И как это может удивлять нас, что этот мир — царство случая, ошибки и глупости, которая наголову разбивает мудрость, что в нем бушует злоба, а всякий отблеск вечного находит себе в нем место только как бы случайно и зато тысячи раз вытесняется вон? Как может это удивлять нас, говорю я, когда именно этот мир (т. е. наше эмпирическое, чувственное, рассудочное сознание в пространстве и времени) обязан своим возникновением только тому, что́ согласно приговору нашего высшего сознания не должно было бы быть, а представляет собою путь извращенный, возврат с которого дается добродетелью и аскетизмом, а полное освобождение от которого, в результате последних, — блаженная смерть (как освобождение зрелого плода от дерева). Платон поэтому (Федон) называет всю жизнь мудреца долгим умиранием, т. е. отрыванием от такого мира.
Можно было бы сказать: вся наша греховность не что иное, как основная ошибка, состоящая в желании измерить вечность временем, как бы вечная попытка найти квадратуру круга. Ибо она направлена единственно на то, чтобы продлить временное существование, частью в индивидууме (жадность, корыстолюбие, вражда), частью — в виде (половое влечение). Желать временного существования и желать все дальше, в этом — жизнь. Ошибочность этого заключается в том, что мы не замечаем, что это временное существование, когда оно достигнуто, снова и расплывается, что оно по своей природе скоропреходяще, непостоянно, неустойчивая тень, нить без толщины, без субстрата, математическая линия, которая и при бесконечной длине не приобретет толщины. Мы этого не замечаем; не зная утомления, мы наполняем бочку данаид, уподобляемся белке в колесе. Мы мним путем постепенности поймать то, что может быть схвачено только одним взмахом, — путем перехода из времени в вечность, из эмпирического в высшее сознание. Мы без передышки бежим по периферии, вместо того чтобы пробиться к неподвижному центру.
Названная выше основная ошибка создает практически греховность, теоретически — недостаток гениальности, полиматию вместо философии.
Преступление, грех представляют не что иное, как симптом и признак того, как крепко воля данного человека схватила жизнь, как крепко он всосался в нее. Для жизни существенны страшные страдания, которые расточает случай. Наказания, которые неотвратимо вызываются преступлением и грехом (вечные адские муки), это — та величина страданий, которая потребуется, прежде чем воля данного лица отвернется от жизни, оторвется от нее[1]. Индивидуум, который совершил такой грех, может все же быть пощажен страданиями — до своей смерти. Но не злая воля в нем искореняется смертью, а только отдельное явление ее, — то тело, которое умирает. Сама же воля продолжает жить во все времена, ибо она существенна для времени, как время для нее. Миллионы лет постоянного возрождения существуют только в понятии (как и все прошлое и будущее существует только в понятии); для индивидуума время всегда ново, он всегда чувствует себя как бы вновь созданным: наполненное время сплошь — настоящее. Время похоже на прикрепленное колесо: оно вертится с быстротой молнии, не двигаясь с места, и его периферия остается всегда на одинаковом расстоянии от центра. Вечно неразрешимый вопрос, почему же „теперь“ существует именно теперь, возникает благодаря тому, что мы рассматриваем время как нечто независимое от нашего существования, а последнее как вброшенное в него: мы предполагаем два „теперь“, — одно, которое принадлежит объекту, и другое, которое принадлежит субъекту, и удивляемся их совпадению: но ведь только это совпадение, это соприкосновение объекта и субъекта (которые оба опять-таки, в свою очередь, существуют только в этом соприкосновении, а не вне его) и представляет „теперь“; и уж тут, конечно, оно должно быть тождественно с самим собой, „теперь“ = теперь, определенное теперь есть всегда именно теперь. — Люди, побуждаемые разумом, спрашивают себя, были ли они до этой жизни и будут ли существовать после нее. Кант учил, что время присуще не вещам в себе, а только явлению. Но они этого не поняли, хотя Платон 2200 лет назад сказал это иными словами, — чего они тоже не знают.
А я прибавляю к этому: время, это — только наипростейший вид закона достаточного основания, а весь закон основания свойственен только явлениям, не вещам в себе: только объекту, не субъекту.
Платонова идея, вещь в себе, воля, (ибо все это — одно и то же) ни в каком случае не основание явления; ибо таким образом они (идеи) были бы причиной, а в качестве последней — силой, а как сила они были бы истощимы. Но для идеи нет никакой разницы, выражается ли она в одной вещи или в миллионах вещей. Например, представляется ли идея дуба в одном дубе или в тысячах, выражается ли идея зла в одном или в миллионах людей и животных, это для идеи — одно и то же, и различие это лежит уже внутри явлений и принадлежит к явлению; ибо оно обусловлено временем и пространством. Принимая во внимание этот факт, я сказал бы: идея — магического характера, чем обозначают нечто такое, что, не будучи силой природы и, следовательно, не обладая границами естественной силы, тем не менее пользуется властью над природой, каковая власть поэтому неистощима, вечна, т. е. вневременна. Но слово магический возникло из суеверия, неопределенно и пользуется дурною славой.
И вот, именно потому, что количество индивидуумов для идеи совершенно несущественно, бытие индивидуумов вполне подчинено случаю, и их гибель лишена значения для идеи и реальна только в явлении[2]. В качестве причины и действия (вообще, как основание и следствие) стоят между собою во взаимной связи только явления, но не идея или вещь в себе — с явлением. Наоборот, явление не что иное, как сама идея, поскольку она познается.
Воля есть идея[3]: если надо познать ее, то она является в виде органического тела, а потому и вообще как тело; т. е. она становится представлением первого класса и вступает в время, пространство и во все формы этого класса. Самые эти формы — существенные выражения того, что есть воля. Например, основой выражения ее ничтожества, тщеславия, пагубности служат время и пространство как бесконечные, в которых воля является в качестве одушевленного тела во времени и пространстве и в качестве конечной, — следовательно, в сравнении с упомянутой раньше бесконечностью — совершенно незаметной величиной. Дальше это ничтожество находит свое выражение в лишенном длительности настоящем (из которого между тем и состоит вся жизнь), в зависимости и относительности всех вещей, в постоянном становлении без бытия, в постоянном желании без удовлетворения, в постоянном задерживании умирания, что и представляет жизнь, пока, наконец, не отпадет и эта задержка и т. д.
Ведь, вся жизнь должна отражать как в зеркале не что иное, как волю; ведь, она — только ее познание: какова воля, такой должна быть неизбежно и жизнь; но сама воля свободна.
А что рядом с хотением существует и познание (а оно всегда только познание хотения), это — единственно хорошая сторона жизни, истинное евангелие спасения; оно все-таки гарантирует воле, как бы плоха она ни была, конечное освобождение, т. е. вхождение в себя. Отсюда утешительность познания, утешительность созерцания природы[4], а тем более утешительность искусства, которое представляет собою как бы познание во второй инстанции, — познание, ближе подходящее к нам и уже очищенное художником от несущественного. Познание художественного произведения относится к познанию природы, как животная пища — к растительной.
Вы жалуетесь на бег времени: оно не текло бы так неудержимо, если бы что-нибудь, что находится в нем, было достойно остановки.
Как продолжительна ночь бесконечного времени в сравнении с коротким сновидением жизни!
Ретроспективный взгляд на нашу прошедшую жизнь никогда не доставляет нам полного удовлетворения. Или мы видим боли, или радости, которых у нас не было, или наслаждения, которых мы не замечали. — Это значит: наше я составлено из двух различных часов, которые редко или никогда не идут, вполне совпадая между собою, — т. е. из воли, которая представляет нашу подлинную и изначальную сущность и не знает ничего, кроме своего „удовлетворена“ или „не удовлетворена“ (так она проста!), и из познания, которое показывает ей эту простую тему в миллионах пестрых и разнообразных картин! Воспоминание о различных временах передает собственно только различные картины познания; ибо тема воли всегда была старая и монотонная.
Мы в продолжение всей нашей жизни полны тоски или по далекому будущему, как это бывает особенно в первой половине жизни, или по далекому прошедшему, как это бывает особенно во второй половине нашей жизни; настоящее же, в котором одном лежит действительность, нас не удовлетворяет никогда. Таким образом мы наконец замечаем, что мы всегда гонимся за лишенной существования и сущности тенью и не можем найти ничего, что удовлетворило бы эту тоску, т. е. было бы так реально, что могло бы удовлетворить в нас волю. Все это известно и уже давно сказано. Не так известно то соображение, почему это не может быть иначе. А потому, что жизнь и ее реальный мир не что иное, как простой образ, отображение воли, простое явление, а не вещь в себе. Поэтому она не обладает ни субстанцией, ни реальностью, но как всякая картина, или образ она — простая поверхность, лишенная плотности, простая тень, простая видимость. Но такова воля, которая неустанно стремится к удовлетворению: она — реальность, вещь в себе; поэтому ее никогда не может удовлетворить никакое простое явление, никакая простая картина. Оттого и жизнь никогда не может удовлетворить волю, потому что жизнь — только ее собственная тень.
До некоторой степени самое нелепое в жизни, это — завершенность каждого мгновения, будет ли оно наслаждением или болью, поскольку оно не забросило в будущее определенного якоря или гарпуна. Что же остается от такого мгновения?[5] — Воспоминание. — Но оно охватывает не волю, реальное, а представление, производное; я хочу сказать: оно охватывает не полученное наслаждение, а только то, что было при этом в представлении, т. е. второстепенное обстоятельство; ибо сущность, реальное в наслаждении, это — воля; точно также воспоминание охватывает не боль, а только то, что было при этом в представлении, т. е. оболочку; ибо сущность, реальное в боли, это — воля.
Поэтому мы не понимаем как следует ни наших прошедших болей, ни наших улетевших наслаждений, а у нас есть только их засохшие мумии, представления, которые как оболочки сопровождали их, в холодном воспоминании.
Корень нашего существования лежит вне сознания, но само наше существование лежит целиком в сознании. Существование без сознания не было бы для нас совсем существованием.
Далее, время — форма сознания. Но у него только одно измерение. Поэтому-то и у всего нашего существования только одно измерение, благодаря чему оно очень близко подходит к несуществованию; оно получает, следовательно, сплошь характер ничтожности. Ибо таким образом, ведь, прошлое совершенно ничтожно, будущее также, настоящее — без протяжения; не остается ничего от всего существования. Это — существование без ширины и глубины: это — явление, которое выражает только такую же претензию на существование, как геометрическая линия — на заполнение пространства. Кто, как Гоббс, отвергает линию без ширины, пусть всмотрится в ход своей собственной жизни.
Оглянись на печальные периоды твоей жизни и воспроизведи снова перед твоими духовными очами сцены огорчения, многие часы одинокой скорби. — Что видишь ты? Простые картины, которые равнодушно стоят перед тобой. То мучение, которое оживляло их, ты не можешь воскресить вместе с ними. Картины стоят теперь перед тобой, бездушные и равнодушные. Почему? Потому что все это — простая скорлупа без ядра, все это существует только в представлении, потому что видимое и представляемое — простая оболочка, которая приобретает значение только от того, что в ней заключается, — от воли и ее движений. Мир представления со всеми его сценами, печальными и радостными, не реальное, а только зеркало реального. Реальное, это — воля, твоя воля: после всей печали и радости, через которые она прошла, она все еще налицо в неуменьшенной реальности. Те сцены печали и радости стоят перед нами как простые, мертвые, равнодушные картины, потому что они и раньше, да и вообще, не были ничем иным.
Короче — можно сказать так:
Что отличает пустую картину прошлого от настоящей действительности?
В области одного представления — ничто; ибо в качестве представления одно так же совершенно, как другое.
А отличает их то, что в последней заключается, кроме всего, еще и сильное или слабое движение воли; оно вложено в нее действием, завернуто в нее и дает ей таким путем реальность, наподобие того, как зернышко соли придает безвкусной воде известный вкус.
Ut mundus, sive homo, summam ac veram felicitatem adipisceretur, ante omnia oporteret, tempus sistere[6].
Если толком подумать, то придешь к заключению, что все, что погибает, собственно никогда взаправду и не было.