Бальмонт К. Д. Океания: Очерк и стихи.
Б.м.: Salamandra P.V.V., 2017.- (Polaris: Путешествия, приключения, фантастика. Вып. CCXII).
ОКЕАНИЯ
правитьКогда человек, утомленный мышьей беготней ежедневной жизни, всей этой нерасторжимой паутиной отношений, дел, повторностей, сложностей, и возвращающимся сознанием, что смысл этих сложностей простая пустота, — когда он, обремененный ощущением своего бессилия перед этим гудящим приливом и отливом настойчивых малостей, захочет хоть минуты духовного забвения, он невольно зайдет в храм, и, верующий, или неверующий он, хоровое церковное пение и торжественные звуки органа искупают его душу в глубинах света и в голубой гармонии.
Малую птицу, замученную, носили вихри, и один из поворотов воздушного течения вбросил ее в родную стаю улетающих птиц, — и ей стало вольно, легко, — и вот летят они все, крылатые, быть может, со щебетом, быть может, с долгим струнным кличем, высоко над землею, на Юг, на Юг. От одной земли к другой земле, в надземном полете. От одной жизни, изношенной и застывшей, к другой жизни, снова свежей и полной творческого тепла. Над Океаном летят они, который, разъединяя отдельные земли своею голубой, зеленой, пенистой громадой, дает каждой земле отдельное существование и красоту единичного лика. Над всеокружным Океаном, который, создавая вознесенные земли, сам же затопляет их водой, и, построив красивую землю, точит, — точит, и источит ее. А в то же время, в пределах другого полушария, пользуясь подводными вулканами и строительною силой малых существ, создает он коралловые острова, и в воздушно-зеленых лагунах коралловых морей отображает цвет сновидения, идеальность мечты, руководящей мировым творческим движением.
Лик Бога на земле, голубой образ Вечности, Океан освобождает приближающегося к нему человека, сильного делает более сильным, возбуждая в нем чувство борения, в утомленном пробуждает память довременной основы и наполняет свежей влагой иссохшие русла обедневшей души.
Приходит волна, умирает волна. На песчаном побережьи лишь белый веер пены, дугообразный след влажного стремления. Приходит прилив, и уходит прилив. Вода заливает пространства, где еще минуту тому назад ты проходил. Вода теснит, гонит, отодвигает. И этим самым движением она свергает с усталого тяжкие вериги, и в вечернем сознании рождается утро. Орган гудит, глухой внушающей гармонией, и как будто все один и тот же напев слышен в хоре стихийных голосов, но повторная эта музыка — всегда новая, всегда настраивает она душу на высокий лад.
Как Вечерняя звезда, звезда Утренняя, засвечаясь в голубых сумерках Неба, всегда загорается для души в первый раз, — как любовь, сколько бы раз перед этим она ни приходила к душе, всегда приходит в первый раз, всегда есть первая любовь, — как детский смех, и стыдливость девической улыбки, и женская ласка, и певучее слово стиха, из века в век, суть первые буквы нашего алфавита, — свежесть возврата в жизни Океана есть божеское равенство Весны самой себе. Эта спасительная неизменность в мире изменяемости — источник исцеления от утомительности бесконечного возврата повторностей в человеческой жизни.
Таинством внутреннего действия на душу прилив и отлив Океана стирает утомленность и открывает душе, что в повторностях человеческой жизни есть смысл Вечного Строительства, приводящего к целям, несоизмеримым с маленькой личной жизнью, или с замкнутой отдельной эпохой, как малый ручеек, или хотя бы самая могучая река, с одинаковой покорностью несущие свои воды в Океан, несоизмеримы с этим Океаном, бездонным, безбрежным, и не хотящим сполна подчиниться человеческому исследованию.
Очарование Атлантики, голубой, гораздо более голубой, чем зеленовато-серые, зеленовато-голубые воды Тихого Океана. Ощущение потонувшей Атлантиды. В месте, неточно указанном, но четко ощущаемом. Исполинское царство торжествующих свершений, опустившееся в подводное пространство. Суровая Бретань с ее сохранностью старинного, с ее размерной, как прилив и отлив, жизнью, с ее такою упрямою приверженностью к минувшему, что, задержавшись в прошлом, она не хочет видеть ни настоящего, ни будущего.
В людной душной Европе узкая полоса свежего воздуха, в котором дышат напоминания, и вечные зовы свободных волн. В Атлантике, незримо для глаз, пробегает исполинская горячая змея Гольфстрема, — он вырывается откуда-то из Центральной Америки, — словно подводные жерла Мексики шлют потоки тепла в холодную Европу, и, по закону звука и отзвука, в душе Европейского северянина рождается неистребимое желание уйти от Севера к Югу, — отвечая горячему Гольфстрему, плыть ему навстречу, — прочь от снежной Норвегии, от молчащей России, от туманной Британии, мимо улыбчивой Франции, и золотых садов береговой Испании, вдоль всего Африканского побережья, к области Доброй Надежды, на Юг, на Юг.
В один из первых февральских дней 1912 года, на большом океанском корабле, я отплыл от берегов Англии, через Канарские острова, в Кэп-Таун. Снежинки плясали в воздухе, когда я был в Лондоне. Мокрый снег падал на серые воды Темзы. В Бискайском заливе началась качка, длившаяся несколько дней. Корабль опрокидывался набок. Но когда мы выплыли к Африканскому побережью, Атлантика стала спокойной, и в одну из первых ночей, вместе с голубыми молниями прилетел гром и струи теплого дождя.
Я люблю морскую качку. В ней есть пьянящее действие свежего вихря. Весело смотреть с пляшущего корабля, как носятся в косвенном полете морские птицы. С Морем делаешься морским, и чудится, что ум твой есть то самое оконце, в которое глядится Вечность, и что это ты, своею мыслью, построил весь мир.
Я с бакланом,
Быстрым, черным,
По морям лечу.
Я туманом,
Бесповторным,
Вью уют лучу.
И лучами,
И волною,
Я пленен равно.
Лишь очами,
Только мною,
Миру жить дано!
От утра до вечера на палубе. Близкие стали далекими. Обычное каждого дня отошло. Веет свежий ветер. А эти чужие люди, которые вместе с тобою плывут на корабле, стали родными. Мы все точно жители одного плавучего острова. И совсем родные — эти мелькания голубых волн, на мгновение одевающихся снежной пеной. Родные — эти чайки, и легкие морские ласточки, и сильные альбатросы. Словно это собственный грезы твои, воплотившиеся в птицах, ибо птицы крылаты. Мечта поет. И что это — воздушней, чем птица, и легче мечты --летит над волной?
Что пенно мелькает
Над пеной волны?
Что там возникает
Как зыбкие сны?
Летучие рыбки,
Как стаи стрекоз,
Как лепеты скрипки,
Как трепеты грез.
Странно волнующее впечатление производят эти перелетные гостьи глубин, быстро описывая дугу в воздухе, от волны до далекой волны. Вольные жить в двух разных мирах, в густой воде, насыщенной мраком, и в прозрачном воздухе, озаренном лучами, они словно летучий знак из тех отдаленных эпох земного существования, когда воздух был гуще, и непохожие на нас живые существа могли проплывать в нем, как в воде.
Атлантика. Мексиканское слово Атль значит Вода. Почему Ацтекским именем назван голубой Океан, о котором грезили древние Финикияне и Эллины, и дыханием которого мы все еще живы в запоздалом свете сменившихся исторических зорь? Кто расскажет правдивую сказку Атлантиды? Ее летопись — в самом названии водного пространства, по которому бежит мой корабль от Севера к Югу. И сердце знает точно, мудрое сердце, блуждавшее в лабиринтах ума, знает, что я плыву над башнями Атлантиды, хранящими в глубинах свое великолепие, для того, чтобы с истечением новых циклов, явиться взорам изумленных людей, и обрадовать наших отдаленнейших правнуков счастьем новых раскопок, которые будут неизмеримо изумительнее, чем, обогатившие нашу мысль, раскопки Египта, Халдеи, всех стран, дорогих человеческому сознанию.
Летучие рыбки, для чего вы дразните меня? Ведь, если я что-нибудь и знаю, я не смею и не могу это рассказать, я могу только бросить намек.
Атлантида потонула,
Тайна спрятала концы.
Только рыбы в час разгула
Заплывут в ее дворцы.
Проплывают изумленно
В залах призрачных палат.
Рыбий шабаш водят сонно,
И спешат к себе назад.
Лишь светящееся чудо,
Рыба черный солнцестрел,
От сестер своих оттуда
В вышний ринется предел.
Это странное созданье
Хочет с дна морей донесть
Сокровенное преданье,
Об Атлантах спящих весть.
Но как только в зыби внидет,
В чуде — чуда больше нет,
Чуть верховный мир увидит,
Гаснет водный самоцвет.
Выплывает диво-рыба,
В ней мертвеет бирюза,
Тело — странного изгиба,
Тусклы мертвые глаза.
И когда такое чудо
В Море выловит рыбак,
Он в руке горенье зуда
Будет знать, как вещий знак.
И до смерти будет сказку
Малым детям возвещать,
Чтобы ведали опаску,
Видя красную печать.
Детям смех, ему обида.
Так в сто лет бывает раз.
Ибо хочет Атлантида
Быть сокрытою от нас.
Чем дальше уплывает корабль, тем острее чувствуешь, что на неизвестное течение дней и месяцев ты ушел от своих, отделился от земного, и одна осталась убедительность — зори и звезды, Море и ты. Никогда на суше не увидишь такого широкого разлития зари, с отсутствием каких-либо природных или человеческих преград между тобою и небесным светом. Разве только в пустыне или у нас в степях, где равнинное царство земли разлилось подобно морю. Но и в степях, и в пустыне слишком много человеческого. Там есть шатры и караваны. Там есть станицы и стада. И хоть ветер степной — зловещий, а самум пустыни — губительный, и в пустыне, и в степях каждый миг ты ступаешь по земле, достоверной земле. А здесь на Океане, в качающейся люльке неверных вод, ты с своим могучим кораблем не более, как малый ребенок. Хорошо понимаешь, как легко утонуть. Сознаешь безошибочно, что, если тонут целые материки, твое маленькое человеческое я не больше, чем капля в безмерном Океане, тебя родившем, тебя лелеющем, тебе грозящем, тобой играющем.
В одно и то же время чувствуешь, что в нераздельном целом слились в тебе Великий Мир и Малый Мир, человеческое сознание, и то безграничное, звездное, миротворческое, на чьем ночном лоне мы мчимся среди мировых светил.
Лишь в Океанических ночах увидишь воистину звездное Небо, поймешь, что ты звезда меж звезд, узришь бесчисленность миров, ощутишь весь ужас отдаления от того, к чему хотел бы быть ближе и ближе, поймешь все благостное обетование Млечного Пути, который, упираясь в Океан, одним концом и другим концом своим, — если есть у Млечного Пути начало и конец, — говорит, что человеческой душе суждено вернуться в Отчий Дом, и что дерзнувший выйти из заветного чертога узнает со всей полнотой, как хороша радость возврата.
Жутко и сладостно быть между двух уводящих глубин, быть человеческой звездой между Небом и Морем. И чем дальше корабль уплывает от Севера к Югу, тем яснее в душе, своим троезвездием, поет Орион. Забыв тревогу, говоришь со звездным Небом. Звездные молитвы — неугасимые лампады морских минут, литургия ночного Океана.
Ориона, Ориона, Ориона три звезды
Я зову тройным зазывом над стремнинами воды.
Яркий пояс вышний Витязь, чуя с мраком бой, надел.
С троекратным упованьем расширяю свой предел.
Правя к Югу, веря Югу, бледный Север я люблю.
Но, лелея в сердце призрак, волю дал я кораблю.
Ориону, Ориону, Ориону, в битве с тьмой,
Отдаю первоначальность, первый гимн весенний мой.
Витязь встанет, Витязь глянет, и еще за ночью ночь.
Сердце, слушай зовы света, и Судьбу свою пророчь.
Бури страшны лишь для страха. Веря в звезды дышит грудь.
Орионом, Орионом, Орионом явлен путь.
Но по мере приближения корабля к Южной Африке, с каждой ночью созвездие Ориона все уклоняется в сторону, — содвигаясь направо, как будто перестает быть путеводным, и в одну из ночей главенствующим созвездием возникает Южный Крест. Вкось брошенное пятизвездие, пятикратность наших чувств, но не в земной их приниженности, а в Небесной взнесенности, Небесное распятие, удивляющее взор своим символическим узором, и заставляющее верить в вещую параллельность земного и небесного.
И подобно тому как южные узоры созвездий удивляют северную душу измененными своими сочетаниями, исполненными высокой значительности, самая длиннокрылая морская птица, альбатрос, делается неотъемлемым спутником корабля, — и только для свидания с этим великаном Южных морей стоит оторваться хоть раз от родного Севера и плыть в неизвестность. Эта сильная птица, не знающая усталости, возбуждает в сердце гордость и велит ему любить дерзновение. Когда в уровень с кораблем и близко от палубы летит белокрылый, серокрылый альбатрос, это не птица летит, а гений крыла. А когда альбатрос, на мгновение приблизившись вплоть к кораблю, тотчас спешит улететь от него, и падает на волны, и возносится вверх, и падает на волны, хочется броситься вслед за ним, нужно удерживаться, чтоб не поддаться желанью утонуть, ибо веруешь твердо, что, утонувши в глубинах, тотчас возлетишь из них к воле и к Солнцу, крылатою птицей, свободной от всего человеческого.
И вот Южная Африка, ласковый Кэп-Таун, предельная черта Доброй Надежды.
Хочется снова, хоть ненадолго, земли. Через пустыню быстрый поезд мчит путника в города-сады, Иоганнесбург и Дурбан. Вся Южная Африка сладко-дурманный сад. Белладонна, козья жимолость, олеандры, душистый табак, хищный магей.
Весь путь от Кэп-Тауна, вдоль Драконовых гор, по вольным пространствам братоубийственных боев, где Белые немилосердно истребляли Черных, и Белые безжалостно бились с Белыми, чрез царство Буров, до пространств, заселенных красивыми Зулусами, весь этот путь есть посвящение в новый мир, где природа исполнена могучего размаха, и где познаешь, как пафос Пространства отражается в красоте целых племен, в их войнах и плясках, в их стройных телах, в гортанном их голосе, в той неподдельной торжественности, с которой они делают самые простые вещи.
С Восточного берега Южной Африки глянуть на Мадагаскар, задуматься об Индии, глубоко задуматься о том, что туземные жители Мадагаскара суть Полинезийцы, что в этой части далеких Южных морей живут забытые братья Полинезийцев Тихого Океана, — этого я хотел.
Но ищущая мысль, как снежный шар, брошенный с горы, непременно хочет скатиться вниз, к Югу. Из Кэп-Тауна путь ведет от Южной Африки в Тасманию, это предельное царство Черных, беспощадно истребленных Белоликими в лице Англичан, которые за ними охотились, как за дикими зверьми, и всех уничтожили до единого, превратив этот крайний остров цветущего Юга в каторжный этап и место проклятых воспоминаний.
А между тем, священное это место, пепелище загадочной расы Черных, чья тайна еще не разгадана, или уже забыта.
Как Испанские сады Гесперид, великолепные рощи с золотыми яблоками, что называются апельсинами, напоминают нам об утонувших садах Атлантиды, так огромные яблоки Тасманийских яблонь и могучие леса мимоз и папоротниковые деревья этого предельного острова, вместе с эвкалиптами Австралии, чьи голубые стволы и ветви окружены запахом ладанных цветов, и вместе с свидетелями иных мировых циклов, человекоподобными кенгуру, живым домыслом измененной природы нашептывают нам Лемурийские сны.
Долгий путь воспоминаний, то озаренный вещаниями звездного Неба, то светящийся прощальными мыслями, в алом роскошестве заходящего Солнца. Сердце пело:
На старых канатах, изведавших бурю и брызги соленой волны,
Сижу я, гляжу я, а Солнце нисходит на скатах своей вышины.
Одетое в пурпур, в светлейший, чем Тирский, добытый царями, багрянец,
Оно поспешает, в разлитии блесков, дать вечеру пышный конец.
И темные мачты, и серый мой парус, и след по воде от руля,
Облиты гореньем, в пожаре минуты, торопящей бег корабля.
По водам, покрывшим отроги Лемурий и башни былых Атлантид,
Багряное Солнце, в кипении лавы, в сверканьи мгновенья, горит.
Сердце верившее, что с легкостью найдет и там, и тут какие-то живые обломки, какие-то, хотя бы теневые, отображения доисторических времен, холодеет и стынет, когда попадает в те области экзотики, где властвуют Англичане. Принято думать, что Испанцы суть самые жестокие колонизаторы, и страстная свирепость Испанцев не подлежит сомнению. Но сколько Испанцы не истребляли Мексиканцев и Майев, они не истребили их, и не изменили по существу их отдельный лик. До сих пор в Мексике живы Ацтеки и живы Майи, не позабывшие своего языка. В Тасмании же, где было кроткое, по-своему красивое, по-своему замечательное племя Черных, Англичане явились столь метко истребительными, что давно там нет ни одного Тасманийца. Черные мешали Английским поселенцам. Значит, нужно было их истребить. Тот самый исторический изверг Робинсон, по указанию которого была сделана на Тасманийцев последняя удачная облава, был награжден Английским правительством, да по общественной подписке собрали в его пользу что-то вроде миллиона рублей, за удачное пролитие крови Черных. Зато Англичане были почтительны к последней представительнице Тасманийской расы, к последней их царице, прозванной в насмешку Лалла-Рук: они препарировали ее скелет, и он, вместе с ее портретами, находится в настоящее время в Тасманийском музее в Гобарте.
То же самое сделали Белоликие Англичане с Черными туземцами Австралии. Отобрав у Черных земли и превратив царство Черных в пастбище для баранов и в фабричные города, Англичане систематически истребили туземцев и свели их действительное существование на нет. Согнав уцелевших туземцев в определенные стоянки, Англо-Австралийские власти заботятся теперь об этих вымирающих, — совершенно так же, как с безоглядной жадностью истребив несчетные стада кенгуру, они теперь заботятся, чтобы этот редкий зверь, оставшийся в скудных числах, не вымер окончательно.
Англичане по всему Земному Шару таскают за собой Англию. Творцы политической свободы, они лишены понятия свободы просто человеческой, которая не может подчиниться применению какой бы то ни было единообразной мерки. Им чуждо также и понятие свободы природы, которая в каждом ином месте хочет быть похожей лишь на самое себя. В Новой Зеландии, которая тоже досталась Англии по праву разбойного захвата, Англичане истребили целые леса исполинской лиственной сосны каури, смола которой так высоко ценится в Европе, истребили хищнически, — но взамен они в целых провинциях насажали Английский вереск и Английские вязы, превосходные растения, которые мне чрезвычайно нравятся в Оксфорде, но которые хорошо бы не видеть в таком стилизованном лике и в таком изобильном количестве, среди Маорийских гор и лесов Новой Зеландии, как хорошо было бы не встречаться с представителями «армии спасения» ни в одной из стран, хоть сколько-нибудь помнящих красоту первобытности.
Неправдоподобны рассказы, неверны все слова и представления, когда из маленького мирка одной страны, или нескольких стран, устремишься в круговой огляд всего. Простое, всем понятное, слово Юг совершенно изменяет свой смысл, когда совершаешь кругосветное плавание. Земной Шар не принимает делений, пригодных для отдельных родин и отдельных областей.
Конечно, я знал, что путь от Южной Африки к югу Австралии и югу Новой Зеландии есть пробег человека в Предполярных Областях Южных морей. Можно ли ждать тепла по соседству с полюсом? Разумеется, нет. Но там, где разум не может, мечта всегда хочет. И слово Юг так пленительно овеяно светом и теплом, что, уезжая из Южно-Африканских садов, где цветы --как раскрытые губы, и у тонкоствольных деревьев женский стан, — уплывая в красиво обособленную Тасманию, и с детства любимую Австралию бумерангов и Черных голых людей, можешь ли думать, что будешь целый месяц мерзнуть телесно на холодной палубе или в душной, но холодной каюте, и будешь стынуть духовно среди скучных сухих Англичан, которые едут себе в Австралию или Новую Зеландию, как в собственную вотчину, вдоль и поперек известную.
Но что люди? Прочь люди. В этих областях, недалеко от островов Крозе и островов Кергелена, живет бессмертная тень полубога-полудемона, Эдгара По, с его Артуром Гордоном Пимом, и столько носится там морских птиц, что понимаешь ограниченность человеческого владычества, чувствуешь, что есть еще области, где живы звери и птицы, — подобно тому, как, сидя всю ночь на балконе забытой усадьбы, среди развалин Майи, на горячем Юкатанском полуострове, забываешь о человеческом, и слушаешь только пенье несчетных цикад, и молча смотришь на горенье миллионов светил. В Предполярных областях Южных морей колдуют крылья птиц, не нуждающихся в отдыхе — и столько там альбатросов, сколько их хочет мечта. Белые, серо-белые, серые, разного роста и разного нрава, но все жадные, сильные, и летящие. Они летят одиноко, они летают парами, они собираются стаями, и снова каждый летит одиноко, — красивее всего одинокий альбатрос. Видишь его целиком, независимо. Чем старше альбатрос, чем длиннее его крылья, тем больше понимает он одиночество. Иногда прилетит такой исполин прямо вплоть к кораблю, глянет почти человеческими глазами, и снова умчится, показав размер своих крыльев и неутолимое желанье полета.
И в морозном воздухе, с тоской о тепле, но радуясь глядящему из-за дымного облака Солнцу, поешь:
Свита моя — альбатросы морей,
Волны — дорога моя.
Солнце, родимого сына согрей,
Солнечный я.
Низко летит альбатрос и глядит,
Чертит могучим крылом.
Весь его четкий захватистый вид —
Резкий излом.
Это крыло — не крыло — ятаган,
Клюв его силен, как меч.
Птицу такую родил Океан.
Хочешь с ней встреч?
Хочешь ли, хочешь ли, мир будет твой?
Грезу в себе затаи.
Крылья хотенья дружат с синевой.
Зори — твои.
Погасла холодная заря. Немногочисленные обитатели корабля — кто за работой на своем посту, кто спит, отдыхая, кто еще там в этих гостиных и курильнях плавучего дома. Но броди, броди по палубе, в тоске или в радости жди чего-нибудь. Вот, глянула зимняя Луна. Все морское пространство залито светом неживого светила, внушающего любовь. Белые гребни волн, далеких и близких, ломаются. Шелест и шепот, и шум. Пенное Море ночное живет лишь собой. Нет даже птиц, которых так много было недавно, совсем недавно. Но почему же ты вздрогнул во внезапном восторге и суеверном страхе? Скрипит твоя палуба, о, гость ночного Моря, а близко от этой пустынной палубы, близко от бегущего в ночи корабля, парит одинокий альбатрос. То выше — то ниже, то ближе — то дальше. Скрылся, явился снова. Откуда он, зачем, и почему? Кто вызвал, кто создал его? Белесоватый луч Луны? Он летит, он глядит, он колдует. Он исчезнет так же непонятно, как явился.
Но, если однажды пережил такую встречу, будешь всю жизнь ее хранить, как талисман.
И это не был сон. Как прилетел, когда не ждал, так улетел, когда не думал. Быть может, погнался он за летучими рыбками, которые, хороводом, выманенные на волю лунным лучом, перелетели от волны к далекой волне, вылетели целым снопом, разорвались веером, разделились, мелькнули, исчезли. Скрылись, как он. И глаз что-то увидел, душа что-то поняла, ум будет прясть свою пряжу.
В Южной Африке я видел красоту черного лика Зулю, Зулусов и Зулусок, которых не изуродовали ни Голландцы, ни Португальцы, и не успели еще изуродовать Англичане. В Австралии я видел лишь горсть черных жемчужин, лишь малую малость уцелевших Черных туземцев. Чтобы увидеть их снова, нужно, порвав линию движения на Юг, подниматься к Северу, посетить Новую Гвинею, Соломоновы острова, острова Фиджи.
Говоря о красоте лика Черных, я сразу наталкиваюсь на инстинктивную вражду, недоумение и насмешку, ибо сам я Белый и с Белыми говорю. Но разве нужно, любя день, отрицать Ночь, или, восхищаясь Ночью, не видеть прелести Дня? Все цветы красивы, а каждый человек, если брать его образно, есть цветок в мировом саду. Понятие Красоты, как утвержденье абсолютного канона, не существует. Если у меня Китайский разрез глаз, не полюблю я Эллинскую Афродиту, и Римлянин, бившийся под стягом Орла, не поймет, что Китайский дракон — интересней и красивее, как знамя. Ни один народ не поймет другой народ. Ни одна раса не постигнет другую расу, как гора не постигнет реку, хоть ее питает, и ручей не поймет пещеру, хоть они перекликаются. Но отдельный человек может видеть и понимать все. А если он --художник, поэт, путешественник, прибавляю, если он влюбленный, он видит то, чего не видят подходящие к явлению лишь в свете размышления.
Черный красив. Ибо чувственен он самозабвенно. Как ребенок, еще не умеющий ни считать, ни читать, но уже любящий и зверей, и птиц, и сказки, и раз его что завлечет, он желает это длить без конца. Когда он благодарит, он указывает на Солнце. Когда он пляшет, кажется, что он сражается. Когда он работает, кажется, что он играет. Когда он бежит, кажется, что это ветер. Мужчины и женщины здесь равно зачарованы. Когда высокий Зулус Африканских степей смотрит на Белого, усмешливо оскалив свои сияющие зубы, — когда, вчерашний, быть может сегодняшний, людоед Новой Гвинеи, Папуас, глядит на Белоликого блестящими глазами, — в душе становится и жутко, и радостно, словно ты глядишь на леопарда или пантеру.
Белые с Черными встретились вражески в Африке и в Австралии. Более сильные, Белоликие, истребили, сжали, стерли, отодвинули более слабых, Черных. Тут кончилась часть трагедии рас, еще никем действительно не написанной. Прямое противопоставление дай нет завершилось. Но, как путь из Австралии в Новую Зеландию определен зигзагом, косвенным движением вниз, и снова, влево, вверх, так, после отмеченных путей, где в прямом противопоставлении встречались Черные и Белые, мы уходим к Цветным, к Смуглоликим. Раса, названная Полинезийской, иначе же Океанийцы.
В своем явлении среди Мировых народов, Смуглоликие не воплощают в себе ни единообразной основы Ночи, ни единичного элемента снега, а соединяют в своих лицах черный нецвет и белый всецвет, в неразгаданно разнообразных оттенках теневого. Дети одной великой семьи, жители острова Пасхи, что созидали исполинские статуи, и лениво-чувственные Таитяне, легкомысленные туземцы Гавайских островов, и поражающие своею красотой жители островов Маркизовых, все Полинезийские Островитяне, до татуированных туземцев Новой Зеландии, говорят на схожем языке, схожи своими ликами, повторяют в поэтической разработке одни и те же легенды и вымыслы, но все они раздельны, — ведь даже на суше деревня не похожа на деревню. А тут, остров от острова отделен водой, и между одной островной группой и другой островной группой тысячи верст. Все же, хотя и в раздельном, — в родственном красочном хоре возникают вечерние тени ликов Маори, предрассветные сумерки лиц Тонганских, и золотистое утро ликов Самоа, — утро, и четкий, жгучий полдень.
Откуда прибыли в Тихий Океан, поселенцы дней незапамятных, Полинезийцы? Откуда вылетели эти стаи смелых людей, которые, исчерпав свое прошлое, не побоялись в длинных ладьях переплыть моря, одолеть бури и разбросать в Тихом Океане слова, понятия, легенды, лики странно-родственные Египтянам, Индусам и Южанам Европы?
Происхождение Полинезийцев истолковывали различно, но позднейшие исследования с несомненностью указывают на принадлежность Полинезийцев к Кавказской расе. Они смешивались с другими расами. В одной или в другой группе островов, на лицах можно видеть большую или меньшую примесь теневого элемента, но если, по общему впечатлению, мы будем сравнивать Полинезийца с каким-нибудь расовым ликом, мы должны сказать, что Маори, или Самоанец, или Тонганец, не похож ни на Эллина, ни на Китайца, ни на Японца, ни на Араба, ни на Немца, ни на Кафра, но часто он до странности напоминает Испанца или Индуса, Перса или Кавказского Горца.
Откуда-то, из пределов Персидского залива, незапамятные века тому назад, поплыли в длинных ладьях смельчаки, не захотевшие быть в прежнем, и услышавшие таинственный зов, который повелевал им найти вулканические и коралловые острова. Самые воинственные и самые смелые из этих бесстрашных мореходов были те, что заплыли всех дальше на юг Земного Шара, смуглые Маори, которые в числе сорока тысяч еще и доселе живут как туземцы Новой Зеландии. Каждый род Маори, изводит себя от той или иной каноа, длинной ладьи, на которой приплыли его предки.
Один из тех Европейцев, которые впервые увидели Маори, Крозе, говорит о них: «Вполне достоверно что Белые здесь --туземцы. Их цвет, вообще говоря, есть цвет жителей Южной Европы, и я видел неоднократно рыжеволосых. Некоторые, по цвету лица, были совершенно схожи с нашими матросами».
А откуда вот эта песенка, песенка девушки?
Тоскую! И слезы —
Как быстрые волны,
Ломает их берег,
Волна за волной.
Тоскую!
Сижу одиноко
Под деревом темным,
Гляжу и гляжу я
На берег пустой.
Тоскую!
Глаза мои плачут,
Как льняный цветочек,
Дохнет в него ветер,
Роняет он мед.
Тоскую!
И словно я листья
Тростинки шуршащей,
Дрожу, трепещу я
От силы любви.
Тоскую!
Ах, было когда-то,
Я чуть задремала,
И любящий призрак
Увел меня в край
Дремотный!
Откуда эта песенка? Быть может, из нежной Италии? Или из сладостной Персии? Или из сказочного Таити? Или из меня? Или из Любви?
Да, конечно, она из Любви. Но Любовь выражается по-разному. Здесь она доведена до кристальности. Любовь, как звенящее мгновение, равноценна во всякой душе. Все же должно сказать, что песенка эта такая же невыдуманная и подлинная, как следующая «Песнь Весла»: —
Аотеа, зовется ладья,
Тури той правит ладьей,
Тури ведет,
Року-о-Вити-Весло!
Вдоль оно лодки блестит,
Тесно вдоль лодки лежит.
Вверх поглядело — Весло!
К нырку покачнулось — Весло!
Смело вперед!
Пляшет и блещет — Весло!
Словно у птицы крыло.
Это — Весло!
Откуда пришло оно к нам?
Пришло оно с Кагу-Нунуи,
С Кагу-Ророа,
Пришло из Великих Небес, что вверху!
Обе песни — Маорийские. Но в одной поющая душа дошла до той кристальности мгновенья, где все души родные, хотя не утрачивают своей печати, — и Маорийская девушка, которая, потонувши в любви, говорить вообще, как любящая, все-таки ближе по манере своей к нам Европейцам, а не к Африканке или Японке. В другой же песне поющая душа настаивает на своей особой частной отдельности, мы чувствуем народ мореплавателей, которые, изводя себя из Неба, веруют, как в Бога, в Весло.
Маори, оживляющие своею мыслью всю Природу, относятся с великим почтеньем к этой миротворческой чаровнице, и в то же время они чтут благоговейно души своих праотцев, Маорийское имя которых Арики. Будучи волхователями по преимуществу, Маори так чтут имена предков, что одно простое повторение их имен есть молитва. Довременная основа бытия, по их представлениям, есть По, Тьма, и Коре, Пустота. Эти две предшествовали явлению света и разделению Неба и Земли. Среди лицедействующих стихий, — Солнце, Луна, Звезды, Ветер, Океан, — присутствует первоосновная сила, Но, Сердцевина. Имя Но --близко Европейскому слуху. Несчетные циклы Хаоса и первичной Тьмы постепенно отступают, и возникает Ао-Марама, Свет Лунный. Женское и Мужское собеседуют. Все одарено полом. И каждый отдельный период Тьмы или Света одарен полом. Свет опрокидывается на покорную Тьму, и рождается Жизнь.
Бытие начинается именем Но, которое нельзя произносить часто, — ив царстве Звезд протягиваются два пути. Один от Женского, другой от Мужского. Вот первый путь: — Мирама, Луна; — Тьма Великая; — Тьма Долгая; — Тьма Ощутимая; — Тьма Неназываемая; — Тьма Вовне; — Тьма Внутри; — Тьма Древняя; — Тьма Приютившаяся; — Тьма Спокойная; — Тьма Красная; — Тьма Белая; — Тьма Черная; — Тьма Взволнованная; — Тьма Исторгнутая; — Тьма Облюбованная; — Тьма Вверху; — Тьма Внизу; — Тьма Вправо; — Тьма Влево; — Земля.
Согласованный с этим путь Мужского: Ра, Солнце; — Свет Великий; — Свет Долгий; — Свет Ощутимый; — Свет Неназываемый; — Свет Вовне; — Свет Внутри; — Свет Древний; — Свет Приютившийся; — Свет Спокойный; — Свет Красный; — Свет Белый; — Свет Черный; — Свет Взволнованный; — Свет Исторгнутый; — Свет Облюбованный; — Свет Вверху; — Свет Внизу; — Свет Вправо; — Свет Влево; — Небо.
Египетская мысль о том, что лишь разорванное Небо и Земля дали жизнь живым существам сохранена в Маорийском предании. Несчетности времени, Отец-Небо, Ранги, и Мать-Земля, Паапа-Ту-э-Нуку, любились, тесно прижавшись друг к другу, и ни луча, ни лучика не проскользало между ними для их бесчисленных детей. Но Бог Лесов разорвал их объятие, Танэ. Магута разъединил Небо и Землю. Встали колонны деревьев. И Небо плачет дождем и светом, и Земля отвечает цветами и туманами.
К чему ни прикасался гений Маори, его достижения полны совершенства. Великолепные резчики по дереву, они строили, и еще строят себе, резные дома-храмы, где в причудливых узорах изображают свои отвлеченные представления, свои легенды, поэтическую летопись своей души. Любя татуировку, они достигли в этом искусстве такого совершенства, как ни один народ в мире, и сложный узор их лиц есть целая художественная наука. Любя мореплавание, они создавали ладьи, которые, как образец художественного достижения, наполняли всю их жизнь ощущением красоты. В Ново-Зеландском музее в Окленде путник благоговейно глянет на это живое свидетельство творческой старины, на древнюю ладью, подобную узорной длинной рыбине, и вспомнит о последнем корабле Викингов, о драконе из черного дуба, что еще хранят Норвежане доныне в своей Христиании. Любя красоту в самой битве, которую мы превратили в отвратительную бойню, Маори вырезали свои палицы из тяжелого дерева, из китовой кости, из ценного камня зеленчака, и каждая такая палица, — по-Маорийски мере, — есть узорная поэма изящества и силы. Любя войну, как войну, они, дети каменного века, чуть-чуть узнавшие огнестрельное оружие, умели биться целые годы, скажем десятилетия, с таким сильным народом, как Англичане, которым было, по собственному их свидетельству, труднее расправиться с Маори, чем с Бурами в Африке. Любя волхвование, они создавали волшебные заговоры, которые по красоте своей напоминают заговоры Русские или Малайские. Любя песню и пляску, они в битвах плясали, и хладнокровные сыны Британии свидетельствуют, что страшно было видеть во время битвы этот дьявольский танец.
У них красивые женщины, которые умеют любить, и которые умели биться рядом с мужьями и братьями. В стране, где растут папоротниковые деревья, и нет счета разновидностям этого ведовского растения, папороть, — в стране, где земля и доселе в творческих затеях строить новую почву, выбрасывает кипящие гейзеры, разбрасывает горячие прудки, крутит серный дым, расстилает голубые, и зеленые, и бледно-молочные озера, — в стране, где, идя по земле, как будто ступаешь по неверной кровле, по тонкой крыше адской пропасти, — в стране, где в пещерах Ваитомо сталактиты построили храмы и часовни, а над тихой подземной водой безгласно мерцают тысячи малых светляков, — в стране, где поют простые географические наименования — Роторуа, Тикитере, Мокойя, Ротомагана, — в такой стране живя — живут, и, зная верный звон мгновенья, любят в любви любовной любовью.
Но красота Маори, — подобно дикой красоте островов Фиджи, с их взметенными утесами, — подобно страшной, хотя чарующей, красоте Новой Гвинеи, где до сих пор еще, время от времени, человек приносит в жертву человека среди непознанных лесов и неисследованных гор, — эта красота есть красота суровая. Если подняться несколько выше, углубляясь в Тихий Океан, — немного вправо от Новой Зеландии, — вступаешь в иной, более светлый мир, всегда залитый Солнцем, во весь круглый год — горячий, голубой, изумрудный, золотистый мир лагунных морей и коралловых островов. Там вечная весна, и вечная нега. Тело не требует одежды, но скорее тяготится даже легким прикрытием. Природа не требует труда, бесконечной работы, как наша, а лишь такого применения человеческих сил, без какого человек не мог бы чувствовать себя в гармонии с вечно веселящейся, но и вечно творящей Природой. Хлебные деревья, бананы, кокосовые пальмы, это суть житницы, близ которых можно жить, любуясь жизнью, почти по-Евангельски не сеять и не жать. Срывать колосья чужих полей, не заботясь о завтрашнем дне. И неверный это образ — колос, если говорить об Островах Счастливых. Колос есть символ великого труда и жертвы. Символ голубого Тонга и золотого Самоа — высокая стройная пальма, чьи листья — как мощные крылья, чей плод --как нескромный намек на телесную любовь, чей стройный взнесенный ствол --как предельная над Океаном колонна, безгласно говорящая, что есть страны, где храмов не нужно, ибо все есть светлый успокоенный храм.
Из холодных морей Предполярных Областей подняться к Островам Счастливым, — в этом столько же внушающего чарования, сколько в переходе от снега и льда к нежной истоме весны. Корабль плывет по лазурной воде, в теплом ласкающем воздухе, и все ждут напряженно, что увидят что-то. Неизвестно что, но что-то особенное. Так ждешь сновиденья наяву. Так ждешь признанья в любви, которое уже есть, где-то тут, в воздухе, медлит сказаться в словах, но уже выявилось во внимательном обнимающем взгляде. Душа услажденно радуется теплому Морю, синей Моане. Но если ты раньше видел горы и моря, леса и водопады, пустыни и равнины, пирамиды и храмы, — если ты видел все, что есть красивого на Земле, — ты вздрогнешь от взгляда любимых глаз, и забудешь обо всем, — и ты, вздрогнув, застынешь в блаженном восхищении, когда ты увидишь в первый раз воздушное виденье атоллов, тонкую резьбу коралловых островов, обрамленных пальмами и возносящихся над нежно-изумрудной, зеленоватой, как луч Луны, воздушно-изумрудной, как сновиденье, непередаваемой в словах, водою лагунных морей. Моря в Море, озера в Океане, нежно-зеленый цвет в густо-голубом, продолговатая и круглая эмаль, утренний луг водного царства, голубой сон приснившийся кораллам, — потому что, хоть зеленый он, все же он и голубой, — этот цвет не может быть рассказан, и, как самая сладкая музыка есть музыка, услышанная нами во сне, так нет в мире ни одного цвета, который сравнился бы по нежности окраски с неземным изумрудом лагунных морей.
Кто создал эти чертоги красоты?
Отроги потонувших гор
Взнеслись из мощной глубины,
Но не достигли до волны,
Кораллы им сплели узор,
И в вышний воздух вышли сны
Подводной сказочной страны.
Атолл возник. Атолл хотел
Растений, звуков, стройных тел.
Свершилось. Кто-то повелел,
Чтоб был восполнен весь удел.
За много тысяч миль, кокос
Упал и плыл.
Ковчег, он жизнь в себе донес,
Зачаток сил.
Его качала и несла
Волна морей,
Чтоб островная глушь была
Еще светлей.
В свой должный день, в свой должный час
Есть миг чудес.
И пальма стройная взнеслась,
И вырос лес.
И к жизни жизнь через моря
Послала весть,
Отважным людям говоря,
Что Остров — есть.
Сны детства иногда сбываются. Я на острове Тонга-Табу. В мелководьи спокойного Моря растут ветки кораллов, разрастаются в целые леса. Мелькают сказочные синие рыбки, похожие на золотых рыбок наших сказок. В воздухе слышится смех. Смуглые Тонганцы и Тонганки с любопытством глядят на белоликих гостей. Приветствуют, улыбаются, смеются над ними. Они смеются и надо мной, — надо мной, быть может, даже больше, чем над кем-либо, потому что у меня длинные волосы и неловкие движения, потому что, — ну просто потому, что. И как весело мне от этого смеха и от этих улыбок! Женщина, мужчина, юноша, ребенок, или цветочно-прекрасная юная девушка, каждый — просто подходит и заговаривает, — не так смело, как на Самоа, — но смело, непринужденно-просто. --«Маль-о-лелей», «День счастливый». — «Маль-о-лелеи»! Какой певучий звук! Головы увенчаны цветами. Солнце ласкает и жжет. Поедешь ли ты любоваться на Друидический памятник Гаамунга, древний дольмен в двадцать пять футов вышины, или в Лес Летучих Мышей, где спят до солнечного заката, вися на деревьях, эти причудливые вампиры, летучие лисы, летучие собаки, — просто ли будешь блуждать на побережьи, собирая раковинки и кораллы, — ты будешь переходить от грезы к грезе, переплывать от острова к острову, увидишь Гаапаи, увидишь Вавау, увидишь, что можно без конца здесь видеть, грезить, нежиться, любить. Встречать, как в детстве, удивленные глаза и, как в детстве, доверчиво говорить с каждым. Как во сне, приплывши на острова Тонга, точно в грезе перенестись на острова Самоа. Это Острова Счастливых, царство смеха и улыбок, улыбчивости постоянной, красивых цветов, плодов душистых, Солнца неизменяющего, легкой беспечности, не знающей раскаяния.
Когда корабль подплывает к главному селению Самоа, Алии, пышно и несправедливо называемому городом, он должен остановиться у кораллового рифа, ибо в мелководьи лагунного моря даже лодки должны ждать прилива, чтобы проплыть от берега к кораблю, или от берега в вольный Океан. Когда проплываешь в ладье по зачарованному этому мелководью, дно лодки, как полозья по снегу, хрустит по коралловым веткам. Перегибаешься через закраину и смотришь перед собой. Там внизу коралловые леса. Белые, голубые, розовые кораллы, белые, много белых. Проплывают большие рыбы. Их можно гвоздить копьем, их можно ловить руками. Вся береговая линия обрамлена кокосовыми пальмами. Дальше, в глубине Самоанского острова Уполу, горы, с мягкими очертаниями, потухшие вулканы, поросшие лианами и гигантскими бамбуками. На острове Савайи вулкан еще живой. В 1905 году он взорвался и до сих пор не успокоился. Здесь были битвы народов из-за малого народа Самоанцев. Здесь были военные корабли Англии, Америки и Германии. Когда, в преступной войне, затеянной тремя могучими государствами против одного малого сказочно-беспечного народа налетел морской ураган, и буря раздробляла и топила корабли Белоликих, Самоанцы, увидев, что сами духи Моря сражают их врагов, забыли человеческую вражду, перестали воевать, и с опасностью для своих жизней спасали своих неприятелей. Это из исторической летописи совсем недавних последних лет, но в жизни этого золотистого народа все сказочно.
«Почему здесь работают везде Китайцы»? спросил я одного Немецкого жителя Апии. — «Потому что Самоанцы слишком горды», — ответил он. «Ни один из них не пойдет работать к нам на плантации». — «А почему вы, Немцы, владеющие ныне Самоа, заковываете Китайских преступников в цепи и заставляете их исполнять принудительные работы, и не заковываете в цепи Самоанцев, сделавших преступление?» — «Но», — изумленно ответил мне Немец, смотря на меня с недоверием — «на Самоа нет ни одного Самоанца-преступника. Самоанцы добрый народ. Они только немного ленивы, но преступлений они не совершают. Между ними нет ни убийства, ни воровства. Им неизвестно ни самоубийство, ни сумасшествие. Они --как ваш Русский м и р. У каждого все свое, но и ничего своего. Это счастливая община. Если вы Самоанец, и придете ко мне в гости, я вас угощаю. Если у меня сейчас ничего нет, я говорю --пойдем к соседу. Это счастливые люди, счастливые», — сказал Немец.
Насмешливые, гордые, веселые, высокого роста, с непринужденными движениями, полуголые, лишь слегка прикрытые туземным плащом, что зовется лава-лава, сияя своим золотистым телом, умащенным копрой, кокосовым маслом, смешанным с благовониями, Самоанцы снисходительно смотрят на Белоликих, но приветливы с ними. Самоанок более или менее одели благочестивые миссионеры, верующие, что плоть от Дьявола, но одели все же слабо. А мужчины в этом направлении совсем непослушны.
«Талёфа» --«Любовь тебе», говорят при встрече Самоанцы вместо нашего --«Здравствуй»! «Тофа», — говорят они, расставаясь, — «Мир тебе». И юноша подойдет и скажет: «Любовь тебе. Из какой ты страны?». И девушка подойдет и скажет: «Любовь тебе, — Талёфа, — Кто ты?» И с ними можно говорить, а слова ведут во все. Это — малые раковинки. Но из малых цветных раковинок здесь делают ожерелья. А есть на прибрежьи морском и другие раковины, больше, закрученнее. Они звучать Океаном, и можно петь, приложивши их к губам.
Тишина многозвездных ночей на Самоа, когда ты один на прибрежьи с душою своей, в той струнной тиши, которая лишь возрастает в своей мировой обособленности оттого, что неумолчно звучит, органным напевом поет, океанский прилив, набегая на стену кораллового рифа, и плещет, заплескивает, но не может залить этот отдельный остров и душа улетает далеко, в покинутый мир, куда уж, чудится, не будет возвращения, и бьется, и стонет, и видит, что лишь Млечный Путь, дважды вознесшийся из Глубин к вышине, лишь этот Белый Путь есть обетование возврата. Звездные ночи, тихие ночи, струнные ночи органного Самоа, в вас тайна, которую рассказать нельзя, соучастие, сон, причащение, молитва Океана.
Когда я сходил по зыбкой лестнице с корабля, прибывшего к Самоа, чтобы в лодке доплыть до Апии, я увидел высокого красивого Самоанца, со странно Испанским лицом. Я сел в его лодку, и мы поплыли. «Вы Француз?» — спросил он меня. — «Нет». — «Тогда вы Русский», — сказал Самоанец и произнес несколько Русских слов. Он был в Москве пятнадцать лет тому назад. Можно представить, как я обрадовался: подплывая к Самоа --говорить о Москве. Этот Самоанец стал моим другом и помог мне узнать многое на Самоа. Его зовут Уне, что значить Нездешний, не от земли.
Помню светлое жгучее утро. В длинной ладье я плыву по коралловому затону. Со мною Уне и семь других Самоанцев. В воздухе протяжное пение. Самоанцы всегда поют, выплывая в море. Там и сям, в мелководьи, Самоанки ловят рыбу и собирают голотурий. Мы подплываем к смеющейся женщине, и Уне говорит, чтобы она дала нам поесть. Она дает нам целое множество голотурий, мы даем ей что-то из наших запасов, и весело плывем дальше, а под нашей ладьею светятся кораллы, и мелькают большие рыбы, они не боятся нас, они — совсем как ручные. Мы приплываем к какому-то селению, бросаем ладью и ходим в гости из дома в дом, из селения в селенье. Вот мы входим к одному вождю в его круглый дом. Нас встречают, как почетных гостей и старых знакомых. Скрестив ноги, мы сидим на свежеразостланных циновках, мужчины и женщины. Мы говорим о Самоа и далекой России. Самоанцы любят красноречие, и этот вождь говорит мне длинную приветственную речь. Я забыл сказать, что, едва только мы вошли и сели, нам предложили пьянящего напитка, он называется кава. Его приготовляют из корней особого растения, перцовника. Приготовление его — целый ритуал, и когда готова первая чаша, — большая чаша, сделанная из кокосового ореха, — эту первую чашу предлагают самому почетному гостю, возглашая его имя. Я не знал, что Уне уже сообщил мое имя своим друзьям, и когда в этом круглом солнечном доме, мерно ударяя в ладоши, Самоанцы стали его возглашать, мне показалось, что я в сказке. Легкое опьянение от белесоватой кавы совершенно не затемняет сознания, а лишь делает его более обостренным, но не хочется двигаться, хочется быть в блаженной сосредоточенности. Мы еще сидим, говорим, встаем, уходим. Мы приходим в селение Афенга, там собрались все окрестные вожди с своими женами и дочерьми. Мы снова сидим в созерцательном круге. Жены и дочери вождей пляшут для нас.
Женщины и девушки сидят в ряд и поют. Их пение — без начала и без конца. Это точно всплески волн, срывные и какие-то беспричинные. И точно это отрывки пения, раздающегося издали, в лесу. Пляска выражается лишь покачиванием тел и медленным движением протянутых рук. Певуче пляшут руки сперва, потом напев делается все оживленнее и оживленнее. В нем звучит возрастающая страсть. Вдруг женщины вскакивают и начинают плясать всем телом, — глазами, голосом, движениями, всем гибким качанием красивых тел, они являют поэму страсти.
Я сидел заколдованный. Вся душа дрожала в пении.
Говорят, что пляска есть молитва,
Говорят, что просто есть круженье,
Может быть, молитва или битва,
Разных чувств движенье — отраженье.
Говорят… Сказал когда-то кто-то:
Пляшешь, — так окончена забота.
Говорят…
Но говорят,
Что дурман есть тонкий яд,
И коль пляшут мне Испанки,
Счастливь я.
И коль пляшут богоданки,
Девы, жены-Самоанки,
Тут — змея.
Вся хотение. Вперед.
Вся томленье. Воздух бьет.
Убегает. Улетает.
Отдается. Упадает.
Вся движением поет
Птицы раненой полет.
Ближе, ближе. Вот смеется.
Ниже, ниже. Отдается.
Убеганьям кончен счет.
Я — змея.
Чет и нечет. Нечет, четь.
Я — твоя.
Позднее, когда на диком побережьи Новой Гвинеи, в этом последнем оплоте замкнутой обособленности, возле свайных построек, я был окружен толпой Папуасов и Папуасок, умеющих радоваться на каждую минуту жизни, в ослепительном солнечном свете я видел все лица и предметы окаймленными золотой дымкой, а в ночной темноте, при неверном свете первобытного факела, мне было легко о чем-то шептаться с причудливой маленькой Папуаской. И я подумал, какое это счастье, что есть еще страны, где каждый миг может быть, как сияющий кристалл в Океанической оправе Вечности, но из всех видений, мною увиденных, я люблю более всего органное пение коралловых морей и отрешенную тишину золотого Самоа.
Но вот, нужно оторваться от драгоценного бокала, наполненного золотистою влагой счастья. Меня звал далекий голос, через моря, вернуться к родным местам. И снова путь. Я уплываю. Сейчас, вот сейчас нужно взойти на корабль. И красивая, нежная, юная Самоанка внезапно подошла ко мне и подарила мне ветку от Древа Грусти, а я сохранил ее в звенящих строках.
На прибрежьи, в ярком свете,
Подошла ко мне она,
Прямо, близко, как Весна,
Как подходят к детям дети,
Как скользит к волне волна,
Как проходит в нежном свете
Новолунная Луна.
Подошла и не спросила,
Не сказала ничего,
Но внушающая сила, —
Луч, до сердца моего, —
Приходила, уходила
И меня оповестила,
Что, слиянные огнем,
Вот, мы оба вместе в нем.
«Как зовут тебя, скажи мне?»
Я доверчиво спросил.
И горя во вспевном гимне,
Вал прибрежье оросил.
Как просыпанное просо,
Бисер, нитка жемчугов, —
Смех, смешинки, смех без слов,
И ответ на всклик вопроса,
Слово нежной юной! «Тосо!»
Самоанское: «Вернись!»
Имя — облик — имя жало.
Звезды много раз зажглись,
Все ж, как сердце задрожало,
Слыша имя юной, той
По-июньски золотой,
Так дрожит оно доныне
В этой срывчатой пустыне
Некончающихся дней,
И поет, грустя о ней.
В волосах у юной ветка
С голубым была огнем,
Цветик с цветиком, как сетка
Синих пчел, сплетенных сном.
Тосо ветку отдала мне,
Я колечко ей надел.
Шел прилив, играл на камне,
Стаи рыб, как стаи стрел,
Уносились в свой предел.
Эта ветка голубая, —
Древо Грусти — имя ей,
Там, где грусть лишь гостья дней,
Там, где Солнце, засыпая,
Не роняет на утес
Бледных рос, и в сердце слез,
Там, где Бездна голубая
Золотым велела быть,
Чтобы солнечно любить.
Примечания
правитьВ настоящую книгу вошла некоторая часть произведений виднейшего русского поэта-символиста К. Д. Бальмонта (1867—1942), навеянных Океанией. Это, прежде всего, раздел «Океания» из книги «Гимны, песни и замыслы древних» (1909), a также очерк «Океания» (1913) — написанный после длительного путешествия, которое поэт совершил в 1912 г. Путешествие, продлившееся с 1 февраля до 30 декабря, проходило по маршруту: Лондон, Южная Африки, Тасмания, Австралия (Аделаида и Мельбурн), Новая Зеландия, группы островов Тонга, Табу, Самоа, Фиджи, Австралия (Сидней и Брисбен), Новая Гвинея, Индонезия, Цейлон, Индия, Марсель.
В 1913 г. Бальмонт, находившийся с 1906 г. в политической эмиграции в Париже, смог благодаря амнистии вернуться в Россию. В 1914—1916 гг. он опубликовал в газетах «Русское слово», «Речь», «Современное слово» и журналах «Северные записки» не менее десятка литературных обработок сказок и преданий народов маори и самоа (еще одна сказка была опубликована в 1924 г. в парижских «Последних новостях»), перевод маорийской сказки «Волшебства Таухаки» и путевые очерки «Маори», «Острова счастливых. Тонга», «Острова счастливых. Самоа» и «Океания». Написанные в путешествии и связанные с ним стихи вошли в сборник Бальмонта «Белый зодчий: Таинство четырех светильников» (1914). Любопытно отметить, что по просьбе основателя и директора музея антропологии Московского университета Бальмонт привез из путешествия более ста этнографических предметов, относящихся к Австралии, Океании и Индонезии.
В 1913—1916 гг. Бальмонт выступал во многих российских городах с пользовавшимися большим успехом лекциями об Океании. Программу одного из таких литературных вечеров (17 октября 1915 г.) сообщала газета «Речь»:
«Океан — лик вечности и неистощимой жизни. Свежесть вечного возврата. Очарование Атлантики. От туманов снежного севера к солнцу Южной Африки. Предполярные области Южного Океана. Тасмания. Австралия. От Белоликих к Смуглоликим. Маорийское царство Новой Зеландии. Полинезия как острова Счастливых.
Царство смеха, улыбок и красивых лиц. Тонга Табу. Тишина Золотого Самоа. Остров Фиджи. Новая Гвинея — последний оплот красоты первобытности. Кристалл мгновения в оправе вечности».
«Вчера, вечером, задолго до начала лекции К. Д. Бальмонта, у входа в новую Большую аудиторию Политехнического музея начала собираться громадная толпа, состоявшая преимущественно из учащейся молодежи» — сообщала 4 ноября (22 октября) 1913 г. газета «Русское слово».
«Большинству, однако, попасть на лекцию не пришлось.
Все билеты были проданы.
Аудитория переполнена до последней степени.
К. Д. Бальмонта встречают шумными аплодисментами.
В начале лекции, озаглавленной „Океания“, К. Д. Бальмонт рассказывает о своих впечатлениях „северянина, покинувшего туманную Англию, чтобы плыть по волнам Атлантики на благословенный Юг“.
В прекрасной, по обыкновению, форме лектор говорит далее о красотах „Чуда-океана“ и попутно читает некоторые свои стихотворения.
Главная часть лекции посвящена природе и народам Полинезии.
До словам лектора, он вынес из своего путешествия среди полудиких народов Австралии и Полинезии „целую гамму художественных впечатлений“.
В конце лекции К. Д. говорит о поэзии Маори и читает несколько отрывков, переведенных им на русский язык.
Публика устроила лектору овацию».
О другой лекции подробно рассказывала газета «Уральская жизнь» (1915, № 263, 26 ноября):
«Волшебен путь по бескрайним ширям южных морей: действительность переплетается там со сказочным вымыслом, мифы и поседевшие предания, молодея, одеваются в плоть и кровь… вот рисуются берега Тасмании, проклятого острова, на котором белоликие безжалостно истребляли туземцев, охотясь за ними… мимо, мимо, к Н<овой> Зеландии, к ее еле уцелевшему племени стройностатных маори. А от них дальше к северо-востоку, в Полинезийский архипелаг, в мир коралловых атоллов и лагун, этих изумрудов на лазури воды; к милым золотистым людям, жителям стран, где безмятежно родятся и умирают счастливые дни под аккомпанемент веселого смеха, под расцвет влюбленных улыбок.
…В заключение поэт прочитал несколько стихотворений, из которых одно, трогательно прекрасное, — „Мать“, было посвящено войне. Публика устроила поэту шумную овацию».
В 1920-х гг., вновь находясь в эмиграции, Бальмонт мечтал издать книгу "Океания, Полинезия, Ява. Япония (Путевые очерки), однако этому замыслу не суждено было осуществиться. В изданный на французском языке сборник «Visions solaires» («Солнечные видения», 1923), тем не менее, вошел раздел «Океания» с путевыми очерками «Острова счастливых. Тонга», «Острова счастливых. Самоа» и сказкой «Трое влюбленных». Полинезийские сказки Бальмонта и очерки о путешествии по Океании с тех пор не переиздавались.
В примечаниях использованы статьи И. С. Рождественской «Фольклор Океании в сказках К. Д. Бальмонта» (Славянские литературы и фольклор: Русский фольклор. XVIII. Л., 1978) и Н. Новиковой «Странствующий певец» (Вокруг света. 1990, № 2). На фронтсисписе — шарж на К. Бальмонта из каунасской газеты Sekmadienis (1930).
Океания
правитьВпервые: Заветы, 1914, № 6, июнь. Публикуется в новой орфографии с сохранением авторской пунктуации.
Как можно заметить, этот очерк строго соответствует приведенной выше программе «океанской» лекции Бальмонта и, вероятно, послужил поэту основой будущих лекционных выступлений.