Новые Paralipomena (Шопенгауэр)/Глава I

Полное собрание сочинений
автор Артур Шопенгауэр
Источник: Артур Шопенгауэр. Полное собрание сочинений. — М., 1910. — Т. IV. — С. 313—342.

[313]
ГЛАВА I.
О философии и ее методе.
§ 1.

Философия — высокая альпийская дорога; к ней ведет лишь крутая тропа чрез острые камни и колючие тернии: она уединена и становится все пустыннее, чем выше восходишь, и кто идет по ней, пусть не ведает страха, все оставит за собою и смело прокладывает себе путь свой в холодном снегу. Часто приходит он внезапно к краю пропасти и видит внизу зеленую долину: властно влечет его туда головокружение; но он должен удержаться, хотя бы пришлось собственною кровью приклеить подошвы к скалам. Зато скоро видит он мир под собою, и песчаные пустыни и болота этого мира исчезают, его неровности сглаживаются, его раздоры не доносятся наверх, — проступает его округлая форма. А сам путник всегда находится в чистом, свежем альпийском воздухе и видит уже солнце, когда внизу еще покоится темная ночь.

§ 2.

Для многих людей философы — несносные ночные гуляки, мешающие им спать.

§ 3.

Если большинство людей совсем не философы, то это происходит от того, что конкретная, единичная сторона явления, многообразие опыта пленяют их внимание видимой реальностью, так что, когда они должны отвлечься от конкретного ради обсуждения общей стороны опыта, им становится жутко и боязно, точно ребенку, которого нянька оставила одного; и они боятся упустить что-либо, если им придется оставить без внимания этот поток опыта. Наоборот, философу жутко и боязно как раз в этом потоке единичных явлений; и как тем людям не достает терпения отвлечься от единичного и разнообразного и оставить его в стороне, чтобы рассмотреть целое, так у [314]философа не достает терпения рассматривать единичное, если он еще не знает, что̀ ему делать с целым.

§ 4.

Религия, порождение гения, была дана всем временам и народам: она — спасение их.

Но и люди размышляющие отдают свою полную веру в ее истины и говорят: мы познаем необходимость того, чему она учит; необходимо же лишь то, что̀ следует из верных умозаключений, которые должен изыскивать наш рассудок, чтобы с их помощью шаг за шагом приходить к религиозным истинам, исходя из того, что́ всем известно и ни у кого не вызывает сомнений.

Они заблуждались, ибо религиозная необходимость относится к категории необходимости не в собственном, а лишь в переносном смысле, равно как и истина религиозная тоже — лишь образная. Таким образом возникла догматика, которая к тому же еще часто бывала и непоследовательной.

Кант показывает, что религиозные истины и недостижимы, и неопровержимы с помощью рассудка.

Фихте и Шеллинг попирают ногами объявленный несостоятельным рассудок; они видят, что божественное доступно человеку лишь с помощью других способностей духа: и вот они возвещают откровения без всякого основания, интуитивно, и не обращают внимания на то, что учение их противоречит основным законам рассудка.

Но то божественное, что̀ открывается человеку свыше всякого рассудка, философия должна вверять именно рассудку, как надежному хранителю во времени, уважая его и щадя его законы.

Догматики искали при помощи его. Мы будем искать для него.

§ 5.

Между догматизмом и критицизмом существует лишь то различие, что критицизм представляет собою попытку пробудить нас от сна жизни, догматизм же, наоборот, повергает нас в еще более глубокий сон. Многие из людей, обнаруживающих самое широкое понимание всех других искусств, замечают это свойство догматизма, и поэтому как раз они горячо восстают против философии; критицизм же, благодаря уже своей трудности, остается им совершенно неизвестным. [315]

§ 6.

Если мы находим в мире противоречия, то это происходит от того, что мы не обладаем еще истинным критицизмом и считаем единым то, что двойственно.

§ 7.

Философия имеет большое сходство с анатомией мозга: ложная философия (т. е. ложное миросозерцание) и ложная анатомия мозга рассекают и разъединяют то, что связано как единое и целое, и, наоборот, соединяют в отрезанных кусках разнородные части. Истинная философия и истинная анатомия мозга разлагают все правильно, находят и оставляют целое целым и разъединяют разнородные части. Сравни Платоновского Федра стр. 361—363.

§ 8.

За исключением немногих глубоких мыслителей, люди на самые для них важные, именно трансцендентные, вопросы довольствуются и должны довольствоваться такими ответами, которые при ближайшем рассмотрении связаны с противоречиями или, по меньшей мере, с величайшими трудностями, пробелами и неясностями. Это служит доказательством того, что способ мышления (т. е. деятельность рассудка, способности мышления) об этих вопросах — совсем несуществен, существенна же здесь воля, и что она — понимая ее в ее моральном проявлении — независима от мышления рассудка. Действовать человек должен непрестанно, он имеет мало времени для обдумывания и не может ждать, пока будут разрешены все сомнения рассудка. Его решения относительно того, как действовать его воле, относительно выполнения цели, определяет рассудок: поэтому опыт делает человека рассудительным; но предмет его воли, его конечную цель, рассудок не определяет: поэтому опыт не делает ни мудрым, ни добрым.

Но все же рассудок должен иметь некоторое утешение, которое примиряло бы его с тем, что волю определяет не он, а нечто другое, что человек вместо того чтобы действовать умно, действует мудро (и этого утешения он ждет на своем собственном языке); такое утешение мы и находим в догматической части всех религий; но так как оно не вполне удовлетворяет рассудок, а он в то же время (по велению того, кому он принадлежит и кто может думать, что недостаточность такого утешения происходит лишь вследствие перевода на язык рассудка) в допущении его оказывается необыкновенно сговорчивым, то он и называет это допущение верой. Ясно, насколько [316]безразлична догматическая часть всех религий и насколько она походит на тот кусок, который бросают хищным зверям, чтобы избавиться от их преследования, или на золотые яблоки Аталанты, и как она должна сообразовываться со степенью умственного развития каждого народа, и как поэтому новое направление времени требует новой религии. Но наивысшая сила рассудка, вместе с тем наиболее опытная и развитая, не поддается более укрощению; хищного зверя невозможно уже удержать брошенными ему кусками: тогда его нужно убить; но для рассудка то, что лежит вне его области, не имеет к нему никакого отношения, следовательно, оно — ничто и ничего не может с ним поделать: если рассудок нужно убить, то он должен убить самого себя (Кант называет это: положить самому себе границы). Самоубийство рассудка — это „критика чистого разума“, и законченная система критицизма будет истинной и последней философией.

§ 9.

Почти всегда существовало мнение, что задача философии состоит в отыскании чего-то глубоко скрытого, отличного от мира, закрытого им и лежащего в его тени. Такое мнение происходило от того, что во всех науках явления даны открыто и требуется лишь отыскать скрытые, лежащие за ними, основания: будут ли это причины или основания познания (общие понятия и более узкие им подчиненные, обнимающие явления и классифицирующие их, подобно тому как Кювье образовал их для зоологии), или мотивы и основания бытия, — безразлично. Думали, что с философией дело обстоит точно так же, и считали ее поэтому наукой. Иначе и не могло быть, пока царило заблуждение, что закон основания будет существовать даже в том случае, если исчезнет мир, и что мир будет существовать, если даже не будет представляющего субъекта. Но после того как мы узнали, что мир есть не что иное, как представление познающего субъекта и поэтому существует лишь для него, и что чувственность и рассудок, в силу этого, вполне исчерпывают объекты, подобно тому как разум исчерпывает понятия; далее, после того как мы узнали, что закон основания есть не что иное, как постоянно под разными формами проявляющаяся в четырех классах представлений конечность или же скорее ничтожность всех объектов[1], благодаря которой [317]всякий объект имеет лишь призрачное существование, подобно неуловимой тени (ибо всякий объект существует лишь поскольку его небытие лежит еще в будущем, а не в настоящем, что̀ однако при бесконечности времени — одно и то же): после того как мы узнали эти две истины, мы перестанем думать, что с нами играют в прятки, т. е. что, с одной стороны, в объекте заключается что-то непознанное чувствами и рассудком (ибо существование объекта есть лишь соединение воспринимаемого времени и пространства посредством рассудка), и что, с другой стороны, мир имеет основание, нечто отличное от него, что̀ еще нужно найти (ибо мир существует лишь поскольку мы его представляем, и закон основания есть лишь выражение ничтожности всякого представления). Напротив, для нас стало теперь очевидным, что мир не есть какое-то большое X, не грандиозное шарлатанство, что не́чего искать чего-то спрятанного; но что характер мира — безусловная честность, что он и на самом деле есть то, за что он себя выдает, и что для полного откровения нам надо только замечать окружающее и хорошенько в него вглядываться[2]. Разве могло бы в противном случае всякое искусство быть тем прекраснее, чем оно объективнее и наивнее? Но тут может возникнуть вопрос: „зачем же тогда философия? Мир видим мы все, и этим нам дана вся мудрость, и дальше нам нечего искать!“ На это должно прежде всего ответить вопросом: что такое вообще заблуждение и истина? — Мир не лжет; в то время как мы его созерцаем (чувствами и рассудком), мы не можем заблуждаться; не лжет нам и наше собственное сознание: наша внутренняя сущность есть то, что она есть: ведь, это — мы сами, каким же образом возможно заблуждение?! — Заблуждение возможно лишь для разума, оно встречается лишь в понятиях. Истина — отношение суждения к чему-либо, находящемуся вне его. Мы заблуждаемся, когда соединяем понятия таким образом, что [318]соответствующего этому соединения не существует вне этих понятий, как, например, в суждении „мир и я сам существуют лишь как следствия некоего основания“. Материал, из которого должна быть создана философия, это — понятия; они (а следовательно и способность их, разум) для философа составляют то же, что мрамор для скульптора: философ — художник разума: его деятельность, т. е. его искусство, состоит в том, что весь мир, т. е. все представления, а также то, что находится в нашем внутреннем мире (не как представление, а как сознание), что все это он отражает для разума, соединяет соответствующие всему этому понятия, следовательно — точно повторяет in abstracto мир и сознание. Как только это будет сделано, как только все, что находится в сознании, расчлененное на понятия и вновь соединенное в суждения, будет предложено разуму, — появится последняя, неопровержимая, вполне удовлетворяющая система философии, создание искусства, материалом для которого послужили понятия. Вполне объективной, вполне наивной, подобно всякому истинному созданию искусства, будет эта философия. Для создания ее философ, как и всякий художник, будет черпать непосредственно из источника, т. е. мира и сознания, а не станет пытаться соткать ее из понятий, как это делали многие лже-философы, в особенности же — Фихте, а также, если судить по форме и внешнему виду, и Спиноза. Подобное выведение понятий из понятий полезно в науках, но не в искусствах, — следовательно, и не в философии. Всякая объективность — гениальность; лишь гений объективен, и этим объясняется совершенная неспособность большинства людей к созданию философии и убожество почти всех таких попыток. Лже-философы не в состоянии отрешиться от самих себя, чтобы созерцать мир и сознательно постигать свою внутреннюю сущность: из понятий думают они соткать систему: да будет так. Платон нашел высокую истину: лишь идеи реальны, т. е. вечные формы вещей, данные в созерцании адекватные представители понятий. Вещи во времени и пространстве — преходящие, ничтожные тени: они и законы, по которым они возникают и исчезают, составляют лишь предмет науки, также как и чистые понятия и их выведение одно из другого. Предметом же философии, искусства, для которого понятия служат лишь материалом, является только идея; таким образом, идеи всего, что находится в сознании, что является в виде объекта, должен воспринимать философ, подобно Адаму, стоящему перед новым творением, и давать каждой вещи свое название: тогда вечная живая идея низведется у него к мертвым понятиям и застынет в них, как форма застывает у скульптора в мраморе. Когда он найдет и изобразит идею всего, что существует и живет, тогда для практической философии осуществится отрицание воли к жизни. Ибо [319]тогда станет ясным, что идея бытия во времени есть идея несчастливого состояния, что бытие во времени, мир, это — царство случайностей, заблуждений и злобы; что тело, это — видимая воля, которая всегда хочет и никогда не может удовлетвориться; что жизнь представляет собою вечно задерживаемое умирание, вечную борьбу со смертью, которая в конце концов должна победить; что страдающее человечество и страдающий животный мир являются идеей жизни во времени; что воля к жизни — истинное проклятие, а добродетель и порок — лишь слабейшая и сильнейшая степень воли к жизни; что глупо страшиться, что смерть может отнять у нас жизнь, ибо воля к жизни, к сожалению, и есть уже жизнь, и если смерть и страдания не уничтожат этой воли к жизни, жизнь сама вечно течет из неисчерпаемого источника, из бесконечного времени, и воля к жизни всегда будет иметь жизнь, а с нею и смерть, этот горький придаток, — смерть, которая в сущности одно и то же, что жизнь, ибо только время, ничтожное, служит для них различием и жизнь — не что иное, как отсроченная смерть.

§ 10.

Моя философия в своей глубокой основе отличается от всех существующих (за исключением, до некоторой степени, платоновской) тем, что она не представляет собою, подобно всем остальным, простого применения закона основания, не следует за ним, точно за путеводной нитью, как это неизбежно во всех науках; поэтому, она и должна быть не наукой, а искусством. Она придерживается не того, что должно быть в силу того или другого доказательства, а единственно лишь того, что есть: из хаоса нашего сознания выделяет она, обозначает, называет важный отдельный факт, — подобно скульптору, высекающему определенные формы из огромной, бесформенной мраморной глыбы: поэтому моя философия необходимым образом будет все время отделять и разъединять, ибо она не хочет создавать ничего нового, а лишь научить разбираться в данном; поэтому ее можно назвать критицизмом в первоначальном смысле этого слова.

§ 11.

Если кто-либо при созерцании забывает самого себя, знает лишь, что здесь кто-то созерцает, но не знает, кто он, т. е. знает о себе, лишь поскольку знает об объектах, то этим он возвышает себя до чистого субъекта познания и перестает быть (всегда ограниченным, обособленным) субъектом воли.

Далее, тем, что он ничего не знает о моменте времени, в котором находятся сообща и он сам, и объект, он возвышает объект [320]до платоновой идеи. Этим он освобождает себя от последнего и самого цепкого вида закона основания (времени).

Ибо, во-первых, самое созерцание невозможно, пока человек занят объектами разума: он тогда имеет дело лишь с понятиями и в них, с законом основания познания, с его вечным Отчего.

Во-вторых, пока кто-нибудь при помощи разума заставляет свой рассудок следовать закону причинности и отыскивать причины именно данной формы бытия наблюдаемых объектов, он не созерцает: он думает, его мучает Почему.

Субъект воли, как было сказано выше, необходимо подчинен своим мотивам. Это в-третьих.

В-четвертых, для того, чтобы появилась платонова идея объекта, необходимо забыть закон основания во времени, Когда.

Следовательно, созерцаемый объект должен быть как бы вырван из мирового потока и вполне изолирован.

И тогда мы вполне освободимся от Отчего, Почему и Когда, т. е. от всего, чего требует закон основания, и будем иметь лишь чистое Как, то, что никоим образом не подчинено закону достаточного основания: именно, платонову идею, адекватного представителя понятия[3]. Это — воистину сущее мира, мир, о котором должно решить, хотим ли мы его или нет, с полной возможностью выполнения своей воли: ибо смерть также принадлежит лишь миру. Это — то, что представляет собою и всякая хорошая картина: она тоже ничего не знает ни о каких Почему, Отчего, Когда.

Науки представляют собою рассмотрение вещей, согласно четырем видам закона основания, из которых ведь всегда преобладает в каждой науке какой-нибудь один: объектом наук, следовательно, и является „почему, отчего, когда, где“ и т. д. — То же, что остается, если отнять это у вещей, и есть платонова идея, предмет всякого искусства. Таким образом, всякий объект есть, с одной стороны, объект науки, с другой — объект искусства, и оба не нарушают друг друга. — Так как я выяснил, что истинная философия имеет дело только с идеями, то мы и здесь находим доказательство того, что она — искусство, а не наука.

Блаженство созерцания, с одной стороны, вытекает из перечисленных выше условий и состоит, следовательно, в том, что, освобожденные от мук воли, мы становимся чистым субъектом познания и празднуем субботу, освобождающую от каторжной работы воли; с другой стороны, оно вытекает из познания истинной сущности мира, т. е. идеи. [321]

§ 12.

Наше временное существование дано нам в виде материи, имеющей форму; форма эта преходяща, в противоположность материи, которая пребывает и не подвержена уничтожению. И это явление не лживо, характер мира — правдивость.

Наше временное существование, это — преходящая форма материи. Лишь превращенный в idée fixe догматизм может при помощи salto mortale стремиться наделить существование индивидуума вечностью. — Но субъект, как познающий, ясно отделен от всякого объекта и поэтому свободен от времени и от гибели. Таким образом, бесконечная длительность материи является зеркалом вечности (т. е. внеевременности) субъекта.

Поэтому платонова идея есть кантовская вещь в себе[4], т. е. она свободна от времени и пространства и благодаря этому — от множественности, изменчивости, начала и конца. Лишь она одна есть οντως ον, или вещь в себе. Но она представляет собою только форму, лишенную не только материи, но и всякого повторения посредством времени и пространства, о которых она ничего не знает.

Какая противоположность! С одной стороны, мы находим материю реальной, непреходящей, действительно сущей, бесконечной: форму, наоборот, — тленной, уничтожаемой, ничтожною. С другой стороны, лишь форма есть нечто реальное, свободное от времени и пространства, которые представляют собою только способ ее проявления, подобно тому как материя — ее видимость. Форма (ειδος) бесконечна, непреходяща, потому что она лежит вне времени; материя непреходяща потому, что она находится в бесконечном времени (которое ничего не может с нею поделать).

Согласно первому воззрению, форма — побочная вещь, нечто случайное, преходящее существование чего, в противоположность бесконечному [322]времени, в котором материя всегда остается, вполне исчезает и чрез приближение становится равной нулю: материя, наоборот, есть все, она реальна. — Согласно второму воззрению, лишь форма достойна внимания, ибо она одна имеет значение, представляя собою выражение платоновой идеи: материя, наоборот, имеет значение лишь поскольку она выражает форму. — В таком виде, может быть, всего яснее выражена противоположность, которая делит человечество на две части, именно — на разумных и гениальных, и обе эти части спорят между собою на тысячу ладов. То одна желает полезного, а другая, наоборот, прекрасного. То первая стремится к эгоизму, а вторая — к добродетели и самопожертвованию. Первая, чтобы быть последовательной, должна бы всегда проповедовать чистый материализм, подобный Système de la Nature. Но в большинстве случаев она для этого недостаточно решительна и призывает себе на помощь другой мир — в заоблачных высях, чрез посредство теизма, религии. Имя приверженцев ее, как это всем видно, — легион[5].

Эта антиномия лежит не в разуме, а представляет собою поворотный пункт, на вершине которого балансирует мир: она является одним из выражений противоположности между эмпирическим и более возвышенным миросозерцанием; каждая из ее антитез истинна и ложна в зависимости от той или иной точки зрения. Она в теории представляет собою то же, чем на практике являются добродетель и порок. Первая точка принадлежит науке, вторая — искусству. К первой ведет разум, ко второй — гений. Все философы стояли на одной из этих двух точек зрения. На первой — Аристотель и почти все остальные: на второй — очень немногие, зато в числе их — Платон и Кант. На первой стоит эмпиризм, но в сущности также и рационализм, который не представляет собою истинной противоположности первому, ибо разум принадлежит эмпирическому самосознанию в той же мере, как и чувства и рассудок, и оно поэтому одинаково удачно могло бы быть названо рациональным самосознанием или, еще лучше, познанием по закону основания; как действительная противоположность эмпиризму и рационализму, на второй точке зрения стоит истинный критицизм.

Но высшее самосознание не знает ни объекта, ни субъекта: оно не стоит ни на одной из этих точек зрения, ибо и платонова идея представляет собою объект. Но выражение его, гений, стоит на второй точке зрения. Другое же его выражение, святость, заключается в том, что созерцаешь идею мира и его не хочешь. [323]

§ 13.

Существует два способа созерцания жизни. Первый — по закону основания, по ratio, λογος, разуму. Второй созерцает идею. Первый ведет от следствий к основанию, и наоборот — в бесконечность, и благодаря ему люди живут, люди надеются, люди ожидают, изучают и создают науки, познание которых во всяком случае относительно, т. е. всюду касается только отношения следствия к основанию: и этим путем они надеются даже достигнуть философии! Преследуя закон основания (который подобно кобольду дразнит их, принимая свои четыре облика, и водит за нос), они надеются достигнуть в науке удовлетворения, а в жизни счастья, и бодро идут вперед; но они при этом подобны человеку, который бежит по равнине навстречу горизонту в надежде коснуться наконец облаков; и по существу они достигают столь же малых результатов, как и тот, кто вращает шар во все стороны и думает, что ощущает при этом его центр; они подобны даже белке в колесе. Но этим путем достигается наука, также мудрость и опытность; это — в теоретической сфере. На практике достигают, если угодно случаю, счастья, т. е. за желанием следует удовлетворение, за ним вновь желание, и так до бесконечности.

Если этот взгляд на жизнь всюду подобен горизонтально направляющейся линии, то второй взгляд мы сравним с отвесной линией, которая может пересечь первую в любой точке и покинуть ее. Ибо второй способ созерцания не следует закону основания, не представляет собою поэтому исследования, а в практическом отношении — стремления: он не идет, подобно первому, бесконечными рядами и не указывает на отдаленную цель, а везде и во всякой точке он уже у цели; он созерцает идею вещей, их что и как, а не почему; каждая точка той первой горизонтальной линии имеет для него такое же значение, как и целая бесконечная длина ее: он пересекает ее, и результатом этого пересечения является в теории искусство, на практике — добродетель.

Попытки философии терпели так долго крушение потому, что ее стремились достичь на пути науки, а не искусства. Поэтому ни одно искусство не может сравниться с нею в ужаснейшем количестве вздора. Искали почему, вместо того, чтобы созерцать что; стремились вдаль, вместо того чтобы схватывать всюду близкое; шли вовне по всем направлениям, вместо того чтобы идти внутрь себя, где можно решить всякую загадку. В теории поступали так же нелепо, как мы все поступаем на практике, где мы спешим от желания к удовлетворению его и опять к новому желанию и надеемся таким путем достигнуть наконец счастья, вместо того, чтобы один только раз войти [324]в самих себя, оторвать себя от воли и пребыть в более возвышенном сознании.

Горизонтальная линия, это — путь науки и наслаждения, отвесная — путь искусства и добродетели.

Закон основания в своих четырех видах подобен урагану без начала и конца, который все срывает на своем пути: и наука тоже надменно идет своей дорогой, воображая достигнуть цели; искусство же подобно спокойному солнечному свету, которого никакой ураган не может возмутить и который сам проникает сквозь ураган. — Философ никогда не должен забывать, что он занимается искусством, а не наукой. Если он хоть немного дозволит этому урагану сдвинуть себя с места, если он займется причиной и следствием, „раньше“ и „позже“, или начнет ткать понятия, то философия для него потеряна, и место ее займут сказки. Он не должен преследовать „почему“ подобно физикам, историкам и математикам, а должен созерцать лишь „что“, излагать его в понятиях (которые должны быть для него тем же, что мрамор для скульптора), при чем он их разъединяет, распределяет по их категориям, точно воссоздавая мир в понятиях, подобно тому как художник воссоздает его на полотне.

§ 14.

Как только я перехожу в новое состояние, в новую среду, я вначале, по большей части, чувствую себя неудовлетворенным и раздраженным. Происходит это от того, что прежде я мысленно обозревал новое состояние в целом, в том виде, каким мне дает его разум; теперь же действительность, полная новых объектов, воздействует на меня более живо, чем прежде, но при этом, подобно всякой действительности, оказывается скудной, и я уже требую от нее исполнения всего того, в чем отказало мне новое состояние, и я должен, именно благодаря ее живому воздействию, заниматься ею и не в состоянии приступить к обзору всего склада жизни, в своем разуме.

Большая раздражительность вообще, у меня и у всех людей, одаренных живым темпераментом, вытекает из такой слишком сильной зависимости от настоящего. Наоборот, те, чья сила заключается главным образом в разуме и именно в практическом его применении, т. е. собственно разумные, устойчивые, уравновешенные характеры бывают значительно веселее, но зато в отдельные моменты менее возбуждены и в менее блестящем настроении; они, кроме того, не могут быть гениальными. Ибо они по существу и главным образом живут в понятиях, при чем самая жизнь и настоящее стоит перед ними лишь в тусклых красках. Но понятие не может иметь содержания больше, чем интуиция, которой оно является отраженным, [325]абстрактным представлением. Эти только разумные люди имеют мало фантазии (иначе она, как это было со мною, скоро перевесила бы разум), их понятия извлечены из действительности, а она дает только скудные, неверные образы, из которых (каковы бы они ни были) фантазия должна еще отыскать, предугадать и создать совершенный образ, идеал, то, что хочет, но не может произвести действительность: таким продуктом фантазии, идеальным представителем понятий, является платонова идея. Поэтому гениальность всегда сопровождается фантазией, которая представляет собою ее необходимое орудие; и оттого думали, что гений и есть фантазия; на самом деле это не так. Из этих идей вновь образовать и привести в порядок понятия, но полные и совершенные, носящие печать своего происхождения, и соединить их в систематическое целое, дать повторение мира в материале разума, — вот метод, при помощи которого я хочу создать философию: вместо того чтобы, как это делали до сих пор, надеяться найти ее путем применения закона основания, который годен лишь для науки, философия же — искусство.

Те люди, главная сила которых заключается в разуме (именно потому, что остальные способности у них недостаточно сильны), люди только разумные не могут в большой мере переносить одиночества, хотя они и не бывают в обществе оживленными: ибо человека занимают понятия лишь отчасти, он хочет созерцания и должен искать его в действительности; тот же, кто одарен сильной фантазией и достаточно созерцает через нее, может скорее обходиться без действительности, а также без общества.

§ 15.

Всякая наука не случайно (т. е. не в силу современного ее состояния), а по существу (т. е. всегда и вечно) неудовлетворительна. Ибо, если бы физика даже достигла совершенства, т. е. если бы я умел объяснить каждый феномен из предыдущего, то все же весь ряд феноменов остался бы необъясненным, т. е. феномен вообще остался бы загадкой.

Это походило бы — позволяю себе шутливое сравнение — на то, как если бы я находился в обществе незнакомых мне лиц и каждое из них представляло мне другое, как своего друга и приятеля, но, я, выражая при каждом новом знакомстве свою радость, всегда имел наготове вопрос: но как же, черт возьми, познакомиться мне со всем этим обществом?

Последняя причина существует только для разума, а не для рассудка, т. е. последняя причина, это — представление представления, которое само по себе невозможно, — т. е. я могу иметь отвлеченное [326]понятие последней причины, — иначе я не мог бы и говорить о ней: но я не могу наглядно представить себе такой объект, при котором мне совсем не пришло бы в голову искать выведения его из другого.

Так бедна и скудна всякая наука, и путь ее не имеет цели! — Но философия покидает его и переходит к искусствам. Там будет она, подобно всем искусствам, богатою и самодовлеющею. Взгляните на музыканта, как он с триумфом идет по пути искусства, которое осеняет его своей самодовлеющей силой. Разве там остаются нерешенными какие-нибудь вопросы и сомнения? Музыка передает на своем языке мир и разрешает все загадки. Здесь нет бесконечных отношений к чему-либо другому, которые, как в науке, обращают все в ничто. Желать более нечего, дано все, цель достигнута; искусство это довлеет себе, и мир в нем вполне повторяется и высказывается. Музыка и есть самое первое, самое царственное искусство. Цель всякого искусства — сделаться подобным музыке. Но живопись тоже разрешает свою задачу, также как и скульптура: они воспроизводят мир, если и не весь, то ту часть его, которая доступна материалу этих искусств; они изображают идеи, единственное, что̀ пребывает в этом мире и не ищет и не выпрашивает непрестанно поддержки у чего-либо другого, единственное, что̀ остается неизменным в этом не знающем покоя и отдыха потоке четверояких оснований и следствий — неизменным подобно радуге на череде падающих капель. — Точно также и поэзия достигает своей цели, и она довлеет себе. Хотя она и пользуется уже понятиями, но лишь как средством; представления, служащие заместителями понятий, — вот что хочет она пробудить с помощью последних, чтобы слушатель созерцал мир в том же порядке, связи и с той же стороны, каких желает поэт; а когда мир созерцается, то он уже перестает быть загадкой, он сам себя высказывает, — в поэзии, как и в музыке. — Однако нельзя отрицать, что ни одно искусство не приходит так непосредственно к цели, так целостно в каждой части своей, так самодовлеюще и так неисчерпаемо-богато в веках, как музыка. Но именно потому она зато и наиболее далека от нас; от наших скорбей к ней нет никакого моста, и наши страдания, наши дела и побуждения, навеки остаются ей чуждыми; музыка приходит и исчезает, как сон, мы же остаемся при своей скорби. Менее совершенные искусства ближе к нашей жизни; тем не менее все они, каждое по своему, причастны самодовлению, которое настолько же свойственно искусству, насколько неизлечимая скудость — науке. Поэтому и философия должна стать самодовлеющей, ее нужно вывести из беспрестанного потока, влекущего науки, и сделать спокойным, неколебимым искусством. Она должна выразить, что̀ есть мир, а не рассматривать только [327]материал, в котором мир отражен. Она должна воспроизвести мир, в чем задача всякого искусства: она воспроизведет его в понятиях, которые в ней являются целью, а не средством, как в поэзии: она выразит мир в его общем. Ибо идея, расщепляющаяся во множественности действительного, в понятии вновь собирается хотя лишь в мертвое и бесцветное, но устойчивое, пребывающее, всегда готовое к услугам разума, отображение.

§ 16.

Где заблуждение, как у себя дома? — Там, где сомнение. — А где сомнение? — Там, где вопрос. — А где вопрос? — Там, где пред нами почему; ибо факт (что) не подлежит сомнению. — Кто вообще спрашивает? — Разум, и спрашивает без конца. Ибо для разума закон основания, это — закон основания познания. Сомнение возможно лишь в том, как мы переводим в абстрактные понятия ответ на вопрос почему. Лишь в понятиях спрашивают, сомневаются и заблуждаются относительно прошлого и будущего, относительно причины и действия и т. д. Лишь разум никогда не довольствуется данным, а оставляет данное, чтобы доискаться его основания.

Когда я взираю на природу, т. е. остаюсь в первом классе представлений, отдаюсь чистому созерцанию, — меня не мучат беспокойные сомнения; тогда всё дано, я вполне удовлетворен, более ничего не желаю, в созерцании обретаю покой. Отсюда можно объяснить также и эстетическое наслаждение, хотя, в сущности, оно возникает потому, что при нем мы бываем чистым субъектом познания. Удовлетворение же и освобождение от сомнений и вопросов при созерцании возникает потому, что в первом классе объектов закон основания царит, как закон причинности, а не как основной закон познания; в первом классе объектов закон основания выполнен достаточно уже тем, что вещи имеются на лицо; положим, мы желаем знать in abstracto, почему они произошли, но это уже другое дело и относится к царству разума. Итак, в первом классе нет ни вопросов, ни заблуждений; собственно даже при основании бытия невозможна никакая ошибка, поскольку именно мы действительно остаемся при созерцании основания бытия; заблуждение становится возможным лишь в понятиях о линиях и числах, но но в самых линиях и числах. Животные, у которых имеется лишь первый класс представлений, не знают также и никаких сомнений и вопросов; они живут в настоящем, свободные от них и с известной фантазией.

Закон основания, как показано выше (§ 13), это — путь науки, которая всегда относительна и удовлетворяет лишь при известных предпосылках (именно эти предпосылки и являются предметом [328]философии). Но философия — искусство, и потому она идет не этим путем; следовательно, разум лишь предлагает задачу, не решая ее, а затем становится лишь материалом, в котором осуществляется произведение искусства; разум, поэтому, требует и получает, но он не дает: ибо что вещи, идея — вот предмет всякого искусства, а понятие никогда не может содержать больше, чем представление того, представлением чего оно является. Кто, следовательно, остается при понятиях, тот не художник и не философ: философ должен оставить понятие, разум и покойно созерцать с помощью чувственности и рассудка, чтобы именно этим обогатить понятия и разум. Так герой должен отдать жизнь, чтобы жизнь обрести.

Тому, кто много рефлектирует, стоит большого труда оставить рефлексию и от быстрого бега понятий обратиться к покойному созерцанию; но так должно быть: ибо у понятий, как и у луны, лишь отраженный свет.

Разум — женской природы: он никогда не рождает, но всегда лишь приемлет, то ради удобной жизни и цивилизации, то ради науки, то, наконец, ради философии и даже поэзии. Поэтому в области разума лежит истинная человечность. Но из разума никогда не возникнет что-либо гениальное: гений, это — лишь сила объективного созерцания. Объективное же созерцание у большинства людей отсутствует совершенно; оно может случайно на мгновение осенить их, — тогда они сочинят сносное стихотворение. Обыкновенно же они прежде всего и немедленно ищут лишь абстрактного понятия для всего того, что им встречается, подобно тому как ленивый ищет стула, а это опять-таки потому, что мир интересует их, лишь как объект их воли, и для них достаточно понятия, чтобы разумно выполнить свою волю; потому-то они так быстро расправляются с произведениями искусства и прекрасным в природе.

Занятие понятиями не чисто объективно: они даны нам не вполне, скорее мы образуем их; а это субъективно.

Все сказанное — лишь указания для будущей истинной критики разума.

Художники очень мало занимаются понятиями и остаются при первом классе представлений. Поэтому им

1) несвойственны понятия, они не умеют с ними обходиться, трудно понимают и оттого бывают своенравны; в самом деле, ведь они

2) презирают понятия, а следовательно, и тех людей, которые, как им кажется, живут в понятиях, ибо они, художники, познали, какое удовлетворение дает созерцание и насколько всегда недостаточны понятия. Философом может быть лишь тот, кто может помимо всякой рефлексии созерцать мир и постигать идеи, как художник-пластик [329]или поэт, но в то же время настолько владеет понятиями, что может отображать и повторять мир.

„Und was in schwankender Erscheinung schwebt
Befestigt in dem dauernden Gedanken“.

(„То, что проносится в шатком явлении, закреплять в долговечной мысли“).

Несмотря на всю живость созерцания, рефлексия всегда должна быть чрезвычайно близка философу; мало того, он должен иметь как бы инстинктивное влечение тотчас же выражать в отвлеченных понятиях все то, что он познает интуитивно, подобно тому как живописцы от природы при всем, что они видят и чем восхищаются, тотчас же хватаются за кисть.

§ 17.

Вечная противоположность между созерцанием по закону основания, наукой, разумом — и созерцанием идеи, искусством, гением была всего ранее ясно выражена у Аристотеля и Платона.

Подобно тому как я выше где-то показал, что понятие для искусства остается навеки бесплодным, так и Аристотель в Metaphys. I, с. 7 весьма наивно заметил, что идея для науки совершенно бесплодна.

§ 18.

Науку может изучать каждый, — один с бо́льшим, другой с меньшим усилием. Но от искусства всякий получает лишь столько, сколько он вносит в него сам, но только в неразвитом виде. Какую пользу могут принести немузыкальному человеку моцартовские оперы? Что видит большинство в Мадонне Рафаэля? И разве очень многие не судят о гётевском Фаусте, лишь опираясь на чужой авторитет? Ибо искусство имеет дело не с одним лишь разумом, подобно науке, а с сокровеннейшей сущностью человека, а в этом случае каждый человек значит лишь то, что̀ он есть. То же будет и с моей философией; ибо она будет философия, как искусство. Всякий будет понимать в ней лишь столько, сколько он сам стоит: поэтому в общем она на деле понравится немногим и будет достоянием paucorum hominum, и это будет для нее большой похвалой. Конечно, большинству эта философия, как искусство, будет очень не по душе. Но я думаю, что уже исторически, из крушения предпринятых за 3000 лет попыток всяческой философии как науки, т. е. согласно закону основания, мы можем вывести, что на этом пути она недостижима. Кто умеет лишь отыскивать связь представлений, т. е. связывать основания и следствия, тот может сделаться великим ученым, но не философом, как и не художником или поэтом, или [330]музыкантом. Ибо все они должны познавать вещи в себе, платоновские идеи, ученый же познает только явление, т. е. собственно закон основания, так как явление ничего иного собою и не представляет. Следовательно, вполне оправдается изречение Платона: το πληϑος φιλοσοφον ειναι, αδυνατον.

§ 19.

Если кому-нибудь все люди и все вещи не кажутся порою только призраками или тенями, — у того нет никакой склонности к философии: ибо эта иллюзия возникает вследствие контраста между идеей и отдельными вещами, которые представляют собою ее явления. А идея доступна лишь возвышенному сознанию.

§ 20.

Вместе с законом основания (как закона причинности) уже дана материя, и обратно: ибо она, если смотреть на это правильно, с ним тождественна. Ведь материя безусловно не что иное, как причинность: ее бытие — это ее воздействие на другую материю (т. е. на самое себя во всех частях пространства): что часть этой материи (органическая) представляет собою непосредственный объект субъекта, это уже нечто другое и происходит от того, что объект, мир, материя существуют лишь для субъекта. Собственно, сущность материи заключается исключительно в ее действенности[6] (материя без какого-либо действия, т. е. силы, была бы немыслима, как противоречие), т. е. и все, на что̀ она воздействует, — опять-таки лишь материя, она сама: итак, если угодно, ее сущность, это, с одной стороны, лишь ее связь с самой собой, с другой стороны, — ее отношение к субъекту.

Итак, я хочу попытаться показать всюду единство того, что̀, рассматриваемое с различных точек зрения, кажется различным, — часто лишь вследствие того, что мы при помощи отвлечения создаем из него различные понятия[7]. Таким образом, постепенно, весь мир, если только смотреть на него с правильной точки зрения, должен казаться единым, и это единое — видимость воли: отсюда следует отделить то, что не есть ни мир, ни воля. Это указание тождества в кажущемся различным должно заменить собою выведение различного, как следствия [331]из причины. Ибо философия делится на два периода: в первом она, в своем стремлении сделаться наукой, руководствовалась законом основания и всегда терпела неудачу, потому что на пути связи явлений она искала того, что̀ не есть явление, подобно тому, кто непрестанно, вновь и вновь разделяя величину на две части, надеется, в конце концов, не получит никакого остатка: невозможность чего лежит уже в самом руководящем принципе, — как здесь, так и там.

Второй период философии наступит, когда она, уже как искусство, будет рассматривать не зависимость явлений, а самое явление, платонову идею, и излагать и закреплять ее в материале разума, в понятиях.

Согласно первому принципу, всецело характеризующему первый период, история философии, казалась бесконечной; во втором периоде возможен конец ее: там, где отсутствует все техническое, при правильном методе, готовы и самые результаты.

§ 21.

Истинная сущность материализма заключается в том, что он полагает материю абсолютной и перескакивает чрез отношение ее к субъекту, в чем на деле она единственно и существует; и рассматривая по закону причинности все состояния материи, он, наконец, среди прочего находит и познание, как некоторое произведенное известными обстоятельствами состояние материи. Если мы последуем за философствующим материалистом с наглядными представлениями, то, достигнув этой последней точки, мы почувствуем внезапный припадок неудержимого олимпийского смеха, ибо нам сразу станет ясным, что то, что̀ теперь выступает, как конечный результат (познание), уже молчаливо было допущено при самой начальной исходной точке (материя), как необходимое условие, — и результат, следовательно, был постулирован: ибо там, вместо мнимо мыслимой материи, примышлялся уже представляющий материю субъект. Получается нечто вроде шутки Эйленшпигеля или некоторое Münchhausianum.

Противоположная крайность этой смешной нелепости непременно выступит, если мы, наоборот, вместо того, чтобы допустить объект без субъекта, допустим субъект без объекта, что̀ и представляет собою, собственно говоря, идеализм. Это смешное во всей своей чудовищности представляет собою, собственно, один только фихтевский идеализм, который согласно закону основания, имеющему значение лишь для объектов, заставляет субъект производить объекты. Но и более чистый идеализм, берущий только исходной точкой познающий субъект и считающий все объекты его представлениями (причем он забывает, что они — проявления воли), заключает в себе следы этого [332]смешного в том, что он говорит так, как будто мыслим субъект без объекта, и, по крайней мере, на мгновения забывает, что субъект существует лишь исключительно вместе с объектами.

От обоих заблуждений спасает лишь мое учение, по которому есть воля и познание этой воли, мир, — познание же распадается на объект и субъект; но то, что волю сопровождает познание, это — истинное евангелие, путь к спасению, при чем воля, познав себя, поворачивает обратно и приходит к концу. — Лишь в понятиях (т. е. посредством разума) можно обозревать целое; а выражать сущность мира (который есть объективация воли) в понятиях и, таким образом, воспроизводить созерцание в другом материале (понятиях), это и есть то искусство, которое называется философией.

Область науки, наоборот, это — применение закона основания. Поэтому всякая наука исходит из двух данных: первое всегда остается законом основания, второе же бывает различно, например в геометрии — пространство, в арифметике — время, в логике — понятие, в физике же — материя. Идеал физики состоит в следующем: по закону основания становления объяснить из материи все ее состояния, начиная с того, когда она менее всего, и кончая тем, когда она более всего является непосредственным объектом субъекта, т. е. человеческим организмом. Найти оба самые крайние конца, вероятно, одинаково трудно: т. е. найти то состояние материи, из которого выходят все остальные изменения, т. е. первичный элемент, единственную материю, эту проблему химии, — и законы организма, проблему физиологии. До сих пор физика (естествознание вообще) оставалась всегда в средине между обоими конечными пунктами. Субъект должен при этом всегда оставаться необходимой предпосылкой, — одинаково как в грубейшей и мертвой материи, так и в человеческом организме. Для объяснения отношения обоих (т. е. материи и организма) к субъекту, можно образно воспользоваться отношениями пространства, и так как всякая материя есть действительно непосредственный объект субъекта, то в виде сравнения можно сказать: человеческий организм, это — ближайшая к субъекту материя, остальные более отдаленны и как бы менее доступны слуху, самая же мертвая материя наиболее удалена от субъекта, и от нее доходит до субъекта лишь слабый отзвук.

Заблуждение всех философов состояло в том, что они считали философию наукой и искали ее, руководствуясь законом основания. Натурфилософия, это — заблуждение, что достигнутый идеал физики сделается философией.

§ 22.

Не подразумевал ли Гете в своем стихотворении, названном „Зеркало музы“ и помещенном в „Пропилеях“, противоположность [333]между наукой и искусством, познанием по закону основания и познанием идеи? Не представляет ли собою река мир отдельных вещей, притязающий на реальность и истинность, тихое же озеро, наоборот, — искусство, которое одно собственно показывает истину, т. е. платонову идею?

§ 23.

Было слишком преждевременно из-за неудававшихся до сих пор попыток — оставить надежду на удовлетворяющую философию. Надо было, по крайней мере, допустить мысль, что и здесь est quadam prodire tenus. Но надо оставить надежду на то, что удовлетворяющая философия, отражение совершенства человеческой мысли, когда-нибудь будет понятна тупой, неразумной, суетной толпе и будет à la portée tout le monde. Она будет искусством и, подобно ему, доступна в действительности лишь немногим. Ибо для большинства никогда и не существовали ни Моцарт, ни Рафаэль, ни Шекспир: непроходимая пропасть отделяет их навсегда от толпы, — подобно тому как черни недоступна близость князей. Для большинства „Дон-Жуан“ — только приятный шум, который они в общем мало слушают и на который обращают мало внимания, забавляясь в это время другими вещами; Мадонна Рафаэля — такая же картина, как и всякие другие, а Шекспир — неудавшийся Коцебу. Авторитет запрещает им высказывать свое мнение. — И с истинной философией не может быть ничего иного.

§ 24.

Вопросы о начале и конце мира, о состоянии до и после смерти и т. д., в чем состояла цель почти всего философствования до Канта и к чему нас во всяком случае влечет самый разум, это — противоречивая попытка познать вещь в себе по законам явления: отделить одну от другой и познать обе — вот истинная философия.

Все мифы о состоянии после смерти, о прощении и наказании, все религии, это — попытки построить вещь в себе по законам явления: согласно одному из таких построений мир, это — плод, толстая шелуха которого составляет собою всю его массу, без мяса и зерна. Как бы ни были эти мифы удачны, целесообразны и полезны, для философа они — то же, чем были бы для Фидия китайские болванчики. Истина тоже имеет свои права.

§ 25.

Если даже философия и достигнет когда-либо высшего совершенства, то все же она, при познании сущности мира, не будет исключать остальных искусств; напротив, она всегда будет в них [334]нуждаться, как в необходимом комментарии. И наоборот, она тоже представляет собою комментарий к остальным искусствам, но лишь для разума, как отвлеченное выражение содержания всех остальных искусств, а, следовательно, сущности мира.

§ 26.

Если бы философия была познанием по закону основания, т. е. познанием неизбежности следствия из основания, то, однажды найденная, она существовала бы для всех без различия и была бы доступна всем, кто захотел бы на нее потратить усилие и время. Но кому может серьезно прийти в голову мысль, что познание, в сравнении с которым всякое другое бесконечно малоценно, могло бы быть доступно обладанию всякого без различия, в то время как Мадонна Рафаэля, Дон Жуан Моцарта, Гамлет Шекспира и Фауст Гете существуют для каждого лишь сообразно собственной его ценности, для большинства же совсем не существуют и оно почитает эти творения, лишь опираясь на чужой авторитет и тайно сознавая, что если бы оно громко выразило собственное мнение о незначительности этих произведений, то этим лишь обнаружило бы собственное ничтожество? Поэтому они, т. е. большинство людей, должны довольствоваться той скрытой радостью, которую они ощущают при всяком порицании какого-нибудь мастерского произведения и его мастера — за исключением того случая, когда они уже высказали собственное мнение и, естественно, должны защищать его от противоречия, — причем часто они защищают лучшее с такой горячностью, как будто бы оно было им аналогично, т. е. очень плохо.

Не иначе будет и с истинной философией, если она когда-нибудь будет найдена, и именно потому, что она явится результатом наивысшего напряжения человеческих способностей.

§ 27.

Думаете ли вы, что философия не будет, подобно всякому истинному произведению искусства, недостижимым мерилом, которым каждый будет измерять собственную свою высоту? или же вы думаете, что она будет подобна арифметической задаче, которую и самый ограниченный и глупый человек будет в состоянии вполне усвоить себе и решить?

§ 28.

Поскольку философия является не познанием по закону основания, а познанием идеи, ее надо причислить к искусствам; но только она не представляет идею подобно другим искусствам, как идею, т. е. интуитивно, а — in abstracto. Но так как всякое изложение в понятиях [335]есть знание, то в этом смысле она — наука: собственно говоря, она есть нечто среднее между искусством и наукой, или, вернее, нечто, объединяющее то и другое.

§ 29.

Радость от непосредственного и наглядного, правильного и глубокого постижения общего и существенного в мире, с какой-нибудь стороны, так велика, что тот, кому она дается, забывает все остальные цели, все бросает для того, чтобы, запечатлев результат такого познания в чистых отвлеченных понятиях, сохранить хотя бы сухую бесцветную мумию его или грубое его отражение, — прежде всего для себя самого, а при случае и для других, если кто-нибудь способен будет оценить это.

§ 30.

Представьте себе все человеческое знание в виде многоветвистого дерева, но таким образом, что от ствола отходят немногие ветви, от которых, постепенно разветвляясь, простираются бесчисленные, под конец совсем маленькие веточки. Исследователь специальной науки старается соединить две последние и самые маленькие ветки, что̀ не представляет затруднения, так как они расположены очень близко одна от другой. Философ же пытается привести в связь главные ветки, непосредственно идущие от ствола. Поэтому он не станет делать опытов с щелочами и кислотами или предпринимать кропотливые исследования, чтобы выяснить, действительно ли в Риме было 7 царей, или вычислять отношение диаметра к окружности, чтобы продолжить вычисление еще на несколько десятичных знаков, — нет, он будет обозревать жизнь в целом и общем и постарается правильно и во всей полноте уловить ее главные и основные черты, которые проявляются также и в повседневном опыте.

§ 31.

Я не знаю лучшего возражения против ценности всякого исторического исследования, чем заданный историку вопрос: „А если бы я жил прежде, чем совершились и были изучены все эти события, был ли бы я тогда непременно менее мудрым?“

Далее — следующее: материал истории бесконечен, как известно; т. е. при изучении ее общая сумма неисследованного ни в каком случае не уменьшается от того, что̀ уже стало из нее известным.

Во всех действительных науках законченность знания можно по крайней мере предвидеть. — Когда нам станет открытою история Китая и Индии, то бесконечность материала обнаружит всю неправильность [336]пути, и алчущие знания принуждены будут понять, что нужно не перечислять факты до бесконечности, а усматривать в едином многое, в случае — правило, и из познания человечества почерпать деяния народов.

§ 32.

Неужели для философии, т. е. для понимания сущности жизни, нужна история? Нужно лишь всмотреться в мир, безразлично — где, но только ясными очами, чтобы познать сущность жизни. Нужда, смерть и, как приманка, сладострастие, это — грехи, а жизнь — наказание: так это всюду и во всех 10.000 калейдоскопически сменяющихся образах. В разрезе познаю я весь мрамор и не имею надобности прослеживать все его жилки: а разрез всегда показывает одно и то же.

§ 33.

Начало теологии — страх:

primus in orbe Deos fecit, timor.

Petron. fragm. 22 p. 219.

Это знаменитое положение наиболее основательно развил Юм в своей Nat. hist. of relig. и в Dialogues: поэтому, если бы люди были счастливы, мы никогда не пришли бы к теологии. Начало же философии — совершенно иное, именно — чистое бесцельное размышление, а к этому гениальный ум мог бы прийти даже в мире, не знающем страдания и смерти. Но бесцельное размышление вовсе не является еще в силу этого чем-то естественным для интеллекта: скорее — наоборот, оно представляет собою нечто такое, к чему приходят чрез monstrum per excessum, называемое гением.

Интеллект по природе своей предназначен к изысканию и обсуждению объектов той или другой индивидуализированной воли (придатком которой он всегда является) и путей к достижению этих объектов: философствование начинается благодаря тому, что этот путь оставляют, и оно поэтому — спокойное (бесцельное для воли) размышление о бытии вообще. Интеллект выступает при этом обособленным от всякой воли, т. е. чистым интеллектом: неестественное для него состояние. Интеллект приноровлен и предназначен к познанию лишь отношений между явлениями, для нужд индивидуализированной воли, так как явления — объекты этой воли. Поэтому при философствовании интеллект обращают на то, к чему он вовсе не приспособлен и не предназначен, именно — на бытие вообще, бытие в себе. Естественно, что первою его попыткою будет применить законы явления (свойственные ему) к бытию вообще, — следовательно, конструировать бытие в себе по законам чистого явления, — например, выискивать начало, конец, [337]причину, цель бытия вообще. Но это не менее невозможно, чем исчерпать кубическое содержание лишь геометрическими мерами поверхности. Поэтому всякая философия бывает на первых порах догматизмом. После неудачи его и доказательства этой неудачи, которым служит скептицизм, позднее выступает познание того, что формы явления совершенно непригодны для конструирования бытия самого в себе, по отношению к которому явление — как бы его поверхность; это — критика чистого разума. После этого остается лишь показать, что̀ такое явление само по себе, со всеми его законами, показать, что́ такое вещь в себе в точке, где она переходит в явление и, постольку, становится познаваемой; наконец, пояснить отношение всей совокупности явлений к этой точке, а вместе с тем и к вещи в себе; это — изображение мира, как воли и представления.

§ 34.

Подходящим словом для перевода слова философия кажется мне учение убедительности, в противоположность учению веры, т. е. религии. Последняя имеет с философией общую тему — дать конечный отчет о мире вообще. Их разобщает лишь то, что философия стремится действовать убеждением, религия — же требует веры, стараясь подкрепить это требование угрозою вечных, а иногда и временных, мук; напротив, наиболее неприятное, что делает философия, когда ей не удается убедить, это — то, что она отдаленно дает понять о некоторой глупости лиц убеждаемых, ставшей им поперек дороги. Из этого видно, что философии нечего бояться сравнения с религией — ни в добродушии, ни в честности.

§ 35.

Если результаты и общие истины человеческого созерцания вообще, каково бы оно ни было, выражают в абстрактных понятиях, то получается философия. Так как обоснование философии лежит исключительно в созерцании, из которого она как бы выделилась, то философия будет принимать различные виды, смотря по созерцанию, к которому она относится. — Отсюда следует, что не может быть готовой к услугам всех людей и имеющей всеобщее значение философии. Ибо разница в степени разумности весьма велика. Истинная философия, появляясь на свет, имеет действительное значение лишь для немногих, для перворазрядных умов; безразлично, становятся ли, опираясь на чужой авторитет, на ее сторону другие люди или нет, — к чему они всегда готовы из чувства своей неспособности к такой философии. Наряду с истинной философией всегда будут появляться также другие философии — для умов второго, третьего, четвертого порядка, причем [338]для умов самых низкоразрядных, они будут являться, по бо́льшей части, в наряде абсолютного авторитета, т. е. религий. Не иначе обстоит дело и в Индии, родине метафизики. Не может быть одной философии для всех, подобно тому как бывает одна математика, одна физика для всех. Ибо философия призывает к высшему напряжению, the utmost stretch, все силы духа, и тогда слишком проступает наружу diversitas captus hominum. Лишь в результате совместной работы всех сил духа появляется на свет философия, а эта работа слишком различна. Конечно, и к математике, физике и т. д. один человек тоже бывает более способен, чем другой, и поэтому идет далее, — но по крайней мере самые основы и весь способ познания доступны здесь всякому. Не так в философии: в ней для различных разрядов людей потребна в корне различная философия, и высшая философия, естественно, — для наименьшего числа людей. В этом можно убедиться просто при взгляде на физиономию других людей, если, в противоположность им, сам думаешь о высших истинах. Очевидно, что они предназначены не для большой массы; для нее же единственно подходит лишь удобопонятный, в мирных отношениях к морали стоящий догмат, в форме ли религии или в форме философии; так, для попугая нет храма мудрости. Из этого вытекает далее, что истинная философия непригодна к тому, чтобы ее преподавали с кафедры, как доступную всем. Нет, созданная выдающимися умами для выдающихся умов, она должна, сохраненная в творениях, быть доступною каждому, кто ищет ее и нуждается в ней; для остальных она остается закрытою книгою. Однако религии могут более или менее подходить к ней, как, например, религии индусов и буддистов.

§ 30.

Философия, это — не создание разумного человека, который добросовестно садится за дело, берет свои главные понятия и прикладывает их одно к другому, для того чтобы испытать, как и где они всего лучше подходят друг к другу: нет, она — творение высоко одаренного интеллекта, освобожденного волей (его владыкой), которая предоставляет ему идти по собственному произволу, подобно тому как в запертом саду пускают на волю ребенка, так как он не может ни причинить себе вреда, ни заблудиться. И вот, он воспринимает то, что извне ему предлагает объект и что с внутренней стороны позволяет ему настроение, закрепляет созерцаемое в мысли и излагает результат словами, не заботясь, подходит ли одно к другому, лишь бы только оно было истинно, ибо никакая истина не может опровергнуть другой и из соединения всех их вырастет главная истина, подобно тому как все звуки самой богатой гармонии сливаются [339]в один звук, причем колебания каждого тона, более быстрые или более медленные, в конце концов, согласуются рационально с колебаниями генерал-баса, которые, как самые медленные, представляют вместилище всех прочих.

§ 37.

Если бы даже, как утверждают многие люди, самодовольные в своей лени и равнодушии, предметы метафизики были таковы, что о них никто ничего не может знать, (причем „знать“ берется в самом строгом смысле этого слова), то из этого еще не следует, что всякое мнение об этом было бы одинаково далеко от истины и что Платон, Кант и Спиноза были об этом осведомлены не более любого разносчика. Собственно говоря, справедливо лишь то, что исчерпывающее и отвечающее на любой вопрос знание этого предмета, вероятно, не будет достигнуто никогда.

К тому же нельзя отказаться от исследования этих предметов, как по-видимому предлагает вышеизложенное утверждение: ибо они так властно и неудержимо напрашиваются на размышление всякому, даже самому грубому человеку, что каждый должен иметь об этом мнение, как бы нелепо оно ни было, — подобно тому как всякий должен видеть на горизонте какую-нибудь точку, где небо сходится с землей. Следовательно, этим утверждением нельзя пользоваться как аргументом против изучения метафизики. Главным же образом против него можно возразить то, что это изучение противопоставляется как щит обманному учению об этих предметах, т. е. положительным религиям. Эта отрицательная польза философствования может служить ему достаточным оправданием.

§ 38.

Если бы кто-нибудь, исходя из какой-либо философской проблемы, захотел ее объяснить удовлетворительным образом, он неизбежно перешел бы к другой проблеме, предполагаемой в его объяснении, и от этой — вновь к другой, пока не изложил бы всех философских проблем, вместе взятых; и если бы, наоборот, он исходной точкой взял последнюю достигнутую на этом пути проблему, то весь этот путь он прошел бы в обратном порядке и в конце концов пришел бы к первой проблеме, поставленной прежде, как цель. Поэтому, если кто-нибудь объясняет какую-либо философскую проблему, не излагая при этом целой системы философии, то он неизбежно дает один лишь фрагмент, будучи вынужденным прервать себя гораздо раньше, чем выскажет значительную часть того, что может служить разъяснению данной проблемы. [340]

§ 39.

У богато одаренных людей та независимая жизнь мозга, которая подобно паразиту гнездится на организме, превращается в интеллектуальное существование, вполне отделенное от их индивидуального существования.

Бесспорно, это свойство делает духовно одаренного человека преимущественно перед другими способным к учительству; ибо он не имеет иной цели, кроме познания ради самого познания. Благодаря тому, что он по собственному влечению всегда мыслит и учится, он становится accidentaliter способным к учительству; conditio sine qua non здесь, значит, то, что его мышление и занятия не имеют иной цели, кроме себя самих, даже не имеют целью поучения других. Наоборот, обыкновенные люди, имеющие намерение сделаться учителями, не осуществляют его уже тем, что при всем их усердии и принудительном мышлении цель учительства всегда находится у них перед глазами и препятствует им углубляться в предметы исследования. Преднамеренная цель учительства становится для них подобной канату, к которому они привязаны и который препятствует свободному изучению предметов исследования.

§ 40.

Если разносчик мелочного товара предлагает мужчинам головные шпильки, а дамам — трубки, его глупость осмеивают; насколько же более нелепо намерение философа, несущего на рынок истину в надежде сбыть ее людям: истина — для людей!!

§ 41.

Для философии ничего лучшего не могло бы быть, если бы все профессуры ее были уничтожены. Этим уничтожилось бы и величайшее несчастье, именно — то, что ищущим истины приходится сталкиваться с ищущими куска хлеба, которые своей политикой и своими происками наносят им всякий ущерб, но никогда не оказывают помощи.

Философия существует для исключительных людей; лишь истинный гений может ей споспешествовать; заурядный человек портит ее, как только прибавит к ней хотя одно собственное слово. Во что̀ превратилась, поэтому, философия со времени Канта, после того как все ординарные и экстраординарные вставили в нее по словечку!

§ 42.

Применять философию к желаниям власть имущих и делать ее орудием их планов, для того чтобы получать за это деньги и [341]должности, — это напоминает мне того, кто идет к причастию с целью утолить свои голод и жажду.

Короче говоря: те, кто превращает философию, святыню человечества, в орудие мирских целей, подобны идущим к причастию (евхаристии), и т. д.

§ 43.

Профессора философии решительным образом препятствуют ее успехам, и не только потому, что они сплошь и рядом бездарны; это относится также и к тем, кто выступает в качестве философских писателей, и отстранение непризнанных так же невозможно, как и желательно. Но профессора не относятся к делу, как в большинстве случаев деятели, честно, bonne foi. Так как философия для них средство к жизни и естественно, что их пропитание и содержание ближе им к сердцу, чем отвлеченная богиня — истина; так как, далее, философия оказывает влияние на общественное мнение и на государство, то отсюда вытекает, что господа профессора будут изменять свои философемы и суждения о философии согласно с изъяснениями своей политики и поэтому при каждом положении и каждом суждении прежде всего будут думать о господине министре народного просвещения и его советниках, затем о прочих чиновных людях, затем о своих уважаемых коллегах и прочих кумовьях, затем об издателях, книгопродавцах, редакторах журналов, и уже под самый конец только о действительной серьезной истине, которая, следовательно, приглашается лишь тогда, когда все прочие достаточно повеселились и стол уже пуст. Если, например, бразды правления держит какой-нибудь увенчанный тартюф и, в страхе, что народ может поумнеть, кричит, подобно Францу Моору: „Иди, звони во все колокола, пусть все спешат в церковь, падут на колени, все“, — то любой писательствующий и голодающий доцент моментально становится набожным, как молодая богомолка (которая не что иное, как старая блудница). И Бог с ним! но только ему следовало бы свои просительные письма писать не в форме философских сочинений: в мире философии этот тихоня является жуликом, так как он со святою истиной поступает подобно Иуде, и его надо преследовать как лисицу.

Поэтому для философии было бы желательно, чтобы преподавание ее в университете было прекращено, а молодые люди время, предназначенное ими для философии, посвящали чтению истинных, прирожденных, серьезно относящихся к делу философов. Ибо, все равно, философия существует лишь для немногих, именно — для мыслящих людей: а они найдут к ней доступ и без помощи философов [342]кафедры, которые, одаренные большей частью весьма обыденными способностями, считают нужным по долгу службы и для того, чтобы хоть как-нибудь оправдать получаемое жалованье, тоже вставлять свое слово в философию и сервировать собственные мысли, — и вот они наводняют философскую литературу самым жалким хламом, выносят на рынок самые отчаянные выдумки, в язык и философские понятия вносят путаницу и отпугивают публику от философии. Она должна, подобно поэзии, оставаться, по существу, свободным искусством, и ею должны заниматься лишь ради нее самой, и лишь люди, избранные природой, а не министерством. — Высшие факультетские науки приходятся обыкновенным умам до некоторой степени по плечу: пусть они и продолжают преподавать их, вследствие преимуществ viva vox. Лишь для философии обыкновенные люди ни в каком случае не пригодны и в силу постоянного непонимания ее могут принести ей только вред: в этом случае мертвое слово великого человека бесконечно лучше, чем viva vox барана.

§ 44.

Ничто не вредит философии в такой мере, как профессора философии на содержании, которые по долгу службы считают нужным иметь собственные мысли и вместо того, чтобы просто обучать тому, что учат другие, своими вставками и неряшливыми выдумками (которых иногда приходится тысяча на одного философа) невероятно загромождают ход исследования; кроме того, благодаря тому, что их считают философами, они внушают массе презрение к философии.

§ 45.

Тем, что университетская философия допустила, чтобы ею пользовались для целей государства, и подчинилась воле его правителей, она уподобится, когда все это станет явно, падшей девушке: она лишится всякой чести, так что никто более не захочет иметь с нею дела.

§ 46.

Профессора философии должны приучать себя к мысли, что философия имеет другие цели, чем совершенствовать воспитание будущих референдариев, пасторов и домашних врачей.


Примечания

править
  1. Подобно лошадиному копыту, от которого дьявол не может отделаться, какой бы образ он ни принял, или же подобно вообще кровавому осуждению всякого объекта на смерть и небытие, чем мы проникаемся, когда видим, что каждая секунда существует лишь поскольку она поглощает предыдущую, что́ проходит через все классы, обнаруживается, например, в нашем дыхании, которое не что иное, как постоянно задерживаемая смерть и т. д.
    „Что ты хочешь, бедняга, предложить? Ты же имеешь яства, которые не насыщают, у тебя есть червонное золото, которое беспрестанно, как ртуть, расплывается у тебя в руке, — игра, в которой никогда не выигрываешь. Покажи мне плоды, которые гниют, прежде чем их срывают, — деревья, которые каждый день зеленеют сызнова“.
    Гете.
  2. Характер мира был бы фальшивым в том случае, если бы при созерцании вещи истинное познание ее сущности не было законченным и для достижения его надо было искать чего-то вполне отличного от вещи, ее основания. Такое познание, отсылаемое все далее от одной вещи к другой, — только конечное, пригодное лишь для разума, для науки: философское, познание довлеет себе и закончено, это — платоновская идея, получаемая через ясное, объективное, наивное созерцание: в нем каждая вещь выдает себя за то, что она есть, высказывает себя до конца и не отсылает от одной вещи к другой, подобно закону основания.
  3. Чистое познание по отношению к субъекту — свобода от воли; по отношению к объекту — свобода от закона основания.
  4. Учение Платона, что действительно существуют не чувственно воспринимаемые вещи, а лишь идеи, вечные формы, представляет собою иначе выраженное учение Канта, что время и пространство не присущи вещам в себе, а являются лишь формами моего восприятия. Ибо только благодаря времени и пространству, единая идея распадается на многие обособленные индивидуумы. — Тождество этих обоих знаменитейших парадоксов обоих великих философов еще никогда не было замечено: вот доказательство, что со времени выступления Канта ни он, ни Платон, в сущности, никем не были поняты. Но оба парадокса именно потому, что, выражая совершенно одно и тоже, они однако звучат так различно, представляют собою наилучший комментарий друг для друга.
    Тождество этих обоих великих и темных учений представляет собою бесконечно-плодотворную мысль, которая должна стать одной из главных опор моей философии.
  5. Эти противоположные воззрения выражает Платон в Софисте р. 259—266. — См. изложение философии Бруно у Якоби, в его Письмах о системе Спинозы, 1789, р. 269—287.
  6. В высшей степени удачно поэтому для того, что̀ я называю первым классом представлений, обычное в немецком языке слово Wirklichkeit: бытие вещей — это не что иное, как их действенность.
  7. Воздействие тел друг на друга, это — условие всякого познания, и наоборот, рассудок, для которого исключительно и существует познание, и в котором лежит закон причинности, это — условие материи, которая есть не что иное, как причинность и представление субъекта.