Новый спор о старой задаче
правитьОдин просвещенный чужестранец, выходя из музея Наполеонова, с душой исполненной удивления, которое родилось в нем от рассматривания образцовых произведений живописи и ваяния, давал отчет своему товарищу в чувствованиях своих и впечатлениях. Сей товарищ — человек также умный, просвещенный, но холодный софист, и всем недовольный умствователь, который путешествовал не для того, чтоб смотреть и учиться, но только для рассеяния, для перемены места — смеялся над его восторгами.
"Вы почитаете слишком важными человеческие произведения, " сказал он: «слишком много им приписываете. Промышленность, искусства, науки в самом деле суть не что иное, как блестящие мелочи. Человек со дня своего рождения до самой смерти не перестает быть ребенком и подвержен весьма легким переменам. Наши ремесла и искусства ничем не разнятся от детских игрушек; каждый из нас играет в здешней жизни. Нет ни одного из важных занятий, которое не имело бы сходства с детскими забавами. Наш состав моральный и физический остается в первобытном своем образе. Один зависит от другого. Чем рознится лицо пятидесятилетнего человека от лица трехлетнего младенца? Только бородой и морщинами; самая сущность ни в чем не переменилась.
Зодчий есть ни что иное, как взрослый ребенок, которого голова набита затеями, и который с напряжением всех сил своих хлопочет о том, чтобы кучи каменьев и бревен накладены были в известном порядке. Здания походят на кегли, в которые время бросает шары — и кегли валятся одни за другими.
Что значит искусный живописец, например портретный, исторический, или какой хотите? Человек, который умеет владеть кистью лучше, нежели маляр и красильщик. Живописец и маляр представляют одинакую роль; один искуснее другого — вот вся разница!
Достоинство хорошего ваятеля состоит только в том, что он умеет дать мрамору внешние формы человеческого тела. Резец у него то же, что у Батила флейта, что у Вестриса ноги.
Мальчик чертит на бумаге лошадей и петухов, вырезывает ножичком из дерева разные фигуры, бренчит на гитаре для прогнания скуки: что он делает? Точно то же, чему живописец, ваятель и музыкант дают пышное название художеств.
Поэт играет словами, как музыкант нотными знаками. Кому из них удается успеть более других, того почитают игроком более счастливым и проворным, нежели тех, которым не удается отличиться.
Все согласились способность творить называть гением. Но можно ли приписывать сию способность человеку, который есть только подражатель — и ничем другим быть не может? Натура представляет образцы, а человек только подражает им. Следственно гений принадлежит творцу сих образцов, и исключительно ему одному.
Слово гений часто употребляется не у места, так точно как слова: божественный и небесный, которые принадлежат одному только божеству и велению дел его десницы всемогущей.
Люди, присваивая себе пышные наименования, походят на детей, которые играют в короля и королеву, и подражают тону государя и его супруги.
Если посмотреть с известной высоты на здешний мир, то он представится пространной школой. Люди во вкусах своих, в страстях, в забавах, в начинаниях, в трудах показывают ребячество, какое видим в поступках учеников малолетних, с тою только разницею, что взрослые не имеют ни того чистосердечия, ни той невинности, которые находим в детях. Глядя на одних, смеемся, на других — жалеем.
Не смешно ли, что мы приписываем такую важность своим произведениям? Строение листка древесного менее ли удивительно, нежели Аполлон Бельведерский, или картина представляющая Преображение?
Что значит научиться? Снискать способность наугад определять (не спрашивайте, хорошо или худо?) малейшую часть из всего того, что существует. Что есть ученость? Терпение читать и способность помнить. Итак чем же тут можно тщеславиться?
Люди, надутые смешною гордостью, хотят, чтобы имя их вечно жило в потомстве. Но что может на земле быть вечным? О вас будут говорить, долго или не долго; однако ж когда-нибудь это кончится. До Гомера, до Гесиода, которые у нас бессмертнее всех смертных, также дойдет очередь в свое время, и их имена изгладятся из памяти людей. Положим, что о них будут помнить еще несколько веков: но что значит тысяча веков перед вечностью?
Дуновение времени уносит нас, подобно ветру, песок возметающему. Песчинки, не столько легкие, как другие, остаются в виду несколько времени. Наконец приходит их очередь; они поднимаются и исчезают в бесконечном пространстве.
Все имеет конец свой. Это участь всех людей и их произведений. Люди на земле подобны куклам, пущенным на досках; ими двигает рука невидимая, держащая нить, к которой они привязаны; по различию движений, они принимают на себя различные виды, и являются — один художником, другой ремесленником, судьей, оратором, воином, поэтом и проч.
Итак скажите, не смешно ли считать себя важным творением? Кто си вниманием смотрит на вселенную, тот видит, как он мал и беден; видит, какой малой птичкой он рожден для столь обширной клетки! И можно ли думать, чтобы верховное существо вложило в атом, называемый мужчиной или женщиной, нечто от своей сущности? Что есть общего между слабым скороисчезающим составом и существом всемогущим, бесконечным?»
Товарищ софиста, просвещенный любитель произведений ума человеческого, выслушав терпеливо ложные умствования хулителя их, отвечал следующим образом:
«Не знаю, какая странность заставляет вас унижать род (espece) свой. Вы видите в обществе только бедность и глупость. Отчасти это справедливо и всем известно; но вы из некоторых особенных явлений хотите вывести общее заключение. Не спорю, что пороки существуют; но разве нет добродетелей? Есть нелепости; но не видите ли и порядка? По слабости некоторых должно ли заключать, что все глупы? Все равно было бы, если б вам вздумалось уверять, что Константинополь населен одними евнухами, по тому только, что в серале их находится несколько сотен.
В словах, действиях и произведениях людей видите одни только игрушки! В таком случае нельзя не признаться, что Демосфен и Цицерон, Александр и Цезарь, Фидиас и Апелл, были игроки — весьма искусные; не признаете, что человек одарен гением, и утверждаете, что он умеет только подражать, а не творить; следственно по вашему мнению человек есть ни что иное, как — обезьяна!
Но много ли знаете таких обезьян, которые писали, как Гомер, учреждали республики, как Ликург и Солон, проповедовали добродетель, как Сократ, делали изваяния Аполлона и Венеры, строили Пантеоны, и проч. и проч.? человек есть обезьяна! … Подумайте, государь мой! Человек подражает Богу, а обезьяна — человеку.
Правда, гений человека в сравнении с гением того, кто создал миры и двигнул вселенную, есть вещь очень малая; сравните ж его со способностями других животных, и вы признаетесь, что человек превосходит всех дышущих тварей. И так, для чего ставить нас наряду с животными, когда превосходство наше перед ними столь очевидно? Для чего унижать нас, когда люди, живущие без законов, без морали, без воспитания, словом, дикие господствуют над животными умом своим и проворством? Дикие носят с собою семена умственных способностей, которые в обществе раскрываются и зреют. Найдите мне сии семена в животных.
Если Бог создал человека столь отличным от прочих тварей, если одарил его разумом, с помощью которого он может возноситься даже до своего создателя; то как думать, что это сделано без цели, без конечной причины? Человек есть любимое творение божие: все времена и все места это свидетельствуют. Все сотворено на службу человеку, царю земному. Можно ли, чтобы милосердный Бог, одарив его столь высокими качествами, назначил для него бытие только вещественное, махинальное, подобное бытию животных и растений?
Человек отличается своими действиями, равно как моральным и физическим составом. Он есть часть самого божества по духу, по своему образу. Изваяния, картины, здания, хитро устроенные машины, различные произведения досужества, сочинения ученые и музыкальные, уложение политики и законодательства — вот предметы, ознаменованные печатью духовности, и принадлежащие только человеку. Сие напечатление, верное и разительное, возбуждает душу мою к удивлению; образцовые произведения, прекрасные мысли восхищают меня, потому что они свидетельствуют о благородном начале и важном назначении человека; в них я вижу неоспоримое доказательство сходства между Богом и мною.
Ваши парадоксы унижают душу. Для вас земля кажется безобразной глыбой, по которой пресмыкаетесь; для меня — она есть великолепный театр, на котором творец поставил человека для господствования, как сам он господствует на небе; поставил для того, чтобы земля украшена была его образом и подобием.
Не спорю, что бессмертие — когда дело идет о славе — должно разуметь в противоположном знаменовании. Нет ничего бессмертного в здешнем свете; люди и их имена умирают. Однако ж те, которые оставили по себе память долговременную, те, которых добродетели и творения уважает потомство в продолжении многих столетий и удивляется им, те, говорю, имеют своих подражателей; а сии подражатели, передавая один другому труды свои и занятия, принуждены были почтить изобретателей названием бессмертных. Другого объяснения не может быть, почему образцовые произведения и великие подвиги почитаются бессмертными.
Думаю, утешительно для сердца быть основателем или подпорою такой многочисленной секты почитателей. Какая слава! Тлея в могиле, господствовать над умами потомства, и будучи уже забытым, служить ему образцом для подражания!
Вот назначение людей истинно великих; кажется мне, что ваши ложные умствования не успеют погасить благородного жара в тех, которые чувствуют себя способными сделаться великими.»
Я слышал сей разговор, написал его, и надеюсь, что он может занимать место в журнале, назначенном для философии, хотя его содержание не слишком ново.
Новой спор о старой задаче: [Рассуждение об искусстве и художниках]: (Из Декады) // Вестн. Европы. — 1805. — Ч. 21, N 9. — С. 23-33.