Обозрение русской словесности за 1833 год (Надеждин)

Обозрение русской словесности за 1833 год
автор Николай Иванович Надеждин
Опубл.: 1833. Источник: az.lib.ru

Н. И. Надеждин
Обозрение русской словесности за 1833 год

Оригинал здесь — http://www.philolog.ru/filolog/writer/nadejdin.htm

Надеждин Н. И. Литературная критика. Эстетика. — М., 1972.

Ныне, когда имя обозрений (revue) становится почти собственным именем периодических изданий в Европе, чем приличнее начать нам Новый год, как не обозрением, по крайней мере, самих себя? Конечно, теперь уже имя не вещь, слово не дело, но как не подозревать тайного смысла в этой почти всеобщей страсти журналов называться обозрениями? Нам кажется, сие название, заменившее собой прежних зрителей, высказывает глубокую современную тайну. Прежде сами люди были только зрители на шумном театре света, зрители простые, беспечные, рассеянные: они любили только глядеть, как передвигаются кулисы, развертываются декорации, сверкает блестящая шумиха, мелькают китайские тени; им не было нужды больше ни до чего; ничего больше не требовали они и от журналов! Теперь, напротив, совсем другое! Настоящее поколение, пережженное в горниле опытов, утратило дедовскую беззаботность, основывавшуюся на безусловной доверенности к настоящему. Оно глядит теперь не потому, что природа дала глаза, которых девать некуда; глядит на все не просто, а в оба; глядит — и оглядывается беспрестанно… Есть ли это плод обдуманной осторожности, внушаемой похвальным благоразумием, или следствие одряхления, невольно располагающего к подозрительности, — вопрос сей решать считаем здесь неуместным. Довольно, что осмотрительность, самая внимательная, составляет отличительный характер всех действий, коими обнаруживается жизнь современная. В знаниях ум не делает шагу вперед, не оглядываясь во все стороны; в житейской, практической деятельности воля сама себя подвергает беспрестанному дозору; даже в искусствах, где играющая жизнь забывается до безотчетного исступления, гений бдительно сторожит за своим вдохновением, обдумывает восторги, рассчитывает впечатления, коротко сказать, осматривается с ног до головы. Все подчинено ответственности, разбору, обозрению! Итак, мудрено ли, что журналы, коих существенное назначение: быть отголосками современного духа жизни, единодушно стремятся к тому, чтобы, хотя по имени, удовлетворить господствующей потребности во все всматриваться, все разглядывать, все обозревать внимательным, строгим оком?

Стоя на страже литературной жизни нашего отечества, мы хотели б подвергнуть обозрению последнюю главу ее истории, ограничивающуюся пределами истекшего 1833 года. Но, к крайнему прискорбию, находим, что в ней не только нечего обозревать, нечего почти и видеть. Какое горькое, убийственное впечатление! В продолжение трех лет, при окончании каждого года, мы повторяли печальные иеремиады о возрастающем запустении нашей словесности, но всегда растворяли свои жалобы утешительными надеждами на лучшую будущность. Сие самое запустение казалось нам ручательством близкого изобилия, подобно как в физической нашей атмосфере усиливающаяся засуха внушает ожидание скорого ливня. Мы не теряем и ныне сей отрадной доверенности к будущему; но, признаемся, настоящее уже так пусто и дико, что невольно пугаешься и за будущность. Конечно, нельзя сказать, чтобы в прошлом году не было совсем никакого замечательного движения в литературной нашей жизни. Но оттого ли, что в перспективе минувшего, по мере отдаления от нас, все становится туманнее и потому, вследствие оптического обмана, все принимает большие размеры или, может быть, оттого, что в прежние годы продолжалось еще владычество авторитетов и имен, обманывавших зрение своею яркостью: только 1833 год кажется ничтожнее всех предшествовавших ему собратий! Не знаем, что скажут цифры статистиков в рассуждении итога вышедших в нем книг, сравнительно с предшествовавшими годами; но относительно впечатлений, оставленных ими, против прежних лет, недочет решительный! Довольно, что не было ни одной новой поэмы Пушкина, ни одного нового романа Булгарина. Даже бесконечная жизнь Евгения Онегина прекратилась; даже неистощимая фамилия Выжигиных перестала давать новые отродья. Стало, ни расхвалить, ни разбранить нечего! Ни особенного добра, ни особенного худа!

То было тьма без темноты,

То было бездна пустоты,

Без протяженья и границ,

То были образы без лиц!

…………………

Ни жизнь, ни смерть, как сон гробов!

Такое слишком явное изнеможение литературной производительности, отличающее истекший год предпочтительно пред прочими, естественно заставляет призадуматься и спросить: что ж все это значит?

Нет сомнения, что главное и существенное зло, обессилившее нашу словесность до такого старческого изнурения в такой ранней молодости, есть несчастная подражательность, господствовавшая доселе во всех отраслях нашей жизни. Сие зло, неизбежное в народе, пробуждающемся позже других к образованию, сперва имело, по-видимому, благотворное влияние, возбуждая нашу деятельность, хотя насильственно, к плодам преждевременным, но впоследствии, истощив нас сей искусственной скороспелостью, сделалось ядом губительным, тлетворным. Считаем ненужным распространяться более о сей горькой истине, уже давно чувствуемой и оплакиваемой не нами одними: крайность литературного изнеможения, в коем мы год от года погрязаем глубже, естественно, должна была открыть глаза многим и внушить, если не ясную, определенную мысль, по крайней мере глубокую, настоятельную потребность восстановления, перерождения. Отсюда возрастающий с некоторого времени стыд прежнего, слепого пристрастия к чужому; отсюда суетливость о своем, отечественном, русском, всюду обнаруживающаяся в различных видах! Может быть, у иных это следствие того же обезьянства: тем лучше, что зло само для себя служит антидотом, что клин выбивается клином! Но отчего ж это спасительное противуядие распространяется так медленно, действует так слабо? Отчего сей благодетельный поворот к возрождению русской самобытной жизни из собственных недр своих доселе ограничивается бесплодными покушениями, бессильными желаниями? Отчего литература наша, в коей потребность национального обновления выражается с наибольшею ясностью и определенностью, успела только запустить себе бороду клоками нечесаными, но на бледных щеках ее не играет алый румянец русского здоровья, в истощенных жилах не кипит русская кровь с молоком? Неужели в нас самих недостает элементов желаемого возрождения? Остановим наше внимание на этой грустной догадке!

Литература есть пульс внутренней жизни народа. Но внутренняя жизнь слагается из двух составных начал: умственного начала мысли и деятельного начала энергии. Где сии начала не достигли степени должного развития, там жизнь еще дремлет, литература немотствует! Посмотрим же, в каком состоянии находятся оба они в нашем отечестве.

Умственное начало жизни, разумеется, не приходит извне, а лежит внутри духа. По идее человека, существа разумного, мысль составляет необходимую принадлежность его природы; есть, однако, примеры не только отдельных лиц, но целых племен и народов, как будто обиженных даром высшего разумения. Древность сохранила нам предание о национальном тупоумии виотийцев, обратившемся в притчу; в наши времена Китай и Япония кажутся обширными колыбелями человечества, осужденного на вечномладенческое слабоумие. Была пора, и даже весьма недавно, когда нас, русских, разумели не лучше. Нам отказывали не только в уменье, даже в способности мыслить. Рассказывают, что скептик Дидро, во время пребывания своего в Петербурге, просил нарочно перевесть для него несколько стихов одного русского поэта, дабы удостовериться, по-человечески ли русский ум связывает и выражает свои идеи. Теперь, конечно, в этом не сомневаются, но еще мало уверены, что наш русский ум способен к самобытному, творческому мышлению. И добро бы одни иноземцы, всегда смотрящие на нас завистливым, недоброхотным глазом, оспоривали у нас сие драгоценное преимущество человеческой природы: много есть между самими русскими, которые, с их голоса, думают и утверждают то же! Сказать правду, мы доселе имеем еще так мало резких, сильных фактов, кои бы могли замкнуть уста порицателям. У нас так редки еще мыслители — и те мыслят так лениво, так застенчиво! Ни по какой отрасли наук мы не можем представить собственно нами добытой, собственно нам принадлежащей лепты, которая б, с русским штемпелем, была пущена во всемирный оборот, присовокуплена к общему капиталу современного просвещения. Но отчего это происходит? Чтобы наш русский ум был обижен природою, как отверженный пасынок, это нелепость, не заслуживающая опровержения! Голова русская даже в дикой, необразованной простоте своей, отличается особенною емкостью понятия, прямотою суждения, твердостью силлогизма. В ней достанет мозгу на многое; но, к сожалению, это богатое вещество не обработывается надлежащим образом. Ум, конечно, не зависит от нас; но от нас — единственно от нас — зависит его развитие и образование посредством учения! И вот чего именно недоставало, чего недостает нам поныне! Мы учимся очень худо — так худо, что должны стыдиться самих себя! Благодаря непрерывным попечениям правительства, средства к образованию ума в нашем отечестве беспрестанно размножаются и совершенствуются; и в сем отношении прошлый 1833 год может гордиться пред своими собратиями, ознаменованный, кроме многих полезных преобразований в прежних учебных заведениях, основанием в Киеве нового русского Университета Св. Владимира. Но как ответствуем мы на сии предупредительные, призывные меры? Не вынуждаем ли мы нашим непростительным хладнокровием, для того чтобы заманить нас в классы, привешивать к дверям классные чины; для того чтобы усадить нас за книги, обертывать их в табель о рангах! Как ни тяжко, а должно сознаться, что искренняя, бескорыстная любовь к учению есть пока у нас явление весьма редкое; а без сей любви никакая наука не дается, разве напрокат, для выставки. Спрашивается: какое влияние должна иметь подобная закоснелость умственного образования на литературу? У нас доселе существует ложное предубеждение, будто между ученостью и литературою нет никакого соотношения, кроме разве неприязненного. Предполагают, что литературе под влиянием учености тяжко, трудно, удушливо. Но не так думают в других странах Европы, где по большей части одно и то же слово означает и литературное и ученое; где школы считаются необходимым преддверием жизни; где словесность есть не что иное, как шнуровая книга современного капитала идей и знаний. Как удивятся наши витязи приятных досугов, когда узнают, что Вальтеры Скотты и Викторы Гюго окончили полные курсы классического учения, что Бальзак выстоял под грозою школьной ферулы, Дюма высидел в ночных неусыпных бдениях ту колоссальную славу, коей теперь оба наслаждаются! Без сомнения, и у нас не прежде должно ожидать литературы живой, самобытной, как в то время, когда мысли нашей дастся свежий, укрепляющий воздух, когда ум, изощренный упражнением, обогащенный наукою, выработает и пустит в ход достаточное количество идей светлых, животворных. Без понятия слово — пустой звук, без идей литература — медь звенящая!..

Но доколе ж будет у нас продолжаться сие закоснение умственной деятельности? Это состоит в необходимой связи с тем, что мы назвали вторым деятельным началом, условливающим нашу внутреннюю жизнь — началом энергии. Без сосредоточенного напряжения всех наших сил могуществом твердой воли, ни один шаг вперед невозможен: ни вообще в знаниях, ни собственно в литературе. Так опыты разных стран и разных веков подтверждают, что золотые годы успехов просвещения во всех отношениях были плодами дружного, совокупного слияния общих усилий. Но у нас напротив, во всех действиях, замечается отсутствие сосредоточенности и напряжения. У нас, что бывает, бывает мгновенными порывами, отдельными выходками: все мы действуем врознь, поодин<а>чке, кто во что горазд. Происходит ли это от лености, свойственной жителям холодного севера, где природа наслаждается жизнью только урывками, проводя большую часть времени в смертном сне, под тяжелыми сугробами; или есть следствие временного, случайного застоя, не беремся решать здесь. Довольно, что в литературной нашей жизни мы отличаемся какою-то странною отходчивостию в замыслах, нерешительностью в средствах, недокончанностью в действиях. За что ни примемся, все бросаем на половине; к чему ни привяжемся, разлюбим через минуту. Сколько у нас некончанных поэм, начиная с Ломоносовского «Петра», оставшегося при первых двух песнях, до Пушкинского «Онегина», перескочившего через целую главу к полуокончанию! Сколько сочинений, записанных на многие томы, к коим существуют одни предисловия! Всего вернее заключить, что сие отсутствие живой, неутомимой анергии в нашей деятельности, препятствуя развитию умственной жизни, в свою очередь испытывает возвратное влияние скудости мыслей, им производимой. Чтобы разбудить сию спящую массу задержанных, но не истощенных сил, потребна электрическая батарея идей свежих, могучих. И, признаемся, в этом отношении истекший 1833 год не только не порадовал нас приятными предвестиями, но даже усилил грустные опасения. Меркантильный дух, слишком явно обнаружившийся в дряхлых останках нашей литературы, невольно заставляет подозревать, что она превратится скоро в розничную лавку, в мелочной шкапик… Нам бы рано еще объявлять построчную таксу своим произведениям: прежде б следовало приобресть кредит производству, а потом пускаться в торговлю…

Вот наши искренние мысли о причинах, от которых зависит изнеможение нашей письменной производительности, преимущественно обнаружившееся в течение прошлого года. Впрочем, сей год, как мы прежде заметили, не совсем был чужд литературного движения. Это мы покажем, в следующих книжках, с совершенным беспристрастием…