Редьярд КИПЛИНГ
ОКО АЛЛАХА [1]
правитьПеревод Ефрема Лихтенштейна
правитьпод редакцией Михаила Назаренко
править[1] — Рассказ впервые опубликован в 1926 году и несколько месяцев спустя вошел в сборник «Дебет и кредит». — Здесь и далее прим. пер. и ред.
Не было в жизни ничто сделано человеком
Для себя самого, но явлено после, в веках
Забытых, как имя этого мастера,
Того, который гнет и презрение принял в уплату…
Ненависть, злость, отчуждение каждодневно…
Покуда он не погиб, униженный и укрощенный.
Но более чем о нем, следует сожалеть
О мудрых душах, постигших опасность
До срока пришедших Искусств и Познаний,
Отвергших лекарства и механизмы,
Опасаясь печальных последствий.
Небом назначенный Час отложить невозможно,
Как и ускорить, пусть даже ценою души или мира,
И родится Пророк его через кровь впереди идущих,
Решивших — о, слишком рано! — что он уже пробил.
Кантор монастыря Св. Иллода был слишком страстным поклонником музыки, чтобы заботиться еще и о библиотеке, зато его помощник свято соблюдал все устои и правила работы — после двух часов, посвященных письму и диктовке, он принялся наводить порядок в Скриптории. Монахи-переписчики отдавали ему листы канонического Четвероевангелия, которое заказал аббат Ившема, и один за другим тянулись на вечерню. Джон Отто, более известный как Иоанн Бургосский, не обратил на это никакого внимания. Он выводил золотом тонкий орнамент миниатюры, изображающей Благовещенье, на странице Евангелия от Луки, которое, как многие надеялись, потом соблаговолит принять в дар папский легат, кардинал Фалькоди [2].
[2] — Будущий папа Клемент IV. Его упоминание позволяет датировать действие рассказа 1264—1266 годами.
— Заканчивай, Иоанн, — вполголоса произнес помощник кантора.
— Что? Уже все ушли? А я и не заметил. Погоди минуту, Клемент.
Помощник кантора терпеливо ждал. Он знал Джона уже более двенадцати лет: тот приходил и уходил из монастыря, но в своих странствиях всегда говорил, что он из Св. Иллода. Ему это охотно позволяли, поскольку он — даже в большей степени, чем все остальные Фитц Отто — нес все Искусства в рукаве и все секреты мастерства под капюшоном.
Помощник кантора взглянул ему за плечо — на приколотый к столешнице лист, где первые слова «Магнификата» [3] были выведены золотом и окрашены красным шеллаком на фоне едва не пылающего нимба Богородицы. Она была изображена с руками, сомкнутыми в изумлении, обрамленная бесконечно сложным сплетением арабесок, по краю же миниатюры тонкие побеги апельсинового цвета словно бы наливались горячим голубым воздухом, который клубился над выжженным пейзажем на втором плане.
[3] — Лат. «Magnificat anima mea Dominum» — Лук. 1:46 «Величит душа Моя Господа».
— Ты ее совсем еврейкой сделал, — проговорил помощник кантора, разглядывая оливковые щеки и глаза, исполненные предощущаемой скорби.
— А кем же еще была Пречистая Дева? — Джон выдернул булавки. — Послушай, Клемент. Если я не вернусь, это должно войти в моего Большого Луку, кто бы его ни заканчивал.
Он спрятал рисунок между двумя защитными листами.
— Так ты снова собираешься в Бургос, как я слышал?
— Через два дня. Тамошний новый собор (каменщики, однако, медлительней Гнева Господня) радует душу" [4].
[4] — Строительство бургосского собора началось в 1221 году и продолжалось более трехсот лет.
— Твою душу? — в голосе помощника кантора послышалось сомнение.
— Даже мою, с твоего позволения. А дальше к югу — на самой границе Покоренных Земель — по дороге в Гренаду, — там можно найти совершенно великолепные мавританские узоры и орнаменты. Отгоняют мысли о бренном и привлекают взгляд к рисунку, как ты сам мог только что заметить на моем Благовещении.
— Она… это прекрасно. Неудивительно, что ты уезжаешь. Но ты ведь не забудешь получить отпущение, Иоанн?
— Разумеется! — К этой предосторожности Джон всегда прибегал накануне своих странствий, и не забывал о ней, так же как о необходимости выстричь заросшую тонзуру, которой он обзавелся еще в юности где-то неподалеку от Гента. В случае чего, она обеспечила бы ему привилегии духовенства, да и некоторое почтение на дорогах.
— И не забудь, что нам нужно здесь в Скриптории. В наш век уже не осталось настоящего ультрамарина. Они его смешивают с берлинской лазурью. Что касается киновари…
— Я сделаю все, что в моих силах, как и всегда.
— Да, а брату Фоме, — брат Фома отвечал за монастырскую лечебницу, — ему нужны…
— Он сам обо всем попросит. Я сейчас пойду к нему и выстригу наново тонзуру.
Джон спустился по лестнице к переходу, отделявшему больницу и кухни от келий. Пока его брили, брат Фома (человек кроткий, но смертельно занудный) выдавал ему список снадобий, которые он должен был привезти из Испании — не мытьем, так катаньем или путем законной покупки. Здесь их застал врасплох хромой и мрачный аббат Стефан в своих отороченных мехом ночных туфлях. Не то чтобы Стефан де Сотрэ был прирожденным шпионом, однако в молодости он принял участие в несчастливом Крестовом походе, который закончился для него после битвы при Мансуре двумя годами плена у сарацинов в Каире, а там люди быстро учились ходить тихо. Добрый охотник и сокольник, разумный и справедливый пастырь, он был, тем не менее, прежде всего человеком науки и доктором медицины, учеником некоего Ранульфа, каноника собора Св. Павла [5]. Сердцем он был куда больше поглощен заботами монастырской лечебницы, чем вопросами религии и веры. Он с интересом изучил список и добавил туда несколько пунктов. Когда брат Фома удалился, он даровал Джону щедрое отпущение грехов, которые могут отяготить его душу в пути, поскольку не одобрял случайно купленные индульгенции.
[5] — Ранульф Бретонский, историческое лицо.
— Так что же ты будешь искать на этот раз? — вопросил он, сидя на лавке между ступкой и весами в небольшой теплой каморке для хранения снадобий.
— Бесов, по большей части, — ответил Джон с улыбкой.
— В Испании? Разве Авана и Фарфар?.. [6]
[6] — Cр. слова сирийского военачальника Неемана: «Разве Авана и Фарфар, реки Дамасские, не лучше всех вод Израильских? Разве я не мог бы омыться в них и очиститься? И оборотился и удалился в гневе» (4Цар.5:12).
Джон — художник, для которого люди были не более чем моделями для рисунков, и дворянин до мозга костей (по материнской линии он происходил из рода де Сэнфордов [7]) — открыто посмотрел аббату в лицо и спросил:
[7] — Таким образом, в числе его родственников были епископ, настоятель ордена тамплиеров, первый рыцарь Англии и воспитательница ее высочества.
— Ты так полагаешь?
— Нет. В Каире они тоже были. Но зачем они стали нужны тебе?
— Для моего Большого Луки. Из всех Четверых он первый в том, что касается бесов.
— Неудивительно. Он ведь был врачом. А ты — нет.
— Упаси Бог! Но я уже устал от наших церковновидных чертей. Они лишь обезьяны, козлы и птицы соединенные вместе. Годятся для обыкновенных черно-красных Адов и Судных Дней — но не для меня.
— Зачем тебе такое их разнообразие?
— Затем, что разум и Искусство согласны, что в Преисподней есть все роды и виды бесов. К примеру, те Семь, что вышли из Магдалины. Это должны быть дьяволицы — ничем не схожие с рогатыми и клювоносыми князьями Ада.
Аббат расхохотался.
— Более того! Тот бес, что вышел из немого. Что толку ему от хобота или клюва? Он должен быть лишенным лица, как прокаженный. Но прежде всего — дай мне Бог дожить и сделать это! — те бесы, что вошли в гадаринских свиней [8]. Они должны, они должны быть… я и сам не знаю пока, на что они должны быть похожи, но они должны быть исключительными созданиями. Я сделаю их столь же различными, как и святых. А пока они все на одно лицо — что на стену, что в витраж, что на картину.
[8] — См. Лук.8:26-33: «Бесы, выйдя из человека, вошли в свиней, и бросилось стадо с крутизны в озеро и потонуло».
— Продолжай, Иоанн. Ты глубже постиг эту тайну, чем я.
— Упаси Бог! Но я скажу, что бесы тоже заслуживают уважения, сколь бы прокляты они ни были.
— Опасное учение.
— Я имел в виду, что если уж образ стоит того, чтобы человек изобразил его для человека, то он стоит хорошего изображения.
— Это уже безопаснее. Но я рад, что отпустил тебе грехи.
— Опасность меньше для ремесленника, который работает с нездешними образами и вещами — во славу Матери нашей Церкви.
— Может быть и так, но, Иоанн, — рука аббата почти коснулась рукава сутаны Джона, — скажи мне теперь, она… она мавританка или… или иудейка?
— Она моя, — ответил Джон.
— И этого достаточно?
— Я так полагаю.
— Ну и ладно! Это вне моей власти, но… как они смотрят на это там, в Испании?
— Там, в Испании, они ничего не берут в голову — ни Церковь, ни Короля, благослови их Бог! Там слишком много мавров и иудеев, чтобы всех перебить, а если их изгнать, то прекратится торговля, и земледелие придет в упадок. Поверь мне, в Покоренных Землях, от Севильи до Гренады, мы живем вполне мирно — испанец, мавр и иудей. Мы не задаем лишних вопросов, и нам платят тем же.
— Да-да, — вздохнул Стефан. — И всегда есть надежда обратить ее.
— Надежда всегда есть.
Аббат вернулся к делам лечебницы. То был легкий век: Рим еще не прикрутил гайки в вопросе интимных связей духовенства. Если дама была не слишком нахальна или сын не слишком быстро продвигался волею отца по церковной иерархии, на большую часть таких прегрешений закрывали глаза. Однако у аббата были причины вспомнить, что союзы между христианами и неверными — путь к печали. И все же, когда Джон с мулом, письмами и слугой прогрохотал по дороге в сторону Саутгемптона и моря, Стефан завидовал ему.
Он вернулся двадцать месяцев спустя в добром здравии и нагруженный гостинцами. Кусок богатейшей лазури, плитка оранжевой киновари и маленький сверток сушеных жуков, из которых делают великолепную алую краску, — для помощника кантора. Кроме того — несколько кубиков молочного с розовым отливом мрамора, который можно будет растворить в кислоте и получить несравненный фон для миниатюры. Он привез почти половину снадобий, которых требовали аббат и Фома, и длинное ожерелье из темно-красного сердолика [9] для Дамы сердца аббата — Анны из Нортона [10]. Она благосклонно приняла подарок и спросила, где Джон его приобрел.
[9] — Согласно источникам, которыми пользовался Киплинг, сердолик приносит удачу, защищает от дьявольских козней, гонит темные предчувствия и утишает боль рожениц.
[10] — Сознательный анахронизм: в XIII веке женщина не могла жить в монастыре и именоваться «Дамой Аббата» (the Abbot’s Lady).
— Неподалеку от Гренады, — ответил он.
— Все ли там было благополучно, когда вы уезжали? — спросила леди Анна. (Может быть, аббат рассказал ей кое-что из исповеди Джона).
— Все заботы уже принял на себя Господь.
— О Боже! И как давно?
— Четыре месяца без одиннадцати дней.
— Вы… были с ней тогда?
— У меня на руках. При родах.
— И?
— Мальчик тоже. Ничего не осталось.
Леди Анна перевела дыхание.
— Я думаю, вам еще повезло, — сказала она через некоторое время.
— Дайте мне время, и, может быть, я это пойму. Но не сейчас.
— У вас есть ваше искусство и мастерство, и… Джон… помните, на том свете нет ревности.
— Да-а! У меня есть мое Искусство, и видит Небо, я ни к кому не ревную.
— Благодарите Бога хотя бы за это, — сказала Анна из Нортона, вечно больная женщина, провожавшая аббата взглядом запавших глаз. — И будьте покойны, я буду хранить это как зеницу ока, — она коснулась ожерелья, — покуда жива.
— Я принес — доверил это вам — именно поэтому, — ответил он и ушел.
Когда она рассказала аббату, откуда взялось ожерелье, он ничего не сказал, но, когда они с Фомой разбирали привезенные Джоном снадобья, в кладовой, примыкавшей к печной трубе больничной кухни, он заметил, глядя на лепешку высушенного макового сока:
— Он имеет силу изгнать всякую боль из тела человека.
— Я видел его действие, — сказал Джон.
— Но для боли душевной кроме Милости Божьей есть только одно лекарство — мастерство, учение или же другое полезное движение ума.
— Мне это тоже подходит, — был ответ.
Следующий ясный майский день Джон провел вместе с монастырским стадом свиней и свинопасами; и вернулся нагруженный цветами и венками весеннего леса к своему тщательно оберегаемому месту в северном притворе Скриптория. Здесь, положив под левый локоть свои путевые тетради с набросками, он с головой погрузился в работу над своим Большим Лукой.
Брат Мартин, старший переписчик, который открывал рот едва ли раз в две недели, позднее пришел спросить, как продвигается работа.
— Все тут! — Джон постучал себя по лбу карандашом. — Все эти месяцы они только и ждали, чтобы — Господи! — появиться, наконец, на свет. Ты уже закончил работу, Мартин?
Брат Мартин кивнул. Он был горд тем, что Иоанн Бургосский обратился именно к нему, семидесятилетнему, за действительно хорошей каллиграфией.
— Тогда смотри! — Джон выложил на стол новый пергамент — тонкий, но безупречный. — Лучшего листа не найдешь отсюда до Парижа. Да! Понюхай, если хочешь. В связи с чем, — дай-ка мне циркуль я его размечу для тебя, — если ты сделаешь на нем одну букву темней или светлей, чем следующая, я тебя зарежу, как свинью.
— Ни за что, Иоанн! — старик широко улыбнулся.
— Нет, я серьезно! Теперь смотри! Вот здесь и здесь, где я накалываю, буквами точь-в-точь такой высоты ты напишешь тридцать первый и тридцать второй стихи из восьмой главы Луки.
— Да, гадаринские свиньи! «И они просили Иисуса, чтобы не повелел им идти в бездну. Тут же на горе паслось большое стадо свиней», — брат Мартин, конечно, знал все Евангелия наизусть.
— Именно! Вплоть до «Он позволил им». Однако не торопись с этим. Моя Магдалина должна выйти из головы раньше.
Брат Мартин справился с работой столь великолепно, что Джон украл на кухне аббата мягких засахаренных фруктов ему в награду. Старик их съел, потом раскаялся, потом исповедался и настоял на епитимье. И аббат, зная лишь один путь достучаться до сердца истинного грешника, приказал ему копировать книгу «De Virtutibus Herbarum» [11]. Монастырь Св. Иллода одолжил ее у мрачных цистерцианцев, которые не доверяют ничему красивому, так что мелкий и неразборчивый текст отнимал у Мартина время как раз тогда, когда он был нужен Джону для особенно тонких надписей.
[11] — «О достоинствах трав» Альберта Великого.
— Вот видишь, — наставительно сказал помощник кантора. — Не делай так больше, Иоанн. На брата Мартина наложили епитимью по твоей милости…
— Нет, по милости моего Большого Луки. Но я отплатил повару. Я его рисовал до тех пор, пока даже его собственные поварята не смогли делать вид, будто ничего не происходит. Больше он языком болтать не будет.
— Недоброе дело! Да и аббат на тебя сердится. Он ни разу к тебе не подошел с тех пор, как ты вернулся, — ни разу не пригласил тебя к высокому столу [12].
[12] — «Высокий стол» (в столовой монастыря или колледжа; для профессоров и членов совета или высшего духовенства) находится на небольшом возвышении.
— Я был занят. У Стефана есть глаза, и он это знал. Клемент, от Дарэма до Торра нет библиотекаря, достойного хотя бы чернила тебе подносить.
Помощник кантора был настороже, он знал, чем обычно заканчиваются похвалы Джона.
— Но вне стен Скриптория…
— Откуда я никогда не выхожу. — Помощнику кантора было позволено даже не вскапывать со всеми огород, лишь бы это не повредило его чудесным рукам переплетчика.
— Во всем, что не касается Скриптория, ты наипервейший дурень всего христианского мира. Уж поверь мне, Клемент, я многих видел.
— Тебе я верю во всем, — мягко улыбнулся Клемент. — Ты со мной обращаешься хуже, чем с мальчиком-хористом.
Они слышали, как один из представителей этого страждущего племени пронзительно вопил внизу оттого, что кантор таскал его за волосы.
— Благослови тебя Бог! Именно так! Но задумывался ли ты когда-нибудь, как во время своих странствий я лгу и краду день за днем — и, да будет тебе известно, убиваю, — чтобы только добыть для тебя цвет и краску?
— Воистину, — воскликнул справедливый и совестливый библиотекарь, — я часто думал о том, что будь я — не приведи Господи! — в миру, я сам мог бы стать большим вором.
Даже брат Мартин, согнувшийся над ненавистной «De Virtutibus», рассмеялся.
Незадолго до середины лета брат Фома пришел из своей лечебницы, чтобы принести Джону приглашение отужинать этим вечером с аббатом в его доме, а также просьбу взять с собой все, что он успел сделать для своего Большого Луки.
— Это еще к чему? — спросил Джон, полностью ушедший в работу.
— Еще одно его «философское застолье». Ты уже успел побывать на нескольких таких с тех пор, как стал взрослым.
— Что правда, то — по большей части — правда. И как Стефан хочет, чтобы мы?..
— Сутана и капюшон поверх нее. Там будет один лекарь из Салерно — некто Рогир, итальянец. Известен своим мастерством с врачебным ножом [13]. Он провел в лечебнице уже дней десять и помогал мне — даже мне!
— Никогда о нем не слышал. Но наш Стефан, как всегда, прежде всего physicus, а уже потом sacerdos [14].
[13] — Реальное историческое лицо, автор книги «Хирургия».
[14] — Лекарь… священник.
— А леди Анна уже некоторое время больна. Рогир сюда прибыл более всего из-за нее.
— В самом деле? Вот я теперь подумал и понял, что не видел ее уже довольно давно.
— Ты много чего уже давно не видел. Она из дому не выходит уже около месяца — ее теперь выносят на носилках.
— Все настолько плохо?
— Рогир Салернский не сказал, что он сам думает. Но…
— Смилуйся Господь над Стефаном!.. И кто еще будет, кроме тебя?
— Оксфордский францисканец. Его тоже зовут Рогир. Многомудрый и прославленный философ [15]. И он самоотверженно привез свое вино.
[15] — Роджер Бэкон (ок. 1214—1298), один из основоположников экспериментальной науки, автор трудов по математике, астрономии. естественной истории, алхимии, оптике. Его подозревали в ереси и несколько раз заключали в тюрьму в Англии и Франции.
— Три лекаря — включая Стефана. Всегда полагал, что это равняется двум атеистам.
Фома обеспокоено нахмурился.
— Это злое присловье, — заикаясь, проговорил он. — Не повторяй его.
— Хо-хо! Нет уж, ты меня не перемонашишь, Фома! Ты заведуешь больницей при Св. Иллоде уже одиннадцать лет — и все еще мирской брат. Почему это ты до сих пор не дал обеты?
— Я… Я недостоин.
— В десять раз более достоин, чем этот жирный боров — Генрих Как-его-тамский, — который служит мессы в лечебнице. Он начинает готовить причастие прямо у тебя перед носом, когда больной лишь сознание потерял от кровопускания. Так бедняга и умирает — от чистого страха. Тебе-то это известно! Я же видел, как ты на него смотришь. Дай обеты, Фома Неверующий. Получишь чуть больше врачевания и чуть меньше богослужений в лечебнице, и твои больные проживут дольше.
— Я недостоин… недостоин, — горестно повторял Фома.
— Не в тебе дело, — но в высших, чем ты. А сегодня, раз уж моя работа отпускает меня на время, я выпью с любым философом из любой школы. И еще, Фома, — вкрадчиво добавил он, — устрой мне в лечебнице горячую ванну перед вечерней.
Когда прекрасно приготовленный и сервированный ужин аббата завершился, и обшитые бахромой салфетки и скатерти были убраны, и приор прислал ключи и передал, что в монастыре все спокойно, и ключи были ему должным образом возвращены со словами «Да будет так до заутрени», аббат и его гости вышли проветриться на верхнюю галерею, которая привела их к южной хоровой части Трифориума [16]. Летнее солнце еще ярко светило, поскольку было только шесть часов, но церковь аббатства была погружена в свою обычную тьму. Тридцатью футами ниже на время репетиции хора были зажжены огни.
[16] — Галерея над нефом церкви.
— Наш кантор им и минуты отдыха не дает, — прошептал аббат. — Стойте тут около колонны, и мы услышим, чем он их сейчас терзает.
— Запомните все! — снизу донесся голос кантора. — Это душа самого Бернарда, нападающая на наш злой мир. Пойте быстрее, чем вчера, и все слова произносите четко и ясно. Там, на хорах! Начинай!
Зазвучал орган — мгновение он ярился в одиночестве, но затем звонкие голоса соединились с ним в первых гневных строках «De Contemptu Mundi» [17].
[17] — Поэма «О презрении к миру» Бернарда Морланского (сер. XII века):
Тягости слезные, горести грозные всё безысходней.
Братья, терпение: близко решение воли Господней!
Дивное близится: гордый унизится, скорбный воспрянет,
Перед Создателем и Воздаятелем каждый предстанет.
(Пер. С.Аверинцева)
Как отмечают английские комментаторы рассказа, Бернард обличает епископов и аббатов, которые ведут жизнь, полную мирских удовольствий, а также и женщин (в том числе, видимо, подобных Анне из Нортона), ибо женщина — «существо грешное… враг тем, кто ее любит, и друг Врагу».
Любопытно, что из одного варианта поэмы Умберто Эко заимствовал последнюю строку своего романа «Имя розы»: «Роза при имени прежнем — с нагими мы впредь именами».
«Hora novissima — tempora pessima» — мертвая пауза до тех пор пока не рухнуло утвердительное «sunt», как всхлип из темноты, и голос одного из мальчиков, чище серебряной трубы, вернул долгое «vigilemus».
«Ecce minaciter, imminet Arbiter» (орган и голоса хора слились воедино в ужасе и предостережении, быстро утихая на «ille supremus»). Затем звук сменился прелюдией к «Imminet, imminet, ut mala terminet…»
— Стоп! Еще раз! — закричал кантор и объяснил, что ему не понравилось, несколько более подробно, чем было бы естественно на обычной репетиции.
— Ах, ничтожно людское тщеславие! Он догадался, что мы здесь. Идемте! — сказал аббат.
Леди Анна в своем переносном кресле тоже слушала пение в темной глубине Трифориума рядом с Рогиром из Салерно. Джон услышал, как она всхлипнула. На обратном пути он спросил Фому о ее здоровье. Прежде чем Фома успел ответить, остроносый итальянец протолкнулся между ними.
— Продолжая наш разговор, я счел за лучшее сказать ей, — кивнул он Фоме.
— Что? — просто спросил Джон.
— То, что она и так знала, — Рогир Салернский пустился в длинную цитату по-гречески в том смысле, что всякая женщина знает все обо всем.
— Я не владею греческим, — чопорно отрезал Джон. Рогир Салернский уже досыта накормил их всех этим языком за обедом.
— Тогда я скажу на латыни. Овидий очень точно это описал. «Utque malum late solet immedicabile cancer…» [18] Но, несомненно, ты сам помнишь остальное, мой господин.
— Увы! Моя ученая латынь сводится к тому, что я услышал по дороге от дураков, пытающихся лечить больных женщин. «Фокус-покус…» [19] Но, несомненно, ты сам помнишь остальное, мой господин.
[18] — Как — неисцельный недуг — широко расходится в теле
Рак, к пораженным частям прибавляя здоровые части
(Овидий. Метаморфозы, II, 825—826. Пер. С. Шервинского, с изменением.)
[19] — Выражение происходит от «Hoc est corpus» («Сие есть тело [Мое]») — слова, произносимые священником во время таинства Причастия.
Рогир молчал до того самого времени, пока они не вернулись в гостиную, где на десертном столе были выставлены финики, изюм, имбирь, фиги и пахнущие корицей сушеные фрукты, а также лучшие вина. Аббат уселся, снял свое кольцо [20], уронил его — так, чтобы все слышали звон, — в серебряный кубок, вытянул ноги к огню, и взглянул на позолоченную резную розетку потолка. Тишина, которая царит между последней службой и заутреней, окутала их мир. Кряжистый францисканец наблюдал, как луч света разбился на цвета спектра в гранях хрустальной солонки. Рогир Салернский снова начал спорить с Фомой о видах сыпного тифа, который сбивал их с толку как в Англии, так и в других краях. Джон отметил острый профиль и — он мог бы послужить для Большого Луки — коснулся рукой сутаны на груди. Аббат увидел знак и кивнул, давая разрешение. Джон вытащил из-за пазухи серебряный карандаш и тетрадь для набросков.
[20] — Знак того, что аббат будет говорить неофициально.
— Нет, скромность есть великое благо — но открой же и свое собственное мнение, — итальянец подгонял лекаря. Из уважения к иностранцу почти все разговоры велись на застольной латыни, более строгой и велеречивой, чем обычный монашеский говор. Фома начал говорить, слегка заикаясь:
— Мне должно признать, что я не в состоянии определить причины этого недуга, если только она — как свидетельствует Варрон в своем труде «De Re Rustica» [21] — не в неких крошечных животных, коих око не видит и которые проникают в тело через нос и рот, принося опаснейшие заболевания. С другой стороны, об этом ничего не сказано в Писании.
[21] — Марк Теренций Варрон (116-27 до Х. Р.) — римский ученый, прославившийся трудами во многих областях знаний. Фома ссылается на его труд «О сельском хозяйстве».
Рогир Салернский вздыбился как обозленный кот.
— Всегда одно и то же! — воскликнул он, а Джон тут же утащил в свою тетрадь изгиб его тонких губ.
— Никогда не отдыхаешь, Иоанн, — аббат улыбнулся художнику. — Тебе стоит прерываться каждые два часа на молитву. Св. Бенедикт не был глуп. Два часа — это крайний срок, который человек может трудиться на высоте своих умений.
— Это касается переписчиков. Брат Мартин начинает сдавать уже через час. Но когда работа захватывает, следует продолжать, покуда она не отпустит.
— О да, это Демон Сократа [22], — прогремел оксфордский францисканец поверх своего кубка.
— Такая доктрина ведет к самонадеянности, — заметил аббат. — Помните: «Человек праведнее ли Творца своего?» [23]
[22] — Точнее — «демоний Сократа»: голос, подсказывавший философу, чего избегать и чему следовать.
[23] — Иов 4:17.
— Праведность тут не при чем, — горько ответил францисканец. — По меньшей мере, Человеку может быть дозволено продвинуться в своем Искусстве или мысли. Но если Мать наша Церковь увидит или услышит, что он двигается куда бы то ни было, что она скажет? «Нет!» Всегда «Нет».
— Но если маленькие звери Варрона невидимы, — продолжал Рогир Салернский допытываться у Фомы, — как же нам найти лекарства?
— При помощи эксперимента! — францисканец вдруг обернулся к ним. — Разума и эксперимента. Один теряет смысл без другого. Но Мать наша Церковь…
— О да! — Рогир из Салерно бросился на новую приманку, как голодная щука. — Послушайте, господа мои. Ее епископы — наши Князья — усыпают наши итальянские дороги трупами, которые они производят для своего удовольствия или из гневливости. Прекрасные трупы! Но если я — если мы, врачи, — осмелимся хотя бы приподнять кожу, чтобы взглянуть на ткань Господню под ней, что скажет Мать наша Церковь? «Святотатство! Возитесь со своими свиньями и собаками, или сгорите!»
— И не только Мать наша Церковь! — поддержал его францисканец. — Для нас закрыты все пути — закрыты словами некоего человека, мертвого уже тысячи лет, словами, которые считаются окончательной истиной. Кто такой любой из сынов Адама, чтобы одно его утверждение могло запереть двери к истине? Я бы не сделал исключения даже для Петра Перегрина [24], моего великого учителя.
— И я бы не сделал для Павла Эгинского [25], — закричал Рогир из Салерно. — Послушайте, господа мои! Вот наглядный пример. Апулей [26] свидетельствует, что ежели человек на голодный желудок употребит в пищу сок ядовитого лютика — мы зовем его «sceleratus», что значит «злодейский», — тут он снисходительно кивнул Джону, — душа покинет его тело, смеясь. Вот это уже ложь более опасная, нежели правда, поскольку в ней содержится часть правды.
[24] — Французский философ и естествоиспытатель Пьер де Марикур.
[25] — Хирург VII века, живший в Александрии.
[26] — Псевдо-Апулей, автор «Гербария Апулея Платоника», впоследствии расширенного и переработанного для читателей-христиан.
— Его понесло! — безнадежно прошептал аббат.
— Ибо сок этой травы, как мне стало известно из эксперимента, вызывает волдыри, жжет и искажает рот. Мне также известен «rictus» или же псевдо-смех, который появляется на лицах тех, кто умер от сильных ядов из трав из рода ranunculus. Разумеется, предсмертный спазм напоминает смех. И по суждению моему, кажется, что Апулей лишь видел тело одного такого отравленного и был сбит с толку, отчего и написал, что человек отправился к праотцам, смеясь.
— Не удосужившись ни понаблюдать, ни проверить наблюдения экспериментом, — добавил, нахмурясь, францисканец.
Аббат Стефан посмотрел на Джона и приподнял бровь.
— А ты как полагаешь? — спросил он.
— Я не врач, — ответил Джон, — но я бы сказал, что Апулея за все эти годы могли подвести его переписчики. Они ведь часто вносят подправочки в текст, чтобы облегчить себе труд. Возьмем, к примеру, что Апулей написал, что душа как будто покинула тело, смеясь, после этого яда. Трое из пяти переписчиков (как по мне) просто выбросят это «как будто». Ибо кто же будет спорить с Апулеем? Если ему так показалось, значит так оно и было. Иначе окажется, что любой ребенок лучше его знает ядовитый лютик.
— Ты знаешь травы? — отрывисто бросил Рогир из Салерно.
— Знаю только, что когда я был еще мальчишкой, я устраивал себе язвы вокруг рта и на шее с помощью сока лютика, чтобы не ходить на молитву холодными вечерами.
— Ха! — хмыкнул Рогир. — На знание таких уловок я не претендую.
И он чопорно отвернулся.
— Ну, не важно! Теперь давай перейдем к твоим собственным уловкам, Иоанн! — тактично вмешался аббат. — Ты покажешь докторам свою Магдалину, и гадаринских свиней, и бесов.
— Бесов? Бесов? Я порождал бесов при помощи снадобий и изгонял их теми же средствами. Суть ли бесы внешнее от человека порождение или же от роду ему свойственное, я еще не решил, — Рогир Салернский все еще сердился.
— Да ты просто не смеешь! — огрызнулся оксфордский францисканец. — Одна только Мать наша Церковь может порождать своих бесов.
— Не только она! Наш Иоанн привез с собой из Испании совершенно новых, — аббат Стефан взял протянутый ему лист тонкого пергамента и осторожно положил его на стол. Все собрались вокруг, чтобы посмотреть. Магдалина была нарисована бледной, почти прозрачной гризайлью на фоне ярящихся и трясущихся дьяволиц. Каждая из них воплощала особый грех, и каждая была изображена оттесненной и обезумевшей от подчинившей ее Силы.
— Я никогда не видел таких рисунков — серых будто тени, — сказал аббат. — Где ты научился этому?
— Non nobis! [27] Оно пришло ко мне, — сказал Джон, не догадываясь о том, что он опередил свое время приблизительно на поколение.
[27] — «Не нам!» — Пс. 113:9 «Не нам, Господи, не нам, но имени Твоему дай славу, ради милости Твоей, ради истины Твоей».
— Почему она такая бледная? — вопросил францисканец.
— Зло вышло из нее — теперь она может принять любой цвет.
— Да, как свет, проходящий через стекло. Понятно.
Рогир Салернский смотрел молча — его нос склонялся все ниже и ниже к странице.
— Вот как, — сказал он в конце концов. — Значит, эпилепсия, — рот, глаза и лоб — даже изгиб запястья. Все симптомы! Ей нужно будет принимать укрепляющие средства, этой женщине, и, разумеется, выспаться. Но никакого макового сока, иначе, когда она проснется, ее будет тошнить. К тому же… однако я не на экзамене.
Он поднялся.
— Господин мой, — сказал он, — тебе не чуждо наше Призвание. Ибо, клянусь Змеями Эскулапа [28], — ты видишь!
[28] — Имеется в виду жезл-кадуцей, обвитый двумя змеями, — эмблема врачей.
И они пожали друг другу руки как равные.
— Что же вы скажете о Семи Бесах? — вступил аббат.
Семь бесов были вплавлены в крученые тела, похожие на цветы или языки пламени, их цвет менялся от мерцающего зеленого до темно-фиолетового — цвета изможденного порока; казалось, можно увидеть, как их сердца бьются под тонкой оболочкой. Но в знак надежды и здравых трудов новообретенной жизни миниатюру широкой каймой окружали стилизованные весенние цветы и птицы. Венчал изображение зимородок, взлетающий из зарослей желтого ириса.
Рогир Салернский распознал травы и стал многословно распространяться об их достоинствах.
— А теперь — гадаринские свиньи, — сказал Стефан. Джон положил изображение на стол.
Тут были показаны бесы бездомные, страшащиеся изгнания в Бездну, толпящиеся и извивающиеся в спешке, чтобы проникнуть в любое отверстие открытого им свиного тела. Некоторые свиньи боролись с этим вторжением, дергались и исходили пеной, другие, вялые, легко покорялись ему, будто нежнейшему почесыванию, третьи, уже одержимые, брыкаясь, группами прыгали вниз, в озеро. В углу листа исцеленный человек потягивался, вновь привыкая владеть своим телом, а Господь, сидя, смотрел на него, как бы вопрошая, на что он употребит полученную свободу.
— Воистину, это бесы! — прокомментировал францисканец. — Однако совершенно нового вида.
Некоторые из бесов были просто комками плоти с выступами и прыщиками — намеком на дьявольское лицо, прильнувшее к студенистым стенкам. Также там было семейство нетерпеливых шарообразных чертенят, которые разорвали изнутри утробу своего самодовольного родителя и теперь отчаянно рвались к добыче. Другие выстроились в порядки, похожие на посохи, цепи или приставные лестницы, рядом с визжащей пастью одной из свиней. Из ее уха торчал гибкий блестящий хвост беса, который уже нашел себе новое пристанище. Были там и зернистые и скрученные клубком демоны, смешавшиеся с пеной и слюной в тех местах, где борьба кипела яростнее всего. Оттуда взгляд переходил на спины обезумевшего стада, которое мчалось к озеру, ошеломленное лицо свинопаса и ужас его пса.
Заговорил Рогир из Салерно:
— Я утверждаю, что сии твари суть порождение дурманящих зелий. Они не могли возникнуть в разумном сознании.
— Не эти, — воскликнул Фома, которому как служителю монастыря следовало бы просить у аббата разрешения заговорить, — не эти — смотрите!
Миниатюру обрамлял узор из ячеек или отсеков неправильной, но уравновешенной формы: в них сидели, плавали или барахтались, так сказать, черновые бесы — еще не одухотворенные Злом — безразличные, но беззаконно невообразимые. По форме они снова напоминали лестницы, цепи, плети, чешуйки, недоразвитые зародыши или беременные мерцающие шары, а некоторые были почти похожи на звезды.
Рогир Салернский сравнил их с навязчивыми видениями какого-нибудь священника.
— Зловредны ли? — вопросил францисканец.
— «Все неведомое полагай ужасным», — с отвращением процитировал Рогир [29].
[29] — Возможно, парафраз «Жизнеописания Юлия Агриколы» Тацита: «Все неведомое кажется особенно драгоценным» (пер. А.Бобовича).
— Это не по мне. Но они изумительны… изумительны. Я думаю…
Францисканец подался назад. Фома протиснулся ближе и застыл с полуоткрытым ртом.
— Говори, — сказал наблюдавший за ним Стефан. — Мы все здесь врачи в своем роде.
— В таком случае, я скажу, — Фома заговорил так, будто на кону стояли смысл и вера его жизни, — что эти нижние образы в кайме — только модели и наброски для тех адских и зловредных созданий, которых Иоанн так причудливо выписал и украсил рядом со свиньями!
— И это означает? — резко бросил Рогир Салернский.
— По моему скромному мнению, это означает, что он мог видеть эти образы — и без помощи снадобий.
— Ну и кто же? — воскликнул Иоанн Бургосский, крепко выругавшись, на что, впрочем, никто не обратил внимания. — Кто это сделал тебя вдруг таким прозорливым, Фома Неверующий?
— Меня? Прозорливым? Упаси Бог! Но помнишь, Иоанн, — зимой, шесть лет назад, — снежинки таяли у тебя на рукаве, у кухонного порога. Ты дал мне посмотреть на них через маленький хрусталик, который делал маленькие вещи большими.
— Да. Мавры называют такое стекло Оком Аллаха, — подтвердил Джон.
— Ты мне показал, как они тают — шестиугольные. Ты тогда сказал, что это — твои узоры.
— Воистину. Снежинки все шестиугольные. Я их частенько использовал в орнаментах.
— Тающие снежинки видны через стекло? Это Искусство оптики? — заинтересовался францисканец.
— Искусство оптики? Я про такое никогда не слыхал! — закричал Рогир из Салерно.
— Иоанн, — сурово приказал аббат Св. Иллода, — это… это правда?
— В каком-то смысле, — ответил Джон. — Фома правильно понял. Рисунки на кайме были моими черновиками для бесов в верхней части. В нашем ремесле, Салерно, мы не можем себе позволить снадобья и зелья. Они убивают руку и глаза. Мои образы нужно увидеть наяву, в природе.
Аббат придвинул к себе кувшин с розовой водой.
— Когда я был в плену у… у сарацинов после Мансуры, — начал он, закатывая свой длинный рукав, — там были чародеи — лекари, — которые могли показать… — он аккуратно обмакнул средний палец в воду, — все своды Геенны, так сказать [30], даже… — тут он стряхнул одну каплю со своего блестящего ногтя на блестящий стол, — в такой крошечной капельке, как эта.
[30] — Киплинг, вероятно, цитирует Мильтона:
И хляби ярости Господней вновь
Отверзятся, и хлынет пламепад
С Гееннских сводов, — жгучий, жидкий жупел,
Обрушиться готовый каждый миг
На наши головы, — и что тогда?
(«Потерянный рай», кн. 2. Пер. Арк. Штейнберга).
— Но это должна быть сточная вода, а не чистая, — сказал Джон.
— Тогда покажи нам… все… все. — сказал Стефан. — Я убежусь — еще раз.
Голос аббата звучал повелительно.
Джон достал из-за пазухи кожаный футляр примерно шести-восьми дюймов длиной, внутри которого на выцветшем бархате лежал какой-то инструмент, более всего похожий на оправленный в серебро циркуль из старого самшитового дерева, на черенке которого был укреплен винт, позволявший едва заметно раздвигать и сдвигать ножки. Ножки были не заострены, а вылиты в форме крошечных ложечек с отверстиями — в четверть дюйма на одной и полдюйма на другой. В большее отверстие Джон осторожно опустил, тщательно протерев его предварительно шелковой тряпочкой, металлический цилиндр, на обоих концах которого были укреплены кусочки стекла или хрусталя.
— А! Искусство оптики! — заявил францисканец. — Но что это там снизу?
Это был небольшой вращающийся кусочек полированного серебра, размером не больше флорина, который улавливал свет и собирал его на маленьком отверстии. Джон настроил его, отказавшись от предложенной францисканцем помощи.
— А теперь надо найти каплю воды, — сказал он, поднимая маленькую щеточку.
— Идемте на верхнюю галерею. Солнце еще не село, — сказал аббат, поднимаясь.
Они последовали за ним. На полпути им встретилась зеленоватая лужа, скопившаяся в каменном углублении под сточным желобом. Очень осторожно Джон стряхнул капельку воды в меньшее отверстие в ножке циркуля, а затем установил механизм на карниз и стал подкручивать винт на черенке, вертеть цилиндр и поправлять зеркальце на шарнире до тех пор, пока не остался доволен результатом.
— Хорошо! — он посмотрел в верхнее отверстие. — Все мои Образы здесь. Смотри, отец мой! Если сначала не сможешь их рассмотреть, поворачивай вот это колесико слева направо.
— Я не забыл, — сказал аббат, занимая его место. — Да! Они здесь, так же как и в мое время, время ушедшее. Говорили, что им нет конца… Им нет конца!
— Свет же уйдет. Ну, дай же мне посмотреть! Позволь мне тоже посмотреть! — просил францисканец, почти отпихивая Стефана от окуляра. Аббат уступил. Его мысли унеслись в далекое прошлое. А францисканец вместо того, чтобы смотреть, стал вертеть механизм в ловких руках.
— Нет, нет! — оборвал его Джон, когда он уже начал возиться с винтом. — Пусть Доктор тоже посмотрит.
Рогир Салернский смотрел долго — минуту за минутой. Джон видел, как его пронизанные синими венами щеки покрывает бледность. В конце концов, он отшатнулся как громом пораженный.
— Это новый мир, целый новый мир, а я — о Несправедливость Господня! — я уже стар!
— А теперь Фома, — приказал Стефан.
Джон настроил механизм для лекаря, у которого тряслись руки. Он тоже смотрел очень долго.
— Это Жизнь, — произнес он дрожащим голосом некоторое время спустя. — Это не Преисподняя! Жизнь сотворенная и радеющая — плод трудов Создателя. Они живут, точно так, как мне мечталось. Значит, мои мечты не были греховны. Не были — Господи Боже! — не были грехом!
Он упал на колени и начал исступленно читать «Benedicite omnia opera» [31].
[31] — «Благословите, все дела Господни, Господа» (Дан. 3:57). Молитва звучит во время литургии в воскресные и праздничные дни.
— А теперь я должен посмотреть, как это работает, — заявил оксфордский францисканец, снова двинувшись вперед.
— Унесите это внутрь. Тут слишком много глаз и ушей, — сказал Стефан.
Они тихо прошли обратно по галерее. Под ними в солнечном свете расстилались три английских графства, церковь за церковью, монастырь за монастырем, скит за скитом, а на закатном мелководье высилась громада большого собора.
Когда они снова вернулись к столу, все сели — кроме францисканца, который как летучая мышь навис над прибором у окна.
— Понятно! Понятно! — бормотал он себе под нос.
— Нельзя, чтобы он поломал его, — сказал Джон, но аббат смотрел прямо перед собой, как и Рогир из Салерно, и ничего не слышал. Голова брата Фомы лежала на столе, руки его дрожали.
Джон взял кубок с вином.
— В Каире, — аббат говорил точно сам с собой, — мне показали, что человек стоит между двумя Бесконечностями — великого и малого. Так что нет конца — ни жизни, ни…
— А я стою на краю могилы, — фыркнул Рогир Салернский. — Кто меня пожалеет?
— Тише! — воскликнул Фома. — Маленькие создания будут освящены — освящены, чтобы исцелять страждущих по воле Его.
— Что толку? — Иоанн Бургосский утер губы. — Он ведь только показывает образы вещей. Красивые картинки. Я его достал в Гренаде. Мне сказали, что его привезли с Востока.
Рогир из Салерно расхохотался желчным стариковским смехом.
— А что же Мать наша Церковь? Святейшая Мать наша Церковь? Если до ушей Ее дойдет, что мы сунули нос в Ее Преисподнюю без Ее соизволения, куда мы попадем?
— На костер, — сказал аббат монастыря Св. Иллода и, возвысив голос, повторил: — Ты слышал? Рогир Бэкон, ты это слышал?
Францисканец отвернулся от окна и крепче сжал в руках волшебный циркуль.
— Нет, нет! — умолял он. — Но ведь Фалькоди… но ведь наш Фульк, англичанин в сердце, стал Папой. Он разумен, он учен. Он читает то, что я пишу [32]. Фульк этого не допустит!
[32] — В 1266 году Клемент IV послал за сочинениями Бэкона.
— «Святейший Понтифик — это одно дело, а Мать наша Церковь — другое», — процитировал Рогир.
— Но я… я могу свидетельствовать, что это отнюдь не Искусство Чародейства, — не сдавался францисканец. — Не что иное, как Искусство оптической мудрости, обретенной через эксперимент, заметьте. Я могу это доказать и — мое имя кое-что значит для тех, кто отваживается думать.
— Поди найди их! — проквакал Рогир Салернский. — Их всего пять или шесть во всем мире. Это чуть меньше пяти фунтов пепла на костре. Я уже видел, как таких людей… укрощали.
— Я не сдамся! — в голосе францисканца звучали страсть и отчаяние. — Это будет грех против Света.
— Нет, нет! Давайте… давайте освятим маленьких животных Варрона, — поддержал его Фома.
Стефан наклонился, выловил свое кольцо из кубка и надел его на палец.
— Дети мои, — сказал он, — мы видели то, что видели.
— Это не чародейство, но обычное Искусство, — упорствовал францисканец.
— Это неважно. Матерь наша Церковь сочтет, что мы видели более, нежели дозволено человеку.
— Но это же была Жизнь — сотворенная и радеющая, — проговорил Фома.
— Заглядывать в Ад — а именно в этом нас и обвинят, и обвинение это докажут, — так вот, заглядывать в Ад — это долг и право одних только священников.
— Или бледных и немочных девиц на полпути к святости, которые по причинам, известным любой повивальной бабке…
Аббат приподнял руку и остановил излияния Рогира Салернского.
— Но даже и священникам не дозволено увидеть в Преисподней больше того, о чем Мать наша Церковь знает. Иоанн, Церковь тоже заслуживает уважения, так же как и бесы.
— Мое ремесло вне всего этого, — тихо сказал Джон. — У меня есть мои образы.
— Но тебе ведь захочется снова заглянуть туда, — заметил францисканец.
— В нашем ремесле то, что сделано, сделано. Затем пора искать новые образы.
— А если мы преступим границы, даже и в мыслях своих, мы окажемся открыты для суда Церкви, — продолжил аббат.
— Но ты же знаешь! Знаешь! — Рогир Салернский начал новое наступление. — Весь мир пребывает во тьме, пытаясь разгадать причины всего — от обычной лихорадки на улицах города до тяжкой хвори твоей Госпожи — твой собственной Госпожи. Подумай!
— Я подумал об этом, Салерно! Я хорошо все обдумал.
Брат Фома снова поднял голову, и в этот раз он вообще не заикался.
— Как в воде, так и в крови они должны соперничать и воевать друг с другом! Я бредил этим десять лет — я думал, что это грех, — но мои видения и видения Варрона оказались правдой! Подумай об этом еще раз! Вот Свет прямо у нас в руках!
— Прекрати! На костре ты продержишься не дольше, чем… чем любой другой. Я опишу для тебя все так, как Церковь — как и я сам — видит это. Наш Иоанн возвращается от мавров и показывает нам Ад, полный демонов, сражающихся в одной капле воды на кончике циркуля. Чародейство, вне всякого сомнения! Слушай же, как трещит хворост для костра!
— Но ты же знаешь! Ты же зрел уже сие раньше! Ради человека! Ради старой дружбы, Стефан! — францисканец пытался спрятать прибор в складках своей рясы.
— То, что знает Стефан де Сотрэ, знаешь и ты, его друг. Но теперь тебе придется подчиниться аббату монастыря Св. Иллода. Дай его мне! — он протянул руку с перстнем.
— Можно ли мне… можно ли, чтобы Иоанн прямо здесь… даже не нарисовал, а хотя бы сделал набросок одного винта? — вопреки всему францисканец еще надеялся на что-то.
— Ни в коем случае! — Стефан забрал у него механизм. — Твой кинжал, Иоанн. Можно в ножнах.
Он выкрутил металлический цилиндр, положил его на стол и навершием кинжала расколотил линзу в хрустальную пыль, которую смел в пригоршню и высыпал перед очагом.
— Кажется, — сказал он, — будто выбор наш лежит между двумя грехами. Не дать миру Свет, который уже был у нас в руках, или просветить его до срока. То, что вы видели, я видел давным-давно среди медиков в Каире. И я знаю, какое учение они из этого извлекли. Ты мечтал, Фома? И я тоже — и с большим знанием. Но это чадо, дети мои, — неурочный младенец. Оно породит только новые и новые смерти, пытки, рознь и большую тьму в наш темный век. Вот почему я, зная свой мир и свою Церковь, принимаю этот Выбор на свою совесть. Идите! Все кончено.
Он бросил деревянные части циркуля в глубину очага, где среди буковых поленьев они вскоре сгорели без остатка.
27 нояб. 8 г. до Р. X.
Гораций «Оды», кн. V, 31Уснула под бантийским дубом [34] стража,
А шепот ветерка
Уже крадется, душу будоража:
Заря недалека!
Так перемену скорую Вергилий
Предсказывал, приблизившись к могиле [35].
«Все сущее иным готово стать,
И сам Олимп священный.
Так неизбежен день, но, дню под стать,
Помедлят перемены.
В конце концов для мертвых и живых
Взойдет звезда и душам обновиться
Любовь поможет в ризах гробовых…»
— Заслушавшись провидца,
Иду по Эсквилинскому холму
Я к Меценату [36]. Знаем ли мы сами,
О мой Вергилий, кто развеет тьму?
Под чьими небесами?
[33] — Пер. Р.Дубровкина. Гораций написал четыре книги од, поэтому подзаголовок — мистификация Киплинга. Сочинения Горация были практически не известны в Европе до эпохи Ренессанса, т. е. и в те времена, которые описаны в рассказе.
[34] — Бантия — город в родных краях Горация.
[35] — Далее Киплинг вольно пересказывает IV эклогу Вергилия, которая в средние века считалась предсказанием явления Христа. Излишне говорить, что Звезда у Вергилия не упоминается.
[36] — Эсквилинский холм — один из семи, на которых построен Рим. Там похоронен Меценат, умерший в 8 году до Х. Р., за несколько дней до Горация.