Обида
автор Виктор Яковлевич Ирецкий
Опубл.: 1918. Источник: az.lib.ru

Виктор Ирецкий

править

Старик Прозоров доживал седьмой десяток. Огромное дело свое — мануфактуру — он уже давно передал сыновьям и только время от времени, по праву старшего, заглядывал в контору, просматривал балансы и, задав несколько вопросов кому-нибудь из сыновей, уходил, почтительно провожаемый служащими. Может быть, дело велось и не так, как при нем, но он не вмешивался. Сыновья его — три крепкие дуба, кряжистые, немного хмурые, упрямые, — своего не упускали, и капитал фирмы все рос и рос.

Для себя старик оставил садик на дворе, присмотр за домом и глухими приземистыми амбарами, заваленными товаром, — и еще благотворительность. Случалась ли беда какая в его районе, пожар ли, внезапная смерть, старик Прозоров на другое утро уже был там на месте, и старым опытным умом озирал с высоты своих шестидесяти восьми лет чужое бедствие. Вникнет, покряхтит, припомнит такой же случай в прошлом, а потом подойдет к вдове или вообще к пострадавшему и, чтобы не слыхали другие, прикажет вечером зайти к нему в кабинет. Никто греха на душу не возьмет и не скажет, чтобы Василий Петрович в таких случаях не помог. То на службу определял, то деньгами выручал, а то просто товару приказывал выдать из конторы: торгуй, дескать, наживайся и восстанавливай прежнее.

Тихой безмятежностью, благодушием и несуетностью веяло от старого сморщенного лица Василия Петровича, от его седой бородки, на тупой клин похожей, и только маленькие острые глаза его, как неугомонные сверлила, вечно были в движении и то и дело напоминали, что жив был дух в этом старом изношенном теле и жаден к восприятиям.

Но если бы порасспросить Василия Петровича хорошенько, то на деле оказалось бы, что безмятежность его не настоящая. Уже лет десять, как ежедневно ловил он себя на тревожной мысли о смерти, особенно когда по старой привычке каждое утро просматривал на первом листе газеты объявления о смерти и похоронах. Сначала умирали знакомые, потом старшие друзья, а потом и сверстники. Длинной вереницей проносились перед ним тени дельцов, воротил, самодуров, злых и добрых, крикунов и тихонь, которых помнил еще совсем меленькими. И чем дальше, тем все чаще звучали прощания с уходившими из жизни, и каждый раз неугомонный поднимался вопрос: а когда же мой черед?

Не боялся он смерти, но томился ожиданием, отсрочкой, которая подкарауливала его на нежданном месте. Да и не жалко было умирать! Жизнь свою он прожил полно и вкусно, боролся, страдал, наслаждался, знал, что такое восторг и достижение. Хорошего всегда было больше, чем плохого, а тревоги и горести разрешались благополучно. И с женой жил хорошо, сначала даже влюбленный в нее, потом уж по привычке любил и, когда умерла она, думал о ней с хорошим, но спокойным чувством.

Нет, не жалко было оставлять жизнь. Использовал он ее всю, и теперь с невозмутимостью мудреца предоставлял место для других. Много раз ходил на кладбище осматривать фамильный склеп и примерял к себе могилу рядом с покойной женой и дочерью. Но не испытывал никакой жалости к будущему, которое обратит его тело, мысли, жизненный опыт — в ничто. Свыкся с этим и не скорбел нисколько.

А смерть все еще не думала приходить, и Прозоров, просыпаясь рано утром, с улыбкой говорил себе:

— Не поспело еще, значит, время. А, может, сегодня?

И с хитрой гримасой говорил своему незримому собеседнику:

— Боюсь, думаешь? Совсем не боюсь. А даст Бог пожить еще — спасибо скажу.

С некоторого времени — Прозоров это сам в себе обнаружил — он по утрам такие разговоры с собою перестал вести. Как проснется, сейчас же за газету. Самому, правда, лежа читать неудобно, но пока услужающий Петька примчится, Василий Петрович как-никак строчек пять глазами пробежит и, вместо мыслей о смерти, набьется полная голова мыслей о войне.

Богат был его жизненный опыт. Помнил прежние войны, знавал многих очевидцев сражений, но то, что узнавал про теперешнюю войну, было необычайно и не похоже ни на что прошлое. Всякий расчёт нежданно разрушала эта воина. Прикинет это он в уме насчет, скажем, исхода наступления или нового союза, прочтет, что умные люди про это пишут, а выходит все по иному. Хотя бы наоборот — и то не получается. Все спутала, перемешала и над всем насмеялась беспримерная война. Уж на что торговые люди предчувствия разные имеют и иной раз события лучше дипломата какого предвидят, а и то на деле, оказывалось, чепуху говорили.

— Вавилонское столпотворение в умах, стало быть, — объяснял себе старик и думал о том, что если бы по настоящему в Бога верил, то следовало бы прийти к заключений, что решил Господь грешную землю наказать и отшиб у всех разум: никто ничего не понимает, а пророки разные да предсказатели только народ морочат.

— И чем же это все кончится? — спрашивал себя Прозоров, чувствуя, что это не праздный вопрос для него, а мучительно острый, волнующий, от которого больно замирает его старое сердце.

И задаваясь каждодневно этим вопросом, Василий Петрович наткнулся однажды на злую, жестокую мысль, что пожалуй, не доживет он до разъяснительного конца, и когда будет отлетать его душа, недоуменно поглядит она на покидаемую землю, верный ужас пронизал все поры его изветшавшего сердца и задрожали колени: хотелось жить еще, ах, как хотелось!

Теперь он уже просыпался не с улыбкой, не с хитрой гримасой лукавца, которому удалось пройти незамеченным сквозь строгий дозор смерти, но просыпался угрюмый и беспокойный. А смерть миловала пока что. Много ровесников его за это время перемерло а он продолжал жить, читал по утрам газеты, но досадной отравы были полны его думы, что вот в самом интересном месте посмеется над ним судьба, и конца он так и не узнает.

Уж и революции дождался, видел и сам переживал ликование большое, и были дни, когда уверенно думал, что это и есть конец, завершающий войну, и снова как будто возвратилась к нему обреченность, спокойная, благодушная.

— Теперь, кажись, и умереть можно.

А потом опять, как прежде: замутила Россиюшка, заголосила как кликуша, как бесноватая, — и вновь всякий умственный расчет разрушался: ничего не понять, — где конец, где начало.

Приходили сумрачные сыновья — три кряжистые дуба, на кусты осенние теперь похожие — и допытывались у старика-отца: как быть? что делать? Деньги из банков не выдают, товар забирают, а приказчики и рабочие автономную комиссию какую-то придумали. И чего хотят, — сами толком не знают.

Раньше, бывало, от совета и руководства старик никогда не отказывался, особенно, если сами просят, а теперь только руками разводил.

— Вы молодые, — говорил. — Вам лучше понимать. Теперь ведь все, что по старине, — насмарку. Читал я где-то, будто острова есть такие, на которых еще дикари живут. Так они стариков своих душат. Чтобы новизне всякой не мешали. Старики-то ведь за старое любят кре-е-пко держаться.

— Да, что там старое или молодое! — сокрушенно возражали сыновья. — Не в том дело. Неразбериха — вот в чем беда. И потому плана на будущее не можем составить.

Да, будущее! Словно первые люди на землю вернулись, и живут себе без плана, без предусмотрения. А тут еще нужда пошла: как продадут что, так деньги на уплату приказчикам да рабочим и уйдут. На новый товар денег не хватает, и ткани все реквизированы. Что тут поделаешь!

Разваливалась старая, но крепкая и хорошо налаженная машина, и приходило в расстройство все, начиная от книг торговых и кончая дружинами замков. Обидно было старику, что рушится его дело, большое солидное дело, но не это все-таки было главное, что его печалило.

— Конец какой будет, хочу знать! — упрямо говорил он себе. — Желаю последствия видеть. И потому не хочу умирать. Ни за что не хочу!

И думал он о том, что если бы с Богом пришлось ему беседу вести, то не молитвенно просил бы, а требовал бы продолжения жизни, требовал бы, как должного, потому что трудом, горячею любовью и обидой выстрадал он свое право — глазами увидеть завершительный конец. И так как не умирал, то искренне начинал верить, что Господь действительно предоставил ему это простое и справедливое право.

Сам того не сознавая, так он молился. Случалось это с ним и в ночной тиши, когда томила старческая бессонница, и у разгоревшейся печки, в которой резвились бодрые прожорливые огоньки, а то случалось и днем, на прогулке по безлюдной пустынной улице в морозный солнечный день.

Старые люди говаривали: где закон, тут и обид много. А уж когда беззаконие пошло, обидам и конца не стало. Грабили среди бела дня, резали, в прорубь бросали, расстреливали — и опять же по пословице: была бы спина, найдется и вина. Отыскалась вина и за Василием Петровичем: грабил, дескать, народ; трудом его пользовался, обирал его. Ну, а отсюда и вывод простой — грабить награбленное можно

Как-то не спалось раз старику, о Россиюшке все думал, мировой конгресс в уме представлял, как, мол, с нами там обойдутся, дадут в обиду или не дадут, припомнят ли слово несдержанное или простят за глупость? Вдруг звонок над дверьми брякнул, громко и нагло: обыск пришли делать.

Нежданные гости раньше всего словами новыми ошарашили, какой-то там мандат показывали, про спекуляцию упоминали и под конец денег потребовали. Где ж было денег взять! Все до единой копейки в Коммерческом и Сибирском банках лежали, и даже на обиход деньги стряпка прямо в магазин приходила брать. Рублей сто тридцать в доме оказалось.

— Нет у меня, братцы, денег нисколько, — спокойно сказал Прозоров. — Верьте слову.

Посмотрел это он на наведенные револьверы: страшновато стало, а спокойствия не потерял. Еще, значит, надежду имел, потому что жить очень хотелось.

— Неужто, — сказал, — деньги, думаете, мне дороже жизни? Были бы, ей-Богу, отдал. Вот берите серебро, часы золотые. А денег у меня нет.

— Ты, старик, дураком не прикидывайся! — сказал один из грабителей и толкнул его кулаком в плечо. — А то мы тебя живо определим. Ты не думай, что мы стрелять не станем, шуму побоимся. Вот тебе!

Отвел он револьвер в сторону, выстрелил для острастки в икону Иверской Божией Матери и, не целясь, прямо Ей в уста угодил.

— «Ну, конец!» — в холодном ужасе подумал Прозоров и поник головой. «В икону стрелял — значит, не даст мне пощады».

И уж не в опасности он себя считал, не обреченным даже, а прямо убитым, и когда снова обратился к грабителям, то говорил с ними так, словно по ту сторону жизни перешел, земного всего лишился, и только одна правда ум его занимала.

— Последний раз тебе говорим: желаешь решиться жизни? А нет, так сказывай, где деньги спрятаны!

Жестоко звучали грабителевы слова.

— Не прятал я денег, однотонно-суровым шепотом отвечал Прозоров. — Выслушайте меня, братцы. Знал я и так, что жить мне недолго оставалось, и больше всего не деньги я ценил, а дни свои последние. Хотел знать я, чем это вся наша завируха кончится. Денег с собой ведь в могилу не возьмешь, а разгадку сущего взять можно. И была мне охота узнать, чем дело наше закончится, к чему наша страна придет, — к хорошему, аль к плохому, к новому, аль к старому. Не лгал я вам и не притворялся нисколь, а по человечеству просил: берите, что хотите, дайте лишь конца дождаться. Хочу проследить, какой конец всему будет.

Голос ли у старика был проникновенный, бесхитростная просьба ли усовестила грабителей или просто в словах его что-то необыкновенное, замечательное услышали, да только поверили, что денег при нем не было — и не тронули. Переглянулись и прочь пошли.

И почувствовал Василий Петрович светлое в душе своей ликование — и по случаю сохранения жизни, и по случаю того, что есть сговорчивая душа и у разбойника. Ходил, думал и, улыбаясь, качал головой.

Много лет прожил он, а вот только теперь благоволение в человеке постиг.

Ясное спокойствие вернулось к нему снова. Мягче и бодрее стал. Шутка ли — зверь кощунствующий, и тот понял, что есть у старика бесспорное право пожить еще немного на белом свете!

С тех пор как-то даже думать о смерти перестал. Разбойник помиловал, ну, а Бог, значит, подавно.

Дни стояли солнечные, веселые. Начинали скалывать лед. Приближалась весна. Из каких-то невидимых проталин доносились ароматы черной земли и томили душу неясной печалью и сладкой расслабляющей тоской. А вот Прозоров чувствовал себя бодро. Печаль-то, правда, и у него была — очень уж горькая всюду вокруг жизнь протекала, да и сыновей измотавшихся тоже было жалко, — а бодрость все-таки не покидала его.

— Конец-то не скоро, а все ж доживу. Непременно доживу! — думал он, прохаживаясь по двору.

Не ждешь ее — она и приходит.

Двух недель не прошло со дня радости большой, слег вдруг Василий Петрович, и тайный голос, медлительно-протяжный, уверенно говорил ему, что больше он не встанет.

Ездил врач, слушал и выслушивал, качал головой, и понял старик, что на этот раз смерть неминуема. Имеете с жутким страхом, который мокрым холодом прошелся по его изношенному телу, ощущал он и большую обиду. Смотрел на икону, простреленную грабителем, насмешливо улыбался и сокрушенно повторял одни и те же слова, умоляюще-бессильно:

— Разбойник помиловал, а Ты, Ты не хочешь! Где Твое Благоволение?

Перед вечером приходил старичок одни, Личедеевым звали. Успокоительные слова всякие говорил, а потом священное писание вспомнил и сказал что-то о стране, где беззаконные перестают страх наводить и отдыхают истощившиеся в силах.

Прозоров грубо прервал его и, словно проповедь, хмуро произнес:

— Не в том дело, чтобы жить мне еще. Конец я хочу узнать какой будет. Чем завируха кончится? Понял? Ну, и не утешай. Безутешен я.

Личедеев смущенно провел костлявой рукою по своей лысеющей голове и, подняв указательный палец робко возразил:

— Не следовало бы тебе, Петрович, забывать про то, что наипервейший источник богочеловеческой жизни есть превышающая разум наш — тайна. Разная она для людей бывает. Для тебя, может бить, всего эта и есть.

Сердито посмотрел на него Прозоров и, отмахнувшись, сказал:

— Всякая тайна, слышал я, нуждается в откровении. Разве Христос есть Бог потаенный? Обнаружил же Он себя. Что же ты чушь городишь! А судьбы родины нашей тем паче непотаенны. И разве при миропомазании не дается всем право быть орудием Духа Святого в служении пророческом? Ну, вот я и желаю о судьбе России знать. Дал я ей сыновей своих, богатство, мысли, чувства и любовь свою. Предки мои строили ее. Оттого и есть у меня такое право простое спросить: а кончится-то это чем? Знать я желаю. Ответить мне на все это может только жизнь. И потому вот жить хочу еще. Надо мне!

С трудом повернул голову и с презрительной улыбкой добавил:

— Разбойник, Матерь Божию оскорбивший, — и тот понял мое право. Потому что душа у него, хоть и разбойничья, но русская, сговорчивая. А Этот и понимать не хочет.

Неслышными шагами отходила от него жизнь. Холодели пальцы, и лиловыми стали жилки у глаз. А дух все еще не сдавался; зато обида сменилась злобой, неукротимой и яростной.

В последний час пришли сыновья, торжественно-хмурые и преувеличенно-сдержанные. Старший из них строгим пониженным голосом спросил у умирающего отца о его пожеланиях. Старик поднял глаза и злым смелым шепотом сказал:

— Хочу еще жить. Хочу знать, чем все кончится.

Думая, что старик не понял его, сын снова однотонно повторил:

— Может быть, папаша, какие-нибудь последние распоряжения сделаете? Волю вашу мы выполним свято.

Прозоров жалко улыбнулся.

— Какие там распоряжения! — тихо простонал он. — Слово мое последнее хотите — извольте. Думал я: разбойник помиловал, помилует и Бог. Ведь должен же Он знать, что не за жизнь я цепляюсь, а разгадки трепетно ждал. Вот я говорю вам: нету Бога! Никакого Бога нету!

У его изголовья стоял священник в эпитрахили. Он уж было сложил губы в лейку и хотел что-то сказать, но сыновья ему не дали.

Точно угадав его намерение, Прозоров поднялся с подушки, повернул к нему свои полузакрытые глаза и, злым, нехорошим тоном прошипел:

— Нету, нету Бога! Мне это лучше знать. Не спорь. Да и не допустил бы Он того, чтобы Россиюшка про Него забыла. Не мог допустить. Нету, нету Бога!

Это длилось минуту. С жадностью глотнул он в себя воздух, сделал коченеющей рукою безнадежный жест — и умер.

Богомольная стряпка, стоявшая в дверях, громко, всхлипнула. Ей показалось, что при последних словах старика Божья Матерь, простреленная грабителем, укоризненно посмотрела на Своего Сына.

1918 г.


Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.