В поэтических произведениях, особенно в эпосе и драме, есть одно отличающееся от красоты свойство: интересность. — Красота заключается в том, что произведение искусства ясно отражает идеи мира вообще, а поэзия, в особенности, — идеи человечества, и тем самым и слушателя ведет к познанию идей. Средством для достижения этой цели служит в поэзии выведение значительных характеров и изобретение таких случаев, которые создавали бы значительные ситуация, дающие подобным характерам повод проявлять свои особенные черты, открывать свой внутренний мир; таким образом многосторонняя идея человечества познается в поэтическом изображении более ясно и полно. Вообще же красота является неотделимым свойством идеи, сделавшейся познаваемою; или иначе, прекрасно все, в чем познается какая-нибудь идея; быть прекрасным и значит именно ясно выражать идею. — Мы видим, что красота всегда — дело познания и имеет отношение лишь к субъекту познания, а не к воле. Мы знаем даже, что понимание прекрасного предполагает в субъекте полное молчание воли. Напротив, интересною называем мы драму или эпическое стихотворение тогда, когда события и поступки, о которых они повествуют, побуждают нас к участию в них, событиях, — участию, которое совершенно подобно испытываемому нами при действительных событиях, где замешана наша собственная личность. Судьба изображаемых лиц переживается нами тогда совершенно в том же роде, как наша собственная; с напряженным вниманием ожидаем мы развития событий, с любопытством следим за их развязкой, ощущаем действительное сердцебиение при наступлении опасности; наш пульс замирает, когда она достигает наивысшей степени, и бьется вновь быстрее, когда герой вдруг избегает ее; мы не в силах бросить книгу, пока не дойдем до конца, бодрствуем до глубокой ночи из сочувствия к невзгодам нашего героя, как если бы они были нашими собственными. Вместо отдыха и наслаждения мы испытывали бы даже, при подобных повествованиях, всю муку, которую порою нам посылает действительная жизнь, или по крайней мере ту, которая нас преследует в тяжелом сновидении, если бы при чтении или при театральном представлении мы не имели всегда наготове твердой почвы действительности и в моменты слишком сильного страдания, спасаясь на нее, каждую минуту не могли прерывать иллюзию и потом вновь по желанию отдаваться ей, не испытывая такого резкого перехода, какой бывает в том случае, когда мы ищем спасения от страшных призраков какого-нибудь сна и находим его, наконец, только в пробуждении.
Вполне ясно, что поэтическим произведением подобного рода приводится в движение наша воля, а не одно лишь чистое познание. Поэтому слово „интересно“ служит для обозначения всего, что приобретает сочувствие индивидуальной воли, quod nostra interest. В этом ясно проявляется различие между прекрасным и интересным: первое относится к познанию, и притом к самому чистому, второе воздействует на волю. Затем прекрасное состоит в постижении идей, познание которых происходит помимо закона основания; наоборот, интересное всегда возникает из хода событий, т. е. из сплетений, возможных лишь при законе основания в его различных проявлениях.
Существенное различие между интересным и прекрасным теперь ясно. Истинною целью всякого искусства, а также и поэзии, мы признали прекрасное. Теперь возникает лишь вопрос, не есть ли интересное — вторая цель поэзии, или не средство ли оно для изображения прекрасного, или не возникает ли оно одновременно с прекрасным как существенный его признак и обусловлено его присутствием, или несоединимо ли оно по крайней мере с главной целью искусства или, наконец, не противоречит ли оно ей и не нарушает ли ее.
Прежде всего: интересное встречается лишь в поэтических произведениях, но не в произведениях пластических искусств, не в музыке и не в архитектуре. В них оно даже но мыслимо, — разве в том случае, если для одного или нескольких зрителей оно является чем-то индивидуальным: например, когда картина — портрет любимого или ненавистного лица, здание — мое жилище или моя тюрьма, музыка — мой свадебный танец или марш, который сопровождал меня на войну. Интересное в этом смысле очевидно вполне чуждо сущности и цели искусства, даже нарушает их, ибо совершенно отвлекает от чистого созерцания искусства. Возможно, что в меньшей степени это относится к интересному во всяком смысле.
Так как интересное возникает лишь потому, что наше сочувствие поэтическому изображению равняется сочувствию действительности, то интересное обусловлено тем, чтобы изображение на это время, на данный миг, вводило в обман, — а это возможно только благодаря его правдивости. Правдивость же относится к художественности. Картина, поэтическое произведение должны быть правдивы, как сама природа; но вместе с тем усилением существенного и характеристичного, соединением всех существенных проявлений изображаемого и удалением всего несущественного и случайного оно должно во всей чистоте проявить идею изображаемого и благодаря этому превратиться в идеальную истину, стоящую выше природы.
Посредством правдивости интересное, значит, связано с прекрасным, при чем эта правдивость ведет за собою иллюзию. Но то идеальное, что присуще истине, может уже нарушить иллюзию, так как оно ведет за собою полное несходство между поэтическим произведением и действительностью. Но так как возможно и совпадение действительного и идеального, то различие это не всегда необходимым образом уничтожает всякую иллюзию. В пластических искусствах применение средств до известной степени ограничено, что́ исключает иллюзию: именно, скульптура изображает одну лишь форму без красок, без глаз и движения; живопись — вид только с одной точки зрения и заключенный в резкие границы, отделяющие его от тесно прилегающей действительности: этим исключается иллюзия, а следовательно, также сочувствие, подобное сочувствию к какой-нибудь действительности, т. е. интересное, — исключается, следовательно, и воля, а объект предоставляется чистому бескорыстному созерцанию. Но в высшей степени замечательно, что есть одна пародия пластических искусств, которая переходит эти границы, создает иллюзию действительности и вместе с ней интересное, но зато сейчас же утрачивает действие истинных искусств и становится непригодной как средство для изображения прекрасного, т. е. как средство для познавания идей. Это — искусство восковых фигур. Здесь именно — та граница, которая исключает его из разряда прекрасных искусств. Оно дает полную иллюзию, если мастерски выполнено, но именно потому мы стоим перед его произведениями как перед живым человеком, который уже заранее представляет собою объект для нашей воли, т. е. интерес, следовательно — возбуждает волю и уничтожает чистое познание: мы приближаемся к восковым фигурам с опасением и осторожностью, как к живому человеку, наша воля возбуждена и ждет, будет ли он, эта фигура, любить или ненавидеть, бежать или нападать; мы ожидаем от нее какого-либо поступка. Но так как фигура остается все же безжизненной, то она производит впечатление трупа, — производит такое же неблагоприятное впечатление. Интересное достигнуто здесь вполне, но не получается произведения искусства: следовательно, интересное само по себе не есть еще ни в каком случае цель искусства. Это вытекает также из того, что даже в поэзии свойством интересного обладают лишь драматический и повествовательный род: если бы оно наряду с прекрасным было целью искусства, то лирическая поэзия уже вследствие этого одного была бы вдвое глубже, чем два других рода.
Теперь переходим ко второму вопросу. Именно: если бы интересное было средством для достижения прекрасного, то всякое интересное произведение было бы также и прекрасным. Но этого не бывает ни в каком случае. Часто драма или роман пленяют нас интересным, но вместе с тем страдают таким полным отсутствием прекрасного, что нам потом стыдно потери времени. Так это в некоторых драмах, ни в каком случае не дающих изображения сущности человечества и жизни, рисующих характеры пошло или искаженно, так что в сравнении с природой они являются чудовищными: но ход событий, сплетение поступков так интригуют нас, герой благодаря своему положению возбуждает в нашем сердце такое сочувствие, что мы не можем успокоиться, пока не разрешится путаница и герой будет вне опасности; при этом ход событий так ловко направлен и поведен, что мы с непрерывным напряжением следим за его дальнейшим развитием и все же не можем угадать его, так что наше сочувствие, колеблясь между напряженностью ожидания и разительностью неожиданной развязки, живо затронуто и мы, приятным образом развлекаясь, не замечаем, как проходит время. В этом роде — большинство произведений Коцебу. Большая публика и не нуждается в ином: ибо она ищет развлечения, интересного препровождения времени, а не познания, прекрасное же — дело познания; поэтому восприимчивость к нему так же различна у разных людей, как и интеллектуальные их способности. Внутренняя правдивость изображаемого, то, соответствуете ли оно сущности человечества или противоречит ей, большинству непонятны. Массе доступна пошлость: тщетны усилия раскрыть ей глубины человеческой сущности.
Следует также заметить, что произведения, ценность которых заключается в интересном, теряют при повторении, так как они не могут больше возбуждать любопытства к дальнейшей развязке, которая уже известна. Частое повторение делает их для зрителя пустыми и скучными. Наоборот, произведения, ценность которых заключается в прекрасном, выигрывают от частого повторения, потому что они становятся все более и более понятными.
Параллельно этим драматическим представлениям идут повествовательные, созданные фантазией тех людей, которые в Венеции и Неаполе кладут свою шляпу на улице и стоят, пока не соберется вокруг них аудитория, и тогда начинают повествование, которое настолько овладевает интересом слушателей, что при приближении катастрофы рассказчик берет шляпу и может собирать у заинтересованных участников плату, не опасаясь, что они обратятся в бегство; те же люди в Германии занимаются своим ремеслом менее непосредственно, а при помощи издателей, лейпцигских ярмарок, владельцев библиотек и поэтому не ходят в таких лохмотьях, как их коллеги в Италии, и предлагают публике создания своей фантазии под названием романов, новелл, рассказов, романтических произведений, сказок и т. д., и публика может предаваться наслаждению интересным около камина и в халате с бо́льшими удобствами, но и с бо́льшим терпением. Насколько подобное производство лишено в большинстве случаев всякой эстетической ценности, всем известно; но все же у многих из этих произведений нельзя вполне отрицать свойства интересности: иначе разве они могли бы найти себе такое сильное сочувствие?
Мы видим, следовательно, что интересное не всегда необходимым образом соединено с прекрасным, — в этом состоял второй вопрос. Но и обратно, прекрасное не соединено необходимым образом с интересным. Могут быть изображены значительные характеры, раскрыта в них глубина человеческой природы, и все это представлено в необыкновенных поступках и страданиях, так что сущность мира и человека будет выступать из картины очень сильными и ясными чертами, — и все же, собственно, интерес наш к ходу событий не будет в большой степени затронут ни беспрерывным развитием действия, ни неожиданной развязкой обстоятельств. Бессмертные творения Шекспира мало имеют интересного, действие в них не развивается в прямом направлении, оно идет медлительно, как, например, в Гамлете, оно распространяется в ширину, как в Венецианском купце, — в то время как мерилом интересного является длина; сцены слабо связаны между собою, как, например, в Генрихе IV. Поэтому драмы Шекспира не производят на большинство сильного впечатления.
Требования Аристотеля, в особенности — единства действии, имеют в виду интересное, а не прекрасное. Вообще, требования эти сообразуются с законом основания; но нам известно, что идея, а, следовательно, и прекрасное доступны лишь тому познанию, которое освободилось от господства закона основания. Это также служит различием между интересным и прекрасным, так как первое очевидно принадлежит к способу созерцания по закону основания, прекрасное же, наоборот, остается чуждым этому закону. — Самое лучшее и удачное изложение единств Аристотеля мы находим у Манцони в предисловии к его трагедиям.
Сказанное выше о Шекспире относится также к драматическим произведениям Гете: даже Эгмонт не производит впечатления на толпу, потому что он почти лишен завязки и развязки, — даже Тассо и Ифигения! Греческие трагики не имели намерения действовать на зрителей при помощи интересного, и это ясно из того, что материалом для их образцовых произведений служили почти всегда общеизвестные и много раз использованные драматическим искусством события: отсюда мы видим также, как чуток был греческий народ к прекрасному, так как в виде приправы наслаждению он не нуждался в интересности неожиданных событий и какой-нибудь неизвестной еще истории.
Также и повествовательные классические произведения редко обладают свойством интересного: старец Гомер раскрывает нам всю сущность мира и человека, но он не старается возбудить наше сочувствие при помощи запутанных событий или поразить нас неожиданным сплетением их: его шаг медлителен, он останавливается на каждой сцене и спокойно рисует нам одну картину за другой, детально изображая ее; читая его, мы не испытываем ни малейшего волнения страсти, а одно только чистое познание, — он не возбуждает нашей воли, но убаюкивает ее: для нас не составляет никакого усилия прервать чтение, потому что мы не находимся в состоянии напряженного внимания. Еще в бо́льшей мере это относится к Данте, который в сущности не дал эпоса, а лишь описательное поэтическое произведение. То же самое замечаем мы в четырех бессмертных романах: Дон-Кихоте, Тристраме Шэнди, Новой Элоизе и Вильгельме Мейстере. Главной целью их ни в каком случае не является возбуждение нашего интереса: в Тристраме Шэнди герой в конце книги достигает лишь восьмилетнего возраста.
С другой стороны, мы не имеем права утверждать, что интересное никогда не встречается в классических произведениях. В драмах Шиллера мы находим интересное уже в значительной степени, почему они и доступны большинству; интересное имеется также в Эдипе Софокла; из повествовательных образцовых произведений мы видим его в Роланде Ариосто; несомненно, как прекрасный пример интересного в самой высокой степени мы имеем превосходный роман Вальтер Скотта, The tales of my Landlord 2d series. Это — самое интересное из известных мне поэтических произведений, и на нем можно отчетливее всего испытать все указанные выше в общих чертах свойства интересного; вместе с тем роман этот прекрасен с начала и до конца, показывает нам разнообразные картины жизни, нарисованные с поразительной правдивостью, и дает весьма правильное и верное изображение в высшей степени многоразличных характеров.
Следовательно, интересное во всяком случае соединимо с прекрасным, — и в этом состоял третий вопрос; но все же, пусть интересное, примешанное к прекрасному в небольшой степени, и может сослужить ему очень большую службу, — целью искусства есть и остается прекрасное. Прекрасное вдвойне отличается от интересного, во-первых — тем, что прекрасное заключается в познании идеи и познание это совершенно выделяет свой объект из форм, выражаемых законом основания, — между тем как интересное заключается, главным образом, в событиях, а их течение подчиняется закону основания. Во-вторых, интересное действует на нас, возбуждая нашу волю; наоборот, прекрасное существует лишь для чистого и свободного от воли познания. Тем не менее в драматических и повествовательных произведениях примесь интересного необходима (подобно тому как летучие, газообразные тела для сохранения и передачи нуждаются в каком-нибудь материальном основании), — отчасти потому, что оно само собою вытекает из событий, которые необходимо сочинить для того, чтобы привести в действие характеры; отчасти потому, что внимание утомилось бы при совершенно безучастном созерцании одной сцены за другой, переходе от одной значительной картины к другой, если бы его не тянула некая скрытая нить, — а она заключается в интересном: сочувствие, вызываемое самим событием, — вот что притягивает внимание душевных сил и заставляет нас следовать за автором от начала до конца его изображения. Если интересное настолько сильно, что достигает этой цели, то этого вполне достаточно, потому что для сочетания тех картин, при помощи которых автор хочет довести идею до нашего сознания, оно, интересное, должно служить лишь таким же образом, каким нитка, на которую нанизаны отдельные жемчужины, связывает их и превращает в целое ожерелье. Но как только интересное переходит эту границу, оно начинает вредить прекрасному: это бывает тогда, когда оно вызывает в нас такое живое сочувствие, что мы при всяком обстоятельном изображении отдельных предметов автором повести или при слишком долгом размышлении, в которое драматург погружает своих героев, теряем терпение и охотно поторопили бы автора, чтобы иметь возможность быстрее следовать за развязкой событий. Ибо в эпических и драматических произведениях, где мы в одинаковой степени имеем налицо как интересное так и прекрасное, интересное можно сравнить с пружиной, которая приводит в движение целый механизм часов и может развернуть его в несколько минут, если не встретить задержки; наоборот, прекрасное, приковывающее нас при обстоятельном созерцании и изображении каждого предмета, играет здесь такую же роль, как в часах коробка, задерживающая развертывание пружины.
Интересное, это — тело поэтического произведения: прекрасное — его душа.
В эпических и драматических произведениях интересное, как неизбежное свойство всякого действия, представляет собою материю, прекрасное — форму: для того чтобы проявиться, вторая нуждается в первой.