Марк Криницкий
правитьНелегальный кружок
править— Разве полиции возможно уследить? Мы действуем с умом. Для этого только надо соблюдать следующее правило.
Он рассказал какое.
— О, да вы настоящий опытный заговорщик.
— Около двух месяцев уже существуем. И представьте: ни разу не попались. Ну-с, так до приятного, до вечера. Только уж, пожалуйста, не забудьте правила.
Когда я вечером пришел, чтение реферата уже началось. Собрание происходило в комнатке с двумя кроватями. Сюда же вдвинут, очевидно, из другой комнаты, диван. Посредине длинный стол, за которым помещается « докладчик» и «президиум». Публика разместилась группами, у стен, на диване и на кроватях; барышни отдельно, «мужчины» отдельно.
И я так же сидел двадцать лет назад. И сейчас сажусь на скрипящий стул и точно вижу сон о самом себе.
И слышу те же речи. Вижу знакомую забытую мимику лиц. Понимаю (спустя двадцать лет это так ясно), что это — только игра. Но игра совершенно особенная, страшная, серьезная и роковая, через которую должны проходить русские дети… И, по странному курьезному совпадению, реферат посвящен истории точно такого же кружка 20-х годов, носившего название «Зеленой лампы».
Речь идет о Пушкине в годы юношеского перелома и его отношениях к кружку. Голос у «господина докладчика» ломающийся, переходящий; пиджак и галстук, видимо, надеты в первый раз только вчера. Среди студенческих тужурок слушателей замечаю две-три серых куртки с блестящими пуговичками на воротнике и широким ременным поясом. Гимназисты.
— В жизни Пушкина вечно боролись «дум высокие стремленья» и радости личной жизни… Он медленно нащупывал свой путь и всегда брел одинокий. Страстный поклонник свободы, он никогда и нигде ее не нашел и, в конце концов, примкнул к лагерю реакции, где также не был признан своим… Зачем он это сделал? И была ли в этом измена свободолюбивым идеям молодости? «Поклонился» Пушкин или только сделал мучительную пытку осуществить свою .общественную стоимость"?
Докладчик примыкает ко второму решению:
— Пушкин сознал свое значение. Он сказал себе: «Ты — царь. Живи один». И жил один, гордо замкнувшись в сознании своей правоты.
Не новы слова, не новы выводы. Но они новы для самого докладчика и для его слушателей. Страшно новы, потому что каждый из них стоит впервые лицом к лицу перед этой мучительной дилеммой нашей жизни. Ново и жутко сознавать, что и Пушкин когда-то приходил с таким же мучительным запросом к «Зеленой лампе».
И пророческим курьезным символом на столе перед докладчиком горит керосиновая лампа с зеленым абажуром.
Все не ново и вместе вечно мучительно ново. И эти снежные хлопья за окном, и обманутая полиция (как раз на перекрестке за углом стоит запорошенный снегом будочник!), и эти сорок пар «серьезных» глаз, смотрящих с детских лиц, — ведь это же все наше русское.
Я сижу, боясь потревожить тени. Свет лампы под абажуром, полумрак вверху и метель за окном.
— После перерыва в пятнадцать минут состоятся прения. Кто хочет, господа, курить, пожалуйста, в зал.
Но прения возникают тут же и тотчас же. Нападает гимназист, высокий, угловатый, беспокойно потирающий руки и алчным взглядом глядящий на докладчика. Ему странно, что докладчик так поверхностно отнесся к вопросу и не углядел несомненного ренегатства Пушкина.
Докладчик-студент полуснисходительно возражает:
— Ведь нельзя же, господа, так прямолинейно? Жизнь гораздо сложнее.
— Знаем мы!
— Господа, прения потом.
Но кучка возле спорящих растет. Толстая горничная с красными, грубыми руками приносит на подносе чай. Кто-то еще ставит на стол два подноса с традиционными бутербродами с вареной колбасой и сыром: как будто это я сам только что нарезал. Такое все знакомое.
Звонок.
— Итак, приступаем к прениям. Эй, Ваня, ты, кажется, хотел возражать. Господа, ради Бога, не уносите стулья, а если уносите, то берите их с собою обратно.
Оппонирует юноша в серой куртке. Он говорит, волнуясь и беспрестанно оглядываясь вокруг.
— Нет сомнений, что Пушкин продался. Кто, как не он, подал знаменитую «Записку об образовании», где говорит о своих прежних друзьях-декабристах в таких выражениях: «Они увидали всю ничтожность своих замыслов» и критикует стремление тогдашнего русского общества к просвещению, советует «домашнее образование всячески подавлять»? Не он ли в той же записке предлагает новую меру: «организовать своеобразную полицию из числа учеников» для надзора за учениками же? Не он ли писал известное письмо Жуковскому со специальною, скрытою целью, чтобы оно было показано Николаю? Не он ли, намекая на декабристов, обозвал их буйными стрельцами в своих известных «Стансах».
И был от буйного стрельца
При нем отличен Долгорукий.
Юноша угловато садится, подняв одно плечо выше другого и гордо осматриваясь. Руки его дрожат. Может быть, ему страшно, что он сейчас морально похоронил во мнении жадно внимаемых ему слушателей великого русского поэта. Но публика загадочно молчит. В звенящей тишине встает другой оппонент. На нем новая тужурка, «с иголочки». Его голос звучит уверенно и вместе страдальчески.
— Пушкину… ну, «надо было» изменить убеждениям молодости. Ведь это же так понятно. Ну, в сущности, что такое изменить? Своей душе изменить нельзя никогда. Можно изменить… ну, обстоятельствам. Пушкин же, как был свободный в душе, так и остался им. Только вопрос о свободе ушел для него из одной плоскости в другую.
— Избитое выражение…
— Но оно как раз сюда подходит… Впрочем, прошу меня не перебивать. Пушкин перенес свои искания свободы в отвлеченную область, но ведь и все русское общество ушло вместе с ним туда же. В том-то вся и штука.
Он оглядывается в мою сторону, точно ища поддержки. Среди присутствующих смутное движение. Ко мне подходит делегат: не пожелаю ли я высказаться по этому вопросу?
Нет, нет! Я не желаю. Я — старый, темный, окутанный сумерками человек. Когда-то и я мучился этой проблемой. Пускай решают сами, как хотят. Я решил, и мое поколение уже решило этот вопрос для себя. Мы «простили» Пушкина, приняли, канонизировали.
Начинается яростный перекрестный спор. Говорят сразу по нескольку голосов. Председатель звонит:
— Господа, пожалуйста, порядок.
— Хорошо. Ты говоришь так. А разве «Записка об образовании» была для него обязательна? Кто его толкал под руку?
— А письмо к Дельвигу, где он пишет, что «хочет искренно примириться с правительством»? Что же он, по-твоему, надеялся, что письмо будет перехвачено на почте?
— Господа, если мы будем сидеть здесь даже целую неделю, то все равно не переслушаем до конца всех возражений. Позвольте теперь ответить докладчику.
Бледный встает докладчик. Голос у него срывающийся, не вполне уверенный. Он чувствует, что многие его положения поколеблены. Но ему «нельзя» отступить.
— Пушкин не изменил и не продался, потому что он навсегда остался одиноким. Он никогда и никуда не пришел… никуда не был принят: ни у декабристов, ни в аристократическом кругу… можно оставаться непонятым, гордым, ищущим. Склониться перед силою обстоятельств, это еще не значит…
Он говорит еще долго, и постепенно его голос приобретает силу и уверенность.
— Господа, ведь необходимо же положительное творчество… необходима культура духа. Пушкин был гением созидания, а не гением революции…
Слово найдено. Оратору рукоплещут. Взволнованный, он садится. Но в душе осадок:
— Бедный, бедный Пушкин! Он никуда не был принят.
Научная часть сегодняшнего собрания исчерпана. Встает председатель и, крепко опершись на руки, говорит:
— Господа, переходим к текущим делам. На очереди квартирный вопрос. Нам опять негде собираться.
Смех.
— Нет, серьезно. Леонид, у тебя ведь в будущий вторник нельзя? Вот видите. Прошу собрание не увлекаться тем, что мы так удачно нашли себе на сегодня помещение. Мы, по-прежнему, остаемся бесприютными.
Где-то в углу еще продолжает догорать спор:
— Значит, по-твоему, можно безнаказанно для души изменить идейному прошлому? Тут, понимаешь, не то: тут здоровый нормальный процесс в здоровом нормальном организме…
— Господа, споры окончены. Начинается концертное отделение. Кто желает принять участие? Господа поэты и певцы…
— У меня кашель.
— Алеша будет.
— Алеша ничего не будет.
— Тс, господа… в таком случае я прочту.
— Но позвольте, теперь надо стулья перенести в зал.
Стулья начинают переносить в зал, где предполагается концертное отделение. Когда все успокаивается, гимназист в серой куртке читает грациозные стихи про море, про орла. Стихи всем нравятся, и ему аплодируют.
Вдруг выходит молодая девушка и, стесняясь и наклоняясь, так что ее с трудом можно разобрать, начинает тоже читать свои стихи, где я улавливаю повторяющиеся строки:
— Оттого что люди сказку разлюбили.
Юной поэтессе также горячо аплодируют, как и молодому поэту. В заключение она читает стихи Щепкиной-Куперник с лейтмотивом:
— Я люблю тебя, жизнь…
Все сидят тихо по стенам. Здесь удивительно умеют слушать. Потом буря аплодисментов.
Собственно концертное отделение долго не налаживается.
— Зинаида ломается.
— Придется применить силу.
— Нет, постойте: там что-то сговариваются.
— Господа, кто желает узнать тезисы ближайшего реферата? Пожалуйста, пройдите потихоньку в ту комнату.
— Как вам у нас нравится? — спрашивает юная поэтесса, усаживаясь рядом со мною на кончике стула.
— Смотрите: они идут петь.
— Ничего кроме цыганских романсов, потому что с нами нет нот.
Барышня садится за рояль. Высокий студент в черной блузе поет романс «Ивы».
В промежутках между цыганскими романсами моя собеседница с жаром старается мне что-то рассказать. Ей хочется, чтоб и я высказал свое мнение, и чтоб понял ее.
— Нет, понимаете, понимаете: сначала от кружка получилось одно разочарование. Ведь это же не тайна, что здесь решительно ни у кого нет своих слов. Все это есть и в книгах и в лекциях. В конце концов, поощряется только желание блеснуть чужими словами. Но ведь это же дурно, дурно. И об этом у нас много говорилось и осуждалось. Вы заметили? Ведь решительно ни у кого нет своих слов, и все-таки, понимаете ли, кружок не распался… ведь это же странно, странно?
Она смотрит на меня удивленными глазами.
— И знаете ли это отчего? Хотя мы бессильны придумать или создать что-нибудь новое, свое, но мы тут как-то все вместе. Это такое странное чувство… я не умею вам объяснить.
Она весело засмеялась.
— И потом я еще решительно не понимаю, зачем у нас так резко оппонируют. В конце концов, ведь мы все согласны между собою… Ужасно как трудно жить. Раньше я была гораздо развитее, но после восьмого класса я чувствую, что начинаю ничего не понимать. И вот еще предстоит одна зима, которая (я очень хорошо знаю это) мне опять ровно ничего не даст. Что мне в жизни делать? Как вмешаться в эту гущу? Говорят, что надобно учиться делать добро, жить для других… делать так, чтобы другим через много лет после нас было хорошо жить. Знаете, вы, может быть, меня за это осудите, но мне кажется это каким-то нехорошим обманом. По-моему, каждый человек должен непременно уметь немного жить для себя. Вероятно, это оттого, что я эгоистка. Меня интересует только подходить к другим людям и брать. Да, вероятно, это дурно… И потом все, что я хочу и могу делать, это смотреть.
Она опять засмеялась и, покраснев, потупилась.
— А, вообще, на свете столько выставок, книг, журналов, всяких направлений… это ужас!
Она беспомощно схватилась руками за уши.
— Ах, как трудно жить! Делаешь так — болит совесть. Знаете, что-то гложет вот там… так мучительно, нельзя ни ходить, ни спать, ни читать. А начинаешь вдумываться и вслушиваться, приходишь к явным утопиям, начинаешь бесплодно мечтать. А ведь это же совсем не сходится со здравым смыслом… И потом так хочется жить, так ужасно предательски-подло и мучительно-страстно хочется жить… «Я. люблю тебя, жизнь». Помните? И не знаешь ни где лево, ни право… так все странно…
Она встала и рассеянно посмотрела на меня.
— Извините, я вам столько наболтала о себе.
В это время высокий юноша в черной блузе начинает петь «Дубинушку». Я тихо вышел, унося с собою печальные, полуиронические звуки излюбленной студенческой песни.
На перекрестке стоял запорошенный снегом ничего не видящий и не знающий будочник.
Источник текста: Криницкий, Марк. Припадок [и др. рассказы] — Москва: Современные проблемы, 1916, 260 с. 18 см. (Библиотека русских писателей).