Александр Амфитеатров
Он
править
Постойте, дайте припомнить… Я вам все расскажу, все без утайки, — только не торопите меня, дайте хорошенько припомнить, как это началось…
Простите, если мои слова покажутся вам странными и дикими. С меня нельзя много требовать; вы, ведь, знаете: мои родные объявили меня сумасшедшею и лечат меня, лечат… без конца лечат! Возили меня и к Кожевникову в Москву, и к Шарко в Париж1, пользовали лекарствами, пользовали душами, инъекциями, гипнотизмом… чем только не пользовали! Наконец, всем надоело возиться со мной, и вот посадили меня сюда — в эту скучную лечебницу, где вы меня теперь видите. Здесь ничего себе, довольно удобно; только зачем эти решетки в окнах? Я не убегу; мне все равно, где ни жить: здесь ли, на свободе ли, я всюду одинаково несчастна, а, между тем, вид этих бесполезных решеток так мучит меня, дразнит, угнетает…
Может быть, мои родные правы, и я в самом деле безумная, — я не спорю. Мне даже хотелось бы, чтобы они были правы: то, что я переживаю, слишком тяжко… Я была бы счастлива сознавать, что моя жизнь — не действительность, а сплошная галлюцинация, вседневный бред, непрерывный ряд воплощений нелепой идеи, призраков больного воображения. Но я не чувствую за собою права на такое сознание. Память моя при мне, и я мыслю связно и отчетливо. Меня испытывали в губернском правлении; чиновники задавали мне формальные вопросы, и я отвечала им здраво, как следует. Только, когда губернский предводитель спросил меня: помню ли я, как меня зовут? — мне стало смешно. Я подумала: ему ужасно хочется, чтоб я ответила ему какой-нибудь дикостью, хоть в чем-нибудь проявила свое безумие, — и, на смех старику, сказала: меня зовут Марией Стюарт. Этим я с ними и покончила.
Но вы не чиновник, не допрашиваете меня, не надоедаете мне, — следовательно, и у меня нет причин смеяться над вами, дурачить вас бессмысленными выходками. Разумеется, я не Мария Стюарт, а просто Ядвига С., младшая дочь графа Станислава С. Лета свои я затрудняюсь сказать. Видите ли: когда со мной началось это, мне было шестнадцать лет, но с тех пор дни и ночи летят таким порывистым беспорядочным вихрем… я совсем потеряла в них счет. Иногда мне кажется, будто мое безумие продолжается целую вечность, иногда — что от начала его не прошло и года.
Мой отец известный человек на Литве. Близ К. у нас есть имение — богатое, хоть и запущенное. Мы ездим туда на лето и проводим два месяца в ветхой башне, где родились, жили и умирали наши деды и прадеды. Хлопы зовут нашу башню замком, и точно: она — последний остаток роскошного здания, построенного в XVI веке знаменитым нашим предком, литовским коронным гетманом. Оно простояло два века; пожар и пороховой взрыв в погребах разрушили его в начале текущего столетия почти до основания.
Гетман умел выбрать место для замка — у подножия высокой лесистой горы, в крутом колене светлой речки. Вдоль по берегу, вправо и влево, видать остатки древнего городища, когда-то здесь расположенного: низкие кирпичные стены с сохранившимися кое-где бойницами… Они сплошь обросли мохом, а из иных щелей и расселин поднялись красивые молодые березы и елки. Я, сестра моя Франя и наша гувернантка пани Эмилия любили бродить между развалинами. Они поднимаются от берега высоко по горе и завершаются на ее вершине тремя черными толстыми стенами: на одной и теперь еще можно разглядеть сквозь грязь и копоть, остаток фрески — ангела с мечом. Вблизи стен валяется много могильных плит с латинскими надписями. На некоторых видны иссеченные кресты, на других короны и митры, а на иных даже грубые рельефные изображения людей в церковном облачении. Когда-то здесь стоял бернардинский монастырь, зависимый от нашего рода, покровительствуемый нами. Он упразднен в прошлом веке. Во время второго повстанья руины служили приютом для небольшой банды: поэтому русские пушки помогли времени в разрушительной работе над осиротелым зданием и сразу его покончили.
Как вы уже слышали, мне минуло шестнадцать лет. Я была очень хороша собою — не то, что теперь. Давно ли, кажется, мой отец, когда бывал в духе, клал на мою русую голову свои руки и декламировал с комической важностью знаменитые стихи нашего бессмертного поэта:
…Nad wszystkich ziem branki, milsze Laszki kochanki,
Wesolutkie jak mBode koteczki,
Lice bielsze od mleka, z czarn rzs powieka,
Oczy bByszcz si jak dwie gwiazdeczki.2
А как-то на днях я посмотрелась в зеркало: я ли это? Костлявое, зеленое, словно обглоданное лицо; под глазами на висках провалы, челюсти выдались; уши стали большие и бледные. Как я гадка!
Он довел меня до этого. Он — странное, непонятное существо, ни человек, ни демон, ни зверь, ни призрак… он, ежедневно налагающий на меня свою тяжелую руку; он, в чьей губительной власти моя душа и тело; он, кого я днем боюсь и ненавижу, а ночью люблю всею доступной моему существу страстью; он, неумолимо ведущий меня к скорой ранней смерти… Ах! да что мне болезнь, безумие, смерть! Никакой ужас видимого мира не испугает меня. Все, что люди зовут несчастием, кажется мне и слабым, и ничтожным, когда я сравню их представления с тайнами моей жизни… А все-таки порою я со стыдом уверяюсь, что тайны эти дороги мне, как сама я, и лучше мне с жизнью расстаться, — только бы не с ними! Индусам любо погибать под тяжелыми колесами гордой повозки божественного Яггернаута3: моя беспощадная судьба катит на меня грохочущую колесницу смерти, управляемую Им, и у меня нет ни силы, ни воли посторониться, и я чуть не с сладострастным трепетом жду момента, когда пройдут по мне губительные колеса. Может быть, в этом-то и заключается мое помешательство.
Зачем бишь я рассказывала вам про старое бернардинское кладбище? Да!.. ведь, именно там-то я и встретила его впервые, там и началось это… А как? Постойте… тут у меня темно в памяти…
Зачем я взошла на гору, что там искала, — право, не припомню, да это и не важно: так, нечаянно, без цели взошла. Наступал закат, большое, багровое солнце плыло над западными холмами: под его косыми лучами развалины словно нарумянили свои морщины и позолотили облепивший их седой мох. Я стояла между двумя молодыми тополями и думала: напрасно я отбилась на прогулке от Франи и гувернантки; пани Эмилия будет на меня сердиться, и мне надо поскорее их найти. Тут я заметила, что я не одна на горе; на разбитой плите у западной стены разрушенного костела сидел человек.
Он удивил меня: кругом на несколько десятков верст я знала всех, кто носил панское платье, — а эту длинную худощавую фигуру, одетую в старомодный черный сертук, с долгими полами, я никогда не встречала; лицо незнакомца было затемнено надвинутой на брови шляпой — тоже устарелой моды — в форме узкого высокого цилиндра. Он сидел, далеко вытянув перед собой худые ноги в дорожных сапогах с отворотами; его руки, как плети, — висели, бессильно опущенные на плиту. В позе фигуры незнакомца было нечто неустойчивое, непрочное, что неприятно действовало на глаз, но чем именно, — объяснить вам не умею. Я решила, что это какой-нибудь турист, — они иногда заглядывают в наши края, — и из любопытства стала следить за ним. Он не замечал меня — по крайней мере, несколько минут он ни одним движением не проявил признаков жизни. Солнце зашло. Когда красный шар ушедшего спать светила совсем растаял на границе неба и земли, незнакомец ожил. Он пошевелился, потянулся, как только что пробудившийся человек, глубоко вздохнул и хотел подняться с места, но не мог и снова опустился на плиту. Тогда он опять вздохнул и, опершись на камень руками, откинулся на спину, потом наклонил туловище обратно в коленам, качнулся вправо, качнулся влево — словно хотел размять затекшие от долгого неподвижного сидения члены и ради того делал гимнастику. Эти упражнения выходили у незнакомца так легко, точно он совсем не имел костей. Качался он долго, и чем далее, тем быстрее. Неутомимость и чудовищная гибкость незнакомца сперва изумляли меня, потом стали смешить… Мне захотелось разглядеть чудака поближе. Я сделала несколько шагов вперед, и теперь стала уже прямо против него, в какой-нибудь сажени расстояния, но он на меня все-таки не обратил внимания. Когда же я сбоку заглянула в его лицо, то смех мой, уже готовый слететь с губ, застыл: у незнакомца были закрыты глаза, а на желтом немолодом уже, но безбородом и безусом лице его лежало выражение человека, спящего крепким, но мучительным сном, полным тяжелых грез и видений, — сном, от которого хочется всей душою, но нет сил пробудиться. Контраст сонного лица с подвижностью туловища незнакомца был странен и жуток. Страх обуял меня; я вскрикнула.
В то же мгновение незнакомец перестал качаться, как будто остановленный невидимой рукой. Щеки его задрожали, глаза медленно открылись и вонзили в мое лицо внимательный, острый взгляд. Они были почти круглые, светло-карего, чуть не желтого цвета, как у совы или кошки, и горели тем же хищным и хитрым огнем. Под взглядом их я будто вросла в землю — ноги меня не слушались и не хотели бежать, хотя панический страх, внезапно внушенный мне пробуждением странного создания, громко требовал того. Бессознательно я уставила свои глаза прямо в глаза незнакомца, и тотчас же мне почудилось, будто своим неприятным взором он проник мне глубоко в душу, читает в ней, как в книге, и по праву властен над нею. Между тем, проклятые глаза расширились, округлились еще больше, сделались яркими, как свечи… в них явилось что-то манящее, зовущее и повелительное; я инстинктивно чувствовала, как опасно мне подчиняться этому зову, как необходимо напрячь все силы души, чтоб отразить его победоносное влияние, и в то же время не находила таких сил: сознание протестовало и возмущалось, а воля была как скованная, не слушалась сознания. Это было похоже на летаргию.
Незнакомец медленно простер ко мне руки и трижды потряс ими в воздухе, — и я против воли сделала то же. Затем он стал приближаться ко мне, и с каждым его шагом я тоже делала шаг навстречу ему, так же, как он, с вытянутыми пред собою руками, подражая каждому его движению. Страх мой, по мере приближения странного существа, замирал, переходя постепенно в чувство нового для меня — и мучительного, и приятного вместе — беспокойства, томившего меня и счастьем, и тоскою. Мы шли, пока не встретились лицом к лицу, грудь к груди. Руки незнакомца опустились мне на плечи, голова моя упала ему на грудь — мне показалось, что кровь в моих жилах превратилась в кипяток и понеслась в моем теле разъяренным горячим потоком, стремясь вырваться на волю, либо задушить меня. То был непостижимый прилив неведомой страсти, и если я любила кого-либо больше себя, света, жизни, так именно этого незнакомого человека в эти таинственные минуты сладостного безумия.
Я очнулась в своей комнате, окруженная хлопотами родных. За час пред тем меня нашли у ворот нашего дома, без чувств.
Человек, в чью жизнь непрошено-негадано врывается чудесное начало, всегда бывает подавлен и угнетен; быт его резко и грубо выбивается из русла своего течения наплывом совсем новых чувств, дум, ощущений и настроений. Как будто показан вам уголок чужого мира и столько непривычных впечатлений ворвалось из этого уголка в ум и душу, что за пестротою и роскошным разнообразием их не осталось ни охоты к серой обыденной действительности, ни надобности в ней. Вы видели сон, убивший для вас правду жизни, охвачены грезой, сделавшейся для вас большею потребностью, чем есть, пить, вам показано призрачное будущее, и стремление к нему давит в вашем сердце все желания и страсти настоящего, память прошлого. В этом неопределенном тоскливом стремлении вы будете безотчетно рваться к чему-то, а к чему, — сами не знаете, но неведение цели не остановит вас, а еще больше подстрекнет, разгорячит и, в упорной погоне за мечтой, мало-помалу окончательно оторвет от жизни. Существование человека, ступившего одной ногой за порог естественного, превращается в сплошной экстаз, в безумную смесь хандры и пафоса, восторгов и отупения… Все становится презренным и излишним, нужною остается только озадачившая воображение тайна.
Так было со мною. Моя веселость пропала, моя жизнь погасла. Молча, запершись в самой себе, влачила я свое существование после вечера на горе, свято веруя, что предо мною прошло существо иного мира… во сне или наяву? — что мне за дело?.. Повторяю: в часы мучительных раздумий мои желания так часто менялись, так часто от проклятий ему я переходила незаметно к сладким мечтам о нем; и мне то хотелось, чтоб он не существовал, был лишь причудливым призраком лихорадочного сна, то я жаждала видеть его, как нечто действительное, хотя и непостижимое; способное являться очам живого человека, умеющее любить, могущее быть любимым. Когда приближался вечер, я делалась сама не своя. Мне надо было бороться с собою, как с лютым врагом, чтобы не покориться таинственному могучему зову, доносившемуся ко мне откуда-то издалека и манившему меня… я знала куда: на гору, к западной стене. Но я не шла. У меня еще была кое-какая воля, и оставалось сознания настолько, чтобы чувствовать в роковом зове нечто чуждое человеку, волшебное и преступное. В такие часы я забивалась в какой-нибудь уединенный уголок и, со страшно бьющимся сердцем, трясясь всем телом, стуча зубами, как в лихорадке, читала молитвы и ждала, — авось отлягут, от души отхлынут смутные грезы.
Я не пошла навстречу к нему, — тогда он пришел за мною. В одну ночь я проснулась как будто от электрического удара, и первым, что я увидала, были два знакомые мне огненные кошачьи глаза. Лица его не было видно; глаза казались поэтому врезанными прямо в стену и долго смотрели на меня, не мерцая и не мигая. Я даже не успела испугаться: так быстро охватило меня уже испытанное оцепенение… Тогда он отделился от стены, словно прошел сквозь нее, наклонился надо мною, и я снова впала в тот сладкий обморок, что охватил меня на горе.
Мне снились переливы торжественной музыки, похожие на громовые аккорды исполинских арф, перекликавшихся в необозримых пространствах. Звуки поднимали и уносили меня вверх, как крылья. Кругом все было голубое, и в безбрежной лазури колыхались предо мною какие-то не то птицы, не то ангелы — создания с громадными белыми крылами, подвижные и легкие, как пушинки при ветре. Золотые метеоры сыпались вокруг меня. Сверху, помогая и отвечая арфам, гудел серебряный звон — и я купалась в море красок и звуков. То было недосягаемое, неземное блаженство — спокойное, теплое, светлое — и я думала: «как хорошо мне, и как я счастлива!» В это время что-то больно укололо меня в сердце… Я вскрикнула, светлый мир покрылся черной тьмой, будто в нем сразу потушили солнце, и я очнулась.
Заря глядела во мне в окно. Я была одна.
С тех пор каждую ночь я видела его, и каждую ночь уносили меня куда-то далеко от земли его объятья, и каждую ночь пробуждалась я одиноко от острого удара в сердце. Дико и мрачно проводила я свои дни, выжидая ночи. Вялая, скучная, молчаливая, я возбудила опасения отца. Доктора нашли у меня малокровие, начали поить железом, мышьяком, какими-то водами.
Скоро я сделалась так слаба, что едва двигалась по комнатам, головокружение владело мною по целым дням… я чувствовала, что еще месяц, и я буду лежать на столе…
Мне стало жаль моей молодой жизни, и я хотела спасти себя. Однажды я преодолела влияние моего врага: не поддалась его оцепеняющим глазам…
— Сжалься, — простонала я, — кто бы ты ни был, сжалься и не губи меня… Твои ласки сжигают меня. Я счастлива ими, но они убийственны. Ты взял всю кровь из моего сердца. Взгляни, как я жалка и слаба. Пощади меня — я скоро умру. И в ответ я услыхала впервые его голос — шум, похожий на шелест сухих листьев, взметенных осенним вихрем.
— Не бойся умереть. Ты моя и соединена со мною. Ты не умрешь, как я, и будешь жить, как я. Ты поддержала мой непонятный тебе век ценою своей жизни, а потом ты, как я, пойдешь к другому живому существу и сама будешь жить его жизнью. Как я, узнаешь ты холодные, бесстрастные дни покоя и ничтожества; как мне, улыбнутся тебе полные наслаждений и безумных восторгов вечера. Золотая луна будет тебе солнцем, и синяя ночь — белым днем… Люби меня и не бойся умереть!
И в первый раз я почувствовала на своих губах его холодные губы, и в этом долгом поцелуе он выпил мою душу.
Больше мне нечего рассказать вам, потому что на другой же день отец, поговорив со мной, выслушав мои несвязные ответы на его простейшие вопросы, со слезами вышел от меня… а я поняла, что меня считают потерявшей рассудок. Меня увезли из замка, стали развлекать, показали мне Европу… Напрасно! если меня не могут избавить от него, то незачем было и оставлять К.! ни путешествие, ни лекарства, ни молитвы мне не помогут!.. И кто же в силах прогнать его, таинственного, неуловимого, никем кроме меня не видимого? Никто!.. и я погибну его жертвой, и неземной страх охватывает меня, когда я припоминаю его темные слова. «Ты будешь жить моей жизнью»… Что значит это? кто он?.. неужели же народные сказки говорят правду, и он… о, нет, это было бы слишком ужасно! я не хочу, я не хочу… У меня нет сил спросить у него прямого ответа; глаза его так жестоки, злобны и мстительны, когда хоть мысль о том мелькнет в моем робком уме…
Прощайте, однако. Солнце садится. Он приходит ко мне всегда, как только погасает последний луч на куполе вон той большой церкви, и сердится, если застает меня не одну. Уходите, пожалейте меня. Я уже чувствую дыхание ветра, предшествующего его приближению, и привычная дрожь пробежала по моим членам. Сейчас вон там в углу засветятся его ненавистные глаза…Уходите! время!..
Вот он… идет… идет… идет…
Примечания
править1 …К Кожевникову в Москву, и к Шарко в Париж — Речь идет о видном русском невропатологе А. Я. Кожевникове (1836—1902) и выдающемся французском психиатре и неврологе Ж. М. Шарко (1825—1893), наставнике З. Фрейда.
2 …Nad wszystkich ziem branki… — «Нет на свете царицы краше польской девицы: / Весела, что котенок у печки, / И, как роза, румяна, а бела, что сметана, / Очи светятся, будто две свечки» (Пушкин и Мицкевич, «Три Будрыса») (Прим. авт.).
3 …повозки божественного Яггернаута — Джаггернаут (от санск. Джаганнатха), понятие, связанное с культом индийского божества Джаганнатхи, «владыки вселенной»); смерть под колесами повозки со статуей Джаганнатхи, по некоторым описаниям, считалась почетным религиозным самопожертвованием и освобождала человека для перехода в духовный мир.