Новые маски (Иванов)

Новые маски
автор Вячеслав Иванович Иванов
Опубл.: 1904. Источник: az.lib.ru

Вяч. Иванов

НОВЫЕ МАСКИ

править

Источник: Зиновьева-Аннибал Л. Д. Тридцать три урода. Роман, рассказы, эссе, пьесы. — М.: Аграф, 1999. Текст издания: Аннибал Л. Кольца. М, 1904.


К к ни склонны в огромном большин-стве наши современники, верша суд над делом художников, подозре-вать во всем новом отпад от истинного и уклон от правого, есть об-ласть художества, где мысль о желательности исканий встречает едва ли не всеобщее, частью прямое, частью симптоматически выражен-ное и молчаливое признание: это — область Музы сценической. В са-мом деле, старая сцена почти уже не «заражает» — и, главное, не преображает зрителя; а драма становящаяся, величайший из за-чинателей которой — Генрик Ибсен, дала намеки на возможности театра как арены целостных и проникновенных душевных пережива-ний и кризисов, — как горной зоны, где вокруг собирающих тучи игол зреют и разражаются освободительные грозы духа.

И с тем большею страстностью призываем этот грядущий и вожде-ленный театр мы, искатели, чем многозначительнее и неотвратимее представляется нам его историческая задача — сковать звено, посред-ствующее между «Поэтом» и «Чернью» и соединить толпу и отлученно-го от нее внутреннею необходимостью художника в одном совмест-ном праздновании и служении.

Нам, воспитавшимся на идеях Достоевского о круговой поруке все-го живущего как грешного единым грехом и страдающего единым страданием, на идеях Шопенгауэра о мировой солидарности, — на этих прозрениях в таинство всемирного распятия (по слову Гартмана) и в нравственный закон сострадания как сораспятия вселенского, — трагическая Муза говорит всегда о целом и всеобщем, являет своих ге-роев в аспекте извечной жертвы и осиявает частный образ космичес-кого мученичества священным литургическим венцом. С другой сто-роны, прозрачность вселенского значения отдельных трагических участей делает вызываемые поэтом лица масками единого всечелове-ческого Я и воплощает пред ужаснувшимся в их судьбах на свой рок зрителем древнее боговещее Tat tvam asi* («то ты еси», — «это ты сам»). Так элементы священного Действа, Жертвы и Личины, после долгих ве ков скрытого присутствия в драме снова выявляемые в ней силою со-зревшего в умах трагического миропостижения, мало-помалу преоб-ражают ее в Мистерию и возвращают ее к ее первоисточнику — литур-гическому служению у алтаря Страдающего Бога.

  • Выражение из книги философского тайного учения браминов Чхан-Докья-Упанишады (ок. VIII в. до н. э.) — указывает на единство субъекта и объекта; иногда толкуется как эквивалент христианскому императиву «Люби ближнего, как самого себя».

Исторические перерождения драмы обусловливаются раздельным раскрытием частей ее изначального состава. Восходя в своих начатках, без сомнения, к поре человеческих жертвоприношений Дионису, вос-производивших его божественные страсти, драма была некогда только жертвенным дифирамбическим служением, и маска жертвы — траги-ческого героя — только одним из обличий самого Страдающего Бога. По мере отдаления драмы от ее религиозных истоков все менее про-зрачною становится маска, все определеннее дифференцируется и сгу-щается трагический характер. Из агонии жертвы развивается трагиче-ское действие с его перипетиями и прагматизмом внешним и психоло-гическим; оно вбирает — как бы в сферу подсознательного — музыкальное одушевление дифирамба и перевоплощает в трагическую катастрофу первоначальную культовую развязку жертвенного действа.

Если драма Шекспира вся устремлена на раскрытие характеров; ес-ли трагедия Корнеля и Расина сводится к процессу логического, почти математического выведения героической участи из определенных эмоциональных и моральных данных в условиях данного характера, то это наибольшее уплотнение и объективирование маски совпадает с ее наибольшею отчужденностью от зрителя и знаменует полюс край-него удаления сцены от начала-хорового и религиозно-общинного, или оргийного. Поскольку та драма еще была верна своей литургичес-кой природе, можно сказать, употребляя сравнение церковно-зодческое, что театральная рампа выросла в ней между протагонистом и общиной из исконных низких cancelli* помоста алтарного до высоты су-рового иконостаса.

* Ограждение (итал.)

Снова возгоревшийся в нашу эпоху пафос живого проникновения в единство духа страдающего должен, следовательно, вновь опрозрачнить маску и повлечь драму к ее другому полюсу, полюсу того дифирам-бического исступления из индивидуальных граней, которое сплавляло праздничный сонм, правивший трагедию, в одно хоровое тело и в личи-нах орхестры (серединной, круглой и ничем не огражденной площадки для игры и хоровода) являло экстатическому прозрению страдальные преломления единого в себе разлученного божественного луча.

Священное действо трагедии было видом дионисических «очище-ний». Религиозная реминисценция трагического «очищения» (в ас-социации с заимствованным древнею медициной из мистических культов понятием «очищения» врачебного) звучит в устах Аристотеля уже как требование эстетическое: для этого теоретика драмы крите-рий художественного действия истинной трагедии есть «катарсис». Эстетическая теория зиждется на полузабытой религиозной практи-ке и терминологии: дионисическое искусство было частью священ-ной катартики.

И здесь новейшие искания встречаются с заветами глубокой древ-ности: неудивительно — ибо проникновение во всеединство страда-ния обращает нас к откровениям дионисизма. Чего мы ищем в драме? Действия ли внешнего? Но драма явно стремится стать внутренней. Ха-рактеров ли? Но характер эмпирический развертывается в действии, и развитие его соразмерно энергии внешнего драматического прагма-тизма. Мы хотим проникнуть за маску и за действие, в умопостигаемый характер лица, и прозреть его внутреннюю маску; но это уже личина Вечности, — не наш ли собственный внутренний двойник эта духов-ная, безликая личина?

Драма отрешается от явления, отвращается от обнаружения: при-знак, что она начинает совершаться в нас самих. Прежде наше внима-ние поглощалось пластическим видением: ныне, из-за прозрачного видения, зорче глядит в нас, отражая нас в своем темном зеркале, ми-ровая Тайна. Нам достаточно легкого намека на события, породившие агонию души, пред нами воплощенной, чтобы трагизм всей Жизни предстал нам, воззванный внушением случайного примера и мгно-венного напоминания. Наше самозабвение тогда уже не сладостное самоотчуждение чистого созерцания: под обаянием потустороннего взора вещей маски, надетой на лицо Ужаса, мы, сораспятые в духе со всем, что глянуло на нас ее глазами, требуем от художника враче-вания и очищения в искупительном, разрешающем восторге. Один взгляд этой маски — и мы уже упоены дионисическим хмелем вечной Жертвы: подобно тем древним обезумевшим, которых жрецы лечили усилением экстаза и, направляя их заблудившийся дух то му-зыкой и пляской, то иными оргиастическими воздействиями на пути «правого безумствования», — исцеляли, — мы нуждаемся в освободи-тельном чуде последнего, мирообъятного дифирамбического подъема.

Идеал всех стремлений двулик. Дух волит осознать себя как объект и как субъект. Человек ищет истинного что и хочет правого как. Что обещает прозрение, к а к — перерождение. Мысль определила межи познаваемого что. Наше время утверждает свое призвание к религиозному творчеству тем, что снова верит в божественные воз-можности внутреннего опыта: ощутить себя и мир по-новому — вот в чем «переоценка ценностей», необходимая для нашего духовного ос-вобождения. И в дифирамбических очищениях мы, хотя бы на одно мгновение, воистину ощущаем себя и мир по-иному.

«Вся моя грудь откроется, и я потеряю себя, и весь мир войдет в ме-ня пылающей Любовью, и это будет моя смерть, блаженный миг, — по-тому что — кто снесет мир, пылающий Любовью?»

Умереть вместе с трагическою жертвой, ликом умирающего Диони-са, и воскреснуть в Дионисе воскресающем — в этом сущность дифи-рамбического очищения.

«Не важно вовсе, как жить, когда пламя любви открыло грудь… Все-все расплавится в горниле Любви для Преображения — и не нужно двух для Любви, не нужно и мира для Любви, нужна грудь человеческая, что-бы она могла рассечься и впустить творящее пламя… Огонь Любви рас-судит все».

Так говорят нам маски новой драмы («Кольца»), являющей характе-ристические симптомы выше очерченной эволюции дионисического искусства: пафос расширения нашего страдального Я до его мировой беспредельности через углубление личного страдания, отрешенность от внешнего ради откровений внутренних и тяготение к тому дифи-рамбическому разрешению духа, которое снимает всякое ч т о и как бы топит его в одном неизрекаемом как. Недаром эта драма начина-ется в уютной, но слишком светлой и, быть может, уже напоминающей корабельную каюту комнате, в окна которой вместе с темными ветвями сосен нежно и настойчиво вторгаются веяния невидимого близкого Моря; потом переносит зрителя, с первыми певучими жалобами прон-зенной насмерть жертвы, на берег немолчно ропщущей Тайны, — и на-конец, увлекает нас, со своим трагическим кораблем, в темную без-брежность божественной Пучины.

Чуждо природе драмы ставить своею целью определенное утверж-дение или положительный императив. Раскрывая свое дифирамбичес-кое как, она упраздняет всякое что. И новая драма, о которой мы говорим как о явлении симптоматическом, как бы изначала отрекаясь от всякого нового что («мне хочется петь старую, старую песнь — песнь о верности, о простой и верной любви»), не указывает никакого исхода из вскрываемой ею антиномии любви и страсти. Кроме единст-венного: ощутить жизнь по-новому.

«Чему же ты учила меня моя Любовь? Из своей тесноты человек на-учается своей свободе».

«Не плачьте, не плачьте: никто не знает, над чем плакать и чему радо-ваться».

Из лона внутренне пережитого как возникает, правда, и некое что: но это — не логический итог других предпосланных ч т о, а вну-шение мистическое. «Не важно вовсе как жить», — говорит Аглая; но го-ворит так потому, что Жизнь уже предстала ей как вселенская Жертва.

«Оно при мне, мое зовущее воление к лучшему, нежели наша жизнь… Но — есть еще где-то, глубже души и глубже воления надежд, — Молча-ние. И мое Молчание тоже при мне. В моем Молчании нет ни да, ни нет. Дух идет со всем творением, и, что знает и что будет, — того не скажет душе. Покорность Веры — мое Молчание».

«Аглая, мы хотим жить, как вы учили: любя, прощая, легко и огненно». «Дальше, дальше… чтобы не было железного кольца для двоих, чтобы не было мертвого зеркала для мира».

Истинная любовь — таинственная жертва. Мистический брак — соумирание в духе.

Коль из двух душ исторгся смертной муки

Единый крик, --*

  • Стих В.Иванова «Жертва» из цикла «Suspiria» (сб. «Кормчие звезды»).

тогда лишь они мистически обрели друг друга и разрушили заклятие земного разделения взаимно ищущих и не могущих достичь один дру-гого, в «тщете объятий, сопрягающих тела».**

Свершилась двух недостижимых встреча,

И дольный плен,

Твой плен, Любовь — одной Любви предтеча —

Преодолен!

Но Дух хочет нового, конечного отречения.

О, Кана душ! О, в гробе разлученья —

Слиянье двух!..

Но к алтарям горящим отреченья

Зовет вас Дух.

На подвиг вам божественного дара

Вся мощь дана:

Обретшие! вселенского пожара

Вы — семена!

** Стих В.Брюсова «Медея» (прим. В.Иванова).

Если любящие чудесно обрели друг друга, они уже не принадлежат только друг другу.

«Мы любим все. Мы слепы все. Земля и море, заклеванная птичка и стонущий лев — ждут нашей новой любви в прозрении. Мы не можем быть двое, не должны смыкать кольца, мертвым зеркалом отражать мир. Мы — мир».

«Не надо жалеть тесных милых колечек. Кольца в дар Зажегшему».

«Океану Любви — наши кольца любви».

Рассеклась грудь и вместила всю Любовь. Практического вывода отсюда — применения к жизни — нет и быть не может. «Все это при-ложится». Да и выдержит ли «смертная грудь» вошедший в нее «мир»?

«Бесконечна в человеке жажда любить. Но вот он весь изошел, иста-ял весь любовью — и истаяла капля в небеса, только капля! Он же жаж-дал стать океаном — океаном и морями рдеющих облаков».

Блаженные Франциск Ассизский и Клара, кажется, любили и, взгля-нув один на другого, разошлись, чтобы потонуть в океане Любви боже-ственной. Но чаще путь к мистическому очищению ведет через Дантов «темный лес», и распятие Любви совершается на кресте Греха.

Пришла Страсть и разрушила любовь обретших. Как могла слу-читься «измена», если они были истинно обретшими и если «тесна любви единой грань земная»? Любовь, именно вследствие тесноты земной грани, перерастает ее, распростирая свои зеленосолнечные сени в метафизическую область Жертвы. Нельзя земной грани вмес-тить и корни и вершину дерева жизни. Но сердце хотело петь старую песнь верности. Трагическая вина этого сердца в том, что оно содрог-нулось перед последним отречением, которое повелительно подска-зывал ему Дух, раньше чем топор Греха лег у корней дерева. Только свободное отречение пересаживает дерево с его корнями в надмир-ную землю, где будет поливать его своими вселенскими слезами доб-рый садовник — Эрос, не забывающий ни единого цветика земного луга, ибо все цветы воскрешает он на своих вневременных пажитях. Тогда пришла Страсть и подсекла дерево, чтобы одной владеть его глубинными черными корнями.

«Страсть и Смерть на чашках весов. Одна кличет другую. По линии равновесия скачет Жизнь».

Страсть и Смерть связаны соотношением; но на обеих стоят стопы Эроса, из обеих встает Любовь, кровно-родная и чуждая обеим. Ибо Любовь антиномична Страсти, как ее «бессмертные алкания» антиномичны Смерти.

Из обеих чаш-алтарей Весов вселенских поднимается золотое обла-ко; прозрачно-огненным видением возникает из него парящий Эрос. Своими длинными крыльями осеняет он обе чаши, колеблющиеся в ру-ке Трагедии, — она же держит другою рукой маску Страдания с полыми глазницами, сидя над морем. Огнеликий Эрос отражается в море, как солнце глубин, и его перистые крылья над чашами кажутся в трепетной зыби цепями золотых колец, падающих на дно.