Русская сентиментальная повесть.
М., Издательство Московского университета, 1979
Составление, общая редакция и комментарии П. А. Орлова.
N. N. М-в, воспитанный в училище, был из тех отличных людей, которых природа производит с отменными качествами. В цветущей юности оказал он превосходные успехи в науках. С познанием языков иностранных почерпал он сведения в математике, метафизике и философии. Он не был жалкий схоластик; педант — еще менее. Красоты неподражаемые древних я новейших писателей были для него открыты: черпая их без пресыщения, очищал он вкус, образовал разум и сердце. Между современников своих был он горящее светило. Пламенный, парящий его разум не ослабевал в своем полете. Сотоварищи его, уважая великие его дарования, не осмеливались следовать за ним — они только удивлялись ему.
Мало сего для очертания несчастного М-ва; при отличных сведениях он имел такую наружность, которая при первом взоре делает сильное впечатление над сердцем, а в продолжение времени заставляет себе удивляться. Хороший рост, стройный стан, приятный орган голоса, взор открытый и проницательный, большие светло-голубые глаза, розовый румянец на щеках — его физические дарования; чувствительное и нежное сердце, кроткий нрав — душевные его свойства. Он любил музыку и даже был ею страстен. Томное адажио*, одушевленное вкусом, нередко извлекало блестящие перлы из глаз его. Нежный стихотворец во вкусе Сафо; привязанный к театру, будучи хорошим актером[1]; любим и уважаем учеными; обласкан знаменитыми людьми; не возносится своими дарованиями. Сердце его вкушало спокойствие, свойственное душе непорочной.
Но увы, сие спокойствие, сие душевное благо, которым мы гордимся, не что иное, как счастливый миг, возрастают страсти и уносят его на крыльях вихря. Сердце, довольное собою, начинает сокрушаться под бременем горестей, для которых оно сотворено. — Сии истины скоро увидим мы в несчастном, чувствительном, пылком М-ве!
В училище назначено быть спектаклю: М-в избирает «Дидону» и играет роль Ярба, — роль, которую называл он пламенною, наполненною страстей, прекрасно писанною и которою знающий актер может сделать знаменитым имя свое и искусство[2]. Делает шаг на театр: раздается рукоплескание; сыграл — удивление было всеобщее. Партер, наполненный знаменитыми зрителями, просит его войти к ним; входит — нежный слух его, кроме похвал, ничего не внемлет. Не гордится он, подобно низким комедиантам: чувствует токмо душевное удовольствие, что умел понравиться. Видит прекрасную знатной фамилии девицу, слышит лестное ее приветствие:
— Ах, как вы хорошо играли! Вы мне очень понравились!
Сия откровенность, сии слова, подобно тихому источнику, с журчанием льющемуся и обворожающему слух, раздались во внутренности М-ва. Он кланяется, обращает на нее пламенные глаза, желает благодарить — и в первый раз в жизни ничего сказать не может. Сердце егоз вострепетало, как древесный лист, от нежного дуновения ветерка содрогающийся; невольный и потаенный вздох вылетел из внутренности души его. Несчастный! Он не предвидел пагубных следствий первого впечатления.
«Вы мне очень понравились!» — повторил он у себя в комнате. Желал толковать сии слова тысячью различными образами; обращал в свою пользу; часто улыбался, но уже начинал задумываться. Вздохи следовали за каждым его словом. Не понимая ни самого себя, ни лестного приветствия, повторял он его более и, наконец, говорил беспрестанно. — Гибельно первое впечатление!
Развертывает книгу, ему встречаются слова Цезаря: я пришел, увидел, победил. Прибавляет карандашом шуточный стих: я пришел, увидел — полюбил. Вздохнул, улыбнулся, начал играть на скрипке адажио из Гейдена. Чувствительное сердце его затрепетало, как невинная горлица, увязшая в расставленные сети. Ему нужен покой: Морфей бережно осыпал его маковыми цветами. — Благотворное божество! Ты одно успокаиваешь смертных посреди жесточайшего их мучения. Ты оставляешь нас — и гидра горестей раздирает слабое существо наше. Ужасно пробуждение несчастному!
Ночь провел он беспокойно. Пламенное его воображение наполнялось мечтаниями. Розовая заря разливается по горизонту; величественное светило возносит гордое чело свое, шествуя медленно по лазуревой стезе; мрак исчез в природе, но в душе М-ва возродился. Он проснулся — проснулся, чтобы вкушать горестную отраву любви, разливающуюся по его жилам.
Несколько дней провел он в желании видеть обожаемый предмет; взглянуть на него — и одним взором оживить томящееся сердце свое. Таково пылкое сложение! Одно мгновение возбуждает в нем страсти; одна искра рождает пламень, для погашения коего нужны годы.
Но кого желал видеть несчастный? Кто сей бог его, его идол, похитивший спокойствие кроткой, непорочной души его? Не знает — и сие-то более возбуждает в нем уныние. Но надеется быть счастлив.
Вскоре после сего директор училища призывает к себе М-ва и уговаривает его заступить место учителя российского языка и рисования у знатной девицы; хотя она довольно была выучена, но гордый, честолюбивый и надменный отец ее предпринял науки далее. Дочерью его восхищались; он желал, чтобы удивлялись ей, а для сего-то и назначил в наставники М-ва. Сей редкий человек соглашается и на другой день едет с своим начальником в загородный дом С. — Л. —, где ему учить должно было.
Настала минута, в которую должно было несчастному сражаться с самим собою, с своею чувствительностию. Приезжают в дом С. —Л.: гордый дух сего человека в первый раз в жизни смиряется перед достоинствами.
— Я просил вашего начальника сделать нас друзьями, — говорит он М-ву. — Вы обяжете меня, ежели исполните волю мою, доверша науки дочери моей, которые тогда только увенчаются успехами, когда вы примете на себя должность ее учителя.
М-в благодарит за учтивость и налагает на себя лестное имя наставника молодой неизвестной ему девицы.
— Я вам представлю ее: Софьюшка!
Неизвестный трепет разлился во внутренности М-ва. Входит ангел красоты, похитивший уже его спокойствие; взирает на нее М-в — и зрение его очаровывается.
— Я тебя, друг мой, представлю твоему учителю.
М-в еще взглянул на нее, вспомнил сделанное ему в театре приветствие — содрогнулся.
— Вы меня обяжете, если сделаете мне честь, будете учить меня.
— Мои уроки, сударыня, — голос его исчез, — мои уроки, — договорило сердце, — будут уроками вас боготворить. «Беги, несчастный, — разум говорил ему, — беги отсель! И взоры ее и ее дуновение для тебя заразительны». Сердце противилось: оно одерживает победу — и несчастие неизбежно.
Затруднение было еще не разрешено, согласится ли М-в остаться в загородном доме С. — Л. —, отдаленном от города, дабы уроки были вседневные.
— Захотите ли вы у меня пробыть до отъезду моего отсель?
— Вы, верно, останетесь, — говорит откровенная, невинная Софья.
Надлежало ли спрашивать? Ему бы стоило жизни и подумать удалиться от предмета, им обожаемого.
— Мы вам отведем комнаты в саду, в китайском домике, самые философские, в которых жила Софьюшка.
— Мне там, сударь, было очень весело.
В тот же день все было исполнено.
За столом был общий разговор, разговор, в котором, однако же, коснулись искусства М-ва. Софья, обожаемая несчастным, повторила слова:
— Вы мне очень понравились!
М-в благодарит; но голос, рождающийся в сердце, исчезает в устах его. Где девалась твоя бодрость духа? Где твое спокойствие? Исчезло при едином взоре, как тихий ветерок, теряющийся в былиях; как миг в бездне времен.
М-в в тех комнатах, где жила Софья.
— Так, счастье мое совершенно! Сии комнаты вмещали в себе Софью, и теперь наполняются они ее присутствием. Каждый предмет, каждая черта, представляющаяся глазам моим, — сие зеркало, сие канапе наслаждались взорами ее, — стало все священно! Будем прикасаться ко всему с благоговением, и тень ее, и место пребывания ее должны быть почтенны…
Заблуждайся, несчастный! Боготвори идола, похитившего твое спокойствие, сердце, душу, — слезы будут твоею пищею, отчаяние — разрушением твоего блаженства, твоего существования.
Настало время, в котором должно было преподать первый урок Софье: сколько принуждения надлежало иметь несчастному! — дух его стеснен; уста запечатлевались — как! и единый взор предмета любимого столь сильное делает над чувствами влияние! Присутствие отца было для М-ва ужасно, но он ободрился.
М-в начал с грамматики: Софья учила ее по-французски, и он намерен был пройти с нею русскую только для того, чтобы она тверже осталась в памяти. Изъясняет имена, отец оставляет их. Дошло до-глаголов.
— Глаголы неопределенного времени, — говорит он трепещущим голосом, — суть следующие: желать, видеть, ненавидеть, любить.
Ученица повторяет:
— Любить, — и останавливается. — Но как вместо неопределенного сказать в настоящем?
М-в отвечает робко, не смея посмотреть на нее:
— Люблю — люблю-с — к сему присоединяются местоимения единственного и множественного числа, например: я — единственного; вас — множественного. Первое — именительного падежа, второе — родительного.
Софья слушает, посматривая на него.
— Но ежели вы хотите, чтоб из всего вместе вышел полный смысл! то должны сказать: я вас люблю.
Софья повторяет:
— Я вас люблю-с.
Розовый румянец украшает нежные щеки ее. М-в трепещет.
— Так тут полный смысл? — спросила Софья, устремя взоры свои на цветки ковра, который был под ногами ее.
— Полный, сударыня, — отвечает учитель, чертя карандашом несвязные фигуры.
— Не довольно ли сегодня? — говорит отец, войдя к ним.
— Чтобы прилежание ученицы не было в тягость учителю, конечно-с, — и урок кончился.
Софья встала, бросила скрытый взор на М-ва и пошла в свои комнаты.
— Есть ли надежда, что ваша ученица будет иметь дар понимать ваши уроки?
— Ее разум, ее прилежание --доказательства неоспоримые.
— Вы учтивы, я знаю; но я бы желал, чтобы вы были со мною откровенны.
— Я вам этим обязан.
— Я от вас не скрою цели моего намерения: мне хочется, чтобы дочь моя была более учена, нежели другие, ей подобные; я хочу, чтоб при почтении, которым обязаны ее породе, почитали ее разум, ее сведения. Не довольно быть почитаемым, надо стоить почтения.
— Я с вами согласен, сударь.
— Мое намерение выдать ее замуж за столь же знатного, богатого и чиновного человека, каков ее отец.
— Вы ей этим обязаны, — и затрепетал М-в. Но сие не могло быть замеченным. Взаимная учтивость кончила их разговор, и они до стола расстались.
Софья почувствовала, еще будучи в театре, род особого почтения к М-ву: она никогда не думала его увидеть; ночтобы он был ее учителем, и воображать не могла. Частое с ним свидание; уроки, которые она проходила с ним; сведения и разум, которые в нем всечасно открывала, не могли не умножить к нему ее привязанности. Два или три вздоха, вылетевшие из ее нежного, чувствительного сердца, уверили ее, что она его более, нежели почитает. Это были вздохи невольные и томные, сопутствующие любви, — любви нежной и пылкой; это была искра в пепле; надобно быть легкому ветерку, чтобы возродить пламень.
Последние слова отца Софьи, сказанные М-ву: «Я хочу ее выдать за чиновного человека», сильны были к возбуждению горести в несчастном. Чувствительность его не позволила рассуждать ему далее. Пламенная слеза любви, как капля серебристых вод, блеснула на лице его; сердце затрепетало; сильный и жестокий вздох потряс всю внутренность его.
Отдаление от предмета любимого, обожаемого есть единое средство погашать пламень любви, разливающийся по изгибам сердца, — средство, рожденное разумом, философией. Быть беспрестанно с тем, кому душа наша нечувствительно предается, — значит возрождать силу любви; приготовлять себя к величайшим страданиям. Сердце, лишенное спокойствия, потрясается; разум становится рабом страстей. Софья и М-в виделись всечасно, предавались один другому. Желание быть беспрестанно вместе, говорить, иногда вздохнуть взаимно было душою их. Они погружались нечувствительно в бездну любви, не понимая ее. — Любовь бог ли ты или идол, правящий нами? Стрелы твои ужасны; раны неисцелимы.
Самый отец Софьи требовал от нее, чтобы она чаще занималась рассуждениями с М-вым. Он полагал, что это средство самое легчайшее — способ научить ее говорить с некоторою основательностию, благоразумием, легкостию и красноречием. Жестокий! Ты яд вливал в стесняющуюся душу несчастного.
Уединение всегда было бесценною пищею М-ву; но когда основание его спокойствия потряслося; когда душа его вкушала жесточайшие мучения, следующие за любовию; когда сердце его беспрестанно воспламенялось, как рождающаяся вечерняя заря: сие уединение сделалось для него священным. Комнаты его были осеняемы кедровыми деревьями; в некотором отдалении струились воды; безмолвие царствовало на зеленых брегах их; некая пасмурная дикость дерев возрождала уныние. Посреди кедров сделана была дерновая скамейка, унизанная цветами; роскошная флора щедрою рукою разметала повсюду розы и лилеи. Здесь-то всегда был М-в. Уныл, нередко орошал слезами цветы, украшающие место его-уединения. Обращая взоры на окружающие себя предметы, он воспевал потерю своей вольности. Юнг и Попе от него отброшены. «Вертер» и «Новая Элоиза» лежали на томящейся груди его*. Вот стихи, сочиненные им в сем положении:
Спокойства томного под сенью
Струи сребристых вод блестят:
В них солнечны лучи горят,
Кедровою прикрыты тенью.
Любезной розы на листках
Зефиры бережно резвятся:
То прочь летят, то к ней стремятся
На легких, тоненьких крылах.
Коснутся к розе — жизнь вкушают;
Вспорхнут от ней — и умирают.
Подуй, восточный ветерок!
И крылия твои пушисты
Развеют капли вод сребристы;
Росой унижут бережок.
Подули грозные бореи —
И нежны розы и лилеи,
Чело уныло преклоня,
Под их ударами стеня,
Дух краткой жизни испускают.
Бореи силы напрягают —
И, с ревом подхватя песок,
Мешают чистый с ним поток.
В брега ударили, завыли,
Спокойны воды возмутили,
Влекут их, гонят за собой —
Так страсти сердце возмущают,
Колеблют, движут, потрясают —
Так утекает наш покой.
Давно ль на лоне я покоя
Во струны лиры ударял,
Творца вселенной воспевал?
Предстала взорам нежна Клоя:
Хотел в струну ударить я;
Но голос томный раздавался:
Тогда ж исчез, когда рождался;
Исчезла с ним — душа моя.
Ты, сердце! будешь мой учитель,
Мое уныние бряцать;
К желанью душу преклонять,
Кто ныне мук моих зиждитель.
Слеза на струну упадет,
Унылый звук произведет.
Он, с сердцем съединясь, застонет,
Коснется слуха — сердце тронет
И поколеблет Клои грудь.
Она мне скажет: счастлив будь!
Слезы оросили розовые щеки его. Бумажка и карандаш неприметно выпали из рук его.
— Боже мой! Боже мой! Что я делаю! — и умолк мгновенно.
Прекрасная Софья не видала с самого утра М-ва. Увы! Ей скучно, несносно без учителя, — без учителя, которого уроки занимали место уже в сердце ее. Ожидает его к себе; обращает поминутно взоры свои на его комнаты; замечает малейшее движение в саду и все не видит М-ва. Сердце ее то замирает, то чувствует сильный трепет. Выходит в сад, кажется, спрашивает у каждого предмета: «Не был ли он здесь?» Душа ее готова превратиться в легонький ветерок и полететь туда, где ее учитель. Идет, трепещет и вдруг — в том самом месте близ дерновой скамейки, — близ любезного ее учителя. Мещет робкие взоры; видит лицо его, орошенное слезами, произносит трепещущим голосом:
— Вы — здесь?
М-в вскакивает, расстроен, смущен — его стихи — они уже в руках Софьи. Мгновенно, неприметно, кладет их в карман свой.
Софья предлагает ему пройтись по саду; он подает руку ей, и начинают прогулку.
— Вы очень печальны.
— Ах! Это правда.
— Может ли знать ученица, что причиною?
— Без сомнения, сударыня.
— Скажите же мне, скажите; вы знаете, что я принимаю участие.
— С некоторого времени, сударыня, — я не знаю — сердце человеческое — оно слабо сопротивляться ударам; оно, может быть, предвещания предрассудок, — и не мог договорить.
— Вы очень смущены! Но не имеете ль причины быть кем-нибудь недовольны?
— Ах нет, сударыня!
— Не имеете ль каких-нибудь тайных чувствований, которые обнажить боитесь?
— Божусь, что нет.
— Надобно более надеяться.
— Надеяться? Ничего нет обманчивее надежды.
— Однако ж иногда надобно быть уверену.
Софья почувствовала, что много высказала, и начала другой разговор:
— Время прекрасное! Не правда ли?
М-в, смущенный оборотом слов, говорит:
— Время? О, конечно, сударыня! Однако же эта тучка обещает дождь.
— Я боюсь грому, прощайте до стола, — и нечаянно, как будто ненарочно, подала ему руку.
Он с трепетом коснулся к ней, поцеловал ее, она его в щеку — и огонь разлился по лицу его.
Софья удаляется на крылиях мгновения. Ничего не чувствует, не слышит; оглядывается назад, обращается вперед. Ей крайняя нужда! Надобно прочитать бумажку. Читает — не верит начертанию, улыбается, задумывается; слезы удовольствия навертываются на черных глазах… Чувствования М-ва суть чувствования ее; его душа — без нее Софья умирает; существо ее превращается в ничтожество. Он любит Клою? Но кто она? Подходит нечаянно к зеркалу, смотрится в него: нежная улыбка истолковывает, кто Клоя. Он любит, он должен быть любим--и закраснелась. Стихи, как нечто драгоценное, прячет, запирает за замки, и в первый раз в жизни решилась скрыть нечто от отца своего.
М-в поспешает в свои комнаты; обращает робкие взоры на Софью, которая уходила, смотрит — Софья мелькнула в последний раз, душа его исчезает. «Она принимает участие в моем состоянии? Она жалеет о моем унынии? Она желает знать причину? Нет, нет, никогда не изреку. Никогда не изреку, что я ее обожаю. Будем поклоняться ей, боготворить-- и Софья не узнает сего вечно. Кто прямо любит, тот молчит. Скромность — подруга любви священной.
Но каких следствий ожидать должен я от необузданной любви моей? Ее знатность, богатство, гордость отца — все, все против меня. Может быть, самые ее чувствования — несчастный!
Но сии уста осмелились коснуться к руке ее; на сей щеке возжен пламенный поцелуй, начертанный розовыми ее устами, — я счастлив; я любим — остановись! Слабое творение! Горделивое животное! Может быть, сие не что иное, как сострадание, сожаление об участии; чувствительность благородной и возвышенной души? Безумно и помышлять, что я любим».
Их уроки продолжались: М-в трепещет, преподавая их, Софья выучивала, помышляя более всего о нем. Нечаянно, нехотя, неприметно встречаются они глазами; безмолвие их утешает, они очаровываются взаимно. Смотрят друг на друга, краснеют, понимают более, нежели самые изъяснения. Любовь — она наполняет их сердца; они не могут быть один без другого; они умирают, когда не видятся.
Возвышенная душа не может быть счастлива, ежели она не разделяет с другими своего блаженства; влюбленный недоволен своею участию буде сам только знает, что он любим. Он хочет, чтобы предмет, обожаемый им; был почтен и другими; чтобы, ежели можно, весь свет одинаково с ним мыслил, восхищался им, боготворил его, — но сие желание, сия нескромность бывает часто пагубна. Блажен обожающий в тишине души! Он наслаждается вздохами, не понимая их, и счастие свое от самого себя скрывает. Любви свойственно, однако же, и тщеславие. Божественная Софья беспрестанно говорила о своем любезном учителе старой женщине, которая всегда была с нею, говорила с некоторым об нем пристрастием. Женщина отвечает:
— Эй, сударыня! Чтобы учитель ваш не научил вас любить себя слишком мало, вы мне беспрестанно об нем говорить изволите, — и решилась тихим образом сказать о сем отцу ее.
Нежная Софья! Маленькая твоя нескромность будет для тебя губительна.
Отец выслушивает старую женщину: черты лица его переменяются. То улыбка неудовольствия появляется на лице его, то недоверчивость к словам ее. Честолюбие и гордость не позволяют ему и подумать.
— Как! Моя Софья? Нет, она никогда не унизится. Некоторая привязанность к учителю? Мы должны снисходить к человеку, который, кроме достоинств, ничего не имеет.
Против воли, однако же, начинает замечать и малейшие ласки дочери с ее учителем.
Между тем доходит до отца Софьи известие из города, что одна знатная девица, влюбленная в человека посредственного состояния, невзирая на его недостаток, на увещания, на самые грозы родителей, решилась вручить себя в руки обожаемого ею предмета. Уходит с ним, венчается. Все те, до которых дошла сия весть, считали их преступниками. Жестокие судьи! Жертвы, вами порицаемые, суть блаженны. В чем же их преступление? Разве в том, что они любят друг друга.
За столом отец Софьи пересказывает сие происшествие М-ву и требует его мнения. Он отвечает:
— Что сделала сия чета порочного? Любимы взаимно, имея целью своею блаженство, тогда они будут преступники, когда уменьшат привязанность один к другому.
— Конечно, так, — прервала Софья. Отец ее улыбнулся.
— Наружное счастие, соединенное с блеском тщеславия, отрада для чувствительных сердец. Должно искать блаженства внутри нас самих. Мало, ежели мы будем думать, надобно, чтобы мы в самом деле были счастливы: а сие-то и не может казаться глазам целого света. Умеющие наслаждаться блаженством — скромны; умеющие любить — смеются гонению рока. На персях нежности они все презирают, кроме любви.
— Я с вами согласна, — говорит ученица его.
— Прекрасная Софьюшка! — сказал отец ее, продолжая улыбаться. — Мне очень приятно, что ты одного мнения с своим учителем. Это столько же делает чести ученице, сколько и ему.
М-в поклонился, Софья взглянула на него и в минуту взоры свой устремила на розу, которая была на груди ее. Щеки ее покрылись румянцем, подобным розе, — разговор кончился.
Настал день рождения М-ва: коликих попечений и коликих радостей стоил он Софье! Ей хочется сделать подарок любезному учителю; она не знает, что подарить; не знает, как это сделать; не смеет без воли отца своего. Идет к нему: ноги ее подгибаются; шаги ее медленны; кажется, все пред нею трепещет. Сердце ее томно; с нуждою произносит язык ее:
— Батюшка!
— Что, мой друг Софьюшка!
— Сегодня день рождения учителя, ученица должна сделать подарок. Какой прикажете?
— Часы, он будет знать лучше время, в которое заниматься с Софьюшкой.
Во весь сей разговор взоры его желают проникнуть во внутренность сердца дочери; Софья старается, дабы не изменить себе.
— Какие часы?
— Сама выбери, какие вздумаешь.
— Я подарю, которые получше.
— Конечно, Софьюшка! — взяв ее за руку и не спуская глаз с нее: — Ты много занимаешься с учителем!
— Я его очень почитаю, вам известно, с каким прилежанием он меня учит.
— Но сие почтение не превосходит ли границы?
— Ах, нет! Я знаю мою должность, знаю, чем вам обязана.
— Успокойся, душенька, успокойся. Поди, сделай ему подарок.
Она поцеловала руку. Ах, для чего влюбленные не имеют крыльев! Софья мгновенно бы вспорхнула — и была близ милого своего учителя.
Она знает свою должность! Но спокойно ли сердце ее? Колико мучительно душе великой питать гидру подозрения. Ежели Софья любит, ежели М-в соблазнитель, они должны, они будут жертвою раздраженному сердцу. Несчастен оскорбивший меня! Смирим гордый дух; обратим внимание на их поведение, пресечем, истребим, ежели возродилось; угасим искры, пока не распространился пламень; изобретем способ сколь легкий, неприметный и столь же опасный для влюбленных--он все откроет.
Софья уже с учителем: с какою нежностию вручает она ему подарок свой; с какою радостию исполняет она волю сердца своего. Сколько говорит поздравлений! Сколько желает счастия, здоровия! Розовые уста ее не затворяются; язык не устает говорить с ним, черные глаза не насытятся взорами; душа не насладится блаженством своим; легкие вздохи, как зефир, один по другом вылетают из груди ее.
Божественная Софья! Ангел непорочности! Любовь ослепляет тебя. Ты не знаешь, не чувствуешь, какие мучения поразят тебя. Слезы трепещут на веждах моих, сердце кровию окропляется, когда воображу следствия любви твоей.
М-в восхищен подарком прекрасной ученицы. Воображает все ласки ее, исчитывает слова ее, каждому дает лестный толк для влюбленного сердца своего. Он имел причину: Софья любила его, любила нежно, пламенно. Он заметил уже сие, недоверенность, однако, уже обладала им. — Сомнение есть жребий влюбленных.
Хочет завести часы: видит портрет Софьи, владычицы души его. Чтоб изобразить его восхищение, надобно быть на его месте; надобно любить столь нежно, сколь он; чувствовать, как чувствовало сердце его.
Прекрасная Софья с намерением подарила ему часы с своим портретом; подарила так, что и отец ее того не знает. Любовь! Ты одна научаешь нас нежности, изобретаешь способы нравиться, чувствовать, сгорать и — умирать в восхищении.
— Софья! — вскричал М-в в изумлении. — Ты много делаешь для несчастного; но я заплачу тебе. Образ твой начертан был в сердце моем, взоры мои повсюду его видели, разум воображал. Портрет твой вечно, за двери гроба последует за мною. С сего мгновения буду поклоняться ему, прикасаться с благоговением к руке твоей. Взоры мои встретятся с твоими, сердце вострепещет пред ними — и ты все это живо почувствуешь. Эхо разнесется повсюду, наполнит все места, коснется слуха твоего — ты узнаешь, ты поверишь. Я буду поклоняться тебе? Что я изрек! Как! Жертвы, свойственные божеству, воздавать смертной? Осмелиться сравнить ее? Осмелиться раздражать? Страшное заблуждение. Но почему? Человек с чувствительною, непорочною душою, с кротким, невинным сердцем не есть ли изображение божества? Нравственные черты его не есть ли истинные черты предвечного? Нет! Не заблуждение, — должность, необходимость; нет, тут нет преступления.
М-в и действительно часто становился на колени пред портретом Софьи, с благоговением касался к руке, лобызал ее и нередко орошал слезами — влюбленный подобен дитяти: он не знает, что делает и для чего делает, он слепо повинуется только чувствованиям своим и заблуждению.
Скоро наступит мгновение, в которое все исчезнет для чувствительных сердец. Отчаяние заступит место нежности, ужасная горесть заменит взаимное их восхищение. Сколь жестоко судьба играет нами!
Я возвестил уже намерение отца Софьи проникнуть в самые сокровенные чувствования влюбленных: он просит М-ва списать портрет с его ученицы. В чем откажет он для Софьи? Ни в чем, никогда. — Сколь слаб, сколь недальновиден человек, очарованный любовию. Софья восхищалась, что кисть любезного изобразит ее; М-в вне себя, что будет всматриваться в красоту Софьи и по чертам, переменяющимся под красками, будет судить о чертах нравственных. Увидит, почувствует, сколь далеко он в сердце ее; узнает — и гибель неизбежна!
Софья, одетая в белое простое платье, с розою на груди, с лиловым бантиком на темно-русых волосах, развевающихся от дуновения зефира, которые он перебирал бережно, с арфою в руках, садится в кресла. Вообразите Эрату в шестнадцать лет, которой улыбка восхищает взоры, очаровывает сердца, — это будет Софья!
М-в берет в руки кисть: трепетание ее изображает трепетание сердца его. Отец смотрит любопытными глазами; живописец, научаемый любовию, делает очертание лица. — Для одного дня этого довольно.
Наслал другой день: кисть М-ва изображает прелести Софьи — Апелл! Рафаэль! Вы слабы сравниться с М-м. Вы одушевляли труды свои искусством, моим живописцем правит сердце — сама любовь. Отец Софьи оставляет их. Я помещаю разговор двух сих любовников.
Выберете один предмет и не спускайте с глаз его.
Ни на минуту.
Тем более будет верности.
А это всего лучше. (Несмотря на портрет.) Вы мне льстите.
Моя кисть изображает то, что глаза видят, что чувствует сердце.
Тем менее ошибетесь.
Глаза ваши — самая трудная черта для изображения. Небесный огнь, которым они наполнены, искры, летящие из них, подобны искрам солнечным — они сожигают.
Менее смотрите.
Расцветающий румянец на щеках, подобный рождающейся розе…
Менее уподоблений, менее…
Священная улыбка, на которой царствуют грации, которая оживотворяет взоры, разгоняет нахмуренность…
Сердце мое в ужасном движении!
Душа моя исторгается из самой себя!
М-в останавливается. Ему должно изобразить самое восхитительное-- грудь Софьи. Он обращает все внимание: взоры его устремились и на секунду не оставляют сего предмета. На двух возвышенных полукружиях видит он восходящие розы; стебли их преклонились на лоно лилей; взоры его исчитывают самые жилки, небесно-голубым цветом покрытые. Сердце говорит ему: «Здесь душа твоя!» М-в в ужасном положении. Взоры его все стремительно поглощают. Он бы желал коснуться и умереть на сем очаровательном месте. Софья замечает движение души его; цвет лица ее переменяется; дуновение утихает, волнение по грудям ее разливается. Она боится — сама не знает чего; чувствует то, чего никогда не чувствовала. М-в берется за кисть, не в состоянии сказать ни слова.
Докончите без меня-с.
Без вас? Всякое воображение будет слабо, недостаточно.
Ежели нельзя, то — поскорее.
Тут много будет потеряно, тут не будет этой души, этого животворного огня, сей нежности, которая очаровывает зрение.
Софья чувствует, что огонь разлился по лицу ее, хочет обмахнуть себя платком, возносит руку, М-в к ней касается устами.
Боже мой! Кончите, кончите. (В сторону.) Что со мною делается?
М-в хочет протянуть черту, дабы возвысить грудь Софьи, которая мгновенно воздымалась и опадала, кисть вылетает из рук его. Страх робость — все исчезает. Он падает на колени:
— Нет, не могу, не должен продолжать более. Рука моя мне изменяет, сердце вылетает из меня, дух мой стеснен. Нет, не могу более молчать — я преступник! я боготворю тебя!
Боже мой, я вас прошу, встаньте.
Ваше слово или умертвит меня, или возвратит потерянное мною спокойствие.
Встаньте! Я…
Договори, Софья! Бог души моей!
Я вас — люблю — нет, не верьте, думайте, что вы хотите, обманывайтесь…
Первое впечатление, которое произвели взоры твои в моем сердце, огнь любви, мучение, отчаяние — все раздирало душу мою, ежели я несчастлив — я мертв!
Живите! Я люблю, буду любить, жить для тебя только. Эта рука, сердце никому принадлежать не будут.
М-в в восхищении целует руку; уста Софьи коснулись к устам его; все забвенно! все для них исчезает!
— Наконец открыл я тайну, сердце мое раздирающую, — вскричал раздраженный отец, который подслушивал весь их разговор из другой комнаты. — Трепещи, недостойная дочь и жестокий соблазнитель ее!
Софья вне себя упала пред ним на колени; отец оттолкнул ее. Она поверглась в обморок. М-в не мог сказать ни слова.
— Мои обиды ничем загладиться не могут, как кровию преступника, — говорит он М-ву, — но ты, ты слабая жертва, недостойная мщения.
Не снидет дух мой до подлости, низко шпаге моей омыться кровйю твоею. Удались мгновенно отселе, но трепещи! Я всюду тебя преследую. Трепещи, ежели ты слово кому произнесешь!
Слезы полились из очей М-ва: взирает на Софью, но ему запрещают. С радостию пожертвовал бы он жизнию за спокойствие ее — ему не внемлют. Его мгновенно изгоняют из дому. Два часа — и он уже в городе.
Софья приходит в себя, чтобы чувствовать еще жесточайшее мучение. Отдалена от отца, в уединенной комнате, в которую никто, кроме старой женщины, не входит: участь М-ва, неизвестность, что с ним сделалось, потрясают сердце ее. Ангел невинности! Слезы суть твоя пища.
Оставим М-ва; Софья на некоторое время займет нас. Шесть дней протекли разлуки ее с несчастным. Сколь много переменилась она! Блестящий огнь, которым были наполнены глаза ее, исчезал, как вечерняя заря при лунном свете, животворная улыбка ее уже подобна весне умирающей, мрачная задумчивость рассеялась по лицу ее. Коль сердце стесненно, взоры мертвы!
Отец приходит к ней. В первый раз в жизни присутствие его сделалось несносным для Софьи. Сердце говорило ей: «Вот мучитель твой!»
— Софьюшка, друг мой, ты страждешь.
Она вздохнула, и слезы жестокого сокрушения покатились по лицу ее. Каждая капля, казалось, укоряла непреклонного отца се.
— Забудь твоего соблазнителя, истреби пагубную страсть. Ты знаешь, что я люблю тебя более всего на свете, ты знаешь, что я всем для тебя пожертвовал. Слезы мои — доказательство моего о тебе соболезнования.
— Батюшка! Батюшка! Менее плачьте, будьте более ко мне милосерды.
— Любовь ослепляет тебя! Рассуди благоразумно и увидишь, что М-в не может быть твоим мужем. Он беден, бесчиновен, незнатен; ты богата, знатна, прекрасна. Соединение ваше может обесславить тебя; сделать пятно, неистребимое для моей фамилии; оно для тебя несчастие. Ты не можешь вкушать с ним истинного блаженства.
— Сколь сильны доказательства предрассудка! и сколь слабы для души благородной!
— Поверь, Софьюшка, что любовь в сравнении с веком жизни есть мгновение: мгновение исчезнет, любовь угаснет. Может ли он любить тебя, любить нежно, постоянно?
— Батюшка! Слову его верю я более, нежели клятвам целого мира, — и улыбка, соединенная с доверенностию, блеснула на розовых устах ее, живость взоров подтвердила ее надежду.
— Он ветрен, непостоянен, друг мой; любовь его есть искра: рождается и мгновенно исчезает, сведения его ограниченны, разум обыкновенный, сердце развращенное.
— Вы прежде не то об нем говорили.
— Он мне не таким казался.
— Ах! Как бы я желала, чтобы вы об нем столь же хорошо думали, как прежде! Вы бы увидели, что сердце его нежно, чувствительно; нрав кроткий и тихий, что любовь его ко мне неограниченна, ежели бы вы увидели, что происходит в моем сердце при одном слове об нем, при одном воображении…
— Довольно! Так нет надежды к истреблению любви твоей? — спросил он, возвыся голос.
Софья затрепетала.
— Я прерву ее! Ты почувствуешь, ты будешь сожалеть.
Софья хотела броситься на колени — раздраженный отец оттолкнул ее.
— Я много снисходил! — хлопнул дверью и ушел, Софья осталась вне себя.
М-в, разлученный с Софьей, отторженный от предмета обожаемого, лишенный надежды даже и видеть ее, погружается в бездну уныния. Мрачная задумчивость распростерла крылия по лицу его. Две недели, как он расстался с Софьей и расстался с целым светом. Он удаляется от бесед, они ему несносны; чувствует, что и он в тягость им. Веселый нрав, острота разума, которым он прежде оживотворял общества своих приятелей, увяли. Он беспрестанно помышлял о Софье, стенал в уединении, трепетал и помыслить изменить своей скромности, боготворил в тишине души. Глубокая меланхолия притупляла его чувствования-- он переродился совершенно.
«Вертер» и портрет Софьи не выходили из рук его. Чтение первого увеличивало движение души его и делало несносными его несчастия; последний впечатлевал в сердце черты его любезной, и соединенными силами восставали противу твердости его, которая давно уже поколебалась.
— Вертер, — вскричал он, — ты понес с собою во гроб ленточку Шарлотты*; портрет Софьи драгоценнее для меня. Когда существо мое превратится в ничтожество, когда душа моя обратится к своему началу, он будет со мною — в моем сердце. Время все истребит! Миры разрушатся; величественные светила падут; неизмеримый океан иссохнет; — любовь моя к Софье продолжительнее самой вечности.
Новое поражение увеличивает горесть М-ва: он имел сестру, которую любил более всего на свете, жертвовал всем для нее, жил для нее; она занемогла и умерла в течение трех дней. Нежный брат, друг ее, проливал слезы, желал стократно воздать жертву смерти собою, чтобы только воскресить сестру, — все тщетно! Все ополчилось против М-ва! Он сам сделался слабее и несколько дней не мог выходить из комнаты. Смертный! Колико мужества, твердости души потребно тебе, чтобы переносить удары судьбы.
В сем-то положении М-в получает письмо от Софьи; читает его, трепещет, дыхание стесняется в груди его; исступление начертано на его глазах; бледность покрыла лицо его; слезы навернулись и остановились на щеках его. Я помещаю письмо сие:
«Время вывести Вас из заблуждения: я почитала Ваш разум, дарования, Ваши способности, но сие почтение не простиралось до любви. Я видела Вашу страсть и поставляла должностию снисходить к Вам из сожаления. Вы не можете обвинять меня в моем равнодушии: чтоб любить, надобно чувствовать. Для сих чувствований я молода. Может быть, я бы и не простила себе, ежели бы Вы заняли место в сердце моем. Различие состояний, породы никогда не позволяли мне забыть себя, чтобы более помнить, кто Вы. Будьте спокойны. Вам никто столько добра не желает, как ваша ученица».
М-в читал сие письмо беспрестанно; жал себе руки, воздыхал, плакал. «Как! Сии черты изображают сердце Софьи? Она могла?» — горькая улыбка на лице высказала чувствования души его.
Кто бы мог ожидать столь ужасной жестокости от невинной, тихой, кроткой Софьи, которая нежно любила М-ва? Все обвиняет ее, но она невинна. Гордый отец решился довести ее до крайности. Он противуположил любви ее страшную жестокость. Не в состоянии поколебать ее ни лаской, ни угрозами, решился употребить пагубное насилие. Заставляет Софью писать к М-ву, требует, чтобы она изъяснила слова его, как собственное свое чувствование; она не может сделать сего, проливает слезы. Одна капля должна бы была подвигнуть к сожалению неприступнейшее сердце, отец не поколебался. С яростию берет он ее руку, водит ею по бумаге, оканчивает письмо и посылает его к М-ву.
— Ежели не тебя, — говорит он с крайним исступлением, — то соблазнителя твоего принужу забыть тебя.
Софья, лишенная дыхания, упадает.
Стечение столь горестных обстоятельств истребило и малейшую часть спокойствия и твердости М-ва. В нем не виден уже более человек с рассуждением; два дня после письма Софьи, которые провел он, удаляясь от сна, не вкушая даже нужной для подкрепления здоровья пищи, сделали его столь слабым и отчаянным, что он подобен был преступнику, угрызаемому совестию. Он не велел даже никого впускать к себе. Старый слуга, который любил его как нежного отца, входит к нему. М-в смотрит на него стремительно и ничего сказать не может.
Вы очень печальны! Два дня уже ничего не кушали. Не прикажете ль стол накрывать? Вы ничего говорить не изволите.
М-в берет его за руку, хочет что-то сказать, но язык ему изменяет.
Перестаньте сокрушаться, сударь, — вы жалеете о сестрице?
О сестрице?
Смерть ее есть воля божия. Мы все от него зависим. Положитесь на его милосердие. Он отнял и наградить вас может.
Потеря невозвратима; награда всякая слаба; сердце обманутое, раздираемое мучениями, не должно надеяться. Надежда увеличивает горести.
Успокойтесь, сударь.
Успокоюсь, друг мой, вечно успокоюсь (договорил он топотом). Оставь меня.
Мне вас оставить? В таком отчаянном положении? Когда всякая минута новые рождает вам мучения? — Ни на минуту. Я постараюсь говорить с вами, рассеять задумчивость.
Ты надеешься? Ты не успеешь! Мои мучения, моя горесть — они необыкновенны. Слабо будет всякое убеждение! Придет час — все кончится. (И слезы навернулись на глазах его.)
Скажите, скажите мне, сударь: не сделали вы какого-нибудь преступления? Не нужно ли жизни дряхлого старца для заменения вашего спокойствия? Возьмите, вот она! Что мне в ней, когда страждет мой любезный, честный господин, — возьмите!
Встань, великая душа! Встань! Я не преступник, злодеяния чужды мне. Я слабый, несчастный, сожаления токмо достойный.
Разделите вашу горесть со мною; будьте вы веселы, я поплачу за вас; я за вас почувствую. Вы еще молоды, уныние свойственно старости.
Нежный, достойный дружества моего, почтенный старец, не исторгай из меня сердца. Твоя чувствительность терзает внутренность мою. Увы! можно иногда сострадать ближнему, но почерпнуть в себя самого страдания невозможно. Оставь меня — я буду, буду весел, даю слово тебе, клянусь твоею добродетельною душою, что буду спокойнее.
Боже, услыши молитву мою! Я до тех пор не перестану просить его со слезами, пока он не возвратит вам спокойствия.
И пошел в свою комнату, взглянул на господина своего, и слезы покатились по лицу его, подобному бледному полотну.
Вся внутренность М-ва потряслася, он не мог удержаться от слез; не мог не восчувствовать почтения к слуге своему. Успокоился и потом начал:
— Из всех зол человек избирает меньшее; сего требует благоразумие. Погружаться в страданиях, которые суть бесчисленны, не достанет столько твердости, чтобы? — одно мгновение — и кончено. Существо мое содрогается; биение сердца подобно непрестанному биению пульса; душа моя исторгается из самой себя. Все вопиет: удержи гибельное стремление! Очарованный прелестями, погружающийся в бездне страстей, ты не знаешь, чем обязан самому себе?..
Глаза его налились кровию — вскакивает с кресел, осматривается во все стороны, идет к своему комоду — шаги его робки — трепещет. Стремительно отпирает комод и сокровенно вынимает пистолет. Глубокое молчание его окружает, он начинает дрожащим голосом:
— Орудие, изобретенное тартаром! — существом, превосходящим злостию самый ад; человеком изобретенное для истребления себе подобных, самого себя, — в тебе все мое спасение.
Пистолет заряжен: уже несчастный готов положить порох на полку, дважды насыпает его — и не может сего сделать. Ненависть к самому себе умножается, свирепым голосом он произносит:
— Все против меня, но ничто не удержит.
Усиливается — сердце затрепетало, тяжелые вздохи в груди остановились. Он падает без памяти на пол, голова его облокотилась на креслы — таким образом провел он целую ночь.
Пагубная мысль самоубийства вкоренилась глубоко в сердце сего пылкого любовника. Одна минута нужна к совершению жестокого предприятия — он ни к чему не внимал. Несчастный! Я проливаю слезы о тебе, чувствительное сердце содрогается. О, если бы я мог отвратить удар, с какою бы восхитительною радостию я это сделал.
Солнце еще не вступило в утренний путь, еще не освещало златыми лучами миров, М-в проснулся. Лицо его было подобно бледной тени, исходящей из густых паров, огненные глаза подобны двум звездам, во мраке тут едва мелькающим. Содрогается — мещет повсюду рассеянные взоры — время было ужасное, возбуждающее отчаяние: западный ветер завывал, ударяя со страшным стремлением в стены дома, дождь сильный, подобный стремлению морских волн, разливался, беспрестанная молния мелькала, громовые удары один другого преследовали со страшным треском: казалось, настал час всеобщего разрушения, казалось, вся природа с мучительным стоном желает исчезнуть вместе с несчастным М-м.
Он подходит к окну, смотрит и говорит:
— Какое величественное зрелище! Все мне способствует. Сии бурные порывы стихии, сие всеобщее потрясение природы — живое изображение бурных порывов страстей моих, потрясения внутренности моей. Что медлишь? Для несчастного одно мгновение вмещает веки мучений — предел положен.
Садится в креслы, берет в руки перо и начинает письмо к Софье. Я предлагаю его отрывками, каково оно было.
Я получил, я читал, как нареку? Я читал адское твое начертание. Софья! Ты желаешь — и я мертв; ты требуешь, чтобы я был спокоен, и успокоюсь — вечно успокоюсь.
Как! Твое перо начертало; твои уста изрекли; твое сердце вещает, что я lie был любим тобою? Ты льстила мне из снисхождения? Ты? Жестокая! Что сделал тебе несчастный, который боготворил тебя, восхищался тобою; который видел в тебе ангела, дышал тобою, тобою чувствовал; предузнавал, чего желали глаза твои, с благоговением исполнял, что говорили уста твои, который себя почитал за то только, что познавал цену тебе, что тебе поклонялся?
Так ты только сожалела обо мне? Не раздирай чувствительного сердца, не умерщвляй меня стократно. Несчастен, злополучен, достойный сожаления, — смерть его прибежище, его спасение.
Я предпринял, я решился — ничто меня не удержит. Прежде, нежели ты почувствуешь, помыслишь, я мертв. Все имеют цель, я — нет; все питаются надеждой, лучи ее меня не освещают; все наслаждаются, наслаждаются чем-нибудь — для меня все отрава, горесть неизмеримая, мучения невообразимые.
Софья не для меня живет? и я для нее? Не стану влачить презрительную жизнь! Лучше совсем не быть, нежели быть ничем.
Ты не любила? Для чего же льстила ты нежному, чувствительному, пылкому сердцу моему? Для чего разлила яд в душе моей? Для чего питала надежду во мне, сию гидру, увлекающую нас за собою, поражающую нас? Для чего взоры твои обещали мне? Для чего ты желала быть со мною, требовала, чтобы я с тобою был? Для того, чтобы погрузить меня в бездну мучения, любви, отчаяния; для того, чтобы неприметным, медлительным, томным ядом напоить внутренность мою; расторгнуть существо мое. Увы! Взоры твои вмещают нечто божественное, сердце — адское. Несчастный! Что я изрек?
Как сильны, как могущественны, священны для меня были слова твои! Ты мне сказала, что я тебе понравился, — и блаженство мое было ни с чем не сравненно; я коснулся к руке твоей — и сердце мое, моя душа, мое существование для меня исчезли — они уже твои были; ты изрекла: люблю! — и я в пламень превратился.
Вспомни то мгновение — оно было для меня и адское и самое восхитительное; вспомни, когда я уже предан был и любви и тебе совершенно --впечатление сие было еще первое в жизни моей, когда я чувствовал мучения невообразимые, когда все существо для меня исчезло, когда разум предвещал мне будущее; когда я предчувствовал, что со мною случится нечто необыкновенное, неестественное, я хотел бежать тех мест, где было твое присутствие, где тень твоя была для меня опасна, я хотел — решился — ты предвидела, изрекла только два слова: останьтесь, останьтесь для меня! — я упал пред тобою, предприятие мое разрушилось, робкое безмолвие высказало мое повиновение. На черных огненных глазах твоих навернулись слезы. Сколь драгоценны они мне казались! Сие мгновение было для меня небесным.
Ты никогда не могла забыть различия состояний? Софья! Верь мне, как другу, я буду им по протечении всех веков, верь мне, что состояние не возвышает нас! Душа, разум, добродетель — они одни только почтенны; их только не поглощает ни время, ни вечность, и самые венценосцы суть те же человеки.
Я презрен тобою! Стало, я это заслужил, так я и накажу себя — кто презрен, тому возвращает право на почтение единая смерть. Не вострепещу пред нею! Но ты, ты будешь сожалеть о сем; угрызения за тобою последуют, проклятие изрекут на твои прелести, которые столь заразительны. Проклятие! На Софью? Боже! Отпусти мне — важно ли бытие мое? Ненужную никому проливаю я кровь. Софья! Кровь сия струится, укоряет тебя; дух мой излетает из меня, я не могу докончить. О, если бы ты знала, что я чувствую при произнесении единого слова: самоубийство.
Софья, божественная Софья! После жесточайшего мучения, горящих, огненных слез, после ужасного волнения души моей я несколько успокоился. Строки в первом письме моем тебя оскорбили? Прости мне, бога ради, прости несчастному. Я не знак), что я делаю, сердце мое подобно сердцу преступника, влекомого на казнь. Я достоин, достоин еще сожаления. Ах, если бы ты меня увидела! как я переменился! — яд в сердце — смерть на челе моем,
С каким ужасом отвращал я прежде кровавые взоры от грозной смерти! Вчера еще — еще вчера содрогался, воображая об ней, но воображение мое оледенело, ужас исчез. Без робости, без трепета, без малейшего уныния стремлюсь сегодня в хладные ее объятия.
Я кладу порох на полку хладнокровно; вдруг любезная твоя собачка, которую сердце твое мне подарило, вскакивает на канапе. Бросается ко мне, визжит, лижет руки мои, прыгает на колени, дергает лапками своими меня за руку. Я должен был успокоить ее; она твоя. Положил пистолет на стол, обласкал ее, прижал к сердцу, нежно прижал, и сел с нею на канапе. Чувствует ли она, что принимает от меня последние ласкания?
Я еще стал спокойнее, божественная Софья. Изопьем чашу смерти! Меня обвинять станут в самоубийстве! Ах! Надобно проникнуть в мое сердце; надобно то чувствовать, что я чувствую; надобно мною быть, чтобы судить о моем поступке, но трепещет ли тот обвинений, кто презирает самую смерть?
Солнце чуть восходит на горизонт — в последний раз я его вижу, в последний раз наслаждаюсь зрением сего величественного светила. Оно взойдет завтра, я этого не почувствую, и еще взойдет; но ветры уже и прах мой развеют. Слезинка упала и покатилась к сердцу моему.
Портрет твой снидет со мною во гроб — на что похищать его у несчастного? Ты мне его подарила: да будет он мне воспоминанием и за вратами смерти, что я боготворил тебя.
Софья! Я воздал уже благодарение предвечному за все его ко мне милости и предаю себя в его волю, помолись и ты обо мне.
Сейчас взглянул я на свечу — она догорает — догорает и свеща жизни моей!
С сим словом он взялся за пистолет, вознес, направил — удар сделал в самое сердце; несчастный упал. Выстрел разбудил его человека: он вошел к нему, увидел его окровавленного, не произнес ни слова и повергся на грудь его бесчувствен. Живущие в том доме вбежали в его комнату, народ стекался.
М-в храпел — он еще жив был, но рана неисцелима. Приподнял голову с страшным напряжением, увидел себя окруженного зрителями, — взглянул — слезы, смешанные с кровию, струились по бледным его ланитам — пожал руку своему слуге, который возле него лежал, произнес томным и умирающим голосом:
— Простите! Софья! — и с сим словом испустил последнее дыхание жизни.
Весть сия, как порывистый вихрь, донеслась до ушей отца Софьи.
— Он застрелился? Бога ради! бога ради! не сказывайте Софье! — скачет в карете и, не более как в час, — в квартире несчастного.
Он уже лежал на канапе — холодная смерть на челе, розовая кровь разливалась вокруг него. Грудь его была обнажена, раны еще не затянуло — видит сие отец Софьи; бросается перед ним на колени, кричит страшным голосом:
— Я твой убийца, я твой мучитель! — целует руки его, орошает лицо его слезами, становится безмолвен.
— Несчастный, что ты сделал? Для чего не помедлил ты еще двух часов вознести адское орудие? Софья, дочь моя, она была бы твоею. Гордость! Исчадие тартара! Я проклинаю тебя, я вечно терзаться буду, вечно проливать слезы.
Скрытно приказывает провезти тело несчастного к себе в деревню, трепещет, чтобы не узнала Софья, но ее нежное, чувствительное сердце предвещало — не знает отчего, но проливает слезы. До нее доходит слух о смерти.
— Жестокие! Пустите меня к нему, дайте мне с уст его всосать в себя смерть или оживотворить его пламенным дыханием. Пустите! — с сим словом лишается чувств, жизнь ее в опасности.
Тело предано погребению близ самого того дома, где жил несчастный. Отец Софьи и сия невинная, божественная душа не могли быть при погребении. Все об нем проливали слезы. Кладбище обсажено было липами, на могиле воздвигнута мавзолея, на ней золотыми литерами вырезана эпитафия, сочиненная самим покойным, найденная в его бумагах, — я ее здесь помещаю.
Эпитафия
Чувствительное, непорочное сердце! Пролей слезы сожаления о несчастном влюбленном самоубийце; снизойди к слабостям его, как человек, прости его преступление. Обрати нежный взор к предвечному, помолись об нем — брегись любви! — брегись сего тирана чувств наших! Стрелы его ужасны, раны неисцелимы, терзания ни с чем не сравненны.
Слуга М-ва не принял отпускной.
— На что мне она? — вопрошает старец. — Я служил при жизни ему, буду служить и по смерти — проведу остаток дней у сей гробницы, где положен прах нежного, чувствительного господина, почтеннейшего из людей.
Отец Софьи проливал по самую смерть слезы о несчастном. Софья, непорочная Софья, вечно не согласилась никому отдать руки своей. Ее упражнения состояли только в том, чтобы всякий день посещать гробницу обожаемого любовника. Все те, которые знали М-ва, сожалели о нем, все проливали слезы, проливаю и я — и сии минуты есть усладительнейшие в жизни моей.
В настоящем издании представлены русские сентиментальные повести, написанные в период между началом 70-х годов XVIII века и 1812 годом. Выбор повествовательного жанра объясняется тем, что именно в нем в наибольшей степени отразилась специфика русского сентиментализма как литературного направления.
Материал сборника расположен в хронологической последовательности, что дает возможность проследить историю жанра от первых до последних его образцов. В комментариях представлены: биографические сведения об авторе, источник публикации произведения, примечания к тексту и три словаря — именной, мифологических имен и названий и словарь устаревших слов. Издатели XVIII века не всегда называли авторов публикуемых ими произведений, отсюда несколько анонимных повестей и в данном сборнике.
Большая часть произведений печатается по первому и, как правило, единственному их изданию. Немногие отступления от этого принципа специально оговорены в примечаниях.
Александр Иванович Клушин родился в 1763 году в дворянской семье. Службу начал в канцелярии орловского наместника князя Н. В. Репнина. Недолго был на военной службе. С 1790 года живет в Петербурге. Близко сходится с И. А. Крыловым, издает вместе с ним сатирический журнал «Зритель» (1792), сотрудничает в журнале «Санктпетербургский Меркурий» (1793). С 1793 по 1798 год снова живет в Орле, затем переезжает в Петербург, где служит сначала цензором при русском театре, а затем инспектором русской труппы. Умер в 1804 году.
Творчество Клушина носит эклектический характер. Оды и пьесы его написаны в классицистической манере, а повесть «Несчастный М-в» — типично сентиментальное произведение.
Несчастный М-в — первоначально повесть напечатана в журнале «Санктпетербургский Меркурий», ч. 1. Спб., 1793. Отдельное издание под названием «Вертеровы чувствования, или Несчастный М., оригинальный анекдот» вышло в 1802 году. В настоящем издании печатается журнальный текст. Прототипом героя повести был разночинец Маслов, судьба которого и описана в произведении Клушина.
Стр. 124. «Вертер» и «Новая Элоиза» лежали на томящейся груди его.-- «Вертер», точнее «Страдания молодого Вертера» — роман немецкого писателя И. В. Гете; «Юлия, или Новая Элоиза» — роман французского писателя-просветителя Ж.-Ж. Руссо. Оба романа считались образцовыми произведениями западноевропейского сентиментализма.
Стр. 134. … Шарлотты…-- Шарлотта — героиня романа «Страдания молодого Вертера», в которую влюблен Вертер.
- ↑ У приятелей несчастного и теперь есть многие стихи его, хотя они и не напечатаны.
- ↑ «Дидона», траг[едия] в 5 действиях, в стихах, соч[инение] знаменитого нашего драматического стихотворца Як[ова] Бор[исовича] Княжнина. Кто не согласится, что сия трагедия есть лучшее театральное произведение на нашем языке, произведение, которое бы и французскому театру сделало честь? Наша словесность лишилась сего мужа, сего редкого поэта. Он мертв, а мертвым Льстить не можно; он мертв, но смерть потребляет только человека. Кровавые челюсти ее слабы поглотить его дарования, его славу. Похвала по смерти есть самое лестное воздаяние талантам. Оно беспристрастно, не управляемое лестию.