Л.Чарская. Проблемы любви: Рассказы о женском сердце — СПб.: П. П. Сойкин, 1903 — 156с. (изд 1-е.) — (Приложение к журналу «Европейская жизнь и Россия».)
Scan: Kapti, 2009г
Л.Чарская
правитьНе ко двору.
правитьДождь мелкий, холодный, настоящий октябрьский дождь бьет о стекла большого серого здания.
По широкому крыльцу, зябко кутаясь в солдатскую шинельку, ходит дневальный.
Где-то далеко в темноте лает голодная собака.
— Михеев! Прошла барыня?
Перед дежурным солдатиком вырастает плотная и коренастая фигура офицера.
— Так точно, ваше высокоблагородие! — рапортует солдатик, вытягиваясь в струнку.
Офицер легкой и быстрой походкой, не соответствующей его полной фигуре, вбегает по скользким и мокрым от дождя ступеням крыльца и, пройдя длинный, чуть освещенный коридор, по обе стороны которого расположены офицерские квартиры, звонит у своей двери.
На гладкой дверной доске выгравировано четким и жирным шрифтом «Владимир Михайлович Звягин».
Денщик с добродушной хохлацкой физиономией широко распахивает дверь.
— Что, Гриценко, прошла барыня? — повторяет и ему свой вопрос офицер.
— Так точно, пришли-с, ваше высокоблагоpoдиe.
Поручик Звягин бросает ему на руки шинель и шашку и, на ходу вытирая мокрые усы, проходит уютную, крохотную столовую, зальце с новенькой еще «приданной» мебелью и входит в спальню, разгороженную на две половины высокими голубыми ширмами.
— Ира! Ты здесь?
Она здесь… Она лежит на кушетке в своем будуаре, как они в шутку в первые дни замужества окрестили чистую половину своей спальни, нервная и возбужденная, как всегда.
Он иной ее и не знает, особенно с тех пор, как началась эта ужасная история с Ивановыми. И теперь ее большие темные глаза горят сухим и острым, точно горячечным, блеском, которого он так не любит и, пожалуй, даже боится.
При его появлении, она вскакивает с кушетки и, подбежав к нему с живостью подростка, вскрикивает:
— Ну, что?
Когда она лежит, то кажется маленькой и хрупкой, теперь, когда она стоить, ее можно назвать почти высокой.
В белом фланелевом халате, какими-то прихотливыми складками драпирующем ее фигуру, с бледным, подвижным и болезненным лицом, она не красива, но лицо ее не может остаться незамеченным!.. Оно просится на полотно и прочно западает в душу. Оно живет тысячью ощущений сразу, это донельзя странное, говорящее, подвижное лицо.
— Ну, что? — говорит лицо всеми мускулами, говорит прежде, нежели голос.
Поручик Звягин, избегая взгляда жены, целует ее худенькие, необыкновенно прозрачные пальцы.
Едва заметная презрительная улыбка морщит тонкие губы Ирины и вся она как-то темнеет и сокращается.
— Ты ничего не сделал! Я вижу, ты ничего не сделал, — говорит она глухим, точно надорванным голосом и, отвернувшись от него, тихо плачет…
Ее слезь он выносить не может, как не может выносить ее сухого, острого взгляда. Он слишком любить ее. В ней одной вся его жизнь…
— Ира, дорогая, пойми! — и он нежно касается ее вздрагивающих плеч.
— Нет, никогда не пойму, никогда, ни тебя, ни их, никого из вас! Вы мне гадки, все! Слышишь ли, все, все, все!
И голос становится еще глуше и резче.
— Но пойми же, это дисциплина, Ира, жизнь моя!
— Ложь! Дисциплиной называешь ты мучить и истязать людей без всякой пользы! Эту дисциплину выдумал ты и тебе подобные. Строгость должна быть, должна быть дисциплина, но ведь все это не то, не то! Конечно, раз солдат умышленно нарушает уставы воинской повинности, с него нельзя не взыскать, но нарочно, ради глупого, никому не нужного испытания подвергать его случайностям это мерзко и бесчеловечно… Мерзко, пойми… А оправдывать свой поступок требованиями дисциплины — еще гаже, Владимир, еще отвратительнее!
— Но, постой, Ира… ты сама сейчас сказала, что взыскание необходимо на случай уклонения от служебных обязанностей. Милая, а как же проверять эти служебные обязанности? Не посредством ли испытаний или набегов, как ты называешь?
— Подлых и разбойничьих, прибавь! Нет! тысячу раз нет и нет! Ах, уйди ты от меня, ради Бога, мы говорим на разных языках и никогда не поймем друг друга…
И, повернувшись к мужу спиной, Ирина идет за голубые ширмы.
Он остается в нерешимости, жалкий и уничтоженный, не зная, что делать… Начать успокаивать жену — значило бы раздражать ее еще больше. Согласиться с ней — значило бы изменить своим принципам, запавшим твердо и прочно в его душу с юнкерской скамьи вместе со знаниями тактики и фортификации.
Он подходит к окну… Вглядывается в скользкую, мокрую октябрьскую ночь…
Дождь шлепает по-прежнему гулкими каплями о крышу здания… По-прежнему в темноте лает голодная собака.
А на душе грустно невыразимо…
— Ваше высокородие, господа вас спрашивают, — раздается с порога густой бас Гриценко.
— Кто еще? — хмурит брови Звягин.
— Так что поручик Бойницкий, адъютант, капитан Махнеев.
— Сейчас, скажи. Ира, ты не выйдешь?
— Избавь, пожалуйста, — слышится из-за ширм.
— Ну, так пришли, пожалуйста, варенья, булок, перекусить чего-нибудь…
— Хорошо, я пришлю с Гриценко.
— Ирочка, и водочки?
— Хорошо, хорошо. Уйди, пожалуйста.
Он, однако, на этот раз не слишком покорен. За голубыми ширмами лежит она — его жена, такая странная и возбуждающая его своей странностью, — такая чужая и новая… Постоянно новая и чужая… За эту отчужденность он и влюблен в нее, как мальчик.
— Ира, — шепчет он, зайдя за ширмы и склоняясь к ее лицу. — Ира! — ты мое счастье!
— Ложь! — громко кричит она, так громко, что он в испуге коситься на дверь. — Ложь! Если бы это было действительно так, — ты бы хранил свое счастье и сделал все возможное, чтобы спасти этого несчастного Иванова.
И вдруг, совсем неожиданно, она бьется в конвульсиях и рыданьях…
— Ира, Ира, — испуганно шепчет Звягин, силясь оторвать от подушки ее волнистую голову с рассыпавшимся узлом белокурых кос, — Ирочка, тише… Могут услышать… Там посторонние…
Но она не может перестать… Слезы раскаленным свинцом давят и жгут ее горло… Голова горит. В ней тот же свинец… Те же слезы и тоска безысходная… И только глаза, одни глаза, мокрые от слез, но злые и прекрасные повторяют все время:
— Уйди! Уйди от меня!
И он, наконец, понимает эту немую просьбу, граничащую с приказанием, и уходит, проклиная ни в чем неповинных товарищей, забежавших «на огонек».
Ира долго лежит по уходе мужа… Нервы падают и замирают… Сердце не рвется от острой боли, оно ноет и зудит… В душе смутно, тревожно. Живого места в ней не осталось. Все изныло, переболело… И теперь одна тупая тоска…
Вспоминание о несчастном Иванове в душе, в мыслях и сердце… Оно окружает ее тяжелым и смрадным туманом, от которого нет спасенья…
Как это началось?
Да… Она помнит, помнит все с мучительной ясностью. Он, этот Иванов, был дежурным у цейхгауза. Подошел Владимир… Каким-то глупым и подлым приемом выманил ружье и когда тот, не имевший право отдать орудие на посту, передал его по забывчивости офицеру, Владимир изругал его, обвиняя в незнании службы и неумении быть солдатом. Потом посадил под арест.
С этого и началось…
Примерный служака, молодец и красавец Иванов, загрустил и запил… А там пошло и пошло… Недели две тому назад его нашли пьяного у манежа в обществе продажных женщин. И когда дежурный офицер ударил его, он наговорил ему грубостей и чуть ли не угроз…
Этого было достаточно… Его судили… судили, как говорят, гуманно, потому что только приговорили к дисциплинарному батальону…
Завтра на заре его отправят на станцию, где его будут ждать еще двое, двое таких же несчастных.
Дисциплинарный батальон!..
Ира вздрагивает всем телом при одном представлении об этом ужасе.
Еженедельный розги с барабанным боем… Постоянные темные аресты, полное отсутствие человеческого начала с одной стороны и подлая безответно-животная забитость с другой…
А у этого Иванова были принципы… Он любил свою службу и нес ее лихо, молодецки, на пример всему полку. Его солдатское самолюбие попрали его гордость сломали и он погиб… И из-за чего? Из-за никому не нужного рвения офицера… Из-за какого-то глупого испытания, погубившего человека!
И какого человека! Любимца полка, веселого, добродушного, с чудесной выправкой, исполнительностью, рвением! И ни одна душа не протестовала! Его приговорили в назидание другим больше, нежели в наказание за проступок…
И все-таки приговорили… И все-таки погиб человек!
И виной всему ее муж, Владимир Звягин, эта мелочность и суетность, облеченная в офицерский мундир! О, как она его ненавидит за все, за все. Она его никогда не любила.
Мать сказала ей: «Иди за него. Он тебя любить, как никто не полюбить никогда». И она пошла…
Она поняла, что мужчины смотрят на нее охотнее, нежели на других девушек ее круга. Она без красоты прекрасна. В ней что-то особенное, что бьет по нервам и туманить рассудок… Она совсем, совсем не такая, как другие. Она странная. И это странность влечет к ней и влюбляет в нее многих, многих…
— У нее многообещающее лицо! — сказал один циник.
— За такую умереть можно! — подтвердил другой.
Да, умереть, но не жениться. Она поняла это очень скоро и без колебаний пошла к алтарю об руку с Владимиром Звягиным, первым полюбившим ее серьезно. Она знала, что это первый и последний. Она слишком опасная жена, слишком особенная… слишком требовательная…
Она пошла за Звягина, как королева за своего подданного.
— Вы меня любите? — спросил он.
— За что? — огорошила она его ответом. Он смутился…
Тогда она взглянула на него большими гордыми глазами и сказала:
— Сумейте заставить меня полюбить вас!
Но он не сумел… несчастный. Несчастный потому, что любил ее и не мог понять ее сложной натуры.
Они зажили на вид сносно, — у себя ужасно… Всему виной были взгляды, в которых они расходились. Ирина чувствовала особенную жалость ко всей этой меньшей братии серых шинелей, серых лиц и серых умов, простых и не злобных… Она видела их унылую долю, их безответную покорность и жила в каком то трепете за них. Она была их заступницей перед начальством.
И они платили ей тем же. Сестра милосердия во время военных действий не пользовалась бы наверное такой любовью, какой пользовалась Ира.
Как они ее благотворили!
— Звягина идет, братцы, Звягина! — крикнет бывало какой-нибудь невзрачный солдатик их роты и полроты высылает на улицу и приветствует ее весело и радостно:
— Здравия желаем, барыня!
И как ей весело от этих нехитрых приветствий, как ей близки все эти некрасивые, порой даже безобразные лица! Скольких из них она избавила от наказаний, арестов, стоящих под ружьем. Идя на прогулку об руку со своим плотным, коренастым мужем, она наверное знала, что сзади них крадутся приговоренные к аресту солдатики и ожидают прощения. И она пристает к мужу до тех пор, пока тот не простит. Владимир Михайлович и бранится, и злится, и все-таки не может отказать высокой, тонкой женщине, которой отдал и свои думы, и свое сердце… По субботам она посылала потихоньку от мужа ситный и колбасы в казарму, купленные на деньги, скопленные от хозяйских сбережений.
Верный Гриценко служил живой почтой между квартирой поручика и их ротой. За барыню он был готов полезть в огонь и воду, в барыне он души не чаял за ее заступничество перед строгим и взыскательным поручиком.
Полковые дамы не любили Ирины, чуждались ее и как будто боялись. Офицеры-товарищи мужа смотрели на нее, как на блажную и все, за некоторым исключением, трунили над ней.
И она платила им той же монетой, ненавидя их за эгоистичность, узость взглядов и мелочность. Особенно же за право сильного над слабым, применяемое ими к подчиненным.
Теперь, в этот октябрьский вечер, под гулкий шум осеннего дождя и говор, долетающий из соседней комнаты, ее мысли вертятся с поразительной быстротой около несчастного Иванова… Все ее нервы, поднятые донельзя, ее сердце и мозг — все полно ими. Спасти Иванова, спасти чего бы это ни стоило, спасти, спасти, спасти…
Слезы иссякли… Прежний мрачный огонь загорается в глубине ее потемневших зрачков, ставших громадными…
Быстро вскакивает она с постели, накидывает платок поверх своего белого, фантастического халата и, не глядя в зеркало, не поправив выбившуюся непослушную прядь, идет в столовую, откуда слышатся голоса и жизнь…
Они все тут… Все трое… и ее муж тут же, довольный и самоуверенный. Ни тени недавнего волнения…
— Ирина Павловна! — гудит мягкий бас капитана Махнеева — тучного, рыжего, добродушного великана, с торчащими во все стороны тараканьими усами.
Ирина не может видеть его без улыбки… А когда улыбка трогает это бледное лицо, — оно делается почти прекрасным.
Эта улыбка отражается на всех присутствующих. Ее муж становится еще довольнее и самоувереннее. У капитана забавно морщатся щеки и усы принимают совсем новое направление. Адъютант Маслин, худенький, беленький, нежненький, как шестнадцатилетняя девочка офицерик, так и заливается беспричинным, счастливым смехом. Поручик Бойницкий молчит. Но Ира знаете, что в этом молчании борьба. А в борьбе страсть, которой она не хочет и которой боится.
Бойницкий высокий, гибкий офицер с удивительно красивым лицом, с улыбкой дерзкой и восхитительной в одно и то же время…
Все трое — они влюблены в Иру.
Добродушный Махнеев тайно и почти бессознательно, адъютант явно и восторженно, а Бойницкий и сознательно, и зло, и тайно, и явно — с тем упорством и опьянением, которое готово сломать, погубить, уничтожить и себя, и своего кумира…
Ира знает чувства своих «рыцарей», как их в шутку называет Владимир, и к каждому из них относится различно. Махнеева «выносит» за его безвредность и простоту, адъютанта презирает за его ничтожество, а Бойницкого боится, боится и ненавидит. Между ними борьба, постоянная борьба, за солдат особенно. С солдатами Бойницкий жесток и бесчеловечен. В его роте образцовый порядок, и Ира знает, какими путями он достигнуть. И она ненавидит Бойницкого…
Вот и сейчас она смотрит на его тщательно с пробором причесанную голову, на его холеные руки, с самоуверенной плавностью сдающая карты, на его улыбку, открывающую ряд ослепительно белых зубов под темными шелковистыми усами, и он ей делается противен и гадок.
Она отлично знает, что никто иной, как он, ударил у манежа пьяного Иванова и вызвал его на дерзость. Она знает, что своей гибелью Иванов обязан этому бессердечному, холодному человеку с холеными руками и дерзкой улыбкой.
Она знает слова Иванова, грозившего после приговора Бойницкому:
— Погоди, родимый, до батальона дождем, а только и оттуда ходы есть! — говорил подсудимый.
И Ирина злобно радовалась на эти слова, переданный ей верным Гриценко.
— Хоть бы он убил его, зарезал, уничтожил! — в исступлении твердят ее мысли, не находящие исхода.
И снова Иванов, бледный и худой, каким она видела его в последний раз, предстает перед ее мысленными взорами.
Она смотрит с ненавистью на улыбающееся прекрасное лицо Бойницкого и взгляды их скрещиваются. Его глаза, сухие и недобрые, полны теперь алчного блеска, выдержать которого она не в силах… Ненавистные глаза, зацелованные, может быть, десятками женщин… И они будут жить и смотреть, в то время как мучается Иванов и десятки других, может быть таких же несчастных, погибающих игрой глупого и пошлого произвола.
— Какая гнусность, — говорят ее глаза, погружаясь взглядом в глаза Бойницкого. — Какая гнусность — губить человека и спокойно и приятно пить, есть и играть в карты!
— Ты прелесть! — отвечают, не поняв ее взгляда, его дерзкие и холодные глаза. Ты женщина о которой я всегда мечтал и какой еще не встречал до сих пор. Я безумно хочу обладать тобой.
Она вспыхивает до корней волос, до высокой тонкой шеи, выходящей из широкого отложного ворота халата, вспыхивает от гнева и презрения. Ее муж ничего не видит. А если и видит, так что же такое? Ведь это так понятно, что ею восхищаются окружавшие. Она такая особенная… Таких еще не видели в их захолустье… потом, он слишком верит в ее чистоту и безупречность…
Сейчас он в своей сфере… Он говорит… говорит… говорит… все на одну и ту же тему.
Дисциплина… дисциплина… и дисциплина. Долг службы важнее всего: отца, матери, семьи и детей. Даже любимая женщина должна быть принесена в жертву ради этого долга. Таков его взгляд, таково его убеждение… И на солдат он, во имя этого же долга, не может смотреть иначе. Это дети, неразумные животные; в них надо вбивать дисциплину.
— Вбивать? — повторяешь машинально Ирина, одними губами, без участия мысли и сердца.
— Да, вбивать! — докладывает (именно докладывает) нудный, ровный голос с противными подчеркиваниями и закругленностями слов, — голос, напоминающий крупную дробь барабана — ненавистный голос!
— Да, да, как детей и животных, — подтверждает голос, — надо бить и действовать на них, как на существ неразумных, страхом телесных наказаний, потому что с детства они не знают иного обращения. С первых годов жизни их бьет сестра-нянька, бьют товарищи-подростки, братья, отец, бьют сотские, десятские, старшина в волости за провинность перед обществом или семьей. Одна мать их не бьет или бьет меньше, за то они сами побьют ее, как вырастут, под пьяную руку в благодарность за гуманное обращение.
— О, какой ужас! Какой ужас! — говорит Ирина и закрывает лицо руками.
— Нет, не ужас, а жизнь! — вторит другой голос, приятный, не менее ей ненавистный голос Бойницкого.
— Надо проще смотреть на жизнь, Ирина Павловна, — подхватывает добродушный Махнеев, — эти самые невинные по-вашему мученики-солдаты приходят валяться в ногах после совершенного проступка, умоляя наказать их отечески, не предавая суду.
— И вы наказываете?
— Ну, разумеется! Изобьешь его, подлеца, чтоб долго помнил и отпустишь с миром.
— Это не то, Махнеев, это вы по доброте своей… — слабо улыбнулась Ирина. — Но отчего же Бойницкий не избил того же Иванова у манежа, а предал его суду?
— Это был не проступок, а преступление, преступление перед законом службы… и оскорбление начальства…
— Так зачем было предавать это гласности, убивать без оружия, губить на всю жизнь? У этого Иванова, говорят, невеста… или даже больше того. Я слышала о ребенке… И потом он был до сих пор примерный служака, — исполнительный, славный…
— Тем больше вина его… Тем строже надо отнестись к его вине. Что делать, Ирина Павловна!
— Что делать, Бойницкий? Что делать! — и голос Ирины делается глухим, как у трудно больного, — что делать? Так я скажу вам сейчас что надо делать: бросить карты, идти к командиру и сказать ему: «Полковник, виноват не Иванов, а я — поручик Бойницкий, потому что вызвал пьяного Иванова на грубость: ударил его и разбудил в нем зверя вместо того, чтобы отправить его под арест». На то, что Иванов был пьян, никто не упирал в суде. Он был дерзок, оскорбил начальство, нарушил дисциплину, — говорили все, и никто не указал на то, что он был в состоянии невменяемости. Надо пойти и сказать все это командиру и вымолить помилование Иванову. И тогда только можно жить на свете, господа…
Речь Ирины круто обрывается. Ее лицо бледно как полотно. Глаза загораются нестерпимо… Ее знобит и лихорадит… А в голове идет какая-то сложная и копотная работа… Точно в мозгу поселились маленькиее гномы и ударяют там своими крохотными молотками. Она ждет до боли во всем существе… Ждет ответа… Офицеры молчат… Их спокойствие мучит ее… . Бойницкий бледен и зол, стараясь не дать заметить своего смущения.
— Ну? — стоном вырывается из груди Ирины. — Бойницкий! Да что же вы молчите? — почти кричит она в упор офицеру.
И всем становится неловко.
— В таком случае вам придется лишить меня жизни, Ирина Павловна, потому что я не пойду к командиру просить за это животное, заслуживающее скорее виселицы, нежели дисциплинарного батальона…
Он встает из-за стола, бледный я спокойный, как всегда, избегая, однако, ее взгляда.
Она смеется, не скрывая значения этого смеха. Неловкость между присутствующими увеличивается… Всем тяжела и неприятна эта сцена и все. ждут исхода…
За двойной рамой, заглушая на мгновенье шум дождя, долетает звонкая трель барабана. Это призыв к молитве и перекличке…
Адъютант торопливо вскакивает и, наскоро простившись, бежит с вечерним рапортом к командиру. Махнеев и Звягин спешат в роты. Бойницкий подходит проститься к Ирине.
Ее рука холодна и безжизненна, а лицо пылаешь горячим румянцем.
Ей гадко, невыразимо гадко прикосновение его губ к ее захолодевшей кисти и она брезгливо выдергиваешь руку из его пальцев.
Он удаляется, пожав плечами, готовый проглотить все оскорбления «ненормальной» женщины, как мысленно называет Ирину…
Он ушел, а она все еще стоит у окна, вглядываясь в темную, ненастную октябрьскую ночь… Его шаги с металлическим звуком шпор удаляются… потом приближаются снова. Вошь они ближе, ближе, здесь, около, рядом. Она поднимаешь больную голову.
Перед ней Бойницкий.
— Вы? Опять вы, ужасный человек!
— Я не могу уйти от вас… Вы сердитесь на меня. Поймите, я люблю вас, Ирина.
И голова его снова склоняется к ее руке.
— Как вы смеете, Бойницкий.
— Любовь все смеет. А я люблю вас.
— Я ненавижу вас, как злейшего врага!
— Знаю.
— И все-таки ищете моей любви?
— И все-таки, Ирина!
— Не смейте меня называть так! И глаза ее полны яда ненависти.
— Любовь все смеешь, повторяю вам.
— Ага!.. любовь, значит, смеет приносить жертвы. Она смеет быть смелой и прямой. Она — правда. Ступайте же к командиру и спасите Иванова. Это будешь жертва, Бойницкий, и я принимаю ее.
— И?
Глаза его полны вопроса, чистые, гордые глаза…
— И вы будете моей… О! Иду, иду к командиру! Иду, моя милая, моя несравненная.. . Моя мучительница!
Он хватает ее руки, бессильные и холодные… Его дыханье близко от нее… Его губы на ее щеках, глазах, шее…
Темный туман сгущается над ней… Что-то ноет и бьется в груди…
— Пойдите вон, вы мне гадки! — стоном рвется из ее груди, и слезы бессилия, злобы и унижения катятся по лицу.
Он смотрит на нее, ничего не понимая… Потом, встретив ее взгляд, тупой и отчаянный, полный презрения и брезгливой жалости, поспешно уходишь.
Темный туман точно проясняется над головой Иры, но гномы с их молоточками работают еще усерднее в ее мозгу… Шатаясь, бредет она в спальню.
Ночь — долгая, как вечность, как вечность томительная ночь… И нет ей конца… Темные сны граничат с кошмарами… Темные кошмары граничат со снами.
Она видит толпу серых шинелей… Кучку офицеров в стороне… Что-то безобразно распростертое на земле. Какая-то груда прутьев… Она содрогается во сне, поняв их значение… Кровь на теле лежащего… Стоны и вопль, заглушённые барабанным боем…
— Дисциплинарный батальон, — четко выговаривает воспаленный мозг и вся она обливается холодным потом.
Потом бледное, искаженное лицо Иванова… Он сидит на барабане и говорит скоро, скоро, вытирая со щек слезы и кровь:
— Не спасла-таки… не спасла от гибели, от срама, а как обещала… Мне что… Невеста осталась… не успели греха прикрыть… Погибла ни за что девка… А ты могла спасти и не спасла… Сраму побоялась… Себя пожалела… А сама про жертвы толковала. О, подлая! Как и они подлая! одного, знать, с ними поля ягода! Дьяволы, дьяволы, вы все дьяволы!
— Бойницкий, Бойницкий! Где он? — кричит, мечась по постели, Ирина. — Сюда, сюда, скорее, пока не поздно! Спасите его… невесту… ребенка. Скорей к командиру… Спишите, во имя Бога, Бойницкий!
А ночь равнодушная и молчаливая и безжалостная скользит над сонной землей…
И нет ей дела до измученной тоненькой женщины, обливающей подушки слезами и потом и до несчастного заключенного, проводящего последние часы под мирной кровлей полковой гауптвахты.
— Ира! Ты приказала разбудить себя. Сейчас проведут Иванова, — слышится сквозь сон голос Звягина. Она быстро вскакивает и садится на постели. Ее глаза совсем не сонные смотрят бодро и трезво куда-то мимо него.
— Ира, дорогая, сейчас проведут Иванова. Ты велела разбудить себя, чтобы посмотреть на него из окошка, — повторяет он, думая, что она не слышишь.
Она смотрит все также… и точно прислушивается… Потом прикладывает к голове своей белый, тонкий, слабый, как у ребенка палец, сдвигает брови и… смеется. Сначала тихо, тихо, потом громче и громче и вдруг разражается неудержимо звонким хохотом, от которого делается холодно и жутко на сердце.
— Как проведут? Разве ты не знаешь? Его простили! Да простили, — говорит она с трудом удерживая приступы смеха. — Ты ничего не знаешь? О, это смешная история! Отчего ты не смеешься?
— Что с тобой? Ради Бога, что с тобой, моя Ира? — почти стонет Звягин, смутно угадывающий истину.
— Простили… Простили, — твердит она все трое простили: и Бог, и командир, и Бойницкий.
И опять хохот. Жуткий, неудержимый.
Под окнами, стуча сапогами и прикладами, прошли солдаты… В воздухе протрещала чистая дробь барабана. Приговоренный поднял исхудалое лицо к окну Звягинской квартиры и медленно перекрестил воздух. В этом тихом благословении солдатика заключалась и благодарность и признательность, и мольба за ту, которая так горячо вступилась за него.
И он перекрестил ее, не зная чего просить ей у Бога.
Просить было нечего, кроме вечного покоя и тихого мира… Нервная горячка сделала свое дело…
Когда через три дня ее хоронили, весь полк с полковыми дамами присутствовал на обряд у открытой могилы высокой, тонкой женщины.. Ее муж рыдал, как безумный.
— Непонятная, — говорила толстая капитанша худенькой поручице. — Она, душечка, всегда была непонятная.
— Да и не ко двору она нам была, — заметила тонкая, как жердь, супруга полкового доктора.
— Не ко двору, не ко двору! — затрещали дамы. — Не ко двору, — просвистел резкий октябрьский ветер.
— Не ко двору, — зашептали вечно зеленые верхушки сосен…
— Не ко двору! — разнеслось далеко… далеко…
Бойницкий был сосредоточен и бледен…