступников. Сколько бы убийств совершил каждый! Но, к счастью, между словом и действием ещё огромная, для большинства непереходимая, пропасть.
Разве каждый из нас не восклицает:
— Полжизни отдал бы за то-то!
— Полсостояния отдал бы за то-то!
Значит это, что человек, действительно, «даёт обещание»?
Даже сам оговоривший Грязнова Коновалов должен сознаться, что слыхал от Грязнова эти вырвавшиеся слова «в разговоре», и что этот «разговор» поднимал он сам.
19 марта 1899 года у старика Грязнова было какое-то семейное торжество, и Горбунов приехал с женой.
Коновалов по обыкновению сидел и пил водку внизу, в мастерской.
Как вдруг сверху сходит в слезах Горбунов. Горбунов просил у тестя, чтоб тот, наконец, выдал за дочерью обещанное приданое: купил дом, как было условлено. Старик, как всегда, отвечал отказом в самой грубой, оскорбительной форме, при посторонних, так что Горбунов даже заплакал и ушёл.
Перед тем разговор по обыкновению шёл о новых «тиранствах» старика. Возмущённый этими рассказами, Коновалов ещё больше бесится при виде плачущего хозяина:
— Чёрт знает, что делает человек: и тиранит, и грабит!
Коновалов идёт во двор запрягать лошадь. В это время во двор выходит, закрывшись женским платком, истощённый беспутством, бессильный старик Грязнов. Он вышел, чтоб самому запереть ворота, когда зять уедет. Злющий как всегда он начинает привязываться и ругать Коновалова:
— За лошадью, такой-сякой, ходить не умеешь! Такая ли должна быть лошадь?
Выпивший, разозлённый Коновалов, — «не сын, не жена, — он молчать не станет», — отвечает ругательствами:
— Нешто лошадь по-своему переделаешь! Ты вон семью свою всю жизнь дрессируешь, и то всё по-своему выдрессировать не можешь!
Старик Грязнов отвечает ему на это что-то уж очень оскорбительное.
Коновалов окончательно выходит из себя, кидается на Грязнова, чтобы «задать ему встряску», сбивает его с ног и начинает «расправляться с ним по-свойски», берёт его за глотку.
Два человека: истощённый старик и здоровеннейший парень огромной силы.
Коновалов «увлекается» и, когда опомнился от прилива злости, видит, что старик-то мёртв.
На шум из дома выбегают Грязнов и Горбунов, видят труп и в испуге бегут обратно в дом.
Коновалов, вероятно, был, действительно, страшен в эту минуту.
Во двор выбежал подмастерье, 18-летний Мысевич. Увидав, что случилось, он бросился было бежать, но Коновалов остановил его:
— Стой! Видишь, какой грех вышел! Помоги мне убрать тело. А то и с тобой то же будет.
И дрожащий от страха Мысевич помогает Коновалову перенести труп в сарай и повесить на перекладине.
Грязнов и Горбунов, вероятно, так перетрусили, что никуда не годились: Коновалов их даже не попросил помочь, а предпочёл мальчишку Мысевича.
Коновалов подтверждает, что ни Грязнов ни Горбунов даже не притрагивались к трупу.
Покончив с уборкой мёртвого тела, Коновалов вошёл в дом и, обратившись к семейным Грязнова, сказал:
— Поздравляю вас с освобождением от тиранства!
Затем он не только научил, «что теперь делать» но и, несомненно, пригрозил:
— Смотрите же! Говорите, что старик сам удавился! Меня выдадите, — всех запутаю. Скажу, вы подговорили!
— Да когда же?..
— А разговор помнишь? «Пятьсот рублей дашь?» — «Дам». Скажу, что меня наняли.
Горбунов с женой и с Коноваловым уехали, а семья Грязновых легла спать.
Не правда ли, какая страшная подробность? Они спали, в то время, как рядом, в сарае, висел труп старика.
Да, они спали в первый раз за 21 год этим страшным и спокойным сном: на утро им, — в первый раз в жизни! — не грозили ни мучительства, ни истязания!
Наутро Грязнов явился в полицию заявлять, что отец повесился, — с таким видом, что в полиции сразу сказали:
— Ну, и вид же у тебя. Что-то тут не так!
И когда явились во двор дома Грязновых, то увидали кровь на том месте, где было совершено убийство, и следы, которые вели от этого места к сараю. Даже следов-то убрать не постарались при этом «заранее обдуманном», налаженном, приготовленном убийстве, совершённом почему-то не в четырёх стенах, а на дворе, где было больше риска криками привлечь внимание!
Убийство было раскрыто сию же минуту, к счастью для Грязновых.
К счастью, потому что, если б поверили самоубийству старика, Грязновы бы ничего не выиграли: вместо тирана-отца они имели бы тирана — Коновалова, который делал бы с ними всё, что хотел, тянул бы из них всё, у которого они были бы целиком в руках: ведь они, зная об убийстве, не донесли!
Вот обстоятельства дела, как они выяснились перед присяжными.
При таких обстоятельствах, что могли ответить присяжные на вопрос:
— Виновен ли Николай Грязнов в том, что, с заранее обдуманным намерением и по предварительному соглашению с другими лицами, лишил жизни отца своего?
На этот единственный вопрос они ответили:
— Нет, не виновен.
Как, несомненно, ответили бы: «да, виновен», если бы их спросили:
— Виновен ли он в укрывательстве?
Из всех обстоятельств дела выходило, что он виновен только в укрывательстве, — и разве это вина присяжных, что их спросили не о том преступлении, которое, действительно, совершил человек, а о том, которого он, несомненно, не совершал?
При чём же тут все эти яростные вопли против суда присяжных, которые возбудило это несчастное дело?
Поистине, трудно представить себе более справедливый и строгий приговор, чем тот, который вынесли присяжные по этому делу.
Оправдав Грязнова, Горбунова и Мысевича в том, что они убили старика, присяжные признали Коновалова виновным не просто в убийстве, но в убийстве с заранее обдуманным намерением; ведь он подумывал и подговаривал: хорошо бы старика спровадить; они отвергли «предварительное соглашение с другими лицами», потому что никакого «соглашения» не было, нельзя же считать пустой и праздной болтовни «соглашением»; и они, очень строго осудив Коновалова, дали ему всё же снисхождение: всё-таки он совершил преступление, о котором «подумывал», в раздражении, по вине старика, — не выведи его старик из себя, он не привёл бы «обдуманного намерения» в исполнение, мало ли сколько и хороших и дурных, совершенно «обдуманных намерений» не приводится в исполнение?!
Более ясного, логичного, вытекающего из обстоятельств дела, но и более строгого приговора нельзя и ожидать.
Правда, Грязнов, Горбунов, Мысевич не понесли наказания за то, что они действительно сделали: за укрывательство чужого преступления. Но вопросом об этой их действительной вине присяжным и не дали заниматься.
Да и не кажется ли вам, по отношению к Грязнову, что 21 год каторги, которую вынес в «родительском доме» этот несчастный, достаточное уже наказание за то, что этот забитый, жалкий человек, из трусости, из робости, которую в него вколотили с детства, не пошёл доносить на убийцу человека, который истязал его мученицу-мать, бесчестил его сестёр, доводил до самоубийства его самого?[2]