Алексей Толстой.
Ночные видения
править
К деревянному с мезонином домику, хрустя снегом, подходили быстрые фигуры и пропадали за воротами, хлопая дверью на крыльце.
В нижних, запотевших, окнах горел желтый свет; наверху замерзшие темные стекла мезонина отсвечивали лунно; а еще выше, за коньком дома, за крышами, над всем городом и полями, разлилось лунное сиянье.
И все в беловатой этой мгле было неживое — и застывшие дома, и пропадающая улица, и ряд фонарей. Точно ледяной свет собрался выморозить землю.
«Но если дух мой верит в приход весны и солнца, не страшны ему ни смерть, ни мороз, ни полуночный свет…
Весна и солнце очистят землю от ночных видений, и, сколько бы их ни носилось в лунном свете призрачных, враждебных, уродливых, — все погибнут, как листья на огне, под оглушающим потоком солнца.
Но если забыть о приходе весны, погасить дух свой, поверить в одну лишь непременность — смерть, тогда кинутся отовсюду ночные призраки, схватят сердце ледяными пальцами, овладеют чувствами, внушат им губительные желания, и будет шататься по земле не человек и не труп, холодный и сладострастный, с неутолимым желанием и страхом смерти в глазах…»
Так думал Иван Петрович, бредя вдоль длинной мглистой улицы, в поисках деревянного дома с мезонином и освещенными окнами.
А мимо окон в это же время проходил ночной сторож, в тулупе и несгибающихся валенках.
Оглянув не спеша пустую улицу, сторож дошел до угла, где стоял заиндевевший извозчик, сел на ею санки и сказал:
— Мороз нынче здоровенный.
Извозчик, навалясь грудью на выгнутый передок саней, с трудом отодвинул одно плечо, причем показался клок белой его бороды, белый нос и хлопающие над глазами снежные ресницы, и ответил:
— Зябко.
— В чанной теперь тепло, чай пьют, — продолжал сторож.
— И вино пьют, — помолчав, ответил извозчик. После этого оба они помолчали. Сторож думал, что если бы он был купеческий сын, то сейчас бы ни на какой мороз не вышел, а сидел на стуле, выпивши.
А извозчик думал — в какое место его наймут? Если в такое, где поблизости трактир, то свезет и подешевле.
Лошадь ничего не думала, даже ногами не переступала, а шерсть на ней была кудрявая, как у собаки.
И, кроме этих коротких мыслей, все остальное скорежилось и застыло у сторожа и у извозчика. А на перекрестке, невдалеке, горел костер. Около тесно сидели согнутые фигуры. Позади стоял небольшого роста человек. Он потопал ногами, отвернулся от костра и не спеша подошел к извозчику.
— Мерзнете, — сказал он с трудом, но весело, — эх вы, рабочие.
— Вася, — проговорил извозчик.
Пальто на Васе было короткое, с оторванным карманом, на голове картуз, на ногах обернутые веревками валеные калоши.
— А я у огонька постоял, хуже еще прохватило; пустое занятие, жар должен быть внутренний, — продолжал он.
— А ты проходи, внутренний, проходи, — молвил сторож; на что извозчик сказал:
— Не трогай, это Вася, человек душевный.
— Так вот я за свою душевность три пятака стрельнуть хочу, — постукивая зубами и подплясывая, продолжал Вася. — Народ-то скоро оттуда выходить будет, господин сторож?
— Которые скоро, которые не скоро, — ответил сторож, — я ворота сейчас запру, выйти им оттедова невозможно, вот по гривеннику мне и дадут. Ихняя кухарка рассказывала — придут, говорит, пьют, едят и яблоки, и чай, и мясо, а потом читают. Огонь привернут, разлягутся и бормочут. И что ты думаешь, если которого похвалят — он горничной полтинник и мне двугривенный, и на морозе-то все еще про себя бормочет…
— А как же пристав не обижается? — спросил Вася.
— Да разве они люди? Чего на них обижаться.
В это время подошел Иван Петрович. Отогнув задышанный инеем воротник, он спросил, где дом сестер Головановых. Сторож показал ему рукавом на освещенные окна и, когда Иван Петрович направился к воротам, проговорил:
— Еще один — оголтелый.
Но сторож на этот раз оказался неправ. Иван Петрович служил в провинции; много читал, сам пописывал и привык издавна строить однообразные свои дни по тем законам, которые находил в книгах великих писателей.
Не один он был таким мечтателем: по всей глухой, завалющей Руси — в городах, селах, железнодорожных станциях, засыпанных снегом хуторах — живут еще странные люди, у которых в жидкой северной крови есть капля восточной отравы; и капля эта подобна лихорадке — живет человек, здравствует, а вдруг схватит его жаром, свалит с ног, и понесет он в бреду такое, что никому и не снилось. От лихорадки — мышьяк, а от восточной отравы ничто не помогает. Вот и видишь — на поверхность сонной захолустной жизни вдруг выскочит смирненький какой-нибудь до этого обыватель и начинает ото всего отрекаться и тут же злодейство совершит или подвиг. А если выскочить не хватает силы, то хоть поплачет в кабаке, над мерзостью своей, над уходящими днями и прочтет подходящий стишок.
Но за последние годы перестал обыватель понимать — чему же его учат великие писатели? Не подвигу, не раскаянию, не поискам высокой жизни; точно забыли писатели про эту отравную капельку в северной крови, а решили только смешить читателя, ужасать, растравлять в нем и без того расхлябанные похоти.
А некоторые прямо говорили, что русский писатель перевелся, остались одни кривляки, полоумные да неистовые сладострастники.
И многие забросили книги, иные обрадовались разрешению и со спокойной совестью предались афинским удовольствиям; а такие, как Иван Петрович, не доверяя себе, продолжали искать и ожидать нового и прекрасного…
Иван Петрович познакомился с сестрами Головановыми в Крыму, наслышался от них про новое искусство и теперь, заехав по делу в Москву, решил своими глазами посмотреть на непонятных людей, завладевших умами и чувствами.
Одно его смущало во время пути по длинной и мглистой улице — лунный свет: ему казалось, что легче всего отчаяться, изувериться, опустошить себя, подобно мертвому этому лунному пространству, и всего труднее быть радостным, спокойным и светлым, как солнце.
Подойдя к воротам, он поднял ногу, чтобы шагнуть за калитку, но сзади в это время подскочил Вася, кланяясь, шаркая и говоря:
— С наступающим успехом; ради бога, облегчите себя на пятачок, в настоящий мороз не имею средств поддержать жизнерадостность…
Строго оглядел его Иван Петрович и сказал:
— Как ты смеешь говорить об этом… ты понимашь ли, что значит радость жизни?..
И, фыркнув носом, опустил ногу за ворота, взошел на крыльцо и пропал в доме…
В двух низких и теплых комнатах увидал Иван Петрович сквозь табачные струи много молодых и чрезвычайно странных лиц — мужских и женских.
Прямо перед ним остановился коренастый юноша в бархатной рубашке, открывающей всю шею, с огромным бантом. Бритое лицо его было все расчерчено разноцветными закорючками и полосами. Глядя на вошедшего, он вынул изо рта окурок сигары и сказал:
— Это что за рожа?
Затем с отвращением дунул на Ивана Петровича дымом и отвернулся.
Действительно, Иван Петрович имел совершенно голый череп, толстое лицо, жесткие усы под круглым носом и одет был в поношенную судейскую форму, что, все вместе, отдавало глухим захолустьем. Сознавая это и смущенно поеживаясь, он продвигался в глубину, стараясь не попадаться на глаза разрисованному юноше.
Он увидел на некоторых девушках платья по моде двадцатых годов, иные носили волосы, закрученные на ушах, и греческие туники. Были и гимназистки и дамы в бальных платьях. Один молодой человек, скуластый и курносый, выкрасил ухо в зеленую краску Другой стоял в растерзанной одежде, с растрепанными волосами и диким взглядом; две потные девицы повисли у него на локтях… Третий, одетый, как попугай, пестро и в талью, глядел на себя в зеркало…
Сестры Головановы — маленькие, злые, в коротких юбках — прижались к печке, заложив руки за спину. Повсюду говорили, возились, хохотали, старались перекричать. Вдруг громкий бас покрыл все голоса, воскликнув: «Тише!» Сестры Головановы опустили глаза, подобрали губы и в один голос, в один тон зачитали стихи тонкими, птичьими голосами.
Иван Петрович понял одно в их стихах: что сестрам Головановым изо всей силы хочется непременно умереть.
«Что же это такое? Молоденькие, какая жалость», — подумал он, подходя к ним. С кресла неподалеку поднялась полная женщина в черном; дыша и откидывая голову, она громко и с негодованием проговорила стихи, в которых уверяла, что хотела бы принадлежать всем, но только мертвый любовник, вставший из могилы, может насытить ее вулканическую страсть.
Но ни она, ни сестры не имели успеха. Отовсюду говорили:
— Старо, детский лепет, слыхали про ваших покойников, этим не удивишь!.. — И девицы, в прическах, в туниках, в двадцатых годах, окружили разрисованного юношу с длинной шеей.
— Летом мы были еще молоды и стояли на ложном пути, — говорила огорченная сестра Голованова Ивану Петровичу, — мы еще не совсем дошли до нового искусства, но скоро дойдем… А вот, — она показала на разрисованного юношу, — наш учитель и предтеча нового искусства. Сейчас будет читать, послушайте, это гениально…
Длинношеий юноша молчал, сжимая кулаки, девицы дергали его, просили, складывая руки. Наконец он набрал воздуху и проговорил басом:
— Я вас презираю!
— Просим, просим, — завизжали девицы.
— Сдвиг, — проговорил он; и стало тихо…
Увыки взялись за венки
Вех путь прямит
И пу и пес алкая
Псу мор писали,
Алками в пляске
Стучали каблучки.
— Иван Петрович, это сдвиг, вы поняли? Все равно не поймете, — прошептала сестра Голованова. Слова ее были покрыты возгласами восторга. С угольного дивана поднялся полный бритый молодой человек, один глаз у него был выше другого, рот перекошен, сложенным в трубочку языком он облизнул губы…
— Тише, тише, — зашептали изо всех углов…
Он совсем высунул язык, провел им право и влево, спрятал и сказал:
— Мы выслушали несколько поэтических произведений, последнее из них произвело громовое впечатление… Очевидно — остальные поэты мало понимают, что такое новое искусство? Я объясню…
Стало тихо. Все уселись. Длинношеий юноша продолжал стоять, облокотясь на тумбу от цветка. У ног его на ковер опустились поклонницы. Он дымил сигарой, и усмешка остановилась на его больших губах.
— Что такое новое искусство, — повторил бритый человек. — Чувство современности. Тот, кто чувствует современность, получает славу и деньги. Современность есть то, что нас волнует. А что нас волнует? Каждый день читаешь в газете о зарезанной проститутке, об угоревшей семье, взрыве газа, пожаре, опрокинутом поезде, — волнует это вас?
— Нет, нет, — закричали изо всех углов…
— А если я скажу: мне не нравится, как писал Пушкин. Я хочу уничтожить картинные галереи. Я желаю разрезать слова на части и разбрасывать их по бумаге. Я желаю, чтобы мои картины не понимал никто… Волнует это?
— Да, да, к черту старое искусство, — закричали опять…
— Мы любим катастрофы! В каждом стихе, в каждой картине мы хотим видеть намек на невероятные события, на чудовищные катастрофы. Вот что нас волнует больше всего. Каждое мгновение мы ждем и хотим новой катастрофы… Поймайте это мгновение и запечатлейте, и вы модный художник, вы футурист… Сегодня гибнет нравственность и семья — пишите циничные стихи. Сегодня мы в вихре неврастении, мы не можем сосредоточиться ни на мысли, ни на слове — дробите слова, разбрасывайте их по бумаге… Завтра мы захотим чуда, экстаза — войте, как хлысты…
Он сел… Все молчали… Вдруг Иван Петрович подошел к нему и, неловко разводя руками, стал говорить:
— Вот только я одно хотел спросить, вот я приехал из провинции — мы все там спутались — чем нам жить, какой мечтой, где у вас прекрасное?
— Прекрасное? — переспросил бритый, привставая. — Это что за слово? — Он поглядел по сторонам. — Какая-нибудь пошлость? Для чего вам оно?
— То есть как для чего?
— Переживайте каждую минуту остро. Вот вам ответ. А если хотите — то нет ни красоты, ни религии, ни нравственности, ничего. Есть мгновенье современности, это все…
…Когда Иван Петрович вышел опять на мороз, повторяя: «Боже мой, что такое? С ума я сошел? Или уж это конец?» — луна стояла так же высоко, и в морозном пространстве опускались снежные иглы.
Костер вдалеке догорал. На углу стоял извозчик, около него Вася.
— С благополучным окончанием происшествия, — сказал Вася, когда Иван Петрович, сунув ему в руку мелочь, сел на санки, запахивая полость, — смотри, извозчик, лошадь не урони!
— Ничего, она кованая, — проговорил извозчик, — ты, Вася, приходи в чайную, погреемся…
И когда кудрявая, как собака, лошадка свернула на людную улицу, Иван Петрович воскликнул:
— Это какие-то мертвецы, черти их одолели!..
Комментарии
правитьВпервые напечатан в газете, вырезка из которой хранится в архиве писателя в Институте мировой литературы им. А. М. Горького. Название газеты и дату публикации установить не удалось. При жизни автора не перепечатывался.
Время написания рассказа можно отнести к 1914 году, когда в творчестве А. Толстого начало появляться критическое отношение к декадентскому искусству, нашедшее свое отражение в рассказе. Наиболее полное раскрытие эта тема получила в романе «Егор Абозов» (см. наст, том) и в первой части трилогии «Хождение по мукам», в эпизодах, характеризующих скандальные выступления футуристов в предвоенные годы в Петербурге (см. в главе 5-й романа «Сестры» характеристику находившейся в квартире Телегина «Центральной станции по борьбе с бытом» и в главе 7-й — изображение футуристического «маскарада» на улицах столицы).
Печатается по тексту газетной вырезки, архив А. Н. Толстого, № 395.