Владимир Ленский
НОЧЬ СЕВЕРНОЙ ВЕСНЫ
править
Я поселился в Финляндии, в глухом и диком месте, у озера, среди елей и сосен — и жил там одиноко, как отшельник. Безлюдье, свежий шум деревьев, влажные испарения земли и, куда ни посмотришь, небо и зелень — успокаивали мои сильно расстроенные нервы, вливали в мое тело покой и тишину глубокого уединения. Я отдыхал и как будто выздоравливал после тяжкой, долгой болезни. Много ходил по лесу, лежал на траве под солнцем, катался по озеру в лодке. Чувствовал, как прибавлялись силы, восстанавливалось душевное равновесие и росла с каждым днем жажда жизни. Но в душе, где-то глубоко, гнездилась по-прежнему тоска, незаметная днем. И с наступлением ночи я становился тих и грустен, как поляны под легким туманом или как дымящие паром глубокие ляги. И возвращался домой уже весь налитый сном, смутными, белыми грезами таинственно светящейся ночи. Спал чутко и тревожно, часто просыпался и, подняв голову, смотрел на раскрытые окна, погружаясь взором в бледную синеву негаснущего неба, прислушиваясь к свежему шелесту берез, охваченных холодным ночным дыханием северной весны…
Так я прожил две недели. И однажды утром я получил известие о твоей смерти, мой милый, дорогой друг, заставившее меня памятью вернуться к недавнему прошлому и снова мучительно пережить его в воспоминании. Твоя смерть наполнила меня печалью, налила мое тело тяжестью угнетения, омрачила мою душу тенью скорби. Я бродил целый день по холмам, в недоумении и грусти, часто уставал и садился отдыхать и потом снова брел с усталостью в душе и в теле.
На закате я сидел на высоком холме, по склону которого стояли тонкие, доверху голые сосны и молодые темно-зеленые ели с острыми вершинами. Между стволов, как сквозь редкий частокол, светилась холодная гладь озера, казавшаяся опрокинутым небом, а выше, сквозь черные узоры хвоев, переливалось огненным золотом заходящее солнце. Его острые, тонкие лучи тянулись ко мне и слепили глаза, заливая их слезами, — брали, как теплые, женские пальцы, за горло, щекотали и сжимали его. И я заплакал, наконец, о тебе, мой бедный друг, о твоей грустной, неведомой мне смерти. Мне казалось, что я стал совсем, совсем одинок на земле…
Там просидел я до ночи и не заметил, когда она наступила. Заря не гасла, и белесоватый свет стоял на полянах и отражался в озере. Но я узнал ночь в неподвижности сосен и елей, в синеватом отливе травы на холмах, в смутных, тающих контурах лесных отдалений. Я дрожал от холода; возвращаясь домой, промочил в сырой траве ноги. И каждый шорох в ветвях, всплеск в озере, шелест в траве — заставлял меня вздрагивать и испуганно оглядываться. Нервы натянулись и дрожали, как струны, и мне казалось, что ты идешь то рядом со мной, то позади меня, торопясь и прячась от моего взгляда. Я бодрился и старался не думать об этом, но невольно ускорял шаги и боялся смотреть по сторонам…
Около моей дачи, окруженной со всех сторон высокой, черной стеной елей и сосен — мне почудилось в белесоватом сумраке — кто-то метнулся из под мохнатых ветвей елей на поляну и, смутно промелькнув в открытой калитке, исчез во дворе, в тени тихо шелестевших берез. У меня задрожали колени и сильно забилось сердце. Я остановился перед калиткой и долго размышлял: вернуться в лес, к озеру и там переждать до утра или идти в пустой дом, куда, несомненно, кто-то уже проник… Озноб прохватывал мое тело ледяными струями дрожи, от которой начинали стучать зубы. «Ну что ж, — подумал я, — мне необходимо согреться и, наконец, давно пора спать…»
Я занимал весь верхний этаж, где было три комнаты — кабинет, столовая и спальня и еще большая, стеклянная терраса. В нижнем этаже помещалась моя старая кухарка, проводившая во сне все те часы, в которые ей не приходилось стряпать или убирать мои комнаты. Пересилив страх, я поднялся по наружной скрипучей лестнице и засмеялся своему страху, увидев на дверях нетронутый замок. Но тотчас же мой смех сменился ужасом, окатившим меня с головы до ног холодным потом. Мне послышались за дверью шаги и я заметил сквозь стекла, в тускло освещенной ночным небом террасе, большую тень, проплывшую из одного конца в другой и пропавшую в дверях комнаты, где был мой кабинет. «Ага! — подумал я. — В кабинете раскрыто окно, из которого он вылезет и спустится вниз по березе, близко стоящей у окна. Прекрасно, пусть спускается. У меня вовсе нет желания ловить его…»
Я нарочно медлил отпирать замок, чтобы дать время предполагаемому вору вылезть в окно и спуститься по березе на землю. Когда прошло время, достаточное даже для самого неловкого вора, чтобы проделать это, я стал отпирать замок. Руки сильно дрожали и ключ долго не попадал в замочную скважину. Отперев, наконец, дверь, я вошел на террасу и остановился, вслушиваясь в тишину комнат. Во всех трех комнатах были раскрыты окна, как я оставил их, и слышно было только, как шумели во дворе от ночного холода высокие березы…
Я прошел террасу, стараясь не стучать ногами — колени мои дрожали и сердце билось бешеным темпом — и, подойдя к двери кабинета, остановился, вытянул шею и, заглянув туда, обмер. Ты сидел у письменного стола сбоку, в глубоком кресле, откинув голову с длинными до плеч волосами на спинку, глядя на меня в упор неподвижными, стеклянными глазами. Левая часть лица была в тени, правая освещалась по линии лба, носа, губ и подбородка из окна зеленоватым светом белой ночи. На ручках кресел лежали, тоже освещенные, бледные, тонкие кисти рук…
«Не может быть… галлюцинация…» — лихорадочно билась у меня в голове одна и та же мысль, в то время как руки, ноги — все тело оцепенело и лишилось способности двигаться, как это часто бывает во сне, когда приснится что-нибудь страшное. «Нужно только подойти к столу — и я увижу, что ничего нет», — думал я, припоминая все, что когда-то читал о призраках, — и не мог двинуться, не мог оторвать взгляда от знакомого и страшного в своей мертвой неподвижности лица со стеклянными глазами. «Зачем… как ты пришел?» — хотел спросить я, но язык одеревенел и не шевелился во рту…
Я не помню, как я подошел к столу и опустился в другое кресло. Мы сидели друг против друга и ты смотрел все в ту же сторону, на дверь, мимо меня, не меняя позы и не снимая белых рук с ручек кресла. «Вот, я заговорю — и он исчезнет», — пронеслось у меня в голове и я с усилием прошептал:
— Не хочешь ли, чтоб я зажег лампу…
Но ты не исчез, не шевелился и ничего не ответил. Только по тонким, фиолетовым губам проскользнула твоя обычная, загадочная усмешка. Твое бритое молодое лицо, с синеватым налетом на верхней губе и подбородке, стало строгим, непроницаемым. Бледные веки опустились на глаза, губы сжались, брови сдвинулись. Казалось, ты спал, погрузившись душой в тяжелый, темный сон, или приготовился долго, внимательно слушать какой-то мрачный рассказ. И это выражение внимания в твоем лице внушало мне говорить и оправдываться в чем-то перед тобой. И, повинуясь этому внушению, я заговорил нервно, быстро, боясь остановиться, чтоб не потерять нити стремительно бежавших мыслей, торопясь высказать то, что лежало на моей душе камнем и мучило меня. Ты сидел неподвижно и слушал с закрытыми глазами. Изредка вздрагивали твои тонкие губы и по ним неуловимо скользила непонятная усмешка…
— Признаюсь, я не думал, что увижу тебя когда-нибудь после того, как узнал, что ты умер, — говорил я почти шепотом, наклонившись к тебе и чувствуя на своем лице и руках легкий холодок, казалось, исходивший от тебя, — но ты, пожалуйста, не подумай чего-нибудь… я очень, очень рад, что вижу тебя… Тем более, что мне представляется возможность рассказать тебе все, как было. Я чувствую, что должен рассказать, потому что ты не все знаешь… Я буду краток, уверяю тебя, и думаю, что закончу за долго до утра, когда тебе, вероятно, нужно будет исчезнуть… Мне необходимо начать с моего первого знакомства с Викторией. Я много раз просил тебя познакомить меня с ней, но ты почему-то уклонялся от этого и даже избегал говорить о ней со мной. Я познакомился с ней без тебя в саду, на музыке. Она сама подошла ко мне и просто сказала:
— Я вас так давно знаю по рассказам ваших друзей, что мне странно не быть с вами знакомой.
Весь тот вечер мы прогуляли в саду, вдвоем. Виктория была жизнерадостна, остроумна и как-то особенно ярко красива при электрическом освещении эстрады. Она посматривала на меня немного сбоку, как смотрят голуби, с любопытством и некоторой робостью. Мы знакомились друг с другом, задавая вопросы, игравшие роль щупальцев, которыми мы зондировали душу один у другого. Я еще не понимал, в чем была сила странного очарования Виктории, но ясно чувствовал, что эта девушка может завладеть моей душой, разумом, всеми моими чувствами и помыслами. Поздно ночью мы возвращались из сада. Виктория притихла, всю дорогу грустно молчала и, когда я взял ее об руку под локоть, она прижала мою руку к своей груди и приникла ко мне плечом и бедром…
Это было накануне того утра, когда, помнишь, ты решил, наконец, привести ко мне Викторию, чтобы познакомить меня с ней. Не дожидаясь, конечно, уже ненужного представления, мы с Викторией тогда поздоровались как старые знакомые. Ты сделал удивленное лицо и, как-то странно скривив рот, как будто желая улыбкой подавить и скрыть свое волнение, сквозь зубы проговорил:
— Вот как! Вы уже знакомы? Тем лучше…
— Да, мы вчера познакомились… в саду, — сказал я, бросив на Викторию беглый взгляд.
Она кусала губы, видимо, сдерживая смех… Я не знаю, что хотел ты сказать последними твоими словами. Помню только, что мы все трое смущенно засмеялись и спешили изгладить впечатление этой фразы.
Утром меня поразила и очаровала еще больше, чем накануне вечером, красота египетского лица Виктории, именно египетского, потому что такая прямая линия лба и носа, такое резкое очертание тонких губ и такой миндалевидный разрез глаз, такая матовая бледность лица и чернота густых волос — были только у египтянок и притом — древних, хранивших чистоту расовых линий и красок. Она была почему-то нервно настроена, много смеялась быстрым, отрывистым смешком, торопила ехать куда-то за город, в лес и заражала меня и тебя такой же нервной веселостью, заставлявшей и нас часто, отрывисто смеяться. Она вся как будто лучилась напряженной беспрерывной возбужденностью тела, и я, попав в круг этих лучей, сразу зажегся и потерял голову…
Мы втроем ушли в темный, сосновый лес, который тихо стоял далеко от города, в горячем зное полдня. Среди стволов сосен, под зеленой тенью хвоев, мы притихли и долго шли молча, как будто забылись и в этом забытьи потеряли друг друга. На голове у Виктории, ты, вероятно, помнишь, был белый шарф из прозрачной материи; серое газовое платье мягко облекало ее красивое, женственное тело с невысокой грудью и лирообразными бедрами, и сквозь рукава светились тонкие белые руки. Она шла впереди нас, изредка, вполоборота, оглядываясь по-голубиному, и я, с дрожью в теле, ловил эти короткие черные взгляды. Ты же старался незаметно опередить меня и нагнать Викторию, и когда тебе удалось это — ты взял ее об руку, и вы пошли вместе. Я в некотором отдалении шел за вами и видел сон, жгучий сон любви, в котором солнечным центром была Виктория. Как видишь, я не скрываю, что любил Викторию…
В лесу было тихо и пахло разогретой солнцем хвоей. На открытых песчаных холмах, часто попадавшихся среди леса, солнце обливало тебя и Викторию ярким потоком света, и тогда вы оба казались мне прозрачными, нездешними существами, светившимися в лесных прогалинах моего сновидения. Я всходил за вами на холм — а вы уже сбегали с него и углублялись в темную чащу. И я торопился нагнать вас настолько, чтобы только видеть белый шарф Виктории, который давал возможность длиться моему сну. Но в душе у меня была тревога. Я чувствовал, что с нами что-то должно случиться. Кроме того, я видел по твоей спине и затылку, что у тебя есть какое-то затаенное, недоброе ко мне чувство. Мне нужно было оставить тебя с Викторией вдвоем, уйти из леса и вернуться домой. Но я не мог этого сделать, потому что попал в круг лучей, исходивших от Виктории, как от солнца, и они влекли меня за нею…
Налетел ветер и протяжно, торжественно загудел в вершинах сосен. В беззвучии дремавшего под солнцем леса это было так неожиданно, что я остановился, поднял лицо к вершинам и заслушался их непонятной, жутко-величественной музыкой. И вдруг ветер сорвался с вершин и бросился вниз — и, подняв с ближнего холма пыль, закружил ее и понесся на меня. В одно мгновение я был окружен, ослеплен золотым, горячим вихрем зноя, пыли, резкого запаха сосновых игл, и мне казалось, что я вместе с ним кружусь, отделяюсь от земли и куда-то лечу, лечу… Вихрь пронесся дальше и скрыл от моих глаз тебя и Викторию. Но вот, Виктория пробирается сквозь его пыльную завесу, белый шарф одним концом бьется над головой, платье трепещет и полощется у ног — и она бежит ко мне, как будто с ужасом в больших черных глазах, схватывает обеими руками мою руку выше локтя, приникает к ней лицом и волнующейся грудью дрожит и тяжело дышит… Что между вами произошло? Я ничего не понимал и не знал, как ее успокоить… А ветер опять взвился кверху, и там снова протяжно загудели вершины сосен…
И тогда я услыхал твой громкий, злой хохот, от которого у меня дрожь побежала по спине. Ты стоял в отдалении, прислонившись спиной к сосне, с черным лицом и растрепанными вихрем волосами и хохотал, широко раскрывая рот и сверкая белками закатившихся глаз. Виктория со страхом в лице смотрела на тебя и жалась ко мне.
— Я не пойду дальше, — шептала она, — пойдем отсюда…
Мы повернулись и пошли назад. Обернувшись, я крикнул тебе:
— Мы идем домой!
И потом, уже не оборачиваясь, я слыхал, как ты шел за нами, в таком же отдалении, как прежде шел я за тобой и Викторией…
Скоро, еще в лесу, мы потеряли тебя из виду. Я привел Викторию к себе, и мы вместе обедали, в моей столовой, залитой оранжевым светом заходящего солнца. Как-то особенно празднично сияла белоснежная скатерть и сверкали бокалы с красным вином, а букет темных роз, купленный нами по дороге и поставленный посреди стола в высоком, узком бокале — придавал столу и всей комнате вид теплой, интимной уютности. Виктория, уже оправившаяся после лесной прогулки, была, как и утром, нервно весела и смеялась таким же частым, коротким смешком. Она много пила вина, и ее миндалевидные глаза блестели жутким, тусклым огнем, прятавшимся под темными ресницами полуопущенных век. От ее долгих, пристальных, как будто гипнотизировавших взглядов я лишался воли, и мной овладевало непонятное беспокойство. Мне казалось, что ты имел на Викторию какие-то права, и я не хотел нарушать их. Я опускал глаза и старался не замечать ее возбуждения, и в то же время весь дрожал от мысли о возможности обладания этой красивой, страстной девушкой.
К концу обеда возбужденность Виктории, казалось, достигла высшей степени. Она тяжело дышала, говорила с трудом, часто и нервно смеялась, поднося ко рту смятый в комок розовый, шелковый платок и, умолкая на минуту и бледнея, в изнеможении откидывалась на спинку стула и закрывала глаза. После обеда мы перешли в кабинет, и Виктория прилегла на софу.
Я сидел к креслах, у окна, и от моего взгляда, которым я жадно впивался в нее, не скрылась намеренность ее движения, завернувшего юбку и открывшего одну ее ногу до колена. Я увидел маленькую, с крутым подъемом ногу, туго обтянутую мягкокожим черным ботинком и голень, до половины одетую, как у детей, в ажурный шелковый чулок. От края черного чулка до колена нога была голая, и кожа на ней, розовая, атласная, без одного пятнышка, как будто светилась на темно-зеленом бархате софы. Женские ноги, и в особенности колени волнуют и трогают меня до щемящей боли в груди своей детской, нежно-беспомощной красотой. Ты знаешь мою слабость: я готов до потери сознания целовать колени женщины и ничем больше не посягнуть на ее тело, которое в эти минуты я боготворю, как святыню. Но колено Виктории, этой странной девушки, которая, казалось, всегда была окружена знойным воздухом страсти, ее колено раздражало только мою чувственность, которая требовала всех радостей, заключенных в ее девически-нежном теле. Я не мог больше бороться с искушением, забыл о тебе и о твоих, предполагаемых мною, правах на Викторию. Кровь бросилась мне в голову и застучала в висках. Шатаясь, я подошел к ней и, опустившись на ковер, припал губами к ее колену…
Она не шевелилась, как будто спала, закрыв глаза, закинув руки за голову. Лицо ее было бледно и прекрасно; на белом высоком лбу лежал черный, круглый завиток волос; губы полураскрылись, обнажив нижний ряд чудесных белых зубов. Казалось, она не чувствовала моих прикосновений, не слыхала моих поцелуев. Я открыл и второе колено и жадно целовал их, тесно прижатых друг к другу, то впиваясь в них, то едва касаясь их теплой, бархатистой поверхности воспаленными губами. И, опьянившись тонким, едва уловимым запахом их кожи, смешанным с духами окружавшего их кружевного белья, я порывисто поднялся и начал расстегивать дрожащими руками на ее груди кофточку. Виктория как будто теперь только проснулась и быстрым, испуганным движением руки отстранив мои руки, поднялась и откинула на ноги юбку. Потом застегнула кофточку и, как ни в чем не бывало, встала с софы и, потягиваясь, утомленным голосом проговорила:
— Я устала… мне хочется спать…
Я почувствовал к ней острую ненависть и, отойдя к окну, пробормотал, стоя к ней спиной:
— Пойдите в спальню и лягте…
Она ушла в соседнюю комнату и затворила за собою дверь. Я услыхал звон запираемого в дверях замка и потом легкий шорох платья, которое она, по-видимому, снимала с себя…
И тогда я вспомнил о тебе и облегченно вздохнул. Слава Богу, что между мной и Викторией ничего не произошло! Я могу смотреть тебе в глаза по-прежнему открыто и сохранить наши дружеские отношения, которыми я дорожил больше, чем ты думал. Нужно подальше быть от этой девушки и стараться держать себя в руках. О самой Виктории я не знал, что думать. Я был в недоумении, не понимал ее поступка, — она мне казалась то развращенной и легкомысленной, то странной и загадочной…
Наступил вечер, и на стеклах раскрытых на улицу окон горел красный свет заката. Веяло в окна вечерней свежестью; из католической церкви, стоявшей на площади перед моими окнами, доносились бархатные аккорды органа и тонкие серебряные дисканты детей-певчих. Все это навеяло на меня тихое, мирное настроение. Я взял со стола первую попавшуюся под руки книгу, — это была «История живописи» Рихарда Мутера[1], — раскрыл ее наугад и, начав читать с половины страницы, увлекся и забыл обо всем на свете.
Читал я, по-видимому, долго, потому что когда ты окликнул меня с тротуара и я выглянул в окно, воздух в улице был уже густо-синий, и на небе, прямо передо мной, горела яркая первая звезда вечера. В костеле служба давно окончилась, и он был заперт, тих и сумрачен.
— Ты один? — спросил ты, стоя под моим окном и стараясь незаметно, через мое плечо, заглянуть в комнату.
Я забыл о том, что Виктория была в моей спальне, и радуясь, как всегда, твоему приходу, беззаботно отвечал:
— Конечно, один! Заходи…
И вот, ты вошел в комнату и, почему-то избегая смотреть мне в лицо, подал мне руку и молча прошелся раза два из угла в угол. Потом прилег на софу и закрыл глаза, и у тебя тогда было такое же неподвижное, мертвенно-бледное лицо, как сейчас. Прошло несколько минут в глубоком молчании. Я сидел в кресле, у окна, смотрел на твое лицо, и тогда, не знаю отчего, мне пришло в голову, что ты непременно умрешь от своей руки, кончишь самоубийством. Какие-то особенно страдальческие складки около губ, впадины глаз и заостренность носа указывали на это…
За дверью в спальне послышался торопливый шелест шелка, шорох платья, звуки осторожных шагов. Ты быстро поднялся, сел и, прислушавшись, взволнованно прошептал:
— У тебя Виктория.
Я уже при первом шорохе вспомнил о ней, смешался и ответил не сразу:
— Она, видишь ли, обедала у меня… и потом… ей захотелось отдохнуть… от прогулки…
Я заметил, как сверкнули твои глаза злым, недоверчивым блеском и, еще больше смутившись, пробормотал:
— Ты, пожалуйста, не подумай чего-нибудь… Это было бы с твоей стороны…
По твоим губам проскользнула твоя обычная, загадочная усмешка.
— Я ничего не думаю, — тихо сказал ты и, поднявшись с софы, взялся за шляпу.
В дверях щелкнул замок, — и на пороге появилась Виктория. В сгустившихся сумерках виден был только бледный овал ее лица с темными пятнами глаз, окруженный черным матом волос. Она в нерешительности стояла в дверях, чувствуя, что между нами что-то происходит. Ты подал мне руку и мельком, словно пустое место, окинул ее беглым взглядом и широкими шагами вышел из комнаты. Спустя минут десять, ушла и Виктория. Она, видимо, была чем-то смущена, расстроена, и во всем ее существе чувствовалась глубокая, тихая подавленность…
На другой день ты пришел ко мне бледный, с лихорадочно горевшими глазами, весь нервно передергиваемый какой-то внутренней болью. По твоему лицу я угадал, что ты не спал и промучился всю ночь. Наш разговор, как ты помнишь, был короток и странен. Ты сухо, отрывисто спросил:
— У тебя ничего не было с Викторией? Скажи правду.
— Ничего, клянусь тебе.
— Я не верю… не может быть…
— Как хочешь…
После небольшой паузы, ты попросил, уже мягче и спокойнее:
— Дай мне твой револьвер.
— Не могу… не дам…
— Даю тебе слово: я не убью ни тебя, ни ее.
— Но себя…
Ты поколебался и тихо ответил:
— Не знаю… — потом решительно прибавил: — Если ты не дашь — я все равно достану, когда мне нужно будет… Но если ты мне друг…
Я вынул из ящика стола револьвер и подал его тебе со словами:
— Раньше, чем сделать что-нибудь непоправимое, обдумай хорошо… Опять повторяю тебе и клянусь: между мной и Викторией ничего не было…
Ты взял револьвер и ушел, не сказав больше ни слова — и только из передней я услыхал твое короткое, нервное: «Прощай», в звуках которого мне послышалась дрожь сдерживаемых слез…
Весь тот день я провел в страхе, что кто-нибудь из знакомых придет и сообщит мне весть о твоей смерти. Меня мучило угрызение совести за мой необдуманный поступок с револьвером. Если бы ты покончил с собой в тот день — я считал бы себя виновником твоей смерти и мучился бы этим всю жизнь. Но ты пришел вечером того же дня и принес револьвер обратно.
— Еще не время, — сказал ты, смущенно отворачиваясь и кладя оружие на стол. — Я подожду…
Постояв молча с минуту, ты, словно про себя, в глубокой задумчивости проговорил:
— Я все же не верю ни тебе, ни ей…
И ушел, сгорбившись и понурив голову…
На другой день утром я уехал. Мне грустно было расставаться с тобою, оставлять тебя с твоим тяжелым подозрением, рассеять которое я не мог. Но еще грустнее было покидать город, где жила Виктория. Я должен был сделать большое усилие, чтоб оторваться от нее мыслью и чувством. Всю дорогу на моей душе лежала тоска большой, невознаградимой потери…
Уже в Петербурге я получил из того же городка, от знакомого тебе Сергея Торского, письмо, объяснившее мне многое. Оно у меня, кстати, лежит здесь, в боковом кармане. Я тебе сейчас прочту его… Вот что он пишет:
«Дорогой друг. Я близок к сумасшествию, или к самоубийству, или к убийству человека… которого люблю. Этот человек — Виктория Сенилова. Она сама — сумасшедшая, и в этом — ее дьявольское очарование и мой ужас. Ее беспрерывное возбуждение, действующее даже на расстоянии, доводит меня до исступления, раздражает до физической боли. Я никогда не встречал женщины, у которой все линии тела, все очертания форм и лица были бы настолько женственно-чувственны, как у Виктории. Это воистину дитя сатаны, носительница греха и преступления… Она изводит меня, медленно сжигает на огне страсти, раздувая его и не давая удовлетворения. Она позволяет мне делать с ней все, что я хочу, до последней грани — и тут вдруг строго произносит свое проклятое нет, которое повергает меня каждый раз в бездну отчаянья, муки, ненависти к ней и ко всему миру… Недавно я пришел к ней вечером — и она вышла ко мне, представь себе, совершенно голая и сама зажгла лампу. Красный абажур, накинутый ею на лампу, окружал ее тело горячим пурпурным облаком, в котором я задыхался, бредил, умирал… Что было со мною в этот вечер — не стану тебе рассказывать, да я и сам плохо помню. Это был мучительный, чувственный угар, сладострастный бред, какой бывает в периоде долгого воздержания, инквизиторская пытка любви с нечеловечески жестокой казнью, заключавшейся в последнем слове „нет“… Целую неделю после этого вечера я пролежал в постели в нервном расстройстве, сопровождавшемся припадками, истерикой, обмороками. И сейчас похож на тень прежнего меня, на выходца с того света… Что это за девушка? Объясни мне, ради Бога! Я ничего не понимаю. Извращение ли тут играет роль, сильно повышенная чувственность рядом с отвращением к любви, или это стремление к сильным ощущениям, выражающимся крайним возбуждением и наслаждением чужими страданиями? А может быть, просто игра, спорт?.. Все мои знакомые помешались на ней. Евгений Стар недавно застрелился: я знаю наверно, что причиной его смерти была Виктория. Доктор Лудин уехал на лодке в Днепр и пропал без вести; лодку нашли пустой. Здесь также не обошлось без Виктории, потому что последние дни своей жизни он ходил за ней шаг за шагом и имел вид человека, обреченного на смерть. Со мной, вероятно, будет то же, если судьба, вернее — Виктория не сжалится надо мною. Посоветуй, что мне делать и возможно скорей, иначе будет поздно. Я не ручаюсь за себя…»
В постскриптуме прибавлено: «Счастлив тот, кто мог вовремя взять себя в руки и, вырвавшись из душной атмосферы, окружающей Викторию, уехать за тридевять земель. Подозреваю, что ты принадлежишь к этим счастливцам. А для меня это уже невозможно: поздно…»
Я спрятал письмо в карман и посмотрел на тебя. Было уже совсем светло; в доме и за окном, во дворе и в лесу, стояло полное беззвучие… Твое лицо слабо озарилось усмешкой, — и ты вдруг раскрыл глаза. Они были холодны и тусклы и не видели меня. Ты как будто смотрел внутрь себя, обдумывая и стараясь что-то понять. И вот, твои губы дрогнули и зашевелились. Я услыхал шепот, похожий на слабый шелест листьев:
— Я умер через месяц после Сергея…
— Так и ты стал жертвой Виктории!.. — прошептал я, в волнении подымаясь с кресла.
Ты также поднялся и тут я заметил на левой части твоего лица, бывшей все время в тени, струйку запекшейся крови, вытекшей из черной ранки на виске.
Ты не ответил на мой вопрос, только усмехнулся своей загадочной усмешкой и пошел из комнаты. В недоумении и жутком безмолвии я последовал за тобой. Мы прошли террасу, спустились по лестнице вниз. Здесь ты остановился и протянул мне руку, глядя куда-то мимо меня. Я пожал твою холодную, безжизненную руку, которая, после пожатия, бессильно упала и повисла. Ты стал удаляться от меня, как будто отделившись от земли и плывя над травой, — я заметил, что ты становишься все прозрачней и сквозь твое тело виднелись деревья. Как легкое облако, ты ударился о частокол моего двора, прошел сквозь него и, удаляясь к лесу, растаял в белом воздухе раннего утра…
Я вернулся в кабинет и в изнеможении опустился у стола в свое кресло. Мысли путались и заволакивались туманом. Я засыпал — и уже не понимал, приходил ли ты ко мне или мне это снилось… Только ясно слыхал влетавший в комнату с ветром шум деревьев и во сне подумал: «Это березы шумят от утреннего холода…»
Комментарии
правитьВпервые: Пробуждение. 1908, № 3.
- ↑ …Рихарда Мутера — Р. Мутер (1860—1909) — немецкий искусствовед, профессор истории искусств в университете Бреслау, чья пятитомная История живописи (1899—1900) пользовалась в свое время большой популярностью.