Н. И. Костомаров
правитьОб отношении русской истории к географии и этнографии
правитьИстория, занимаясь народом, имеет целью изложить движение жизни народа; следовательно, предметом ее должны быть способы и приемы развития сил народной деятельности во всех сферах, в которых является жизненный процесс человеческих обществ. Этнография занимается изображением жизни народа, дошедшего до известной степени исторического развития, имея точкой отправления определенный момент настоящего. Таким образом, важность отношений между этими двумя ветвями человеческого знания частью определяется сама собою. Чтоб уразуметь и представить течение прошедшей жизни народа, необходимо понять и ясно себе представить этот народ в последнем его развитии, и наоборот — этнографическое изображение существующего образа народа не может иметь смысла, если мы не будем знать, что привело его к этому образу, что сгруппировало признаки, составляющие сущность этого образа, от чего он сложился таким образом, а не иным.
Известно, как обыкновенны были некогда истории, страдавшие, так сказать, анекдотическим характером изложения. Историк скользил на поверхности прошедшей жизни, складывал в своем сочинении события, возбуждавшие любопытство и считавшиеся поэтому достопримечательными; события эти брались из мира политического, как прежде всего бросающегося в глаза своею широтою, и из частного быта людей, стоявших на челе управления и силы; недостаточность такого изложения была признана, — почувствовалась необходимость связи событий во взаимном соотношении и зависимости, тогда явились истории, где главное внимание обращалось на политическую сторону, как на более крупную и удобную для связного изложения, но где старались показать, как один переворот производил другой, как явления порождали и условливали друг друга, следили за постепенным развитием и изменением государства; — образовалась доктрина: государство представлялось единым телом, как бы олицетворенным, и его модификации, его отношения к другим составляли предмет истории. Вот наука стала говорить с самодовольством. Но такой способ историографии оказался недостаточным. Царские дворы, правительственные приемы, законодательства, войны, дипломатические сношения не удовлетворяли желания знать прошедшую жизнь. Кроме политической сферы, оставалась еще нетронутою жизнь народных масс с их общественным и домашним бытом, с их привычками, обычаями, понятиями, воспитанием, сочувствиями, пороками и стремлениями. Без этой стороны изучение истории походило на описание верхних ветвей дерев, не касаясь ствола и корней. И вот исторические сочинения стали наполняться описаниями внутреннего быта: прежде это были дополнения, обыкновенно короткие и поверхностные, потом они стали необходимостью и существенными частями науки. И стали думать, что цель достигается; но она не достигалась. Читатели часто хвалили подобные описания, но скучали за ними и ничего из них не выносили, и мало-помалу сознавались, что в них недостает чего-то важного, чувствовалась потребность чего-то более живого. В самом деле, нередко историк думал достигнуть своей цели, собирая из разных, противоречащих по духу, источников черты внутреннего быта, мало обращая внимания на тонкие различия места, времени, обстоятельств, на последовательное изменение и появление тех признаков, в которых виден характер прошедшей жизни. Упоминаемые при одном каком-либо случае черты признавались постоянными признаками; то, что было достоянием характера отдельного лица, относили к характеру эпохи; относившееся к одной провинции переносили на целый край; или же признавали частным признаком местности общие черты быта, из одного века переводили в другой, не уловляя разницы веков. Часто при невозможности, по скудости источников, определительно дать бытовым чертам свое место в истории, не хотели ограничиться сознанием невозможности и думали удовлетворить требованию уразумения фактов подведением их под общие законы, хотя бы отношение фактов к законам и не вытекало непосредственно из природы первых. Но, главное, при большем анализе этих описаний угадали, что историки изображали признаки жизни, а не самую жизнь, предметы и вещи людские, а не самих людей. Созрело новое требование науки. Дело не в относительной важности той или другой исторической предметной стороны, а в точке отправления, именно то, под каким углом зрения освещаются предметы у историка. Дипломатические сношения и договоры, войны, законодательства, придворные интриги, явления домашнего быта, анекдоты о современниках, литература — все это материалы, которыми нужно уметь воспользоваться для построения исторической науки. Не должен принимать историк кирпичей за готовое здание; не должен называть наукою то, что еще служит только материалом науке. Не предметы должен иметь историк на первом плане, а живых людей, которым эти предметы принадлежали в свое время. В этом вся тайна современного исторического требования. Военные подробности, посольские переговоры, кодексы законов и распоряжений не могут быть главным предметом наблюдения и исследования историка — это дело археолога; историк настолько ими должен пользоваться и считать своим достоянием, насколько они объясняют нравственную организацию людей, к которым относятся, совокупность людских понятий и взглядов, побуждения, руководившие людскими деяниями, предрассудки, их связывавшие, стремления, их уносившие, физиономии их обществ. На первом плане у историка должна быть деятельная сила души человеческой, а не то, что содеяно человеком.
Точно так же цель уразумения прошедшей жизни не достигается одним подробным изображением домашней утвари, одежды, пищи, образа жизни и экономии народной, всего, составлявшего часть того, что называлось внутреннею историею. Не то важно для историка, как кафтан в таком-то веке носили или как женщины повязывались, а то, что эти признаки внешней жизни открывают нам в мире внутреннем, духовном. Все человеческое не должно быть чуждо историку, но все для него важно более или менее, смотря по тому, насколько служит к уразумению психологии прошедшего. Вот почему случается нередко, что подробные и приведенные в настоящую систему описания прошедшего быта ничего не оставляют и не возбуждают в читателе, а приходится ему лучше обращаться к первоначальным источникам.
Дело в том, что здесь археология хочет заменить историю, а история впадает в археологию, и, разумеется, неудачно. Археология должна оставаться сама по себе, а история сама по себе. Цель археологии — изучение прошедшего человеческого быта и вещей, цель истории — изучение жизни и людей.
Поставивши задачею исторического знания жизнь человеческого общества, а следовательно, народа, историк тем самым становится в самое тесное отношение к этнографии, занимающейся состоянием народа в его настоящем положении. История изображает течение жизни народной; для этого, само собою, нужно историку знать тот образ, к которому довело ее это течение. С другой стороны, и этнограф не иначе может уразуметь состояние народа, как проследивши прежние пути, по которым народ дошел до своего состояния; все признаки современной жизни не иначе могут иметь смысл, как только тогда, когда они рассматриваются как продукт предыдущего развития народных сил. В способе занятий этнографией и в способе ее изложения усматриваются те же ошибки, как и в сфере исторической науки. Принимали материал для предмета за самый предмет. Этногра-фиею называли замечания или описания, касавшиеся того, какие обычаи господствуют в том или другом месте, какие формы домашнего быта сохраняются здесь и там, какие игры и забавы в употреблении у народа. Но забывалось, что главный предмет этнографии, или науки о народе, не вещи народные, а сам народ, не внешние явления его жизни, а самая жизнь. Притом же давалось этнографии значение очень тесное. В круг этой науки вводилось только то, что составляет особенности быта простонародья; все, что принадлежало другим классам народа, считалось не входящим в эту науку. Пляска сельских девушек была предметом этнографии, но никто не осмелился бы внести в этнографию описание бала или маскарада. В этом отношении этнография представлялась в прямом противоречии с историею, когда последняя занималась исключительно верхними сферами. По нашему мнению, если этнография есть наука о народе, то круг ее следует распространить на целый народ, и, таким образом, предметом этнографии должна быть жизнь всех классов народа — и высших и низших. Как наука о жизни, она не может ограничиваться тем, что прежде всего бросается в глаза с первого раза, но тем менее одними обычаями и чертами быта низших классов. В этнографию должно входить влияние, какое имеют на процесс народной жизни законы и права, действующие в стране: сложение понятий и взглядов во всех классах народа, административные и юридические отправления, принятие и усвоение результатов современного воспитания и науки, политические понятия и тенденции, соотношение внешних явлений и политических событий с народными взглядами. Этнограф должен быть современным историком, как историк своим трудом излагает старую этнографию.
При таком широком объеме, какой мы даем этнографии как науке о народе, история, повторяем, должна идти рука об руку с этнографией. Обе науки должны быть изучаемы вместе и развиваться нераздельно одна от другой. Историк должен быть этнографом уже потому, что он историк, и наоборот — этнограф делается в некотором смысле историком, насколько он этнограф. Сбор материала, отделение его и обработка представляют в обеих науках строгую аналогию. Собрание этнографических данных то же, что собрание актов и летописей для историка; как там, так и здесь, в одном этом собрании еще нет науки; одна к ней дорога и там и здесь. Тот еще не этнограф, кто подметил и описал какие-нибудь признаки существующего народного быта, как равно тот еще не историк, кто открыл и указал что-нибудь, что существовало или делалось в прошедшем. Для того чтоб быть историком и этнографом, нужно, чтоб и тот и другой имели главным научным предметом своим духовную сторону народной жизни, чтоб открытия в сферах их наук подводимы были под уразумения народного духа.
Определивши вообще понятие об истории и этнографии и показавши на основании их сущности — в чем должно состоять их взаимное соотношение, обратимся теперь к русской истории и этнографии в частности, прилагая к ним составленные нами общие научные понятия.
Не станем в подробности излагать, какими путями шла наука русской истории и какие школы переходила; укажем прямо на те требования, в которых ее развитие остановилось в последнее время.
Вам известно, милостивые государи, что в настоящее время очередной, так сказать, вопрос, относящийся к русской истории, это — противоречие между государственностью и народностью в истории. Дело вот в чем. Возникло сознание, что наша история занималась преимущественно государственною стороною прошедшей жизни русской, всем, что касается правительства, дипломатии, войн, законодательства, управления, что, при всей своей важности, составляет круг внешних явлений; а на дне истории есть еще другая сторона, это — жизнь народная, которая именно у нас проходила свое течение часто отлично от государственной и нередко с нею вразрез. Историки наши имели в виду государство и его развитие, а не народ; последний оставался в глазах их как бы бездушною массою, материалом для государства, которое одно представлялось с жизнью и движением. Для полноты же исторической науки необходимо, чтоб и другая сторона народной жизни равным образом была представлена в научной ясности, тем более что народ вовсе не есть механическая сила государства, а истинно живая стихия, содержание, а государство, наоборот, есть только форма, само по себе мертвый механизм, оживляемый только народными побуждениями, так что самодеятелен ли народ, бездействен ли он, — во всяком случае, государственность не может быть иным чем, как результатом условий, заключающихся в народе, и даже там, где народ, погруженный в мелкие, чуждые единичные интересы, представляет собою недвижимую, немыслящую, покорную массу, и там формы государственные со всеми своими разветвлениями и со всеми уклонениями от потребностей, лежащих в народе, все-таки получают корень в народе, если не в сознании и деятельности, то в отсутствии мысли и в бессилии его. Это учение о необходимости историку русскому иметь на первом плане народ, а не государство, развито отчасти школою славянофилов, и в последнее время в «Отечественных записках» на первом плане в этом отношении стоит ряд критических статей по русской истории, писанных г. Бестужевым-Рюминым. Противники этого учения находили, что потребность знакомства с народною жизнью достаточно удовлетворяется обычными характеристиками внутреннего быта, где собиралось все, что не могло войти в рубрики внешних событий и являлось в форме статистико-топографического описания известных периодов времени, на которые делилась история. Подобные описания у нас приобрели более и более важность, и исследования по части разных ветвей внутреннего быта преимущественно занимали ученейших наших знатоков старины. Но оказалось, что этого рода исторические занятия не удовлетворяли мысли, обращенной к истории, и оставались в сущности материалами для исторической науки, а не восходили сами на степень науки. В самом деле, недостаточно знать, что такой-то государь издал тот-то указ и в таком-то тексте, когда мы не знаем, как он принимался в умах народа и как действовал на изгибы его жизни. Не довольно нам знать способы обхождения мужа с женою у древних москвичей, когда мы не можем при том объяснить себе — откуда они происходили и как улегались в нравственных взглядах. Нам рассказывают, как русские обедали и ужинали, какую одежду носили, какую упряжь употребляли в дороге, каким оружием воевали на войне, — нам этого недовольно. Всякое внешнее явление имеет основание в духовном нашем мире; нам хочется знать, почему у русских сложились такие, а не иные правила быта. Самое подробное и, допустим, самое верное изложение всех частностей домашнего, юридического и общественного быта будет только бездушный труп, если в нем не будет ощутима та живая душа, которая давала в свое время всему этому физиономию и движение. Данные из мира прошедшего, не освещенные взглядом мыслителя, не доведенные до синтеза в своей совокупности, не доводящие нас самих до понимания внутреннего существа людей, которых жизнь служила признаками, не составляют истории, хотя бы и казались расположенными в строгой научной системе. Это археология, а не история. Для археологии достаточно верного сочетания признаков; для истории нет нужды рассматривать их самих по себе; они являются в истории только по необходимости, потому что духовная жизнь чрез них открывается. У нас самое археологическое сочетание признаков не всегда отличалось верностью; мы часто слишком мало обращали внимания на условия времени и места; нам казалось возможным существование в XIII веке того, о чем достоверно нам известно как о существовавшем в XVII веке; мы готовы были в Смоленской земле признавать то, что нам было известно как особенность Новгородской или Суздальской; наконец — явления исключительные, явления, относящиеся к характеру отдельных лиц, мы признавали за постоянные признаки общенародные и наоборот. Никто не решится сказать, чтобы сделанное нашими учеными для узнания старинной внутренней жизни пропало бесследно; но нельзя, однако, сказать, что все, ими сделанное, ставило нас в близкое знакомство с душою наших предков. Наши исследования, ученые наведения и сопоставления — все это только подготовка для того, что ожидает науку впереди. В настоящие минуты это сделалось общим сознанием. Антагонизм внутреннего и внешнего, политического и домашнего теперь уже не имеет места относительно важности того и другого; для мыслящих друзей исторического знания все нераздельно служит одним материалом для воссоздания ценности народной жизни. Мы достаточно можем отличать археологию от истории, и если не в силах еще в наших работах всегда отделить их друг от друга, то, по крайней мере, не станем сознательно смешивать того, что принадлежит одному, с тем, что составляет сущность другого. Нам покажут так называемую историю какого-нибудь царствования, где будут подробно изложены и обследованы дипломатические отношения, устройство войск, представлены будут царский двор, приемы судопроизводства, механизм управления, выставлены будут примеры злоупотреблений воевод и дьяков, — и все это может быть только археологией, а не историей, если читатель не найдет в таком сочинении того угла зрения, под которым совершились события, тех побуждений и понятий, которые служили поводом к хорошим или дурным явлениям, тех чувствований, которые двигали сердца в свое время; если он не проникнется, так сказать, запахом прошедшего века до того, что может ощущать радость и печаль, довольство и негодование точно так, как ощущали это изображенные в истории люди. Та истинная история, где не историк с вами говорит за выведенные им лица и народные массы, а где последние сами за себя подают голос, где, притом, ваше чутье не ощущает фальшивых нот и ученой аффектации, где для вас понятно, что голос выставленных лиц не есть звук, искусственно и произвольно устроенный художником для своего автомата.
Для удовлетворения этих требований, возникших в современной науке русской истории, есть самый верный путь — сближение русской истории с этнографией, взаимное действие этих двух наук и нераздельное их развитие. Но для этого нужно прежде всего, чтоб и этнография подверглась также изменениям, сообразным и подобным тем, каким подвергается история.
Выше уже было показано, как этнография должна вообще идти рука об руку с историею, жизнь настоящая и жизнь прошедшая должны взаимно объяснять самих себя. Требования сходные явились и в той и в другой науке. Что в истории значат археологические документы, летописи, войны, то в этнографии — этнографическое описание, сборники песен, сказок, пословиц; этнографические исследования, объясняющие какую-нибудь песню или обряд, равняются историческим объяснениям памятников, а исторические монографии внутреннего быта сообразны с этнографическими характеристиками современных бытовых особенностей. Но как в исторической науке цель не достигается и история становится только археологией с одним богатством признаков и даже с их критикой и сочетанием, и если это богатство не приводит к цельности образа народной жизни, так и этнографическое богатство служит материалом для науки, ныне составляет еще, даже при научном построении, науки о народе. У нас есть хорошие сборники песен и пословиц, областной словарь, разные более или менее подробные и верные описания и заметки, но в этнографии до науки мы дальше еще, чем в исторической сфере. Этнографические материалы не приведены еще в ясность и систему и существуют для нас более в отрывочном виде; серьезно взглянувши на дело, найдете множество пробелов, возбуждающих сотню вопросов, на которые нет ответов. Сравнительная сторона чрезвычайно слабо обработана. Обыкновенно у нас ограничивались тем, что извещали, что в таком-то крае есть то-то и другое, но редко говорили, чего в таком-то крае нет из того, что есть в соседнем, или — что в одном существует то самое, что в другом, только в измененном виде; как одни и те же предметы в одном крае понимаются иначе, чем в другом; подмеченное в Тульской губернии мы готовы были на веру признавать существующим и в Рязанской; а если убеждались путем опыта в одинаковом существовании чего-нибудь там и здесь, то не добивались: позднейшие ли это явления сходства или древние общие черты. Этнографы обращали внимание более на материальную, чем на духовную сторону, самые материальные признаки не ставили в соотношение с духовною и мало отыскивали зависимости человеческих фактов от человеческих понятий. Самые произведения умственной народной жизни издавались не более как материал, так — хотя издавались пословицы, но с многими и притом подробными сборниками нельзя дознаться: какие пословицы более употребительны или менее, с какими оттенками употребляются, в каких местах и при каких побуждениях явились на свет. Мы высокого мнения о наших народных песнях; но этнография не указала нам еще порознь их места в народной жизни, и многое из них и много в них остается только буквою, даже иероглифической, хотя мы в этом, быть может, не всегда сознаемся. Во время оно у нас о народных песнях господствовало хаотическое понятие: в наши так называемые песенники заносились песни народные с песнями сочиненными, без различия. При дальнейшем уяснении понятий об этом предмете стали резко отличать песни, созданные народом, от песен, составленных авторами, хотя бы даже и удачно в народном вкусе; но тут же в способах издания явились ряды ошибок, упущений и ложных взглядов — одни за другими. Стали смотреть на них с изящной стороны, различать достойные печати по своему внутреннему содержанию и не достойные этой чести. Тут-то и был корень ошибок. Правда, песни народные сами в себе различны по достоинству и по важности, но совсем не на тех основаниях, на которых мы с нашими понятиями, совершенно отличными от народных понятий, приступали к их оценке. Часто песни, действительно важные, особенно достойные внимания, были те, которые менее других нравились вкусу, удаленному от простоты и безыскусственности простонародного творчества. Часто песня, от которой мы отворачивались за ее бессмыслицу, тривиальность или прозаическую сухость, была в самом деле очень важна по ее распространенности, по ее удовлетворительности для этой черни, которая уже выбита из дедовской простоты деморализирующею цивилизациею. Подобные песни обыкновенно выбрасывались как сор, — это делалось несправедливо и неправильно: ибо эти песни выражают известную сторону народа. Каков народ, таков его вкус: отбрасывая его песни и лишая себя возможности знать его вкус, мы не можем узнать и духовную физиогномию народа; не говорю уже о том непростительном грехе некоторых, дозволивших себе из некоторых вариантов брать, по усмотрению, места, включать то, что нравится, выбрасывать то, что не нравится, а потом думавших, в простоте сердца, что они издают произведения народного творчества. Сверх того, мы себе воображали, что важность песни достаточна потому только, что она народная, т. е. создана народом без известности автора, и поется в народе, — тем и ограничивались. Но тут самое главное определить — какое значение песня имеет в народе. Большое различие между малороссийскими думами, которые поют слепые бандурщики и кобзари, и малороссийскими песнями, которые поются всем народом. Степень распространения песни — важное обстоятельство, и всегда должно иметь его в виду. Между тем у нас это бывало чаще всего упущено. Нужно знать, в каких местностях песня поется и так ли поется в одном крае, как в другом; а отличия и изменения, вместе с другими признаками, будут служить для уразумения вообще местонародных отличий. Не менее важно проследить — насколько то возможно (по большей и меньшей распространенности в одном краю, чем в другом одной и той же песни) — историю песен и дойти до места их происхождения. Нужно всегда иметь в виду, чего у нас нигде никогда не имелось: какими людьми, при каких условиях и обстоятельствах и, главное, с каким настроением духа песни поются. Не говоря о песнях обрядных, которые поются всегда при определенных случаях и в известные времена, песни, о которых вы, быть может, не усомнитесь сказать, что их поют когда вздумается, имеют свое время и условия. При таких или иных сходных побуждениях поются сходные, но не те самые песни. Если вы займетесь сбором песен в народном кругу — подметите это, лишь только обратите внимание. Не только настроения души: веселость, досада, тоска разлуки и прочие сердечные движения, вырывающиеся из груди, — требуют сообразных песен. Неуловимы оттенки этих явлений в своем разветвлении. Самая материальная обстановка имеет на песни влияние; другие песни вырываются у поселян при работе в поле, чем в доме или риге, иные при ясной, другие при дождливой погоде. Большею частью у нас записывались песни так, что кто их пел, тот знал, что их будут записывать, и с тою целью их решался петь, чтоб их записывали, а не по внутреннему побуждению петь. Подобный способ собирания песен годится только как предварительная подготовка; для того, чтоб песни удобнее передать на бумаге, конечно, этот способ хорош, но им никак нельзя было ограничиваться; зная уже песню, следует следить за нею в натуральном, а не принужденном пении. Так как пение принадлежит человеку и само по себе, без человека, немыслимо, то собиратели песен непременно должны прилагать и характеристику тех певцов, которые почему-либо обращают на себя внимание, особенно таких, которые передают песни, не составляющие чересчур общего достояния. В этом отношении первый пример показан Кулишем в «Записках о Южной Руси». Книга эта вообще во всех отношениях бесспорно самый лучший из до сих пор существующих у нас сборников и вообще этнографических сочинений. Песни наши вообще мало были анализированы: не показано отражения в них природы; не приведена в ясность народная символика образов природы, составляющая вообще сущность первобытной поэзии; не указаны типы лиц, созданных народной поэзией, не изложен в системе поэтический способ выражения, общий народу и любимый им по преимуществу; не указаны переходы от старых форм к новым; не представлено, как сохранились в песнях воспоминания и следы старой жизни с ее угасшими посреди нового быта признаками, и, наконец, не соблюдались особенности наречий, на которых записывались песни. Областные наречия, материал первой важности для этнографии, обследованы у нас чрезвычайно дурно; если и касались их, то все ограничивалось мертвым перечислением признаков, а никто не думал показать, как эти признаки сами собою слагаются в цельности. Издан, между прочим, словарь областных наречий. В нем отыщете вы, что такое-то слово, не употребительное в общерусском языке, записано в такой-то и такой-то губернии, но по этому одному вы не можете сами употребить этого слова в той связи, как его народ на месте употребляет. Для того, чтобы иметь основательное понятие о наречиях, нужно разуметь не только слова, но и дух их. Тут недостаточны не только словари, но даже записанные у народа пословицы, песни и сказки: все это носит на себе характер заранее навсегда приготовленной речи и только при знании всего механизма живой речи может быть вполне постигнуто. Нужно изучить наречие на месте, написать на нем что-нибудь связное, например: о сельском быте, о судьбах крестьянина, — тогда можно дать и другим понятие о том, что есть такое-то наречие и что способно оно выражать. До сих пор обработка только одного наречия русско-славянского мира, малороссийского, представляется в этом отношении более удовлетворительною. Но несмотря на то, что на нем писаны целые книги, — для этнографии многое остается не сделано. Оно растет в литературный язык, в котором господствует говор приднепровской средины южнорусского края в смеси с оттенками разных местностей, смотря по тому, откуда происходят сами авторы, да еще вдобавок авторы эти сочиняли (иногда удачно, иногда крайне неудачно слова, неизвестные ни в какой местности, а между тем мало было представлено образчиков говоров и поднаречий разных местностей в их натуральном виде, так что мы, например, остаемся в неизвестности: в чем состоит различие поднаречий полесского, волынского, которые следовало бы изобразить не только во взаимном отличии признаков порознь, но в их совокупности, проникнутой непременно своим духом. Белорусское наречие еще менее обследовано и разъяснено в оттенках своих местных особенностей. Недалеко от нас рассыпано оазисами наречие новгородское, угасающий остаток древних лет свободы и славы Великого Новгорода: что мы знаем о нем? Никому еще не пришлось познакомить нас со строем его речи; этнография даже не определила, где сохранилось оно среди говорящих иным говором позднейших поселенцев. На юго-восток от Москвы наречие древней Рязанской земли: опять наречие с оригинальными, самобытными признаками, наречие, состоящее в связи со многими, до сих пор еще выдающимися особенностями жизни. Когда-то в «Отечественных записках» была попытка в повести изобразить говорящих на нем и даже не обратила на себя должного внимания. Прислушайтесь к наречию Дона: с первого взгляда покажется оно случайною смесью малороссийского и великорусского; но познакомьтесь с ними покороче — увидите, что эта смесь имеет уже свои самостоятельные правила. При всех наших ученых этнографических претензиях у нас не проведены еще демаркационные линии между наречиями. Где, например, граница новгородского и московского, московского и суздальского, псковского с новгородским и белорусским? Их давно бы нужно было означить, тогда бы многое в отдаленном удельно-вечевом периоде нашей истории стало для нас яснее. Какими путями проходят границы малороссийского и великороссийского, малороссийского и белорусского, как заходят они одна в область другой, в каких видах является их соприкосновение? Здесь наши сведения чересчур общи. Знание наречий не ограничивается ими самими; вместе с наречиями соединяются и оттенки понятий, нравов и обычаев народа, на которых, без сомнения, улеглись следы прожитых веков и житейских переворотов. Постройки и содержание домов, своеобразные оттенки в одежде, пище, черты хозяйства связаны с наречиями. Вы можете в этом убедиться легко. Наречие не существует отдельно, без жизни; чем наречие оригинальнее, самобытнее по отношению к соседям, тем и жизнь говорящих им своеобразнее. Вот за эти-то своеобразности давно надо было бы приняться, этнографии, и приняться последовательным изучением и воспроизведением всей совокупности признаков жизни — от самых мельчайших до наиболее крупных.
Но изучением одного простонародного сельского класса не должна ограничиваться наука о народе. Это была бы непростительная односторонность, тем более что не только в низшем, но и в среднем и высшем классах нашего народа находится много местных отличий, и наше общество еще далеко не достигло того однообразия, которое бы характеризовало его как общерусское общество. У нас помещики разных губерний разнообразны, как земля, которою они владеют: вы встретите различие и в экономии, и в правилах домашнего быта, и в нравах, и понятиях. Купечество и мещанство наше приближается более первых к простому народу; отчасти сохраняет некоторые общие с ним признаки по краям, да сверх того, при отдельности быта этих классов, усваиваемого родом их занятий, у них есть часто с трудом уловимые особенности, по которым можно их отличать между собою не только по губерниям, но даже по уездам. Для этого нужно только сжиться с таким обществом в одном каком-нибудь уездном городке; купцы и мещане сами наведут вас на отменную физиономию соседей своих в другом уездном городе от своей собственной. Наши губернские города показывают однообразие в наружности; но допустите хотя немного наблюдательности над подробностями частей, как представится целая система своеобразий. Так, в одном городе вы заметите множество садиков при домах, в другом отсутствие их; в одном на улицу выходят палисадники, в другом они во дворе; здесь вкус к такому роду деревьев, там к другому; здесь окна в домах раскрываются, там поднимаются; здесь вкус к широким, там к узким стеклам; в одном заметна любовь к фронтонам или колоннам, там к колоннам без фронтонов; тут крытые стеклянные галереи, там подъезды крытые, там открытые; здесь крыльца высокие, там нет их, и проч., и проч. Подобных признаков вы заметите чрезвычайное множество, когда только проедете на почтовых через один, другой, третий губернский город; но еще их более представится вашему наблюдению, когда вы войдете в дома, присмотритесь к образу жизни, — тут вы видите своеобразие и в украшении домов, и в мебели, и приемах домашнего хозяйства; а когда сблизитесь с людьми потеснее, то и в нравах, и в понятиях. Имевшие дела в разных присутственных местах наверное скажут, что в каждом городе встречали их чиновники с различными приемами, хотя по одним и тем же делам. Я не считаю уместным входить в подробности и доказывать этого наглядными примерами; я не имею цели писать этнографической статьи, я желаю только обратить внимание наших слушателей на многие стороны, которые они сами легко могут поверить в своих воспоминаниях. Этнография же, претендовавшая на звание науки о народе, почти не касалась и даже средних классов; их касались только литература и сцена, но с ними этнография, как наука, мало может иметь общего, потому что, при самой высшей воспроизводительности, они не соблюдают ученой точности по отношению к местности.
Наконец, обратим внимание на то, что этнографические наши занятия разобщены с историею. Думая приносить пользу науке собиранием черт в разных местах России, мало обращали внимания на их историческое существование и прошедшие видоизменения, на их историческую связь с подобными чертами в других краях. Только по отношению связи народных верований к древней мифологии ученые более или менее становились на историческую стезю, но нередко отклоняясь от прямого историко-этнографического пути, по которому бы исследование выходило постепенно и неуклонно от существующего к существовавшему. Современный русский человек не был подвергнут, по соотношению его к предкам, такому анализу, при котором черты его духовной жизни и материального быта могли быть разобраны в связи с прошедшим. Эту-то связь желательно установить.
Кто возьмется за эту работу и каким путем пойдет к цели?
Думаем, что взяться за это должно бы ближе всего Географическому обществу, где существует этнографическое отделение, составленное из людей, специально занятых этнографиею. Им следует предоставить обсудить наше предположение, оценить, насколько справедливы и своевременны наши желания, и, если найдут их достойными внимания, развить их в ближайшем применении к делу. Что же касается до пути, какой следует избрать, то нам кажется, что было бы полезно в этом отношении снарядить ученую экспедицию для путешествие по России, обращая особое внимание на края, представляющие наибольше данных для взаимного решения исторических и этнографических вопросов, которые заранее могли быть составлены в сфере соотношения истории с этнографиею и переданы членам такой экспедиции. Ведь снаряжались же экспедиции на Амур и в отдаленные страны Сибири: не должны же эти страны иметь преимущество перед странами, издревле заселенными славянским племенем и игравшими более деятельную роль в нашей истории, на том единственно основании, что общечеловеческая слабость скорее обращает внимание на далекое и редкое, чем на то, что слишком близко, воображая себе, что близкое само по себе уже известно, потому что оно близко. Ученая экспедиция, снаряженная с историко-этнографическими целями, по окончании своего путешествия издает свои наблюдения, где будут заключаться возможные разрешения вопросов, возникших по отношениям истории и этнографии между собою, и доставит тем для истории важнейший материал, фундаментальный источник, с которого историку следует отправляться. До сих пор мы начинали историю варягами и думали доходить (если не доходили) до царствования Александра Николаевича; теперь подумаем об обратной дороге; вместо того, чтоб погружаться в неизвестность и из мрака ее постепенно доходить до известного, пойдем от известного к неизвестному из света в сумрак и темноту. Узнавши наш народ, насколько это возможно в его современном развитии, начнем добираться — таков ли он был прежде, что с ним делалось, отчего и в какой мере последовали с ним изменения, определившие на грядущие времена его положение; будем восходить по событиям от внешней к внутренней жизни все далее, пока торная дорога, мало-помалу суживаясь, не перейдет в тропинку и не потеряется наконец в зарослях прошедшего. Такой путь будет и потому для нас благонадежным путем, что близкие к нам эпохи изобилуют множеством памятников; здесь можно находить ответы нам на все важнейшие вопросы, которые будут возникать с нашим отправлением от настоящего времени. По мере того как мы станем удаляться от современности, богатство наше естественно станет умаляться; но, зная хорошо то прошедшее, которое к нам ближе, и понимая отличие его от нашего времени, мы запасемся знанием и для отдаленнейшего времени; и многое, при относительной скудости, в сравнении с соседственно-ближайшею к нам эпохою, станет нам понятно и ясно от нашего знания того, что к нам ближе; всякое начало чего бы то ни было в народной жизни не будет уж с первого раза для нас чуждым, ибо мы будем знать его продолжение; тогда как то же самое представлялось бы нам гораздо темнее, если б мы, идя от старины к новизне, поступали не от известного к неизвестному, а наоборот; тогда, естественно, все новое было бы нам явлением непривычным и, следовательно, не вполне понятным. Надеюсь, милостивые государи, что мне не станет никто возражать неприменяемостью такого способа к школьному преподаванию, ибо здесь идет речь не о преподавании, а о пути изучения народной жизни. Этот путь вытекает сам собою из сознаваемой нами потребности совместного действия истории и этнографии, совокупного изучения прошедшего и настоящего. Важнейшее преимущество этого пути состоит в том, что мы в самом исходе наших занятий не были бы вовсе бедны источниками, по крайней мере на значительный период времени. Можно сказать, что, идя таким образом назад, мы бы шли по широкой, торной и гладкой дороге; она бы несколько суживалась, но все оставалась бы удобною до первых лет царствования Михаила Федоровича, — разумеется, если б все архивы старых дел были в нашем пользовании. Со Смутного времени дорога наша была бы значительно уже, извилиста и кочковата: по такой дороге пришлось бы идти до начала XVI века, а далее надобно было бы пробираться по тропинке, которая чем дальше, тем неудобнее; она нередко пропадала бы совсем под нашими ногами, и мы должны были бы искать ее не иначе как вооруженные светочем, добытым в этнографии при таком плане нашего путешествия; зато с этим светочем, да еще с тою опытностью, какую мы приобрели бы через долгое измерение исторической дороги, мы не потерялись бы даже и там, где уже не станет под нами никакой тропинки, где придется идти по полю, усеянному колючим репейником, выросшим на грудах давно истлевших поколений и покрытому густым туманом. И там-то полезен будет нам запас этнографического света: с ним как-нибудь можно, хоть ощупью, идти; без него придется стать на месте и, за невозможностью видеть действительные образы, потешаться собственными мечтаниями.
Ограничиваемся этими немногими словами. От сочувствия мыслящего нашего современного общества, которому не чужды интересы науки, будет зависеть решение вопросов: осуществимы ли наши предположения или это только pia desideria?
Опубликовано: Собрание сочинений Н. И. Костомарова в 8 книгах, 21 т. Исторические монографии и исследования. СПб., Типография М. М. Стасюлевича, 1903. Книга 1. Т. 3. 718—731.
Исходник здесь: http://dugward.ru/library/kostomarov/kostomarov_ob_otnoshenii_russkoy_istorii.html