Нужда веры и форм ее (Розанов)

Нужда веры и форм ее
автор Василий Васильевич Розанов
Опубл.: 1910. Источник: az.lib.ru

В. В. Розанов править

Нужда веры и форм ее править

Эртель, отсидевший в Петропавловке, окруженный друзьями полулегального характера, сотрудник радикальных журналов и проч., и проч., — стоял, однако, головою выше их по глубокой своей жизненности, природности, вечной связи с землею и действительностью, которую любил горячее партий, программ и прочитываемых им книг. Всех друзей он проверял «матушкой природой» и всякую книгу критиковал «в свете солнечного луча», вот как он льется с вечных небес: и в книге его писем особенно и любопытно наблюдать эту борьбу между природою и изломанными, несчастными людьми… По человечности жалеешь людей, сочувствуешь им, даже становишься на их сторону, чтобы «разделить несчастие», но ум и вся натура говорит: «Не здесь вечная правда». И Эртель соглашается, гнется, входит в чужие вкусы, но кончает разрывом и переходит на сторону «натуральности», на сторону «естественного»…

Человек, еще в деде своем лютеранин, по корню — берлинец, по воспитанию и обстановке почти русский нигилист, по крайней мере — вначале нигилист, вот как кончает он (стр. 392 «Переписки») с догматическим «толстовством»:

«Что касается до личных моих убеждений, — пишет он в 1902 г. Б. Д. Вострякову, — то в моих глазах человек без религии (курс. Эртеля) — существо жалкое и несчастное, особенно человек простой и бедный, но, в конце концов, и всякий; и если некоторые выражения и формы религии могут мне казаться отжившими, анахроническими, даже нелепыми, то все же я, принимая во внимание огромное большинство тех, для которых эти формы и выражения пока удовлетворительны, всегда скажу: лучше уж анахронизм, чем отсутствие религии, чем дешевое, непродуманное „свободомыслие“, под которым чаще всего скрываются невежество и глубокое равнодушие к высшим интересам и запросам духа. Ты скажешь: зачем же поддерживать анахронизм в формах и не бороться против него или не оставить эти формы спокойно вымирать, если они вымирают? Но нужно иметь в виду, что подобная борьба только тогда допустима и может быть благодетельна, когда вместо отжившей формы ты знаешь другую и в состоянии убедить людей, что эта иная лучше старой. Если же ты станешь бороться одним отрицанием прежнего, то получится „горше прежнего“, т. е. ветхая форма погаснет не одна, но в падение свое увлечет и содержание свое, самое существо религии с ее вечною силою, вечною свежестью. Отсюда выходит, что мы должны относиться с великим уважением к тем глубоко и страстно религиозным (? — В.Р.) людям вроде Л. Толстого, которые, несмотря на все препятствия цензуры, попов, синодов, жандармов (жаргон старого нигилиста. — В.Р.), миссионеров, — гнут и ведут свою линию, т. е. в сущности борются за свободу духа, веры, исследования; но если мы не подвижники, не можем или не хотим сами участвовать в этой борьбе, — нам остается одно: в каждом частном случае разбирать, что полезнее: отойти ли совсем в сторону, пробавляться ли дешевым отрицанием над жаждою святыни у простых и невежественных людей или не соблазнять их этим презрительным равнодушием и отрицанием, дабы они, по английской пословице, „не выплеснули из корыта и ребенка вместе с грязной водой“, т. е. вместе с устаревшею формою не откинули бы и религии. Я лично стою за то, что полезнее и достойнее примиряться с формами, как бы они ни казались иногда нелепыми и бессмысленными, нежели жертвовать тем, без чего человек мертв (мой курсив. — В.Р.). Затем, что бы там ни говорил Л. Толстой, совсем без формы, без культа, без выражений религия существовать не может (мой курс. — В.Р.), по крайней мере — в ближайшую тысячу лет».

Мне же кажется — и никогда не может и не нужно, чтобы это «могло» быть когда-нибудь: культ для чувства Бога то же, что жест при виде любимого, при встрече с родным, что голосовой звук (слово) при работе мысли. Зачем удерживать естественные выражения души?! «Культ» религиозный — такая же принадлежность культуры и человека, как речь или грамматика; он вечен, необходим и прекрасен! Эртель продолжает:

«И потом Толстой забывает, что „формы“ в религии удовлетворяют, помимо веры, — и художественное, тоже очень необходимое и могущественное чувство, и что, например, внешняя обстановка, хотя бы нашего православия, — его mise en scene, если можно так выразиться, -удивительна по своей красоте, по своему красочному, пластическому, звуковому символизму» (мой курс. — В.Р.).

Да, миссионеров бы я отменил. Чему они помогают? Ничему не помогают! Их бы я заменил следующим: архиерей ежегодно должен объехать все села своей епархии, все самые глухие села: и в каждой сельской церковке с местным священником и диаконом, но со своими архиерейскими певчими должен отслужить одну полную архиерейскую службу. Если в год всего объехать нельзя — в два года раз можно. А консисторские дела «побоку»: пусть эту канцелярщину вершит секретарь или вообще какой-нибудь безблагодатный наймит. Не могу не вспомнить при этом незабвенного викария петербургского митрополита — епископа нарвского Антонина, ныне на грустном «покое»: он восторженно рассказывал, как крестьяне жадно ждали и просили у него хотя малой службы и он старался им отслужить хотя молебен в какой-нибудь давно заколоченной часовенке, как потом шествовал пешком по полям среди крестьянских хлебов и все говорил им «слово» своим великолепным голосом. Вот уж был «поп» «по мужикам»… при такой учености. И он «не у дел» при теперешней бездарности и всеобщем равнодушии…

Кончу письмо Эртеля, а читатель пусть отбросит в сторону ненужные слова старого нигилиста. Я их сохраняю, потому что именно из уст нигилиста, среди всех свидетельств нигилизма, интересно услышать поразительную вырвавшуюся истину о главном, о существенном, о вечном:

«Самая главная вина православия заключается в том, против чего боролись даже такие экстраправославные, как Хомяков, Владимир Соловьев и другие, — в его противоестественном союзе с государством. Но вовсе не в его таинствах (на которые ополчился Толстой), не в его мистериях, благолепии, догматах, требах. Будь оно действительно „свободною церковью“, не якшайся со светскою властью, не превратись в своего рода департамент, я решительно не понимаю, чем было бы оно хуже католичества и бесчисленных протестантских сект. Напротив, гораздо глубже, человечнее и красивее» (стр. 392).

Это признание из уст полунемца и не остывшего еще нигилиста в тяжелую пору Сипягина, Плеве, Победоносцева и Саблера, — какой оно крик истины, крик натуры. Можно прошептать вечно победное, тысячелетнее: «Тебе, Бога, хвалим». Да, старина крепка. Старина недаром до сих пор живет. Люди, да чем же она живет?!..

Кончу об отношении Эртеля к православной церкви, сравнительно с отношением к ней же Толстого.

Мешает ли православная церковь доброму личному подвигу человека? Вот простой и ясный вопрос, который мы предлагаем ввиду разбегающихся по сектам русских людей. «Стадо рассыпается», — можно сказать о церкви и православии. И невыносимо больно видеть, когда человек действительно доброй и деятельной жизни, любящий народ, любящий человека, уходит в какой-нибудь религиозный «толк», подразделение, секту, буквально «отряхая с ног прах» от православия, с глубоким негодованием к нему, а в особенности к духовенству, со словами: «Здесь нет спасения, с этими людьми нельзя спастись, ни самому, ни народу. Ухожу из гибели». Такие люди есть. Таких людей я видел. И нет страшнее зрелища.

Страшен будет ответ духовенства на Страшном Суде…

Все это так…

Но вот вопрос: мне (и всякому) разве помешает духовенство, — в массе бездеятельное, пассивное, невежественно-самоуверенное, нетрезвое, корыстное, — разве помешают мне семинарии и семинаристы, духовные академии и академисты, консистории, духовный суд или бессудность и проч. и проч., что я все знаю и осуждаю, — потрудиться среди православного люда добрым православным подвигом точь-в-точь так, как я готовлюсь мысленно начать трудиться в сектантской общине?

Нет, не помешают. В личной жизни они ничему не помешают именно вследствие безграничной шири православия, его свободы, пожалуй связанной с пассивностью. «Мне что же, делай что хошь», — говорит, в сущности, каждое духовное лицо, расчесывая женскую косу свою известным большим деревянным или костяным гребнем. «Как хошь»… Это и ужасно, соглашаюсь, — эта пассивность, эта безвольность, это равнодушие к добру и злу. Да, но в одном отношении они хороши.

Они ничему не мешают.

И вот отчего я никогда и никуда не ушел бы из православия. Куда из него уйти? Оно не имеет границ.

Как только католичество — границы.

Как лютеранство — границы.

Как какая-нибудь секта — границы, и страшно узкие, тесные, задушающие!!

Но православие говорит: «Как хошь!»

Это хорошо. И из него я никуда не уйду. Пусть уходят губернаторы из него, потому что оно действительно мешает или, лучше сказать, не помогает благоустройству народному, не связывает деревни, не вяжет уз над бытом: если и не способствует, то не препятствует порокам, преступлениям, озорству, разгулам, ужасам моральным, физическим, правовым, всяким. Словом, с правительственной точки зрения оно, как непомогающая, пассивная сила, представляется действительно ужасным; но с частной точки зрения, с точки зрения частного человека и частной жизни, — это, можно сказать, религия настолько удобная, какой еще не появлялось на свете! «Как хошь»: и можно быть демоном или ангелом.

— Кто же вам (возможные сектанты) ангелами-то помешал быть? Чем отъединяться, разбредаться в стороны, собираться в новые средоточия, секты, — отчего на православной ниве вы не трудились добрым трудом, каким вот трудитесь теперь в секте?

Этого недоумения я никогда не мог решить. На этот вопрос я никогда не услышал ответа ни от кого из уходящих в секту.

Я могу (кой-как) постигнуть уход из православия только на почве следующего мотива. Бывает, что человек бесхарактерный, переезжая в другой город или даже на новую квартиру, вдруг освобождается от застарелых своих пороков, главным образом от пороков распущенности, и начинает лучше жить. Конечно, — перед переездом «дав зарок себе», «клятвы», «обещания» и проч. Но, оставшись на старой квартире, он «зароки» нарушил бы. «Уже так все слежалось», — «и вот в этой комнате мы всегда играли в карты», десять лет, «или я всегда был пьян». Словом, — «новая квартира — новый быт», «новый город — другая жизнь». О таком «потрясающем» событии, как женитьба, даже народ говорит: «Женишься — переменишься». В жизнь входит новая, свежая волна, с женитьбою — огромная, с другим городом — большая, с новою квартирою — кое-какая: и эта волна может помочь ломке и забвению вообще старого, порочного старого, вредного старого. Вот тут и можно понять секты. «От православия — все мы, все в нас… От его корня все у нас на Руси потекло. Но это все — ужасно горько, кисло… Закисли мы в нем. Айда, — вылетим из него и заживем по-новому». Таким образом, тут мотив не столько моральный, что «на почве православия ничего сделать нельзя», сколько мотив лежит в бесхарактерности, вялости русских: в отсутствии в них силы взлета, в их пассивности.

Я ограничиваюсь мотивами моральными, какими, очевидно, двигался Толстой в своем отделении от церкви. Мотивов собственно догматических, вероисповедных, как и исходящих из философии религии или христианства, я вовсе не касаюсь.

Впервые опубликовано: Новое Время. 1910. 3 и 4 янв. № 12145, 12146.