Оказион (Ремизов)

Оказион
автор Алексей Михайлович Ремизов
Опубл.: 1913. Источник: az.lib.ru • Из цикла «Матки-Святки».

    Алексей Михайлович Ремизов
    Оказион
    Править

    Из цикла «Матки-Святки»

    1Править

    Всем известно, что из году в год два больших сборища бывало у Корнетова.

    Одни сборы собирались на Симеона-летопроводца, когда по старине справлял Александр Александрович кудёсовы поминки — хоронил трех зверей самых лютых: муху, блоху и клопа, веруя, что уж впредь донимать его не будут, а все подберутся и тихонько уйдут через стенку к соседу. Другие сборы бывали у Корнетова на Рождестве, на пятый день праздника, когда празднуется память избиенных младенцев.

    В прошлые Святки все мы по обычаю получили приглашение и точно, в указанный час, явились на Кавалергардскую, но, к нашему огорчению, и совсем неожиданно, хозяина не оказалось дома, а Ивановна, не впуская никого в прихожую и держа дверь на цепочке, через цепочку всем и каждому одно толковала, что барин только что вышел, а вернется неизвестно когда.

    Не лучше случилось и нынче осенью на Семенин день: опять все мы получили приглашение и точно, в назначенный час, явились к Корнетову и, впущенные на этот раз Ивановной в дом — в палаты пировые брусяные, битый час просидели, дожидаясь хозяина. По словам Ивановны, хозяин, выходя из дому, гостей принимать велел, но когда вернется, ничего не сказал. Стол был накрыт, и всего на нем, сластей всяких — и пряников, и слив висбаденских, и варенья, и меду, и пастилы, и фиников, и винной ягоды стояло довольно, и пряник лежал в полстола ржевский, шесть фунтов полупряник, белый в узорах с миндалем, а дух фисташковый, и коробочка стояла, кленовым листком покрытая, со зверями коробочка, которых зверей хоронить надлежало, но хозяина и след простыл. Посидели, позевали и разошлись.

    Каждый из нас терялся в догадках и никак решить не мог, что бы такое все это значило и как понимать такое: наприглашать гостей, а самому уйти?

    Бритый адвокат во фраке, из всех нас самый умудренный, жизнь для которого мерялась съеденными котлетами, старался всех уверить, будто Александр Александрович никуда и не думал выходить, а преспокойно сидел себе тут же под диваном, а проделал все это Александр Александрович нарочно, из любопытства на одураченных гостей посмотреть.

    Правда, за Александром Александровичем всякое водилось и ожидать от него всего можно — носил же он на себе тайны ради и сохранности великий скорописный свисток, где все было сказано, вся судьба наша русская и как царству быть русскому, сам его читал, до сих пор читает, а нам не показывал! — но такого все-таки никто не думал, чтобы под диваном…

    Кое-кто пробовал на Кавалергардскую понаведаться и притом в час неурочный, чтобы уж наверняка застать Корнетова дома, но толку никакого не вышло — с парадного Ивановна хоть через цепочку разговаривает, а с черного всю глотку надсадишь, — с поварни своей разговор у Ивановны только через глухую дверь, а ответ один: «Барина дома нет, а когда вернется, ничего не сказал»

    С нетерпением ждали мы святок, пятого дня, — опять ли подшутит хозяин или по примеру прошлых лет позабавит вечерком крещенским?

    И наступило Рождество, пятый день, и все мы опять явились точно, в назначенный час, и уж всех нас встречал сам хозяин.

    Александр Александрович был больше, чем когда, приветлив.

    И вовсе под диваном, как оказалось, он тогда и не высиживался, да и диван-то у него такой, с ящиком, никак не подлезешь, а уж чтобы сидеть и совсем невозможно, нет, другая была причина — находка, из-за которой не только гостей, а и все на свете забудешь.

    Гордость Александра Александровича — глаголица, на которой, казалось ему, он единственный на всем земном шаре писал дружеские послания, эта глаголица оказалась не мертвой грамотой, и такое открытие привез профессор — настоящий профессор! — с которым за зиму и свел Александр Александрович большую дружбу и вечерами пропадал у него в разговорах: профессор объехал весь свет и нашел остров, Крък зовется остров, где и поныне не только богослужебные книги печатают, но и газета издается, и жители все пишут не иначе, как на глаголице.

    — И разговаривают! — добавлял Александр Александрович, представляя нового гостя профессора своим старым приятелям.

    Целый год мы не видели Александра Александровича, а как будто и году не проходило, все такой же… варенухи поднес нам своей домашней, забористой, и хоть все мы хорошо знали, что елисеевская наливка и нисколько не домашняя, но пили да похваливали, как самую настоящую, на косточке настоенную и годами выдержанную: так ведь убедить и глаза отвести мог только один Александр Александрович Корнетов, путейский ревизор, статский советник и отставке!

    За варенухой, пока гости чокались, да к рюмке принюхивались, да на языке смаковали, успел хозяин проскочить в ледяную избушку — в кабинет свой семиугловый и уж вернулся не с пустыми руками, — большущую граненую рюмку бережно в трех перстах нес Александр Александрович.

    С рюмки и начался вечериночный долгий разговор.

    — Видите вы эту рюмку? — спросил хозяин.

    — Видим, — ответили мы разом и потянулись к рюмке поближе.

    — Что же вы на ней видите? — Александр Александрович поставил рюмку на блюдце, блюдце на белый шестифунтовый ржевский полупряник, чтобы, как следует, всем было видно.

    — Отпечатки вдавленных пальцев, — сказал прокурор.

    — Отпечатки вдавленных пальцев, — повторил хозяин, — совершенно верно, но скольких?

    — Конечно, трех! — ответили мы разом, — кто же не знает, что рюмку держат в трех пальцах?

    — То-то и есть, что трех, а чьих?

    Но тут все мы прикусили язык: кто же мог знать, чьи пальцы? и в самом деле, как узнаешь, чьи такие пальцы так явственно вдавлены были на рюмке?

    — Черта, — сказал Александр Александрович, — вот какой случай, самого черта пальцы.

    По обычаю занять святой вечер полагалось страшными рассказами, и хотя что такое может быть нынче страшного, когда жизнь наша, по отзыву умудренного жизнью приятеля, бритого адвоката во фраке, не иное что, как тысяча какая котлет съеденных, рюмка с чертовыми пальцами пришлась очень кстати.

    Рюмка с чертовыми пальцами досталась Александру Александровичу из старинной заброшенной усадьбы Таракановых. Со всеми подробностями описал нам Александр Александрович усадьбу и все родословие Таракановых до последнего представителя, скитающегося нынче где-то в Москве на Хитровке. А когда-то в усадьбе шла жизнь и полно, и богато, и прохладно, и чудес водилось немало.

    — В столовой стоял большой желтый буфет, — рассказывал Александр Александрович, — в столовой обычно собиралась вся Таракановская семья, и черт, приставленный к Таракановскому роду, поселился в буфете. И пристрастился черт, глядя на хозяев, к простяку-водке и скоро уж им пивал не меньше хозяев, а облюбовал себе черт эту самую дедовскую рюмку. И вот однажды в грозу сидел себе черт в буфете, выпивал мирно, рюмку за рюмкой, по после седьмой, развезло, что ли, черта или уж по природе своей, возьми да сболтни черт что-то совсем неподходящее про божественное громовержение, и хоть про себя сказал он это похабство, да там-то уж все слышно, и метнул Илья стрелу да прямо в буфет, в черта, и расшиб черта вдребезги и как раз в ту самую минуту как поднес он к губам рюмку. А прошла гроза, раскрыли буфет, тут-то и заметили, что на дедовской рюмке эти вдавленки — три пальца чертовых, а на полке лежит стрела огромадная.

    Александр Александрович налил в чертову рюмку варенухи, сперва сам выпил, потом гостей обнес. Не без любопытства пили из чертовой рюмки, и как будто совсем ничего, варенуха на вкус такая же показалась, так же сладко тянется, и разве что на самом донышке чуть погорчее — косточка, а действия другого не оказывала.

    И только старичок профессор — не настоящий профессор, учитель-старичок, еще в позапрошлые святки зуб из которого выколачивали: проглотил тогда зуб с маковником! — человек почтенный, ума гордостного и помысла лукавого, вдруг порозовел весь и стал необыкновенно веселенький.

    — Я вам сказку скажу, — беспокойно как-то и словно отмахиваясь от кого-то заговорил старичок.

    Сказка так сказка, нам чего же лучше, самое время было для сказок.

    — Страшная? — спросил актер, сам обыкновенно рассказывавший всякие страшные случаи из тех пьес, что играл, и не раз которого, по словам газет, засыпали цветами.

    — Не-весть-что, про Додона!.. — даже поперхнулся старичок, взыграв: необыкновенная игра душевная разливалась в его вспыхнувшем румянце.

    Признаюсь, как-то сомнительно стало, что у старичка что-нибудь выйдет, но старичок малость простыл, и уж спокойно начал рассказывать.

    2Править

    В некотором царстве, в некотором государстве царствовал сильный и могучий царь Додон. И было это царство богатое и сильное — с краями полно, не насмотришься: всякий тут лес, всякая ягода, всякие птицы водились, и не только что хлеба было всем вволю, но и всякого добра и всего не в проед было, да и скотины развелось очень довольно.

    Задавал царь пир за пиром распьяные-пьяные, и было в его царстве веселье, как еще ни в одной державной стране, разливанное, и гости, отплясав ночь в три ноги, возвращались под утро домой без задних ног.

    Разными диковинками славился Додонов двор, и шла его слава далеко — дошел слух до Кощея-бессмертного. И уж собрался сам Кощей в гости к Додону побывать, уж сел Кощей на ковер-самолет, да только сажен десять не долетел, потому что ему нельзя как-то в Русь, и воротился домой.

    А диковинки и вправду были знатные.

    Жил у царя на чердаке ворон, — ворон, если бывала надобность, пускался из слухового окошка за тридевять земель, приносил царю от Лягушки-царевны золотое яблоко, а с золотым яблоком живую воду и воду мертвую.

    Царь тем яблочком лакомился, а живую воду в квас подбавлял и всегда после бани с квасом кушал для своего удовольствия, а кстати и чтобы век свой продлить — подбадривал старую кость, приходящую в ветхость, мертвой же водой для развлечения мух да тараканов морил.

    Хранился у царя в хрустальной шкатулке перстень, перстень, если метнешь его с руки на руку или на палец наденешь, так сию же минуту и перенесет тебя, куда хочешь.

    Царь шкатулку держал у себя под головами, а перстень надевал только раз в году на свои именины, и то на обедню.

    В стойле стоял златогривый конь — златохвостый конь, и никуда на коне никто не ездил и никуда коня не выпускали, а была проверчена в конюшне щелка, через ту щелку все на коня глазели, да диву давались.

    У красного крыльца лежала свинка-золотая щетинка, испускался от свинки свет такой сильный, и никакого другого не надобилось света, и других огней на царском дворе не зажигали: хоть в самую темень иди, не споткнешься и нечего бояться — не разобьешь носа; трогать же свинку пальцами и гладить руками никому не дозволялось — обнесена она была крепкой решеткой, и лишь издали кланялись свинке, поминая чушку добрым словом.

    По саду разгуливал олень-золотые рога, днем златорогий на себя любовался в тихом озере, на ночь в пещеру спать уходил, и спал до зари, как простой человек.

    И жила еще птица у царя колпалица, — на колпалице куда хочешь летай, только было б птице что есть, а птица, есть хоть и ела и не так чтобы много, да норовила зараз в один присест все запасы прибрать и волей-неволей отрезай пожирнее кусок от себя, да человечиной корми птицу, а то не летит.

    Царь на птице никуда не летал, а держал птицу в клетке над своим троном, и тут же у трона гусли висели самогуды и так сладко звяцали, уши развесишь.

    На дворе на привязи в собачьей конурке, как собака, сидела Ведьма: день под окнами ползала Ведьма, ночью тявкала по-собачьи.

    Как-то однажды в сердцах предсказала Ведьма царю смерть от червя. И приказал царь Ведьму казнить, — разложили на дворе костер дров и Ведьму сожгли, а червяков всех, сколько их ни было, и какие только могли проявиться, велено было доставлять ко двору и давить, а которые юрки, тех на месте приканчивать.

    И высоко сидел царь Додон на перловом вырезном своем троне в красных веселых палатах, — окружены были царские палаты трехстенною крепостью, на стенах наведены были струны с колокольчиками, — сидел царь высоко во всей своей царской, государевой славе, давил червей, да лакомился золотым яблочком, а вкруг него все гости да все пьяные, плетут рассказ, поют, пляшут, удивляются царским диковинкам.

    А диковинки и вправду царские! Но из всех диковин диковинка, чудо из чудес, диво из див, росла дочь у царя Олена — краса неоцененная, что ни в сказке сказать, ни пером описать.

    Прошло там сколько, не год, не два, и стали вести носиться, что поспела царевна невестой под венец, и стали из иных земель цари, короли да принцы к Додону съезжаться, и стал царь Додон собирать царскую свадьбу.

    А пока приданое готовили, удальцы женихи свою удаль перед царевной развертывали, и перевернулось все царство Додоново: очень уж царевна была всем завидлива, — всякий зарился в жены себе царевну взять. И бранились, дрались соперники, убивали до смерти, резали прямо ножами, а не то так иным делом изводили друг друга.

    Вот заструнили струны, зазвенели колокольчики — наступили смотрины царские. И пошли сваты со свахами невесту охаживать, приданое-добро смотреть, всякую мелочь вдоль и поперек отрагивать, во все запускать свой глаз, такие дотошные, — да так и обычай велит.

    И не мало, не много, целый день трудились — одного добра, сундуки ломятся! — и лишь под вечер согласно решение вынесли: порухи нет никакой — невеста красавица и все, как надо быть, во всей красе царской, и лучшей невесты поискать — не отыщешь. А ловкостей разных — няньки да мамки научают этому делу невест — порассказала царевна на загладку сватам так много, и пальцев для счета не хватит, и такие хитрости выказала, что и сами сваты, народ дошлый, да и те не выдержали, совсем очумели.

    Уж пошли сваты наводить свой последний глаз, уж готовились ударить во все колокола, готовилась царевна выбрать себе мужа, а царь зятя, как вдруг чей-то лихой глаз открыл в царевне такое, и когда про такое сват перешепнул на ухо свату, и с уха на ухо всем стало известно, всех такой отороп взял, и вмиг весь Додонов двор ровно языком слизнуло. Повскакали женихи со сватами живо на коней, а свах кто за что — кто за седло, кто на хвост, и все до одного, поминай, как звали!

    И с той поры никого, хоть бы кто, хоть бы самый завалящий принц, никто не являлся женихом к царю.

    И слал Додон сватов от себя, сулил царь полцарства отдать, и рад-то был царь с диковинками расстаться, лишь бы выдать дочь, — да один у всех сказ!

    Одна-одинешенька невесела томилась царевна, утром выйдет в сад, бродит, как тень, и только посередь дня заходила царевна на птичий двор, кормила любимых цыцарок. А царя совсем старость осилила, и от живой воды пользы не стало, и хоть червяков всякий день давил Додон с сотню, а то и побольше, да смерть не обманешь: червем подползет она, ой, червь, ой зубатая!

    И задумался царь, думая себе, гадая крепкую думу, как быть, да чтоб и все было. Думал царь, думал и вздумал думу: велел царь созвать со своего царства всех, сколько ни есть, бояр, всех на всех в красные свои палаты.

    И сошлись к царю бояре все, расселись по местам, порасправили бороды и начали думать, как быть, да чтобы и все было. Думали, думали, думали, думали, гадали, гадали, и то думали и се думали, и так и этак прикладывали, и ничего не выдумали.

    Так и разошлись.

    А жил у царя в дворцовой клетушке один человек, а звали его Лука Водыльник, а был он, водыльник, не велик, не мал, да такой, что всякому приметен: сухонький, востренький и всего-навсего об одном единственном глазе, да и тот не в показанном месте — во лбу над носом, а догадлив водыльник был — ни на какую стать.

    Появился Лука в Додоновой земле, еще когда Додон молод был и большие войны вел, уходя, бывало, на долгие сроки со своей сильною ратью в дальние земли, а появился Лука просто чудом из темного подземного царства, где люди в воде, в кадках с водой живут и все впотьмах делают.

    Не везло Луке на первых порах, все прошибался, все не по-людски выходило, ну, да потом попривык, и уж так во всем наловчился, что самые первые комнаты — покои царские у царя приоирал и птице-колпалице клетку чистил.

    И случилось однажды, отправился Додон войной на Дракана царя, а Луку, как верного себе человека, поставил при Вороне находиться и, если что ворону понадобится, все исполнять беспрекословно. И случилось с Лукой о ту пору одно невеселое дело.

    Пристрастился Лука у Ворона воду живую пить и, не зная меры, — до воды Лука большой был охотник, — в один прекрасный день так опился, что пришлось попа звать, Луку соборовать. Суток трое бились с больным, воду из него трубами выкачивали, и только на четвертые сутки, как царю с войны воротиться, с Божьей помощью кое-как отходили беднягу. И с той самой поры почувствовал Лука к воде отвращение, и никогда, и даже Богоявленской никакой ни капельки ее в рот не брал, а питался круглый год ягодой, кореньями да калеными орехами.

    Еще больше приблизил царь Луку и со временем назначил его главным вельможей, а любил его, как родного, и за сметливость особенно — и как бывало у них меж собой что сказано, так было и сделано.

    А Лука умел угождать царю: из ничего просто так сделает тебе кошелек бумажный или так на языке играть примется, что всякий со смеху помрет и всякому поплясать охота, если даже и невмоготу тебе.

    А тут у Луки обнаружилось вдруг такое пречудесное качество, что царь, уж не зная чем еще наградить Луку, приказал вписать Луку о здравии в поминанье на вечное поминовение, поминать Луку во всех церквах и здешних и нездешних.

    Бог знает, каким образом, и неизвестно откуда, сыпался из Луки вроде пепла песок какой-то, и когда, бывало, сядет Лука с царем судить да рядить, так после обязательно целый мешок песку соберут, а то и слишком, А известно, на Додоновой земле песку самородного и в помине не было, и всякий этим песком, слегка просушив, им и пользовался, и наклали из песку Лукина посреди столицы Додоновой гору высоченную, чтобы на Красную горку солнце встречать, на Маслену с горки кататься.

    Нот какой был этот Лука хитрец — важный человек.

    И надо же такому случиться, незадолго до смотрин царских отправился Лука на богомолье и пропал на долгое время. В какие страны заходил одноглазый, по каким монастырям и угодникам молился, ничего неизвестно, а может, просто-напросто лазил к себе в темное подземное царство и там коротал время, сидя в кадке со своим одноглазым приятелем, кто ж его знает! И когда вернулся Лука, Додонова царства узнать нельзя было.

    На царском дворе все приуныло: цветы в саду стали вянуть, деревья сохнуть, трава поблекла, а царь мышей уж не топчет.

    Тридцать три года стукнуло царевне, тридцать и три — и красна, краше нет ее на всем свете, а толку никакого.

    Разведал Лука дело — Лука до всего доберется! — забрал Лука золотую мерку, да с меркой тихонько и прошмыгнул в терем…

    Но тут в старичка, уж наверно, бес вселился, старичок вдруг такое понес, и вправду, не-весть-что понес и так руками стал выделывать что-то, — и кругом поднялся сущий содом.

    — Вина горячие токайские, меды разные, квас сладкий, квас черствый, квас выкислый, вишневка-первачок! — потчевал хозяин, сам выпроваживая тихонько бесноватого в свою ледяную избушку.

    И пока гости занялись винами токайскими, Александр Александрович уложил старичка на диван, да чтобы бес скорей вышел, прикрыл его шкурами. Стал старичок из-под шкур высвистывать: «покойной ночи!», и опять вернулся хозяин в пировые палаты к своим развеселым гостям. А гости, что говорить, повеселели. И стрепетный полковник с колючими шпорами и инженер — разоритель домов, и моряк с кортиком, и зоолог, член Государственной Думы, и авиатор, летающий где-то за Уралом, и актер, неоднократно засыпаемый цветами, все казались в большом ударе и готовы были подобрать в памяти свой случай, не уступавший Додонову, но хозяин ухватился за профессора, за настоящего профессора: профессор, объездивший весь свет, должен был порассказать что-нибудь необыкновенно чудесное.

    И профессор, хоть с виду и очень свирепый, но это только так с виду, а так совсем ладный, профессор и не отказывался, и даже не крякнув, прямо приступил к рассказу.

    3Править

    Быть за границей и не купить себе чего-нибудь из платья: пальто там какое, сюртук или жилетку, считается по меньшей мере глупо, не так ли? И на первый взгляд мнение такое, могу сказать, вполне справедливо. Знал я одного, такой был у меня приятель, поехал он за границу, страсть и взглянуть в чем, а вернулся домой, встречаю на Невском — жених. Да и не одного знал я такого, переделанного так за границей, а в срок самый кратчайший, и все от дешевизны тамошней, а главное — от вкуса. И скажу по всей по правде, эта мысль и у меня в голове вертела, ну, если не женихом, то уж во всяком случае так принарядиться, чтобы, хоть и малую, да пустить в глаза пыль.

    — Главное дело, дешево очень, а сделано с необыкновенным вкусом! — это общий голос людей бывалых, против которого не поспоришь, этот голос и меня напутствовал в мои дальние путешествия в чужие края.

    Сначала-то, как я туда приехал, было мне там не до покупок, все глядел я, что все глядели, и удивлялся, чему всякий долгом своим считает подивиться, и хоть не все оно было так, как говорилось, да уж тут некогда разбирать, знай только успевай оглядывать. Ну, а как обжился да осмотрелся и пришло время на отъезд, вспомнились и те советы.

    «Главное дело, дешево очень, а сделано с необыкновенным вкусом!» — так это и долбить и долбить и уж идешь по улице, завидишь чучела, у портного торчат, изнаряженные такие, розовые, и обязательно станешь и цену высмотришь. И действительно, что-то, а дешево все на удивление, а уж вкус, и не выразишь. И в большие магазины пошел я для той же цели, и чем больше смотрел, да присматривался, тем все больше глаза разбегались, и уж остановиться ни на чем не мог, — все так бы и взял, так бы и купил.

    Всего-то покупать мне и не к чему было, мне надо было пальто — летнего пальто у меня не было. Ранней весной приехал я в Париж в осеннем на ватине, а как наступила жара, на ватине и неудобно стало. Без летнего пальто, что говорить, нечего было и думать домой возвращаться.

    Хотел я попробовать на свой страх — уж очень мне одно понравилось, так ни на что не похожее, мешком, да раздумался: еще, думаю, выразиться не сумею толком и сдерут втридорога, и рассказываю знакомому своему, решил на него положиться, его указаниями воспользоваться — этот знакомый мой замечательный: русский, а так замоторел на чужой земле, и уж по-русски разучиваться стал и, конечно, знает все не хуже настоящего природного жителя, — вот ему и рассказываю и само собой о больших магазинах…

    — Большие магазины! — так и напустился на меня знакомый мой, — да в больших магазинах только одни дураки покупают, для них и магазины эти открыты. Большие магазины! И дорого, и плохо, и покупать — только деньгами сорить!

    И все это, как оказывается, знает он по-собственному опыту, на себе испытал, и уж другу и недругу по большим магазинам ходить закажет. Но зато может он такой магазин указать, и совсем небольшой, где просто даром дают оказион.

    И сказал он адрес оказиона и для верности на листке улицу и номер написал и как идти нарисовал: магазин неподалеку от Сен-Сюльписа церкви, на одной из узеньких поперечных улиц, таких тесных, где дай Бог одному автомобилю проехать.

    — Черт их не знает, откуда они там такое сокровище собирают! И вообразить себе трудно, какая дешевизна, ниже цен нет на всем свете, да и не было, с покойников, что ли! доставляют им, черт их не знает, оказион!

    Так зудел, так нахваливал мне знакомый мой этот магазин самый, куда, как решил он, не иначе, как с покойников сокровища собирают — Сен-Сюльпис церковь под боком! — и повторял на все лады и по-нашему и не по-нашему, уж бросил я ходить по большим магазинам и на чучел выраженных, что у портных выставлены стоять, на чучел розовых не пялил глаз, и твердо решил и бесповоротно: отыщу ту самую улицу поперечную под Сен-Сюльписом, магазин тот оказион, и хоть с покойника, все равно, а куплю себе пальто — без летнего пальто нечего было и думать домой возвращаться.

    И не откладывая в долгий ящик, в первый же ближайший день пошел я улицу отыскивать, ту поперечную, и очень удачно, не очень много путался, легко попал на улицу и скоро дом нашел, — ну, все как говорил и записал и нарисовал мой знакомый. И только одно меня смутило, — действительно, в доме оказался магазин, но совсем не по одежной части: на двери, на стекле огромная желтая ботинка нарисована, и кроме этой желтой ботинки ничего, и никакой подписи и никакого названия. Заглянул я в окно — темновато, и там какие-то крючки и обувь, туфли больше вроде купальных такие, а никаких сюртуков, никакого пальто нет.

    Думаю, может, на такой улице два одинаковых номера есть, все, ведь, возможно! — и перешел на другую сторону, прошел всю улицу, но такого номера еще раз не было, стало быть, не ошибся, и опять вернулся к магазину.

    Стою под дверью, смотрю на ботинку, а войти спросить духу не хватает: ведь, ясно, ботинка да вдобавок еще желтая большая, чего же лезть спрашивать?

    Постою, посмотрю, отойду немного и опять вернусь и опять стою.

    «Да что же это, — думаю, — ботинки я, что ли, испугался, войти спросить страшно?» — и уж собрал я всю, какая есть, решимость — чувствую, покраснел весь, — и с еще пущим остервенением толкнул дверь.

    Как же, есть и пальто, сколько угодно! — продавщица в черном, у них это везде так, и в кафе и в магазинах, все в черном, барышня продавщица, на лису похожа, словно обрадовалась чему, так вся и распустилась, — какое угодно пальто, все есть! — и повела меня куда-то наверх через самую тьму египетскую.

    Кое-как, с грехом пополам добрался я до верху, до той комнаты, где и пальто и все есть, и слава Богу, чуть посветлее стало. И сейчас же мне продавщица все показывать: и одно тащит, и другое тянет, и третье выкладывает, только смотри, только выбирай, — и фраки и смокинги, и жилеты… а вот брюки, белые, как наш сахар, и всего лишь у коленки где-то кофейное пятнышко, так пятнышко, а цена — пять франков, а вот жилет — перо павое, три франка!

    — Мне, — говорю, пальто покажите летнее! — сам говорю, а у самого голова кружится, нетерпение берет взглянуть поскорей: уж очень все хорошо и ни на какую стать очень дешево.

    А продавщица порылась, порылась за прилавком, зацепила там, вытянула что-то из узла и уж тащит.

    — Прямо на ваш рост, автомобиль! — растопырила рукава, примерять держит.

    Ничего, гляжу, пальто, как пальто, хорошее пальто, длинновато как будто, и рукава и полы длинноваты, свободно что-то очень.

    — Автомобиль! по вашему росту! — а сама так лисой и смотрит, так вся и выписывается.

    «Может, — думаю, — это так и надо, так и полагается, а главное, вкус-то какой!» — пощупал я материю: плотная и вся словно из волос одних, волосатая, а цвет зеленоватый с сединком, и только эта штрипка сзади болтается, ну, такая, как на шинелях, или халаты тоже такие бывают с такою штрипкой.

    — Это, — говорю, — нельзя ли убрать?

    Но тут продавщица словно бы сконфузилась за меня.

    — Автомобиль! — повторила она и как-то так укоризненно и убедительно, что и возразить невозможно.

    «Стало-быть, — думаю, — это так полагается и придется, видно, и как это ни глупо, а ходить со штрипкой!»

    — А цена какая?

    — Тридцать франков.

    Тридцать франков — двенадцать рублей наших, ну, как вам кажется, и где же это, скажите, в каких таких рядах за такие деньги такое добро получишь?

    Рассчитался я, записали мой адрес, и пошел себе домой, вот как довольный! А к вечеру у меня и новое пальто было — зеленоватое с сединком. Теперь спокойно я мог взять билет, уложить вещи и ехать в Россию.

    Так я и сделал.

    Так я в это самое пальто и обрядился, и в путь. И не скажу, чтобы дорогой было мне очень приятно: полы длинные, как станешь в вагон влезать, путаешься, путаешься, едва влезешь, и рукава широченные и опять же длинные, папиросу с трудом закуришь, да и тепло, так тепло, словно в зимнем. Намаялся, что говорить, и уж как пенял, что того не надел, на ватине. Ну, как-никак, и доехал, а вот дома, как огляделся, и делать не знаю что.

    Надену я этот самый халат покойницкий, посмотрюсь в зеркало, да как увижу эту длинноту попятную и эту самую штрипку дурацкую, да скорее долой с плеч, да на вешалку, ну, хоть иди покупай новое. По улицам хожу, примечаю, кто в чем и нет ли у кого еще, — и сколько ни смотрел, ну, хоть что-нибудь подобное, ну, хоть раз бы на глаза попалось такое.

    «Может, на следующий год мода выйдет!» — стал я утешать себя и решил до весны подождать, а пока что оставил пальто на вешалке висеть.

    И завелась у нас моль в доме. И чем я ни травил ее, вывести не могу, уж я и к товарищу профессору обращался, к физику, дал профессор каких-то камушков купоросных, разложил я камушки по всем углам, но и камушки не помогают, все ее больше и больше, и откуда летит, неизвестно. Что делать? — и взялся я за вещи. Пересмотрю, думаю, все, и найду гнездо, тут ей и конец будет! И много чего пересмотрел, а нет гнезда, а как дошла очередь до пальто, распахнул я его, а на нем… ну, живого места нет, одна моль — и ползет, и скачет и, Бог знает что, одна моль. Целый день я возился и выбивал и вытряхивал, да хорошенько пронафталинил и положил в сундук.

    А пришла весна, и в первый теплый день пошел я на Гороховую и купил себе простое летнее пальто!

    — Оказион! — сказал Александр Александрович, довольный своим профессором, и опять взялся за всякие варенухи и за сласти прохладительные: прохладиться не мешало.

    — А со мной был такой случай, — тихо, но достаточно ясно сказал камергер Баукин, еще совсем не старый, но замечательно благообразный, как некий мудр муж, известный гербовед петербургский, — я, если хотите, расскажу вам этот случаи.

    — Расскажите, Петр Иванович, расскажите, пожалуйста! — Александр Александрович так и сиял весь от удовольствия — еще бы, на вечер не пожалуешься и Ивановну нечего звать о колдунах рассказывать.

    Петр Иванович, держа на коленях руки, начал своим успокаивающим голосом свой рассказ.

    4Править

    Читал я в газетах, как мальчишку какого-то, Петьку погасили: был на свете Петька и вот не стало Петьки, хоть и жив он живехонек, и вихры торчат по-прежнему, а уж нет его — погасили!

    Скажу кратко, как это все вышло, и что это «погасили» такое.

    Петьки мать прачка, Марья, по стиркам ходит. Идет она раз вечером со стирки на Карповку к себе, на квартиру, а на берегу у моста народ, и как увидели ее, кричат:

    «Твоего выловили, утоп!» Ополоумела, бросилась Марья к берегу, и видит, лежит ее Петька — примок весь и слинял мальчонка: утоп. Ну, поплакала, потужила, да видно уж Бог, и похоронили мальчонку, — разговаривать много не будут, живо схоронят. А так дня через три к ночи и является домой сам Петька, — экий, сбежал на тот свет за счастьем, искал себе счастья, да вернулся! Но тут-то и начинается Петькина мука. Повела его Марья к сапожнику, по сапожному мастерству думала определить мальчонку, и сапожник ничего, принять Петьку не отказывается, только давай метрику. Марья к дьякону, а дьякон уж отметил в церковной книге, что Петька помер, и никакой метрики выдать не может. «Я, — говорит, — его погасил!» — Так и погасили мальчишку и ходу ему никакого.

    Про эту историю я как вычитал в газете и очень тогда меня растрогало все, и я себе все представлял этого бродячего погашенного Петьку среди нас горящих, и мне очень было его жалко. Потом я позабыл о Петьке, другое жалел, о другом думал, и вот вспомнил… а вспомнил я Петьку и всю его жалостную повесть при обстоятельствах самых плачевных — в жандармской комнате, в дежурной, на нашей границе.

    Возвращался я домой в Россию из путешествий. В первый раз я был за границей, и немалого труда стоило мне за рубеж переехать — в Петербурге у меня не оберешься дела! — но жалеть не пожалеть, от всего не нашего был я тогда в восхищении, все мне казалось там и бело, и хорошо, и благодатно, ведь это уж потом, много спустя, я их грязищу-то вот как черпанул, в обе горсти…

    Должен сказать, народ правильный и, конечно, как старших, есть за что и уважать и благодарить их — какую крепкую церковь построили они себе каменную, воистину: врата адовы не одолеют ее, прямо по колокольчику доведет до врат небесных! а какие мудрецы жили на их земле и подвижники, воистину: свет неизреченный фаворский в явь видели! да и в обиходе житейском чего только ими ни повыдумано, ну, клопа, скажем, нашего доморощенного воздухом у себя вывели, разве что так последыши остались, в Париже живут, и мужик у них с голоду не пухнет, разве что так… а трудятся по-лошадиному и не без проку конечно, что говорить, есть за что уважать!

    Но впервые-то, увидев у них только одну белизну, одну чистоту, одну благодать, я был от всего в большом восхищении и все-таки с неменьшим восхищением подъезжал я к нашей земле: ну, какая ни есть, а своя, и пусть мы раздорны и разбродны и дураки набитые — выгоды своей частенько, хоть и под носом она, вовсе не замечаем, мимо прем, и обойти нас не так уж трудно, пускай все это верно, не ложь, но, Господи, Троица наша с татар неколебимо стоит, и старцы по лесам еще не перевелись, тоже фаворские, и баня у нас есть, а порядку… ну, порядку и мы научиться можем, безобразничать-то и нынче не очень ловко становится, и не так уж мы все ленивы, как сами о себе на весь мир протрубили, а что если мы в вагон за час забираемся, то, ей-Богу, это везде, это и в самых первых городах их, все равно, как и везде, поезда опаздывают!

    С нетерпеливым чувством подъезжал я к границе, к дорогой России нашей, лучше которой на всем свете ничего для меня не было.

    Осмотрели мои чемоданы — недозволенного я ничего не вез, правда, много у меня было ненужного, да ненужное в расчет не берется, и паспорт мне выдали.

    Взял я билет, сдал багаж и сел чай пить, — до горячего чаю охота большая была: конечно, там хорошо, там все хорошо, да только чай-то теплый подают, и никак, никаким словом не вдолбишь им, что теплого этого и даром тебе не надо, — сижу за столиком, пью чай горячий, и такое благодушие нашло, чувствую, распариваюсь весь, — эх, и кипяток же крутой!

    Так приятно и час прошел. Минут за двадцать до звонка расплатился я за чай, хожу по тем местам, где мои чемоданы смотрели, хожу так — сейчас, думаю, и! покачу — покачу по родимой землице!

    — Вы Баукин Петр Иванович? — имя и отчество и фамилию мою называют, жандарм называет, и откуда взялся такой, один Бог весть.

    — Я, — говорю, — самый.

    — А он рукой мне так — дорогу показывает:

    — В дежурную пожалуйте, ротмистр вас просит! — а сам огромадный, поперек возьмет, переломит, вот какой.

    А ротмистр, вижу, торопливо так проскочил, телеграммой помахивает. Уверенно иду, знаю, ничего за мной нет такого, чтобы что-нибудь. И пришел я в дежурную, и тот жандарм великий со мной. А там, в дежурной, их великих таких штук пять стоит, а комнатенка тесней и не придумаешь — как стал, так и стой.

    Тут подошел и ротмистр.

    Мой жандарм на меня ему:

    — Вот они, — говорит, — которые по телеграфу.

    Смотрит на меня ротмистр — молодой еще человек и чистенько так одет.

    — Вы, — говорит, — Петр Иванович Баукин?

    — Я, — говорю, — я самый.

    — А чем, — говорит, — вы докажете, что вы самый Петр Иванович Баукин и есть?

    — Как, — говорю, — чем, да вот же паспорт, сами же вы его только что мне выдали! — да скорее в карман за паспортом, паспорт тащу.

    А ротмистр у меня из рук паспорт мой взял, повертел его, повертел, да жандарму тому великому, не глядя, и сунул.

    Стоим друг против дружки, смотрим друг на друга, ничего я не понимаю и как понимать, не придумаю, а вижу, что он-то понимает что-то.

    — Так чем же вы докажете, что вы и есть Петр Иванович Баукин?

    Стоим, смотрим.

    Тут-то вот и вспомнил я Петьку, вспомнил, как погасили мальчишку, и подлинно, душа у меня в сапоги ушла, и уж что ответить и сам не знаю: ехал я за границу таким-то, — и мысленно называю себе имя и отчество и фамилию свою, — а вернулся и уж не такой, — и мысленно опять называю себе имя и отчество и фамилию свою, — был Петр Иванович Баукин, и погасили! — стою, душа в сапогах, и нет на языке слова.

    А ротмистр знай свое:

    — Докажите и докажите, что вы Петр Иванович!

    И, должно быть, вид у меня был жалости подобный, еще бы, когда тебя не признают за тебя, а ты сам и есть живой налицо! — и это вот понял ротмистр.

    — Может, вас тут знает кто? — спросил ротмистр.

    А кому тут знать!.. и вдруг вспоминаю, видел, в буфете, и как раз против меня за столиком сидел, тоже чай пил и тоже, как я, распаривался, благодушно, актер один, «всей России известный» комик Лалаев, и сам ротмистр подходил к нему разговаривать…

    — Постойте, — говорю, — есть, сидит тут в буфете актер, всей России известный, Лалаев!

    — Лалаев! Сидит, как же! — и ротмистр не без удовольствия повторил фамилию актера, — Лалаев!

    — Этот актер Лалаев, — хватаюсь я за последнюю, только с перепугу и возможную, соломинку, — этот актер, человек образованный, он что-нибудь, может, слышал обо мне… из газет или читал…

    Ротмистр необыкновенно готовно вышел справиться обо мне в буфет к актеру. А я остался один с моими богатырями в дежурной, в клетушке; признаюсь, и по смотреть на них мне было страшно.

    Что-то очень уж скоро вернулся ротмистр.

    — Нет, не слыхал, не знает! — ротмистр только пожимал плечами.

    «Ну, значит, — думаю, — погасили!»

    И уж что прочитал ротмистр на лице у меня, на погашенном, одному Богу известно, только сказал он мне как-то совсем по-другому, совсем не так, как встретил.

    — По телеграфу вас задержать велено, — сказал ротмистр, — вот и карточка ваша! — да карточку мне прямо к носу.

    И как глянул я на карточку, так не то, что вы сапоги, а из сапог уж вот-вот душа выскочит: поразительно, моя! я — вылитый, я! ну, все, и глаза и нос и даже шляпа, ну, с меня, с меня самого! а вместе с тем что-то, не могу уловить что, а не мое, нет, не я! И вижу, не я, а в чем дело, не догадываюсь.

    И долго бы мне так в догадках мучиться, одно спасло — наитие Божие.

    Снял я шляпу, да себя за ухо: то за одно, то за другое…

    — Уши, — говорю, — видите, уши-то видите? — а сам все тяну, то за одно, то за другое, — не мои!

    Тут и ротмистр нагнулся к ушам и все богатыри с ним — и откуда такой народ подбирается рослый! — все богатыри с ним уши мои проверять: посмотрят на карточку — и на меня и опять на карточку — и на меня.

    — Ошибка! — услышал я, ротмистр сказал, — уши не ваши, совершенно верно! — и я почувствовал, как в руках у меня очутился паспорт, ротмистр в руку его мне сунул.

    До вагона дошел я без шляпы: в одной руке шляпа, в другой паспорт. До вагона провожал меня ротмистр, и уж приятелями мы простились: с ним тоже раз было, это он мне дорогой рассказывал, тоже случай, чуть раз не погасили…

    Три кукушки одна за другой прокуковали полночь — в ледяной избушке, в лубяной избушке и в пировых палатах. Оставалось только посошок, да и по домам — в путь добрый.

    И на загладку обнес нас хозяин пряником, — заглядишься: ну, как сливки густые самые, такой на вид пряник, и конь на нем в упряжи вскачь несется, везет телегу, из Городца пряник, городецкий, а раскусить не то что там зубом, не возьмет и зубило! — а надпись: берегиса.

    1907—1913 гг

    Комментарии
    (Обатнина Е. Р.)
    Править

    Оказион

    Впервые опубликован: Заветы. 1913. № 12. С. 13—34 (под общим названием «Святочное»).

    Рукописные источники: 1. Наборная рукопись для журнала «Заветы» с многочисленной правкой автора и корректорскими пометами; отсутствуют три последних абзаца; на первом листе рукой неизвестного: Первая статья. № 12. Первый отдел; слева карандашом адрес Ремизова: Таврическая ул., д. 7, кв. 23; ИРЛИ. Ф. 79 (необработанная часть архива Иванова-Разумника). 2. Новая редакция — глава «О казн он». Автограф (под названием «Учитель музыки. Повесть» в тетради с авторской правкой, вместе с главами «Тысяча съеденных котлет» и «На птичьих правах» (датирован 1930). РГАЛИ. Ф. 420. Оп. 4. № 8. 3. Часть третья: список двух сказок «Что есть табак» (Л. I-23) и «Царь Додон» (Л. 24—39); под общим названием «Святочные рассказы», сделанный, предположительно, рукой А. И. Замятиной, с правкой Е. И. Замятина. Текст «Царя Додона» имеет посвящение Льву Баксту и датировку в конце «1907 г. Святки» — РРБ. Ф. 292. № 23. 4. Авторизованная машинопись, на первом листе зачеркнутый заголовок, написанный рукой неизвестного, карандашом Алексей Ремизов / Не-весть-что / Сказка про Додона / К<остром>а / 1912. На обороте первого листа сверху также карандашом: Отпечатано в количестве 25 экземпляров на правах рукописи № 0. Внизу листа: Экземпляр исправленный собственноручно автором — ИРЛИ. Ф. 256. Оп. 1. № 5.

    Прижизненные издания: Заветные сказы, Пг, Алконост, 1920 (часть вторая, как фрагмент сказки «Царь Додон»); Царь Додон. Пг.: Алконост, 1921 (часть вторая); Звено. 1923. 19 марта (часть третья; под названием «Покаянный рассказ. С покойника (доисторическое)»; Новая нива (Рига). 1926. № 39 (часть третья; под названием «Покаянный рассказ. С покойника. Доисторическое»); Последние новости (Париж). 1934. № 5024. 25 декабря (часть третья; под названием «Эмпермеабль»); Воля России (Прага). 1931. № 1-2 (в новой редакции, как глава книги «Учитель музыки»).

    Дата: 1907—1913.

    Семенин день — день памяти преподобного Симеона Столпника (1 сентября), называемого в народе также Летопроводцем.

    Не-весть-что про Додона!.. — «Не-весть-что. Сказка о царе Додоне» — вариант заголовка для сказки, появившейся в печати под названием «Царь Додон», впоследствии опубликованной в книге «Заветные сказы» (Пб.: Алконост, 1920), а также отдельным изданием (Пг.: Обезьянья великая вольная палата [Алконост], 1921).

    …ворон, лягушка-царевна, золотое яблоко, живая и мертвая вода, чудесный перстень, златогривый конь, свинка-золотая щетинка, олень-золотые рога, птица-колпалица, гусли-самогуды — с одной стороны, «диковинки» царя Додона — это собранные воедино «чудесные помощники» и предметы, с которыми связаны устойчивые мотивы волшебной сказки (См.: Народные русские сказки А. Н. Афанасьева. Т. I—III. М, 1984—1985); с другой, сама тема сказочного царя, обладающего множеством невиданных чудес, восходит к «Сказанию об Индийском царстве» — памятнику древнерусской письменности XIII в., который представляет собой послание мифического индийского царя-христианина Иоанна императору Мануилу, где описываются владения и необыкновенные богатства Иоанна как средоточие сказочных и фантастических чудес. Например, сказочный образ свинки-золотой щетинки, которая была источником света в темноте, соотносится с особенным камнем «кармакаул» в золотой царской палате: «ночью же светит тот драгоценный камень, как день, а днем — как золото». Немало было у царя Иоанна чудес, поддерживающих его здоровье и молодость: два золотых яблока с сапфирами, «дабы хоробрость наша не оскудела», особое масло (миро), спасающее от старости и болезни глаз и др. (См.: Памятники литературы Древней Руси. XIII век. М, 1981. С. 466—473).

    перловый трон — жемчужный (от перл — жемчуг).

    поруха — помеха.

    Лука Водыльник — образ, восходящий к герою поэмы «Лука Мудищев», приписываемой И. С. Баркову.

    Дракан царь — возможно, подразумевается легендарный афинский законодатель Дракон; при нем в 621 г. до н. э. были утверждены правовые обычаи, нарицательное имя которых («драконовские меры») сохранилось до наших дней.

    Богоявленская вода — вода, освященная в день Богоявления, или Крещения

    Господня (6 января).

    топтать мышей — в переносном значении: совокупляться.

    замоторел — затерялся, запропастился.

    оказион — имеется в виду распродажа подержанных вещей продажа — Occasion (фр.) букв.: по случаю.

    Прямо на ваш рост, автомобиль! — Игровое переосмысление звучания иностранной реки как русской. Принимая во внимание, что сюжет публиковался Ремизовым под самостоятельным названием «Эмпермеабль» (Последние новости. 1934. № 5024. 25 декабря), которое является собственно французским словом empermeabl, означающим непромокаемый плащ, — очевидно, что именно этому слову герой нашел звуковой русский эквивалент — автомобиль. Однако, вполне вероятно, продавщица могла сказать «un mantcaux habille» (элегантное пальто), также отдаленно совпадающее с звучанием слова «автомобиль».

    Свет неизреченный Фаворский — свет, который заблистал в мгновения преображения Господа; по названию священной горы на восток от Назарета.


    Источник текста: Ремизов А. М. Собрание сочинений. М.: Русская книга, 2000. Том 3. Оказион. С. 225—246.