Неистовый сын Лаптандера (Меньшиков)

У этой страницы нет проверенных версий, вероятно, её качество не оценивалось на соответствие стандартам.
Неистовый сын Лаптандера (Меньшиков)
автор Иван Николаевич Меньшиков (1914—1943)
Дата создания: w:1941 г, опубл.: 1941 г. Источник: [1]

Неистовый сын Лаптандера

править

На нартах, через кусты яры, через болотистую низину едет Илько Лаптандер к сопке, покрытой ягелем пепельного цвета. Олени выбрасывают копытами гроздья оранжевых брызг. Стоит солнце в зените, и желтые оводы, тонко звеня, мчатся за упряжкой. Стремительно вылетая отовсюду, они впиваются в короткие хвосты оленей, в розоватые ноздри и бока, чтобы отложить в коже свое потомство.

Концом хорея Илько отгоняет или давит их, и они падают под широкие полозья нарт в красновато-бурую воду.

Июльское солнце уже месяц кружится над тундрой, и от этого воздух кажется удушливым и пряным. Он пахнет болотистыми низинами, грибами и мхом.

«Дождь будет, — думает Илько, — комары будут».

Нарты вползают на вершину сопки, и на дне долины видно разбредшееся стадо.

«Не разбежались бы, — тревожится Илько, — грибов много сей год».

Олени очень любят грибы. Они разбегаются в поисках их далеко по тундре, а пастухи всякие есть — и олени могут погибнуть.

Подъехав к стаду, Илько видит на прогалине, среди кустов, нарты Егора Ванюты.

— Приехал? — спрашивает Ванюта, глядя на носки своих тобоков, сшитых из нерпичьей кожи.

Илько не отвечает. Он видит у самых кустов пустую бутылку. Солнце сверкает на донышке ее.

Ванюта поднимает взгляд. Илько видит его глаза, налившиеся кровью, и влажные губы.

— Сын… — говорит Ванюта сочувственно, — а ты его побей.

— Не надо пить в стаде, — тихо говорит Илько, — олешки разбегутся. Они наши ведь…

— Кто узнает об этом? — смеется Ванюта и обтирает губы ладонью.

— Он, — говорит Илько.

— Ха, — говорит Ванюта, — как он узнает?

— Он уже написал про тебя в газету, — отвечает Илько и, сойдя с нарт, поднимает бутылку и забрасывает ее в кусты.

Ванюта недоверчиво смотрит на своего бригадира, и лицо его постепенно мрачнеет.

— И что ему надо? И что он такое есть?

— Не знаю, — говорит Илько, — иди домой, поспи. Ты пьяный.

— Я не пьяный, — говорит Ванюта. — Я выпил только бутылку. Я хотел оставить и тебе, но ты не пьешь.

— У меня худой живот, — говорит Илько, — мне никак нельзя пить.

— А я совсем и не пьяный, — говорит Ванюта, — видишь, я совсем не пьяный.

Он, пошатываясь, встает. Олени испуганно выдергивают из-под него нарты, и он падает на влажный мох. Илько поднимает его и усаживает на свои нарты.

— Я совсем не пьяный, — говорит Ванюта и вынимает из кармана четвертинку, — давай выпьем это вместе.

— Не надо, — говорит Илько, — если я буду пить, он про меня тоже напишет в газету, и все будут смеяться надо мной.

— А ты его побей, — советует Ванюта, — или я побью.

— Он студент, — качает головой Илько, — если побить студента, будут нас судить.

— Худой у тебя сын, — задумчиво соглашается Ванюта. — Он будет большим начальником, и его все будут бояться. Правда?

— Правда, — тихо говорит Илько.

— Он смеялся над тобой?

— Смеялся.

Илько долго молчит, рассеянно разглядывая стадо. Потом добавляет нехотя:

— Он заставил меня мыться. Он лил мне на руки воду, и я мыл лицо.

— А еще что?

— Он учил меня делать на бумаге мою фамилию. Я долго рисовал ее, и у меня заболела голова.

— Это очень трудное дело, — убежденно говорит Ванюта и переходит к своим нартам. — Если меня заставят так мучиться, то я уйду из колхоза.

— Ты поспи, — говорит Илько, — уезжай к чуму и поспи.

Но Ванюта отрицательно качает головой.

— Я совсем не пьяный, — старательно выговаривает он и, неуклюже усаживаясь на нарты, дергает вожжу.

Упряжка медленно везет его к стаду.

Илько кричит на собак, и те добродушным лаем подгоняют к стаду отбившихся оленей.

К западу спускается солнце, и в косых лучах его теперь заметны голубые паутинки на ветвях тальника. Лемминги — тундровые мыши, высунув остренькие мордочки из своих нор на макушках кочек, смотрят бисерными глазками на собак и с тонким, пронзительным свистом скрываются в норках, почуяв враждебный запах собачьего пота.

С востока тянет влажный ветерок. Илько смотрит на желтеющее небо и мягкую дымку над горизонтом. Первый комар садится ему на лоб. Не проходит и минуты, как комары начинают звенеть вокруг его лица. Он натягивает капюшон малицы и смотрит на стадо.

Олени бьют копытами, отбиваясь от оводов и комаров. Илько вздыхает.

Объехав стадо, он останавливается рядом с упряжкой Ванюты. Тот уже лежит рядом с нартами, и в руках его пустая четвертинка.

— А говорил, что не пьяный, — удивляется Илько и поднимает на нарты ослабевшее тело пастуха.

И оттого, что ему теперь не с кем побеседовать, некому пожаловаться на жизнь, на душу Илько ложится какая-то осенняя и одинокая тоска.

Уже туманы плывут над маленькими озерами. Не свистят лемминги. Бледная луна встает на востоке, широкая, как медный таз. И собака лениво свернулась у его нарт, а Ванюта все спит и спит, и не с кем Илько разделить печаль. Был у него хороший сын, а теперь вот вернулся из школы через три года и стал начальником. Ничто ему не нравится в родном чуме: дым — плохо, невыбитые шкуры — плохо, бородатые пастухи — плохо, и даже оленья кровь, которую Семка пил с детства, стала казаться ему плохой. «В ней могут быть бациллы», — сказал он.

— Ты сам бацилла! — смеялись над Семкой пастухи, но он вытащил книги и показал кривые палочки.

— Это бациллы сибирской язвы, — сказал он и отказался пить оленью кровь.

Тогда Илько спросил, что же будет, если все книги Семка прочитает. Верно, откажется есть все на свете.

— Нет, — ответил Семка, — я тогда поеду в Москву и стану оленьим доктором.

— А я куда? — спросил тогда Илько.

— Я тебя с собой возьму, — сказал Семка.

Все тогда посмотрели на Илько и сказали:

— А ты не бойся, Илья Семенович. Ты можешь не поехать с ним.

И Илько сказал, что он родился в тундре, вырос в тундре и умрет в тундре, на берегу озера, в своем колхозе.

— Как хочешь, — сказал Семка.

И то, что он не стал уговаривать, обидело Илько.

Рос нелюдимый сын, все время думавший о чужих краях, а не о родине, не об олешках и тундре. Рос никчемный мужик.

Этому его обучили в школе; а чтобы совесть была чиста, велели ругать все, что было не по науке.

«Даже слепая собака приходит умирать в родное стойбище. Семка не вернется умирать на родину. Он разлюбил ее в школе. Для него теперь весь мир родина, и нет родины», — думал Илько, и горькое чувство потери наполняло сейчас все его существо.

Неудобно подвернув под бок руку, храпел на нартах Ванюта. Он ворочался во сне и бормотал что-то неразборчивое и смутное. Изредка он дрыгал левой ногой и звал собак. Пастухов не хватало, и Ванюта много суток подряд один сторожил стадо. Он был хороший пастух, но иногда выпивал, и его за это однажды исключили из колхоза. Он долго не пил после этого, но вот опять не вытерпел.

«Теперь его совсем исключат», — с сочувствием думал Илько.

Илько жаль его будет тогда. Куда он денется? В батраки к кулакам пойдет? А здесь он заработал только за год на пятьдесят олешков.

Солнце в розовом тумане доползло до полуночи. Полчаса постояв на севере, почти касаясь горизонта, оно стало подниматься, и комары, относимые ветерком, уже не беспокоили стадо. Стадо медленно ползло на север, поднимаясь на широкую и пологую сопку.

— Вставай, Ванюта, — сказал Илько, тронув плечо пастуха, — я поеду.

Ванюта дрыгнул ногой и пробормотал:

— Я вовсе не пьяный.

— Вставай, Ванюта, — повторил мягко и настойчиво Илько, — ты давно в чуме не был.

Ванюта встал и сонным взглядом окинул тундру.

— Не поеду в чум. Я здесь останусь.

— Ты худо спал. Отдохнуть надо, — сказал Илько, но Ванюта наотрез отказался вернуться в чум.

— Мне и здесь хорошо, — отвечал он и, окликнув собак, поехал к стаду.

«Захворает, а кто о нем жалеть будет? Сирота. Только и вспомнят, что пьяница был, — с горечью думает Илько. — Семка первый же в газету напишет: «Гнать таких из колхоза».

Олени бодро тянут нарты обратно к стойбищу. Полозья нарт пригибают колючий кустарник, и ветви его хлещут по лодыжкам Илько. Вот уже виден дым из чумов, что стоят на вершине крутой сопки. Ветерок пригибает дым к склонам ее, и Илько уже ощущает горьковатый запах вяленого мяса и ржаного хлеба.

Въехав в стойбище, Илько отпускает оленей и с удивлением прислушивается. В чумах ругаются женщины.

«Сын, — думает Илько, — всех перессорил…»

Из чума выходит Семка. Он выходит из чума боком и тащит за собою шкуры-постели. Не замечая Илько, он вешает шкуры на одну из нарт и гибким хлыстом-лозиной выбивает из них пыль. Ветерок относит ее на Илько. Женщины выбегают из чумов и, обступив Семку, бестолково кричат:

— Еще детские зубы не выпали, а уже всех учит!

— Начальником стал, слепая мышь!

— Ха, — отвечает Семка, — колхозники! — и хмыкает насмешливо.

— Тебя побить надо! — говорит одна из женщин.

— Ишь ты! — говорит Семка, продолжая старательно хлестать лозой по пыльной шкуре.

Широкое рябое лицо его сосредоточенно-сердито. Широкие уши оттопырены и розовы от солнца, которое смотрит в глаза Семке.

Откинув выбитую от пыли шкуру, он вешает на нарту следующую и продолжает работу.

— Умрешь сегодня, Семка, от вши! Всех не выбьешь, — смеются женщины.

— Оставь хоть для развода одну. Всю жизнь с ними в дружбе жили, как теперь без них спать-то?

— Поспите, — говорит Семка сердито, — я вас заставлю даже с мылом умываться.

Из чума выходит, тяжело переставляя ноги, пастух Ноготысый.

«Приехал», — думает о нем с неприязнью Илько.

Пастух угрюмо смотрит на Семку и спрашивает хриплым голосом:

— Да кто ты такой есть, что мне спать не даешь?

Семка бережно кладет лозу на нарты и вынимает из грудного кармана поношенной юнгштурмовки бумажку, свернутую вчетверо.

— Читай, — важно говорит Семка.

Пастух берет бумажку и растерянно рассматривает ее. Он хмурится и потеет. Ему очень хочется узнать, что в ней написано, но стыдно сознаться перед мальчишкой в своей неграмотности. Пошевелив губами и искоса взглянув на женщин, пастух утвердительно кивает головой и говорит:

— Все так! И печать даже есть. Все правда. Ничего не поделаешь.

И, смущенно отвернувшись от женщин, он подходит к Илько.

А Семка хитро улыбается. Он свертывает справку о прививке ему тифа и говорит:

— Ну!

Женщины покорно расходятся по чумам. Они выволакивают шкуры и начинают так яростно щелкать по ним прутьями, точно хотят выместить на них злобу против Семки. Они выносят латы — доски, стелющиеся вокруг костра и заменяющие в чуме стол. Горячей водой они моют посуду, продолжая роптать на школу, которая так испортила сына Илько Лаптандера.

А Илько сидит на нартах и щурится от утреннего солнца.

— Был в больнице? — спрашивает он пастуха.

— Доктора не было, — отвечает тот и беспокойно отводит глаза от взгляда Илько.

— А водка была? — хмуро спрашивает Илько.

— Водка? — неохотно говорит пастух. — Я ведь немного выпил.

— Эх ты, — с грустью говорит Илько. — а Ванюта больной. Домой приехать не может из-за тебя…

— Русские правду говорят: «Дуракам закон не писан», — отвечает пастух, и самодовольная улыбка появляется на его губах.

— Эх ты, — говорит Илько, — умный…

И, поднявшись с нарт, уходит в свой чум.

На чистых досках, проскобленных ножом, Илько видит тетрадь сына с рисунками.

Семка сидит на шкурах и чинит карандаш. Он делает второй номер «Чумовой газеты». Дел много, а сотрудник один — Семка. Если бы не приняли Семку в комсомол, отдыхал бы он каникулы, не зная заботы, но его приняли в комсомол, и тяжелые обязанности легли теперь на его плечи.

Надо было научить отца грамоте, женщин чистоте, выпустить стенную газету в чуме. Потому-то, приехав в родное стойбище, Семка собрал всех пастухов, женщин и детей и сказал им:

— Я буду здесь делать культурную революцию.

Пастухи, не раз слышавшие это слово, охотно согласились.

— Делай, Семка, делай. Ты ведь у нас теперь ученый…

А когда он начал делать ее, они сердились. И теперь вот Семка знал, что и отец сердится на него.

«Пусть сердится», — думает Семка, но на душе его становится тоскливо при этой мысли.

А Илько смотрит на тетрадку-газету и видит нарисованного на одной из страниц пастуха с красным носом. Пастух лежит на нартах, раскинув ноги, и в правой руке его полупустая бутылка. Внизу стояла подпись: «Ванюта».

— Кто это нарисован, Семен Ильич? — спрашивает он.

— Ванюта, — говорит Семка, — алкоголик Ванюта.

— А кто тебе про это сказал? — хмуро говорит Илько.

— Ноготысый. Он из больницы ехал и видел его пьяным.

Илько печально смотрит на рябое лицо сына, на его широко оттопыреные уши, на руки, очиняющие цветной карандаш. Ему хочется назвать сына Семкой, но, сам не зная почему, он называет его по отчеству.

— Не надо так про Ванюту, Семен Ильич, — просит он, — он хороший человек.

— Ты несознательный товарищ! — говорит Семка и, наклонившись над тетрадкой, продолжает работу. Он старательно пыхтит, выводя по линейкам кривые строчки статьи, гневно повествующей о развале трудовой дисциплины в бригаде Илько Лаптандера.

«…Выжечь каленым железом это охвостье разгильдяйничества», — пишет Семка, вспоминая все фразы, прочитанные им в передовых статьях окружной газеты «Красный тундровик».

Правда, Семка не совсем понимает, что значит слово «охвостье», может быть, это просто хвост или не совсем чистый хвост, но фраза ему нравится своей звучностью и беспощадностью.

Закончив статью, Семка выходит из чума. Ноготысый, заискивающе улыбаясь, показывается у входа, и в руках его сверкает зеленоватая бутылка.

— Выпьешь немного, Илько? — спрашивает он, проходя в чум.

Илько боязливо смотрит на бутылку.

— Он теперь долго не придет, — говорит пастух, — ты не бойся его.

— Мне некого бояться, — говорит Илько и отводит взгляд от бутылки, — мне никак нельзя пить, у меня совсем худой живот.

— А ты немного.

— Я старший бригадир, — говорит Илько, — мне никак нельзя пить.

— Как хочешь, — отвечает Ноготысый и бережно ставит бутылку на берестяное лукошко у изголовья своей постели.

Илько искоса посматривает на нее. Щемящая и страшная тоска наполняет его душу. Хорошо бы забыть, хотя бы ненадолго, о ней. Хорошо бы заснуть бездумно до нового дня, до завтрашнего солнца.

А Ноготысый уже достал чашку и выбил пробку из бутылки. Отрезав кусочек черного хлеба, он натирает его крупной солью и наливает вина.

— Может, выпьешь все же? — спрашивает он.

— Налей, — говорит Илько, — мне все равно тяжело…

— Вот-вот, — радуется Ноготысый, — правда, правда.

И наливает дополна сначала одну, потом и вторую чашку.

Илько выпивает их и, понюхав ломтик хлеба, откидывается навзничь у своей постели.


Вернувшись в свой чум, Семка сутулясь садится у костра. Бледные вспышки пламени падают на его рябое усталое лицо. Непривычная складка собирается на лбу.

«Может, усну, — думает Семка, — лучше будет».

Но в чум приходят женщины. Они рассаживаются у костра и недовольно ворчат:

— Говори, Семка. Спать надо.

Семка смотрит на женщин. Маленькая старушка Некучи сидит по другую сторону костра, и глаза ее, ясные и глубокие, смущают Семку. Они неподвижны, эти глаза, и печальны. Кажется, видят они что-то далекое, неизвестное Семке и безутешное, как материнское горе.

— Сядь рядом со мной, Некучи, — говорит Семка.

Женщина осторожно встает и, вытянув руки перед собой, обходит костер. Она садится рядом с Семкой и неожиданно улыбается, но глаза ее по-прежнему неподвижны и грустны.

— Говори, Семка, — просят женщины.

Храпит во сне Ноготысый. Трещит хворост в костре. Дым сизой пеленой стоит, еще колеблясь, над головами женщин. Свернувшись по-детски, лежит на шкурах Илько Лаптандер, и тело его подрагивает.

— Что ж, — говорит Семка, — слушайте мой доклад.

И, помолчав немного, он показывает на Некучи:

— Видите…

И показывает на клочья копоти, повисшие над головой отца.

— Видите, как живет колхозный бригадир товарищ Лаптандер, или, по-другому говоря, мой отец, — произносит Семка и, помолчав минуту, спрашивает тоном районного оратора: — А что такое есть вошь? А?

Женщины насмешливо переглядываются.

— Да неужто ты и это не знаешь, Семен Ильич? — спрашивают они почтительно.

— Вошь — это пережиток от царя и урядника.

— Ишь ты, — удивленно качает головой Некучи, — и у них они, видать, были! Ишь ты!

— Помолчите, — просит Семка, — я вам сначала все докажу, а потом будете со мной дискуссию открывать.

И, привстав с лат, Семка потянулся к своей постели и схватил брезентовый портфель с заржавевшим замком.

Медленно маленьким ключом он открыл замок и достал книгу. «Тиф и борьба с ним» — было написано на обложке книги.

— Вот, — сказал Семка, открывая ее на середине, — видите?

Женщины обступили Семку и вскрикнули от изумления. На всю страницу была разрисована вошь.

— От этой вши умерло столько людей на земле, сколько оленей в тундре.

— Ой, беда-беда! — испуганно зашептали женщины. — Какая большая! У нас-то ведь все маленькие, а от такой и вправду умрешь. Такую убивать надо.

— Это самая обыкновенная, только увеличенная в пятьсот раз, — сказал Семка, — это она под микроскопом такая.

— Смешные эти люди — ученые: говорят — вытрясайте шкуры, а сами увеличивают вошь. Худо это. Говорят одно, а делают другое, — покачали головами женщины.

— Не понимаете вы, — сказал Семка и задумался.

Неожиданно взгляд его остановился на бинокле, висевшем рядом с Ноготысым. Пастухи иногда пользовались им, чтобы найти отбившихся от стада оленей. Лицо Семки осветилось надеждой. Он перешагнул через костер и взял бинокль. Он отвернул от бинокля широкое стекло и показал на щель в латах.

— Смотрите через него на доску, — сказал он.

Женщины посмотрели.

— Ой, грязи-то сколько, — сказала одна из них, — худо промыли все же, а так, без стекла, незаметно.

— Теперь понимаете, почему здесь она такая большая нарисована?

— Понимаем, — сказали женщины, хотя они еще очень смутно понимали, как ученые увеличивали в книге этот пережиток царя и урядника, — ученые, верно, в очках ходят, и им все кажется большим.

А Некучи провела по странице подрагивающими пальцами и сказала:

— А я не понимаю. Дым убил мои глаза, и я ничего не вижу.

— Все правда, Некучи, — сказали женщины, — верь ему. Шкуры вытряхать надо, а то вши расти будут. Они вырастут с куропатку, если долго не мыть доски и не вытряхивать шкуры.

— Теперь мы разберем по пунктам, что такое есть болезнь тиф.

— Отпусти нас, Семен Ильич, — говорит Некучи, — нам спать охота.

— Отпусти нас, — говорят женщины, — это сразу трудно понять.

Семка думает. Он нехотя прячет книгу в портфель.

— Что ж, идите, — говорит он, провожая женщин полным горечи взглядом.

Женщины уходят, и только Ноготысый бормочет сквозь сон:

— Нет, не пойду я. Пусть сегодня Вылко пасет. Мне в больницу надо.

Семка сбивает в кучу обгоревшие веточки в костре и с грустью говорит:

— Вот…

И впервые за всю свою небольшую жизнь он с ненавистью смотрит на убогий уют родного чума, на сизую пленку дыма, на шкуры, покрытые бахромой копоти.

— Эх вы, охвостье старого быта, — говорит сердито он и ложится спать.


Всхлипывание и крики женщин чудятся Семке всю ночь. Сны беспорядочные и рваные снятся ему, но неожиданно наступает затишье, и чья-то рука трогает Семку по вспотевшему лбу.

— Вставай, Семен Ильич, — слышит он голос Некучи,- — беда!

Семка вскакивает. В чуме темно, и только белесое пятнышко неба светлеет в мокодане.

— Приехал Ванюта, — шепчет Некучи вздрагивающим голосом, — он заболел, и мы попросили у Ноготысого водки. Ноготысый принес водки и стал ее пить, а стадо без пастуха. Мы пошли за Илько, а он весь черный, хворый. Его водкой кто-то напоил. Что делать? Ты начальник теперь, прикажи Ноготысому.

— Мне только четырнадцать лет, — говорит Семка, — я вовсе не начальник, а такой же, как все.

Но, одевшись и войдя в соседний чум, Семка говорит Ноготысому тоном большого начальника:

— Гражданин Ноготысый! В чем дело?

Ноготысый развалился у костра, и багровое лицо его выражает великое блаженство.

— Ха, — говорит он, — от работы волки дохнут.

Семка наклоняется над Ванютой. Лежа на боку, он глухо, с надрывом кашляет, и желтая тряпка, которую он держит у рта, вся в крови.

— Простыл я, Семен Ильич, — говорит он печально, — вот полежу немного и опять в стадо пойду. Ноготысый не хочет. Надоела мне, говорит, бедная жизнь.

— Поменьше бы пил, сват, да по больницам ездил, вот и заработал бы больше, — беззлобно говорит Некучи.

— Молчи, несознательная! — кричит Ноготысый. — Надоели мне эти проклятые олешки.

— Лежи, Ванюта, — тихо говорит Семка, — в больницу тебя отвезти надо.

И он выбегает из чума, чтобы запрячь нарты.

Но нарты уже запряжены, и на них лежит Илько Лаптандер, и губы его черны, как обугленные. Илько держится рукою за живот и тихо стонет.

— Потерпи, тятя, — говорит Семка.

— У меня совсем худой живот… — тяжело говорит Илько и замолкает, вглядываясь белесыми глазами в лицо сына. — Олешки, Сема, разбегутся… Грибов много сей год… Потеряются.

— Я пошлю Ноготысого.

— Не пойдет он, Сема… Он богато раньше жил, а теперь вспоминает об этом… Скажи бабам… Они поймут…

— Скажу, — говорит Семка, — только молчи.

И возвращается в чум, помогает Вылко подняться и сесть на нарты. Две девушки берут хореи в руки и садятся на нарты с больными. Упряжки уносят их на восток, покрытый иссиня-черными тучами.

Высокая женщина с толстыми кривыми ногами подводит к чуму свежую упряжку. Она берет тынзей и приносит из чума Илько Лаптандера бинокль.

— А ты куда? — спрашивает Семка.

— К олешкам пойду, — говорит женщина, — без них как жить будем?

— Ты сознательный товарищ, и тебя за это премировать надо, — говорит взволнованный Семка и идет в чум.

Ноготысый уже спит сном праведника, вытянув длинные худые ноги к огню, пламя уже тронуло его пимы, сшитые из оленьих шкур.

Семка оттаскивает ноги пастуха от костра и говорит с ненавистью:

— Каленым железом надо выжечь это охвостье разгильдяйничества…

И, чтобы женщины поняли, про кого он говорит, Семка показывает на Ноготысого.

Пастух открывает глаза. Розовые распухшие веки его дрожат.

— Но, но, — говорит он, — только не грози.

И вновь погружается в сон.

Взяв у женщин бинокль, Семка садится на нарты и уезжает к стаду. Мельком он оглядывается на стойбище и по-ребячьи радуется.

Женщины выносят из чумов шкуры и выбивают их на ветру от пыли.

«Хороший я доклад вчера сделал», — думает Семка и смотрит на небо.

Тяжелые тучи закрыли его наполовину, скрыв солнце. Края туч покрыты золотисто-палевым светом. Длинные косые тени бегут по земле, и комары легким облачком несутся над упряжкой, над Семкой, позади него.

«Только бы олешки не разбежались», — думает Семка.

Упряжка оставляет за собой сопку за сопкой, речку за речкой, но стада все еще не видно.

«Худа бы не было», — думает Семка и тотчас же успокаивается, заслышав отдаленный лай собак.

С вершины крутой сопки видно, наконец, Семке оленей. Небольшими табунами они разбежались во все стороны, и четыре маленькие лохматые собачки охраняют каких-то двадцать оленей.

«Глупые, — думает Семка про собак, — караулят пригоршню, а остальных отпустили».

Он зовет собак. Те с радостным лаем мчатся навстречу Семке. Послушные его сердитому крику, они вновь пытаются сбить стадо, сгоняя табунки к озеру, но поднимается ветер, и олени поднимают головы.

Они поднимают головы и нюхают ветер. Задрав бархатные рога на спину, они бьют копытами о зыбкую землю и, точно сорвавшись с привязи, мчатся навстречу ветру, подминая под себя кустарник.

— Ой, беда! — в смятении шепчет Семка.

Слезы обиды навертываются на его глаза.

Когда поднимется ветер, даже троим пастухам не удержать ошалевшее от ветра стадо, а он один…


Не доезжая до фактории, где был врач, нескольких сопок, Илько Лаптандер поднял отяжелевшую голову и прошептал потрескавшимися губами настойчиво и твердо:

— Остановись, Нябинэ.

Девушка остановила упряжку.

Илько посмотрел на черное небо. Холодный ветер задел его щеку.

— Ветер? — испуганно-недоумевающе спросил он.

— Ветру как не быть, — сказала девушка.

Илько посмотрел на соседние нарты и сказал:

— Ванюту скорее вези, пусть лечится.

— А ты? — спросила девушка.

— Ветер, — сказал Илько Лаптандер и, перехватив из рук Нябинэ хорей, повернул упряжку обратно.

— Вот и помрешь? — растерянно спросила девушка. — Ну и помрешь.

— Ну и помру, — сердито сказал Илько Лаптандер. — И ты помрешь.

— Я не скоро…

— Ну и лешак с тобой, — сказал Илько, — а я скоро…

— Ты несознательный товарищ, — сказала девушка.

Илько тихонечко оттеснил ее с нарт, и она очутилась на земле.

— Иди теперь пешком, раз я несознательный.

Девушка засмеялась.

— Ты сознательный, — сказала она, садясь на нарты, — только у тебя живот худой.

— Живот у меня, однако, сильно худой, — вновь помрачнел Илько и, проводив взглядом упряжку с Ванютой, повел свою к родному стойбищу.


А ветер нарастал. Он бил в лицо Семки властными струями и теснил дыхание.

«Успеть бы, успеть бы», — шептал Семка и во всю силу своих легких кричал на упряжку. Упряжка рвалась навстречу ветру, приминая нартами мелкий кустарник, влетая в болотца, пересекая мелкие речки с каменистым дном; упряжка мчалась изнемогая. Впереди ее летели собаки, охрипнув от лая. Вот они уже остановили половину стада, и олешки, мелко вздрагивая, повернули обратно навстречу Семке. Нужно было подъехать к оленям и послать собак дальше, но в болотце завяз теленок. Он хоркал жалобно, тщетно пытаясь выдернуть тонкие ножки из корней яры, и Семка остановился. Мать безмолвно бегала вокруг болотца. Природа отняла у нее дар голоса, и она ничем не могла даже ободрить своего детеныша.

«Глупый, — с нежностью думал Семка, выручая из беды нялоку, — из-за тебя…»

Он посмотрел на горизонт, вслед стаду. Дымчато-бурые спины мелькали на сопках и скрывались.

— Потерялись олешки, — прошептал Семка, выезжая из болотца.

И вновь свист ветра в ушах, все приближающееся стадо и крупный дождь, яростно бьющий по лицу.

Это походило на сон.

Не разбирая пути, через ямы и сопки мчится упряжка, а Семка видит только стадо и не замечает крутого обрыва, черной змеей ползущего наискосок. Он не замечает ничего, кроме оленьих голов уже остановившегося стада, но резкий удар по ногам, какой-то странный шум в ушах и ослепительный свет, озаривший его душу, прекращают его полет над оранжевыми кустами тундрового тальника…

…Упряжка с размаху падает в обрыв на дно каменистого оврага.

Он просыпается в своем чуме. Вокруг добрые, понимающие лица женщин. Постаревший отец. Губы его дрожат, когда он наклоняется над Семкой.

— Если бы не ты, — говорит он, — олени бы разбежались.

И все улыбаются, покачивая головами, точно хотят сказать, что они никогда не забудут, как Семка спас им жизнь.

— Приезжал доктор, — говорит Илько, — велел тебе лежать. Ты ушибся немного. Поправляйся.

— А мы думали, что ты только в начальники хочешь вырасти, а ты и олешков любишь, — неожиданно говорит Некучи.

— Я ученым хочу быть, — шепчет Семка, — а начальником я не хочу быть.

Он хочет сказать еще что-то важное и ласковое, но Илько перебивает его.

— А я на тебя и не сержусь, — говорит он, — и про Ванюту напиши. Он хороший человек, но ему пить не надо. Его из колхоза тогда исключат…

— Напишу, — говорит Семка, — обязательно про Ноготысого напишу, пусть его исключат. А про Ванюту… Семка улыбается мягко, по-детски.

— Пусть его самые хорошие врачи лечат. Он сознательный элемент, а не охвостье какое-нибудь.

И устало опускает веки.

Это произведение перешло в общественное достояние в России согласно ст. 1281 ГК РФ, и в странах, где срок охраны авторского права действует на протяжении жизни автора плюс 70 лет или менее.

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.

  1. Иван Меньшиков. Бессмертие