Большинство людей предпочитает заниматься всем, чем угодно, только не мышлением и раздумьем; чтобы иметь при этом все-таки еще и возможность действовать, не подвергая себя слишком большому урону, они держатся излюбленной максимы: поступать всегда только так, как поступают все другие. Таким образом, они похожи на общество, которое уселось в круг — один к другому на колени, в то время как никто не сидит на стуле. Когда я вижу как в стаде гусей или баранов каждый идет непременно за предшественником, не заботясь, куда же он, собственно, идет, то мне кажется всегда, что сквозь их крик и блеяние до меня долетают произносимые слова: „не стану я выделяться!“
Авторитет является, как известно, единой действующей силой: никто не хочет, в сознании собственного бессилия, прибегать к суждениям, а каждый дожидается суждения со стороны более умного. Но вместо последнего является более бесстыдный и внушает ближнему свое суждение, а затем по его стопам идет уже все стадо.
Есть существа, относительно которых не понимаешь, как это они умудрились ходить на двух ногах, — хотя сам по себе этот факт еще ничего и не говорит.
Человек, которому, как это обыкновенно бывает, чужой авторитет должен заменять собственное суждение, представляет собою жалкое животное.
Есть масса двуногих и четвероногих существ, которые существуют только для того, чтобы существовать.
Нет ничего более редкого, чем самостоятельное суждение. — Меньше всего можно ожидать его от ученых по профессии. Узкое пространство их головы наполнено традиционным материалом, а последнему всякое самостоятельное мышление опасно.
На что может надеяться тот, кто славу за добытое собственной мыслью должен принимать из рук таких людей, которые никогда не могли мыслить сами и хотят возместить этот недостаток помощью традиционного материала, коего они служат хранителями?
Но скажут мне, что подрастает беспристрастная молодежь и что есть исключения. Исключения существуют только для исключений, и в таком жалком мире, как наш, приходится во всем жить в виде исключения.
Лавровый венок, это — покрытый листьями венец терновый.
Кому парадоксальность какого-нибудь произведения кажется достаточным поводом для неблагоприятного суждения о нем, тот, очевидно, держится того мнения, что у нас уже имеется в обращении значительная масса мудрости, что мы вообще ушли далеко и нам предстоит — самое большее — сделать некоторые частные поправки. Но кто вместе с Платоном попросту устраняет это ходячее мнение словами: τοις πολλοις πολλα δοκει или даже вместе с Гёте держится убеждения, что абсурдное собственно и заполняет мир, для того парадоксальность известного произведения всегда является благоприятным, хотя далеко еще и не решающим признаком.
Хороший был бы это мир, в котором истина могла бы быть не парадоксальной, добродетели не надо было бы терпеть страдания, а все прекрасное могло бы быть уверено в одобрении[1].
Того, кто создал великое бессмертное произведение, так же не может волновать или огорчать прием публики и суждение критиков, как разумного человека, который ходит по дому умалишенных, не может задевать брань и оскорбления со стороны сумасшедших. Конечно, пока первый не знает людей, а второй не знает, где он, до тех пор дело будет обстоять иначе, — но не после полученного разъяснения.
Le fondement de toute gloire véritable c’est l’estime sentie; mais la plupart des hommes ne sont capable d’estime sentie, qu’envers ce qui leur ressemble, c’est à dire envers le médiocre. Donc la plupart des hommes n’auront, pour les ouvrages du génie, jamais qu’une estime sur parole. Celle-ci se fondant sur l’estime sentie d’un très petit nombre d’individus supérieurs capables d’apprécier les ouvrages du génie: nous voyons la raison de la lenteur de l’accroissement de la véritable gloire[2].
Интересно знать, как высока была, собственно, ценность Платона во мнении людей его времени?
Аристотель позаботился о своем кредите при дворе.
Мог ли бы какой бы то ни было великий ум достигнуть своей цели и создать вечное произведение, если бы своей путеводной звездой он взял блуждающий огонек общественного мнения, т. е. мнение маленьких умов?
Серебро, золото и обыкновенные драгоценные камни находят себе покупателей в любой день; поэтому, запасшись ими, ты никогда не впадешь в нужду. Но драгоценные камни первого ранга, которые в высшей степени редки и до некоторой степени неоценимы, лишь изредка находят себе и покупателя, умеющего оценить их и оплачивающего их по их полной стоимости, и если только вы не хотите спустить их, то можете с ними умереть в бедности, но оставить богатых наследников. Совершенно так же маленькие таланты находят себе признание, оценку и употребление очень легко; наоборот, великие, в высшей степени редкие, почти неоценимые таланты с большим трудом обретают себе знатока, ценителя и воздаятеля: их произведения часто переходят к потомству, не дав ничего современникам. (То же самое сказал Шанфор, которого тогда я еще не знал).
Число лет, протекших между появлением какой-нибудь книги и ее признанием, дает меру времени, на которое автор опередил свой век: может быть, оно, это число, — квадратный или даже кубический корень из этого времени или даже из того времени, которое данной книге предстоит прожить.
В царстве мышления существует три рода умов.
Одна категория их не в состоянии идти иначе, как в сопровождении кого-нибудь другого и лучшего, чем они, причем они знают, что это так, и занимаются только воспроизведением чужих мыслей. Однако же такие люди стараются часто скрыть это за мнимой оригинальностью, которая, впрочем, не идет дальше распорядка и изложения. Они становятся комичными, когда выдают себя в тех пунктах, где их предшественник обошел лежавшую у него на пути проблему или же сделал ошибку, и когда такой оригинальный подражатель прокрадывается тихонечко и с комической серьезностью по той же тропинке мимо этой проблемы, или непринужденно проделывает за своим образцом те же ошибки, — чего не могло бы быть, если бы он осмелился мыслить сам.
Вторая категория умов обладает такими же силами, что и первая, но у нее недостает способности суждения, чтобы это понять, и вот, человек такого типа пытается идти на собственных ногах и преподносит почтенной публике самолично придуманные монстры. Это — дураки „на свой образец“.
Третья категория умов настолько редка, что ее приходится рассматривать скорее, как исключение: это — оригинальные, самостоятельно мыслящие умы.
Когда кто-нибудь стоит вверху один, а другие не могут подняться к нему, то он должен, если не хочет быть один, спуститься вниз.
Быть великим, вот — единственное средство показать маленьких людей в их малости. Кто прибегает к иным средствам, тот показывает этим, что в его распоряжении нет первого средства. Маленькие люди во все времена ссорились и ругались в литературе; ибо чтобы возвысить себя, они видели только одно средство: унизить других. Великие умы этого никогда не делали, более того, — они остерегались поступать так даже в тех случаях, когда, может быть, у них являлось к этому искушение; ибо только таким путем могли они показать, что они в состоянии возвысить себя собственными силами, не унижая других, — как бы не только в относительном, но и в абсолютном пространстве. А кто стоит там, вверху, тот на своей высоте останется.
Τεκνον εμον, καρτος μεν Ἀϑηναιη τε και Ἡρη κ. τ. λ.
Соперников или противников ни в каком случае не надо пытаться умалять порицанием или принижением; достигнуть этого можно единственно тем только, чтобы самому быть великим: это делает их малыми, малыми, малыми! Это — худшее, что можно им причинить; потому они никогда и не прощают этого. Если же ты стараешься добиться их умаления только что упомянутым прямым путем, то это показывает, что ты не можешь выполнить своей цели способом последним, — и вот ты совсем не достигаешь желанного, ставя себя с ними на одну доску.
Быть великим и быть вынужденным жить среди жалкого сброда, это — синонимы; это только два выражения для одной и той же вещи, как несомненно одно и то же сказать: а относится к в, как 1 к 8, — или а составляет 1/8 в.
Собственное одобрение никогда не является гарантией ценности какого-нибудь умственного произведения; ибо оно говорит только, что выраженные в этом произведении мысли автора соответствуют его взгляду на мир, что́ понятно само собою; дает же такую гарантию всякое искреннее чужое одобрение. Ибо если мысли, совершив свой путь из одной головы в другую, совпадают и с имеющимся в этой последней мировоззрением (а ничего бо́льше никакое одобрение не может сказать), то это может иметь свое основание только в том, что они объективны, т. е. что они находятся в согласии с объективным миром, который общ всем. Это — мир интуиции; он во всех головах — один и тот же, только не в каждой он отпечатлевается одинаково чисто и энергично. Что бы из этого мира ни показать кому бы то ни было, последний не может ничего отрицать, хотя бы он сам и не нашел этого.
Объяснять чужое отдельное одобрение из случайного совпадения образа мыслей можно лишь тогда, когда человек писал в манере, по моде и в духе своей эпохи, т. е. безо всякой оригинальности, или составлял такие же рассуждения, какие составляет всякий и сам, т. е. был тривиален. Помимо же этого, различие одной индивидуальности от другой слишком велико.
Итак, уже одно чужое одобрение, настоящее и компетентное, дает гарантию тому, что самостоятельно продумано и оригинально. В противоположность этому, одно чужое неодобрение или даже неодобрение многих ничего не значит; ибо оно, если даже не вытекает из дурной воли, может очень часто являться плодом недостаточной способности понимания. Но пройти путь из одной головы в другую мысль должна, если одобрение, которое встречает ее, должно служить показателем ее ценности.
Частое исключение составляет случай, когда сообщаемые понятия уже имелись в чужой голове, и, следовательно, данное произведение — не более как простое повторение уже известных понятий, которые твердо установлены во многих головах. В этом случае произведение не оригинально, — а все сказанное применимо только к оригинальному. На этом исключении и покоится одобрение того дурного, на что существует большой спрос. Все его читатели и почитатели сравнивают его — но никогда не с миром интуитивным, а только с господствующими понятиями.
Озорий (de gloria) верно заметил, „что слава бежит от того, кто за ней гонится, и наоборот, следует за тем, кто не обращает на нее внимания и не ищет ее“.
Ибо всякое преднамеренное стремление к славе являет людям доказательство того, что данный человек не относится с полной серьезностью к самому делу, — иначе он не придавал бы такой большой цены тени или отзвуку этого дела, — согласно принципу, что аффектирование какого-нибудь свойства указывает на его отсутствие.
Итак, для своей славы не следует делать ничего другого, как только заслуживать ее: следовательно, не умалять других, чтобы этим относительно возвысить себя[3]; не позволять друзьям хвалить себя и вообще не стремиться преднамеренно возбуждать к себе внимание; не восхвалять своего дела и вообще не подымать шума, а ждать, пока заслуга сама начнет говорить за себя, что́ она непременно в конце концов и сделает, как и, наоборот, слава, созданная искусственно, должна будет рано или поздно погаснуть. Ибо всем этим раздражаешь еще, помимо всего, дух противоречия и обостряешь и без того постоянно возбужденную зависть.
Те, кто достиг настоящей и заслуженной славы, не могут придавать ей никакого значения; ибо человеческий род представляется им как раз настолько же малым, насколько они ему — великими, и его слабые соединенные голоса, достигая их слуха, звучат лишь как жалкое кваканье. Но здесь и наступает то, о чем говорит Аристотель — именно, что хотя отдельные лица, которые составляют публику, обыкновенно не способны к верным суждениям, но сама эта публика судит в большинстве случаев верно и метко.
Что Упнекхат читают и знают так мало, спустя тридцать лет после появления на немецком языке; что „Разные сочинения“ Лихтенберга, вместо того чтобы выдержать новые издания, спустя 33 года, должны продаваться по очень пониженной цене; что гетевское учение о цветах все еще после 22 лет везде считается ложным: все это — характерные черты немецкой публики, о которых никогда нельзя забывать, если возлагаешь на нее известные надежды.
Чтобы ориентироваться в интеллектуальном характере немцев и в тех надеждах, которые можно возлагать на них, я заметил себе несколько устойчивых пунктов, на которые в соответственных случаях я всякий раз и обращаю свой взор. Вот они: 1) Фихте, этого переходящего всякие границы шута Канта, все еще, 40 лет спустя после его выступления, называют рядом с Кантом, как если бы он был ему ровня. Ἡρακλης και πιϑηκος! — 2) В течение 24 лет еще не понята истинность гетевского учения о цветах. 3) „Разные сочинения“ Лихтенберга не только не дожили до второго издания, но спустя 32 года после их появления предлагаются издателем за бесценок, в то время как сочинения господ Залата, Круга, Гегеля и т. д. выдержали несколько изданий.
Правда, утверждают, что немцы выдумали порох, — но я не могу присоединиться к этому мнению.
На вопрос об отношении отдельных выдающихся умов к их нациям я нашел долго искомый ответ у Бэкона.
Нет нужды „чернить дурное“: мода, которая дарит его благосклонностью, долго не проживет, и тогда каждый увидит его в его настоящем свете. А порицанием его вы всегда спускаетесь до некоторой степени au niveau с ним; да и трудно всегда опережать время; а благодаря времени дурное тонет в силу собственной тяжести. Самая попытка указать, почему данное дурное дурно, была бы сизифовым трудом.
Сказанное неверно — в силу обоих совпадающих между собою изречений Вольтера и Гете, которые я привел в предисловии к Этике.
Материал или круг деятельности людей дела, это — воля людей: они придают ей нужное движение, и она становится орудием их деяний, Можно наверняка рассчитывать на волю людей, коль скоро на нее надлежащим образом воздействуют мотивами; ибо воля имеется у всех в полной мере: ведь она — субстанция человека.
Кру́гом деятельности людей-творцов служит интеллект людей: он должен понимать и ценить их произведения; но он составляет лишь акциденцию человека и обыкновенно до такой степени слаб, а при том еще и так подавлен господством, которое имеет над ним воля со своими наклонностями и страстями, что его почти всегда оказывается недостаточно. Вот и выходит, что нет пророка в своем отечестве, и творцы, обыкновенно, не имеют другой награды, кроме как славу в потомстве.
Напротив, у людей дела для каждого деяния есть только один благоприятный момент времени, — один случай; творениям же остается неизмеримое время для их оценки, и их создатели могут сказать: si eso no es su siglo, muchos otros lo seran.
Никто, конечно, никогда не наслаждался больше, чем Гете, косвенными и второстепенными преимуществами гения (популярность, признание, слава, высокое положение, почести и созданное всем этим личное благополучие). Но кто поверит, что его счастье состояло в наслаждении этими благами, а не его собственным духом, и что он не убегал охотно от хвалебного гула своих почитателей в одиночество, к собственным мыслям?
Этих косвенных выгод достигают с помощью таланта гораздо легче и удобнее; а гений, напротив, влечет за собою очень много косвенных невыгод, так как одаренный гениальностью человек — совершенно иного рода, чем все остальные, исключителен, изолирован, одинок, негоден для повседневной обыкновенной деятельности и течения человеческой жизни, а, кроме того, он отличается от других особенностями своей организации, поскольку нервная система в нем преобладает слишком неравномерно и поскольку еще он раздражителен, меланхоличен и ипохондричен. Вот почему только величина непосредственных преимуществ (наслаждение собственным духом) может вознаградить его за эти отрицательные стороны, и, несмотря на все, сделать гениальность все-таки желанной.
Конечно, самонаслаждение, которое гений испытывает от самого себя и своих созданий, и та незначительность, в какой предстают ему люди, настраивают его так возвышенно, что он мог бы относиться вполне равнодушно к тому, будет ли он среди таких существ пользоваться славой или нет. Но этот мир не вмещает в себе идеалов: его гении остаются людьми, у них есть слабости, среди которых жажда славы — далеко еще не самая большая.
Кто хочет совершить что-нибудь великое, тот не должен стремиться угодить своим творением кому бы то ни было, кроме самого себя: коль скоро он погонится за чужим одобрением, из его произведения не выйдет ничего великого. Что создал бы Шекспир, если бы он принимал во внимание восприимчивость и одобрение других? Как мало, конечно, мог рассчитывать на одобрение и понимание Гёте, когда он писал своего „Тассо“! Когда он появился, Гёшен жаловался на плохой сбыт (по Римеру).
Журнальная критика властвует не над суждением публики, как она воображает, а только над ее вниманием; поэтому единственный способ насилия для нее состоит в замалчивании. Порицание же со стороны критики должно быть для всякого уважающего себя писателя одинаково желанно, как и ее похвала: это одно и то же.
Глупец — тот, кто думает, что люди en masse обладают способностью к объективной участливости в чем бы то ни было, т. е. что они могут живо интересоваться истинной красотою: коль скоро что-нибудь подобное возбуждает их волнение, вы можете быть уверены, что за этим кроется какой-нибудь интерес воли и что взволнованная таким образом масса представляет собою партию.
Почти так же легко, как воздается должное писателю умершему, воздается оно и живому, после того как вымрет то поколение, среди которого и для которого он писал сначала.
Они воздвигают людям памятники, с которыми потомство со временем не будет знать, что́ делать. А Бюргеру они памятника не ставят.