Джозеф Конрад.
Негр с «Нарцисса»
править
I
правитьМистер Бэкер, старший подшкипер шхуны «Нарцисс», одним движением перешагнул из своей освещенной каюты в темноту шканцев. Над головой его, в пролете кормы, ночной вахтенный пробил две склянки. Было девять часов. Мистер Бэкер спросил, обращаясь к кому-то над собой:
— Все на палубе, Ноульс?
Человек, прихрамывая, спустился с лестницы и ответил, как бы соображая:
— Кажется, что так, сэр. Все наши старые ребята налицо, да и куча новых притом же. Должно быть, что все тут.
— Скажите боцману, чтобы он созвал всю команду на корму, — продолжал мистер Бэкер, — и велите какому-нибудь юнге принести сюда хорошую лампу. Я хочу сделать команде перекличку.
На корме главной палубы было темно; но у середины судна две полосы яркого света, вырываясь через открытый люк бака, разрезали мрак тихой ночи, окутывавшей корабль. Оттуда доносился гул голосов и в освещенных дверях у левого и правого борта мелькали движущиеся силуэты людей. Они внезапно появлялись, очень черные и плоские на фоне света, точно вырезанные из листа жести, и тотчас же исчезали. Судно было готово к отплытию. Плотник вогнал последний клин в рейки и, бросив вниз свой молоток, с чрезвычайно глубокомысленным видом отер с лица пот, как раз в ту минуту, когда пробило пять склянок. Палубы были вымыты, брашпиль смазан и приготовлен к подъему якоря; большой буксирный канат длинными петлями тянулся вдоль одного из бортов. Один конец его был поднят и свешивался через поручни в ожидании буксирного парохода, который должен был скоро подойти к «Нарциссу», шумно пыхтя, разрезая воду, горячась и дымя в чистой и прохладной ясности раннего утра. Капитан был на берегу. Он набирал там новых матросов, чтобы пополнить свою команду. А офицеры, покончив со своими дневными обязанностями, держались в стороне, радуясь возможности немного передохнуть. Вскоре после наступления темноты береговые лодки начали подвозить к судну отпускных из прежней команды и новых матросов. Азиаты-лодочники, одетые в белое, еще задолго до того, как при стать к сходням, свирепо требовали со своих пассажиров плату за перевоз. Лихорадочный пронзительный восточный говор бо ролся со спокойными властными голосами подвыпивших моря ков, отвечавших на наглые требования и низкую алчность пло щадной руганью. Лучезарная, усыпанная звездами, безмятеж ность восточной ночи разрывалась на грязные лоскутья крика ми ярости и жалобными воплями; борьба шла из-за сумм в прс делах от пяти анн до пол рупии. И экипажи всех стоявших в то время в Бомбейской гавани судов сразу узнали, что на «Нар цисс» прибыла новая команда.
Одуряющий шум постепенно затих. Лодки перестали подходить по три и по четыре вместе; они приставали поодиночке, распространяя вокруг глухое жужжание недовольства, которое тотчас же обрывалось возгласом: «Ни гроша больше! Провали вай к дьяволу», — вылетавшим из уст какой-нибудь темной фигуры с длинным мешком за спиной, взбиравшейся нетвердыми шагами по трапу. В баке новички, не присаживаясь и покачиваясь среди перевязанных веревками ящиков и узлов с постельными принадлежностями, знакомились со старыми матросами, а те, сидя друг над другом на двух ярусах нар, окидывали своих будущих товарищей критическими, но доброжелательными взорами. Две лампы заливали бак сильным и резким светом. Твердые шлемы, надевавшиеся при спуске на берег, были сдвинуты на затылки или валялись на палубе среди цепных канатов. Отстегнутые белые воротники торчали по обеим сторонам красных физиономий; большие руки в белых рукавах жестикулировали, рычащие голоса упорно гудели, составляя непрерывный фон для взрывов смеха и хриплых окриков:
— Эй, братец, вот тебе койка, занимай…
— С какого корабля будешь?
— Знаю его!
— Три года назад в Пэджет Саунде…
— Сказано тебе, эта койка соскакивает…
— Ну-ка, подсоби поднять сундучок…
— Не прихватил ли кто-нибудь из вас, ребята, бутылочку с берега?
— Угости, брат, табачком…
— Как не знать, еще шкипер с него опился до смерти…
— Шикарный был молодчик…
— Любил пополоскаться изнутри, вот что…
— Нет…
— Эй, придержите-ка языки, ребята…
— Говорю вам, на этой шхуне умеют жилы выматывать из бедного матроса…
Маленький паренек, по имени Крейк, а по кличке Бельфаст, стал неистово ругать судно, привирая из принципа, просто, чтобы дать новой команде о чем пораздумать. Арчи сидел на своем морском сундучке раздвинув колени и терпеливо пришивал к синим штанам белую заплатку. Матросы в черных куртках и стоячих воротниках, смешиваясь с босоногими, голорукими людьми в цветных, открытых на волосатых грудях рубахах, толкались посреди бака. Группа то колыхалась на месте, в облаке табачного дыма, то вдруг, под влиянием внезапно усиливавшейся толкотни, откатывалась в сторону. Все говорили разом, ругаясь через каждые два слова. Русский финн в желтой рубахе с розовыми полосками мечтательно смотрел вверх из-под нависшей копны волос. Два юных гиганта с миловидными детскими лицами — скандинавы — помогали друг другу стлать постель, молчаливо и мирно улыбаясь в ответ на бурю благодушной ругани и беззлобных проклятий. Старый Сингльтон, старейший матрос первой статьи на этом корабле, сидел в сторонке на палубе под самими лампами. Его мощная, обнаженная по пояс грудь и огромные бицепсы были сплошь покрыты татуировкой, точно у какого-нибудь каннибальского вождя. Белая кожа у него блестела, как атлас, между синими и красными узорами; голая спина его опиралась о пятку бушприта. Перед своим большим загорелым лицом он держал в вытянутой руке книгу. Очки и почтенная белая борода делали его похожим на какого-нибудь первобытного ученого патриарха, воплощение варварской мудрости, сохраняющего безмятежное спокойствие среди богохульной суеты жизни. Старик был глубоко погружен в чтение и его огрубелые черты принимали, когда он переворачивал страницы, выражение живейшего любопытства. Он читал «Пельгейма». Популярность Бульвера Литгона на баках кораблей, совершающих рейсы на юг, очень характерное и своеобразное явление. Какие мысли пробуждают его утонченные и явно неискренние сентенции в простых душах этих взрослых детей, населяющих мрачные странствующие по морям ящики? Какой смысл открывают их грубые неискушенные умы в изысканном многословии его страниц? Какое находят возбуждение? Забвение? Успокоение? Загадка! Есть ли это очарование непонятного? Обаяние невозможного? Или, быть может, рассказы его, словно каким-то чудом, открывают перед ними новый ослепительный мир среди царства низости и нечистоты, грязи и голода, горя и разврата, которое со всех сторон подступает к самому краю целомудренного океана, составляя все, что они знают о жизни, единственное, с чем сталкиваются на берегах эти пожизненные пленники моря? Загадка!
Сингльтон, который совершал рейсы на юг с двенадцатилетнего возраста и за последние сорок пять лет прожил на берегу не больше сорока месяцев (так мы установили по его бумагам), старик Сингльтон, который со спокойным удовлетворением хорошо пожившего человека, хвастался тем, что в промежутках между расчетом на одном корабле и отплытием на другом он никогда не мог отличить на берегу дня от ночи, — старина Сингльтон сидел невозмутимо среди гула голосов и криков, читая по складам, в состоянии очень близком к трансу, — «Пельгей ма». Он ровно дышал всякий раз, когда его почерневшие руки переворачивали страницу, огромные мускулы слегка вздувались под гладкой белой кожей плеч. Белые усы, запятнанные стекав шим по длинной бороде табачным соком, закрывали губы, ко торые двигались в беззвучном шепоте. Большие глаза присталь но смотрели из-за блеска очков в черной оправе. Против стари ка на барабане брашпиля сидел в позе скорчившейся химеры корабельный кот, уставившись зелеными глазами на своего друга. Он готовился, казалось, прыгнуть к нему на колени через согнутую спину матроса второй статьи, сидевшего у ног Сингльтона. Юный Чарли был очень худ, шея у него была длинная и тощая, позвоночник выступал цепью маленьких холмиков под поношенной рубахой. Лицо уличного мальчишки, преждевременно созревшее, проницательное и ироническое с глубокими складками, спускавшимися вниз от углов рта, низко пригибалось к костлявым коленям. Он старался связать из куска старого каната узел — талрепа. Мелкие капли пота выступали на его выпуклом лбу. Время от времени он издавал сильное сопение, искоса поглядывая при этом беспокойными глазами на старого матроса, хотя тот и не думал обращать внимания на юношу, ворчавшего над своей работой.
Шум все увеличивался. В удушливой жаре бака маленький Бельфаст, казалось, весь кипел шутливой яростью. Глаза его плясали; на багровом лице, напоминавшем комическую маску, зиял, причудливо гримасничая, черный рот. Полураздетый человек, стоя перед ним, держался за бока и, откинув голову, хохотал до слез. Другие смотрели, выпучив от удивления глаза. На верхних нарах люди курили свои коротенькие трубки и покачивали голыми коричневыми ногами над головами товарищей, которые, растянувшись внизу на сундуках, прислушивались к гвалту, улыбаясь кто тупо, кто презрительно. Из-за белых краев коек высовывались головы с смеющимися глазами; но тела тонули во мраке нар, напоминавших узкие ниши для гробов в белой освещенной покойницкой.
Голоса гудели все громче. Арчи, сжав губы, сосредоточился еще глубже, как будто уменьшился в объеме и упорно шил, молчаливый и старательный. Бельфаст кричал, как вопящий дервиш:
— Вот я и говорю ему, значит, ребята: «Прошу прощения, сэр, — это я говорю второму подшкиперу этого судна, — прошу прощения, сэр, — в министерстве были, должно быть, выпивши, когда они выдавали вам аттестат». — «Да, как ты смеешь, ты…» — кричит он и кидается на меня, точно взбесившийся бык… весь как есть в белом с ног до головы. Я ничего не говорю, хватаю свое ведерко с дегтем и бац — окатываю его всего как есть, с белой физией и белым костюмом… «Вот, говорю, получай, — я как-никак матрос, а ты кто? Бездельник, говорю, ты, шкиперский подголосок, пятая собачья нога, вот кто ты!» Видели бы вы, братцы, как он пустился наутек. Деготь так начисто и ослепил его… ей-ей…
— Брешет он все, ребята. Никакого он дегтя не выливал. Я был при этом, — крикнул кто-то.
Оба норвежца сидели рядом на ящике, невинно озираясь по сторонам круглыми глазами, безмятежные и похожие друг на друга, словно пара влюбленных птиц на жердочке; но русский финн среди гвалта, резких выкриков и раскатистого смеха оставался неподвижным, вялым и мрачным, точно глухой человек, лишенный позвоночника. Рядом с ним Арчи улыбался своей иголке. Один из новичков, широкоплечий малый с сонными глазами, воспользовавшись временным затишьем, насмешливо обратился к Бельфасту:
— Удивляюсь я, как это хоть один подшкипер уцелел до сих пор с этаким парнем на борту; уж, верно, теперь они присмирели, после того как ты занялся их укрощением, братец.
— Известно присмирели! — взвизгнул Бельфаст. — Эх, если бы только мы держались покрепче друг за дружку… Они всегда хороши, когда их прижмешь к стенке. Будь они прокляты, подлецы…
Он брызгал слюной, размахивал руками, затем вдруг расхохотался и, вынув из кармана плитку черного табаку, откусил от нее с забавной напускной свирепостью.
Другой новичок, с косыми глазами и длинным желтым лицом, все время слушавший, разинув рот, в тени канатного ящика, вдруг вставил визгливым голосом:
— Ну, это во всяком случае обратный рейс. Худо ли, хорошо ли, я сумею постоять за себя, пока не доберусь домой, а уж на ногу себе наступить не позволю. Я им покажу.
Все головы повернулись к нему. Только матрос второй статьи и кот по-прежнему не проявляли никакого интереса. Щуплый паренек с белыми ресницами стоял, уперев руки в боки. Он имел такой вид, будто прошел уже через все унижения и жестокости, какие только существуют на свете, будто его уже били по щекам, пинали ногами, валяли в грязи, царапали, оплевывали, обливали нечистотами. И он, улыбаясь с видом человека, застрахованного от всех зол и бед, обводил взором окружающие лица. Его уши пригибались вниз под тяжестью проломленной твердой шляпы, а разорванные полы черного пальто спускались бахромой на икры его ног. Он расстегнул две последние уцелевшие пуговицы и все увидели, что на его теле нет рубахи. По какой-то несчастной особенности этого человека даже жалкие лохмотья, которые, казалось, никому не могли принадлежать, имели на нем такой вид, точно он где-то украл их. Шея у него была длинная и худая, веки красные, вокруг челюстей висели редкие волосы; сутулые, опущенные плечи напоминали надломленные крылья птицы. Вся левая сторона туловища была облеплена засохшей грязью, из чего следовало заключить, что он недавно ночевал в мокрой канаве. Чтобы спасти свое хи лое тело от окончательного разрушения, он сбежал с американского судна, на которое отважился поступить в минуту безумного легкомыслия. Около двух недель он протолкался на берегу в туземном квартале, выпрашивая рюмочку, голодая, ночуя на кучах мусора, бродя под солнцем точно жуткий выходец из царства кошмара. Он продолжал стоять среди бака, отвратительно улыбаясь, в внезапно воцарившейся тишине. Этот чистый белый бак был теперь его убежищем; здесь он мог лодырничать, валяться, спать, есть и проклинать пищу, которую он ел; здесь он мог развернуть свои таланты по части увиливания от работы, плутовства и попрошайничества; здесь он наверно найдет человека, которого можно будет взять лестью, и жертву, которую удастся застращать, — и здесь же он пожнет плоды всего этого. Все они знали, что он за человек. Есть ли на земле уголок, где не был бы знаком этот зловещий свидетель неизменного торжества лжи и наглости? Молчаливый матрос с длинными руками и крючковатыми пальцами, куривший лежа на спине, повернулся на своей койке, хладнокровно осмотрел новичка и пустил к двери, через его голову, длинную струю прозрачной слюны. Все они знали, что это за тип. Это был один из тех, кто не умеет управлять рулем, не умеет сплеснивать, кто увиливает от работы в темные ночи, кто, взобравшись наверх, как безумный, цепляется обеими руками и ногами за реи, осыпая бранью ветер, дождь, темноту; один из тех, кто клянет море в то время, когда другие работают. Такие люди последними уходят на работу и первыми возвращаются с нее. Они почти ничего не умеют делать и не желают делать того, что умеют. Это излюбленные чада филантропов. Симпатичные и достойные существа, которые чрезвычайно точно осведомлены о своих правах, но совершенно не знакомы с мужеством, выносливостью, сознанием долга, преданностью и молчаливой товарищеской верностью, связывающей воедино судовую команду. Это независимые отпрыски разнузданной вольности трущоб, питающие непримиримую ненависть и презрение к суровому труженичеству моря.
Кто-то крикнул ему:
— Как тебя звать?
— Донкин, — ответил он, оглядываясь с наглой веселостью.
— А кто ты будешь? — спросил другой голос.
— Да такой же моряк, как и ты, старина, — ответил тот, и тон его, несмотря на явное желание выразить сердечность, прозвучал наглостью.
— Будь я проклят, если ты, черт возьми, не смахиваешь больше на какого-нибудь погоревшего кочегара, — последовал в ответ убежденный шепот.
Чарли поднял голову и пропищал резким голосом: — «Он настоящий мужчина и моряк», — затем, утерев нос рукой, прилежно нагнулся снова над своей иголкой. Несколько человек! рассмеялись. Во взглядах остальных продолжало сквозить недоверие. Новичок-оборванец разгневался.
— Нечего сказать, славно вы встречаете на баке товарища, — прорычал он, — люди вы, или так людоеды бессердечные?
— Не снимай с себя рубашки по первому слову, товарищ, — крикнул Бельфаст, вскакивая перед ним в одно и то же время пламенный, угрожающий и добродушный.
— Уж не слеп ли этот болван? — спросил ничем не смущающийся оборванец, с деланным изумлением оглядываясь по сторонам, — не видит он что-ли, что на мне нет рубахи?
Он вытянул перед собой крест-накрест обе руки и с драматическим видом потряс лохмотьями, прикрывавшими его кости.
— А знаете почему? — продолжал он очень громко. — Проклятые янки хотели выпустить мне кишки, оттого что я стоял за свои права, как полагается. Я англичанин, вот я кто. Ну, они, ясное дело, ополчились на меня, и мне пришлось удрать. Вот и вся штука. Не видали вы что ли никогда человека в крайности? Что же это в самом деле за проклятущий корабль такой? Я до смерти измучен, у меня ничего нет — ни мешка, ни постели, ни рубахи, ни одного лоскуточка, кроме того, что на мне. Однако у меня хватило мужества утереть нос этим янки, а вот посмотрим, хватит ли у вас великодушия, чтобы пожертвовать товарищу пару старых штанов?
Он знал, как завладеть простодушными чувствами этой толпы. Все тотчас же выразили ему свое сочувствие, в форме шутки, пренебрежения или воркотни; затем оно приняло форму подарков. Кто-то запустил в него одеялом, за ним последовала пара сапог, упавших к его грязным ногам; с криком «держи!» — свернутая пара штанов, отяжелевшая от пятен дегтя, ударила его в плечо. А он невозмутимо продолжал стоять посредине, и белая кожа его рук и ног, просвечивая сквозь фантастический узор лохмотьев, говорила о связывающем их общечеловеческом родстве. Порыв великодушия затопил колеблющиеся сердца волной сентиментальной жалости. Их умиляла собственная готовность облегчить нужду товарища. Раздавались крики: «Так и быть, снарядим тебя, старина!» Бормотание: «Никогда не встречал еще парня в такой крайности… бедняга… у меня вот завалялась старая фуфайка… не пригодится ли тебе?., возьми, дружище!..»
Эти дружеские возгласы наполняли бак. Он обходил койки, шлепая своими босыми ногами, и собирал вещи в груду, ища глазами новых подачек. Бесчувственный Арчи небрежно подбросил в кучу старую суконную фуражку с оторванным козырьком. Старый Сингльтон, погруженный в блаженное царство вымысла, продолжал читать, не обращая ни на что внимания. Чарли с бессердечностью юности провизжал:
— Если тебе потребуются медные пуговицы для нового мундира, у меня найдется парочка!
Грязный объект всеобщей благотворительности пригрозил юноше кулаком:
— Я выучу тебя держать бак и чистоте, молокосос, — злобно прорычал он, — не беспокойся, узнаешь скоро, как обращаться с матросом первой статьи, щенок неученый.
Он бросил на него злобный взгляд, но, заметив, что Сингльтон закрыл книгу, тотчас же зашмыгал своими глазками-бусинками по койкам.
— Займи-ка вон ту койку у двери, она будет поприличней, — посоветовал Бельфаст.
Послушавшись совета, Донкин сгреб свои подарки в охапку, прижал весь ворох к груди и осторожно взглянул на русского финна, который с отсутствующим видом стоял рядом, быть может, созерцая одно из тех видений, которые преследуют сыновей его расы.
— Пропусти, чухна, — сказала жертва американской жестокости. Финн не пошевельнулся, не услышав.
— Проваливай же, черт возьми, — крикнул Донкин, отталкивая его локтем. — Убирайся, олух ты глухонемой. Убирайся, говорят тебе!
Финн пошатнулся, пришел в себя и молча посмотрел на говорившего.
— Этих проклятых иностранцев нужно во как держать, — объявил баку любезный Донкин, — Попробуй только дать им волю, так все четыре лапы на стол и положат сразу.
Он швырнул все свое имущество на пустую койку и, учтя одним зорким взглядом весь риск предприятия, подскочил к финну, который продолжал стоять все так же задумчиво и уныло.
— Ты у меня узнаешь, как колодой на дороге стоять, — заорал он. — Всю морду расшибу, головотяп проклятый!
Большинство матросов уже лежало на койках, так что пол бака был в полном распоряжении ссорящихся. Драка, затеянная несчастным Донкином, вызвала интерес. Он плясал в своих лохмотьях, гримасничал и кривлялся перед изумленным финном, прицеливаясь на расстоянии в его тяжелое спокойное лицо. Раздалось несколько ободряющих возгласов. «Дай ему раз — Уайтчепель!» [лондонский квартал притонов и трущоб], — и матросы уселись поудобнее на своих койках, чтобы следить за боем. Другие кричали: «Заткнись… сунь-ка лучше голову в свой мешок…» Снова поднялся гвалт. Но сверху вдруг посыпались тяжелые удары вымбовкой по палубе. Они прогудели в баке, точно выстрелы из маленькой пушки. Затем за дверью раздался голос боцмана, повелительно подчеркивавший слова:
— Оглохли вы там, что ли? На корму! Перекличка всей ко- | манде!
На минуту все замерло, затем пол бака скрылся под босыми ногами, зашлепавшими по доскам, когда люди стремительно соскочили со своих коек. Одни отыскивали шапки, погребенные под сброшенными одеялами; другие, зевая, стягивали пояса штанов, третьи торопливо выколачивали о деревянную обшивку недокуренные трубки и засовывали их под подушки.
— Что это еще за новости? Так нам и не дадут никогда передохнуть? — завопил Донкин. — Если на этом корабле такие порядки, придется изменить их… предоставьте уж мне… я живо…
Никто на баке не обращал на него внимания. Люди украдкой проскальзывали через дверь по двое и по трое; подобная привычка почему-то у всех матросов коммерческих судов — они никогда не выходят из дверей просто, как делают это береговые жители. Сторонник реформ последовал за ними. Сингльтон вышел последним, натягивая на ходу куртку. Он выступал с величественным и патриархальным видом, высоко неся свою голову закаленного жизнью мудреца над телом старого атлета. Один Чарли остался сидеть в ослепительно освещенном пустом помещении, между двумя рядами железных звеньев, исчезавших в узкой полосе мрака перед ним. Он изо всех сил стягивал концы, спеша закончить свой узел. Вдруг он вскочил на ноги, запустил веревкой в кота и бросился за черным, который помчался от него, перепрыгивая через канатные зажимы, задрав вверх свой вытянутый хвост.
После яркого освещения и духоты бака, безмятежная чистота ночи окутала моряков своим ласкающим теплым дыханием: оно струилось под бесчисленными звездами, трепетавшими над верхушками мачт тончайшим облаком сияющей пыли. По направлению к городу черная вода прорезалась дорожками света, мягко изгибавшимися на едва заметной ряби, словно пучки волокон, уносимые течением к берегу. Вдалеке рядами горели огни, как бы выставленные напоказ между громоздящимися зданиями, а по другую сторону гавани темные холмы высоко изгибали свои черные хребты, на которых тут и там, как искра, упавшая с неба, сверкала звезда. Вдалеке, у входа в доки, ослепительным холодным светом сияли на высоких столбах электрические фонари, словно пленные призраки каких-то злобных лун. На разбросанных по рейду судах царила полная тишина. Их темные громоздкие очертания призрачно выступали при слабом свете якорных огней, напоминая какие-то странные монументальные сооружения, покинутые людьми на вечный покой.
Перед дверью каюты мистер Бэкер делал перекличку команде. Пробираясь нетвердыми шагами мимо грот-мачты, они видели перед собой на корме его круглое широкое лицо и лист белой бумаги, который он держал перед собой. Из-за плеча подшкипера выглядывала заспанная физиономия юнги, который, опустив веки, держал в вытянутой руке светящийся шар лампы. Не успело шлепанье босых ног затихнуть на палубе, как подшкипер уже начал выкликать имена. Он произносил их отчетливо, торжественным тоном, как бы приобщая эту перекличку к тоскливому одиночеству, бесславной и скрытой борьбе или, пожалуй, еще более мучительной необходимости сносить мелкие лишения и исполнять опостылевшие обязанности. Как только подшкипер произносил чье-либо имя, кто-нибудь из матросов отвечал: «Здесь» или «есть, сэр» — и, отделяясь от темной массы голов, ясно выступавшей над черной линией правого борта, входил босыми ногами в круг света; затем, сделав несколько бесшумных шагов, снова исчезал в тени левых шканцев. Они отвечали различным тоном: некоторые глухим бормотанием, другие ясными звонкими голосами, а кое-кто, точно усматривая во всей этой церемонии личное оскорбление, и просто грубо. На коммерческих судах, где понятие иерархии развито слабее и где все чувствуют себя равными перед равнодушной безграничностью моря и настоятельной необходимостью работать, дисциплина не так строга, как на военных кораблях.
Мистер Бэкер ровным голосом выкликал:
— Хаензен, Кемпбель, Смит, Вамимбо… Ну, что там, Вамимбо, почему вы не отвечаете? Вечно приходится два раза вызывать вас!
Финн издал, наконец, непонятное ворчанье и, выступив из толпы, перешел через полосу света, мечтательный и равнодушный, сохраняя все тот же вид сомнамбулы. Подшкипер начал читать быстрее. Крейк, Сингльтон, Донкин.
— Господи Иисусе! — невольно вырвалось у него, когда Донкин появился в полосе света. Он остановился и обнажил в злобной улыбке бледные десна и длинные верхние зубы.
— Что-нибудь там не в порядке у меня, мистер подшкипер? — спросил он с оттенком дерзости в подчеркнутой простоте тона.
На обеих сторонах палубы раздались смешки.
— Ладно, проходите, — проворчал мистер Бэкер, пронизывая нового матроса упорным взглядом голубых глаз. Донкин вдруг исчез из света в темной группе прошедших через перекличку людей. Там его встретили одобрительным похлопыванием по спине и шепотом лестных замечаний:
— Молодчина! Не боится…
— Уж этот-то покажет им, увидишь, что покажет.
— Ну, прямо, что твой петрушка… А приметил ты, как подшкипер выкатил на него зенки? Умора!
— Ну, будь я проклят, если когда-нибудь…
Последний матрос перешел в темноту; наступило минутное молчание, покуда подшкипер проверял список.
— Шестнадцать, семнадцать, — бормотал он, — тут одною не хватает, боцман? — произнес вслух мистер Бэкер.
Боцман — крупный человек, смуглый и бородатый, стоял рядом с подшкипером.
— На носу никого не осталось, сэр, — произнес он грохочущим басом, — я осмотрел все. Его, по-видимому, нет на борту. Может быть, явится еще до рассвета.
— Может, явится, а может, и нет, — вставил подшкипер. — Не могу разобрать этого последнего имени… сплошная клякса… Ну, ладно, ребята, ступайте вниз.
Смутная неподвижная группа людей зашевелилась, рассыпалась и двинулась вперед.
— Уэйт [wait — подождите (англ.)], — крикнул сильный звонкий голос.
Все остановились. Мистер Бэкер, успевший уже отвернуться и зевнуть, стремительно обернулся, так и не закрыв рта. Наконец он выпалил свирепым голосом:
— Что это значит? Кто это крикнул? Что…
Но тут он заметил у борта чью-то высокую фигуру. Она приближалась и расталкивала толпу, направляясь тяжелыми шагами к полосе света на шканцах. Затем звучный голос снова произнес «Уэйт!». Фонари осветили фигуру мужчины. Он был очень высок ростом и голова его тонула наверху в тени спасательных лодок, стоявших на рострах над палубой. Белые глаза и зубы отчетливо блестели, но лицо исчезало в тени, так что разглядеть его было совершенно невозможно. Руки у незнакомца были большие и как будто в перчатках.
Мистер Бэкер бесстрашно выступил вперед.
— Кто вы такой? Как вы смеете? — начал он.
Юнга, удивленный не меньше остальных, поднял фонарь к лицу незнакомца. Лицо было черное. Удивленный гул, слабый гул, в котором прозвучал точно в подавленном бормотанье слова «негр», пробежал по палубе и исчез в ночи. Негр, казалось, ничего не слышал. Он не двигался, ритмически покачиваясь на месте. Через минуту он спокойно произнес:
— Меня зовут Уэйт, Джемс Уэйт.
— О, — произнес мистер Бэкер. Затем, после нескольких секунд напряженного молчания, его раздражение прорвалось:
— А, вас зовут Уэйт? Что ж из этого? Что вам здесь нужно? Зачем вы явились сюда орать?
Негр был спокоен, хладнокровен, величав, великолепен. Люди подошли ближе и остановились позади него. Он был на пол головы выше самых высоких из них.
Он сказал:
— Я тоже принадлежу к этой команде.
Произношение у него было отчетливое, пожалуй, даже немного чересчур точное. Глубокие, несущиеся, раскатистые звуки его голоса без усилий заполняли палубу. В нем чувствовалось искреннее презрение ко всему окружающему и в то же время какая-то непринужденная снисходительность, точно он, созерцая с высоты своих шести футов и трех дюймов всю неизмеримость человеческого безумия, не желал чересчур жестоко осуждать его.
Негр продолжал:
— Капитан договорился со мной сегодня утром. Я никак не мог поспеть на борт раньше. Поднимаясь по сходням, я увидел на корме толпу и сразу догадался, что идет перекличка. Вот почему я назвал свое имя. Мне казалось, что оно должно стоять у вас в списке и что вы поймете меня. Вы меня не поняли.
Он остановился. Безрассудство, окружавшее его, было посрамлено. Он, как всегда, был прав и, как всегда, готов простить. Презрительные возгласы прекратились, и он спокойно стоял в кругу этих белых людей, тяжело дыша. Он высоко держал голову в ярком свете лампы, голову, мощно вылепленную из глубоких теней и ярких отблесков, голову сильную, неправильную, с уродливым сплющенным лицом. Это лицо было патетично и грубо, — оно являло собой трагическую, таинственную, отталкивающую маску души негра.
Мистер Бэкер рассматривал бумагу, близко придвинув ее к лицу.
— Да, так и есть. Ладно, Уэйт, отнесите свои вещи на бак, — сказал он.
Глаза негра вдруг дико завращались, так что стали видны одни белки. Он прижал руки к бокам и дважды закашлялся металлическим, гулким и потрясающе громким кашлем. Эти приступы кашля прозвучали словно два взрыва в погребе. Купол неба завибрировал от них, и железная броня больверка, казалось, зазвенела ему в унисон. Затем Уэйт вместе с остальными направился в переднюю часть. Офицеры, стоявшие в дверях каюты, слышали как он сказал: «Не поможет ли кто-нибудь из вас, товарищи, снести мои пожитки? У меня сундук и мешок». Слова эти, произнесенные ровным звучным голосом, раздались по всему судну; тон вопроса не допускал отказа. Короткое быстрое шлепанье людей, несущих что-то тяжелое, удалилось по направлению к баку, но высокая фигура негра продолжала маячить у главного люка в группе более мелких силуэтов. Снова послышалось, как он спросил: «А что повар у нас цветной джентльмен?» Затем разочарование и неодобрительное: — «А! Хм!» — в ответ на сообщение, что повар всего-навсего белый. Однако, когда они все вместе двинулись к баку, он снизошел до того, чтобы просунуть голову в дверь судовой кухни и проорать туда: «Добрый вечер, доктор», — голосом, от которого зазвенели все кастрюли. Повар дремал в полутьме на угольном ящике перед капитанским ужином. Он вскочил, как будто кто-нибудь его ударил хлыстом, и стремительно выбежал на палубу, но увидел только несколько спин, которые со смехом удалялись к баку. Рассказывая потом об этом плаваньи, он обычно говорил: «Бедный малый напугал меня. Мне почудилось, что в кухню заглянул сам дьявол».
Повар уже семь лет служил на судне при одном и том же капитане. Это был степенный человек, имевший жену и троих детей, в обществе которых он проводил в среднем не больше месяца в году. Но, живя на берегу, он неизменно по воскресеньям два раза ходил с семьей в церковь. На море он каждый вечер засыпал при горящей лампе, с трубкой во рту и открытой библией в руках. И каждую ночь кто-нибудь заходил к повару, тушил его лампу, вынимал книгу из его рук и трубку из его зубов.
— Потому что иначе, — говорил обыкновенно Бельфаст, — сердясь и жалуясь, — в одну прекрасную ночь ты, старый дуралей, проглотишь свою проклятую трубку, и мы останемся без повара.
— Ах, сынок, я готов предстать перед своим творцом, и хотел бы видеть вас такими же, — отвечал тот с блаженным спокойствием и нелепым и трогательным в одно и то же время.
Бельфаст за дверью кухни начинал приплясывать от досады.
— Ах ты, блаженный дуралей! Я не хочу, чтобы ты умирал, — вопил он, обращая к повару свирепое лицо с нежными глазами. — Чего ты торопишься, деревянная башка, старый греховодник? Черт и так достаточно скоро заполучит тебя. Подумай о нас… о нас… о нас!
И он уходил, топая ногами, отплевываясь, полный возмущения и тревоги; тогда как повар, выйдя из кухни с кастрюлей в руке, разгоряченный, перепачканный и безмятежно спокойный, провожал с улыбкой превосходства спину своего «маленького чудака», убегавшего в ярости. Они были большими друзьями.
Мистер Бэкер, прогуливаясь со вторым помощником у ахтер-люка, вдыхал влажный ночной воздух.
— Эти вест-индские негры бывают иногда удивительно статными и большими, особенно некоторые попадаются… уф! Этот, например, здоровенный мужчина, не так ли, мистер Крейтон? Славно работает должно быть. Э? Уф! Я, кажется, возьму его в свою вахту.
Второй помощник, красивый благовоспитанный молодой человек, с решительным лицом и великолепным сложением, спокойно ответил, что он, собственно, так и предполагал. В его тоне чувствовалась легкая горечь, которую мистер Бэкер ласково попытался устранить.
— Ну, ну, юноша, — сказал он, фыркая между словами. — Не будьте слишком жадны. Этот здоровенный финн все время плаванья был в вашей вахте. Я не хочу быть несправедливым. Можете взять себе этих двух молодых скандинавов, а я… уф… я за беру негра и этого… уф… этого нищего, ободранного малого в черном пальто… уф… я заставлю его… уф… вывернуться наиз нанку или… уф… я не буду Бэкером… уф, уф, уф! Он трижды свирепо фыркнул. У него была привычка фыркать таким обра зом между словами и в конце своих сентенций. Это было слан ное внушительное фырканье, которое прекрасно вязалось с его угрозами, грузной бычьей осанкой, подпрыгивающей быстрой походкой, крупным, покрытым рубцами, лицом, решительными глазами и сардоническим выражением рта. Но фырканье это давно уже перестало пугать его подчиненных. Они любили мистера Бэкера. Бельфаст (который был его любимцем и знал это) изображал его за его спиной, не особенно заботясь о том, чтобы это осталось в тайне. Чарли — с большей осторожностью — копировал его походку. Некоторые из выражений подшкипера утвердились и сделались обиходными словечками на баке. Большей популярности трудно достигнуть. К тому же вся команда в глубине души знала, что подшкипер при случае может «свернуть парню шею по всем правилам искусства, принятым в океане».
Теперь он отдавал последние приказания:
— Уф… эй, Ноульс! Соберите команду в четыре. Я хочу… уф… лечь в дрейф до того, как подойдет буксир. Следите, когда приедет капитан. Я пойду прилягу, не раздеваясь… уф… позовите меня, как только увидите лодку. Уф! уф!., у старика наверно найдется, что порассказать, когда он поднимется на борт, — заметил мистер Бэкер, обращаясь к Крейтону. — Ну, доброй ночи… уф… завтра нам предстоит трудный денек… уф… ступайте — ка лучше отдохнуть… уф… уф!
На темную палубу брызнул сноп света, затем дверь захлопнулась и мистер Бэкер очутился в своей уютной каюте. Молодой Крейтон продолжал стоять, перегнувшись через перила, мечтательно вглядываясь в восточную ночь. Он видел в ней длинную деревенскую тропинку, на которой шевелились тени листьев и плясали солнечные зайчики, видел движущиеся ветви, которые соединялись над дорожкой, образуя свод, и в их рамке нежную ласкающую синеву неба Англии. Девушка в светлом платье, улыбавшаяся под зонтиком в зелени арки, казалось, спустилась на дорожку прямо с ясного неба.
На другом конце корабля бак, освещенный теперь одной лампой, засыпал в тусклой пустоте, прорезаемой громким дыханием и отрывистыми короткими вздохами. Двойные ряды коек зияли чернотой, словно могилы, занятые беспокойными трупами. Кое-где полузадернутая занавеска из веселенького ситца указывала на то, что на койке спит сибарит. Чья-то нога, очень белая и безжизненная, свешивалась через край, чья-то вытянутая рука торчала наружу, с обращенной вверх ладонью и полузакрытыми толстыми пальцами. Два легких храпа, не сливаясь, спорили друг с другом в забавном диалоге. Сингльтон, раздевшись снова догола (старик сильно страдал от жары), охлаждал свою спину у порога бака, скрестив руки на обнаженной разукрашенной груди. Голова его касалась балки верхней палубы. Негр, наполовину раздетый, стлал себе на верхней койке постель. Его высокая фигура бесшумно двигалась в одних носках. Пара подтяжек, болтаясь сзади, била его по ногам. Донкин сидел на полу, в тени стоек и бушприта, и жадно жевал кусок сухого корабельного сухаря, поджав под себя ноги и беспокойно шмыгая глазами. Он держал сухарь всей пятерней и со свирепым видом вонзал в него свои челюсти. Между его раскоряченных ног сыпались крошки. Затем он встал.
— Где наша бочка для питья? — спросил он многозначительным тоном.
Сингльтон, не говоря ни слова, указал большой рукой, державшей короткую тлеющую трубку. Донкин нагнулся над бочкой и напился из жестяной кружки, расплескивая воду. Повернувшись кругом, он заметил негра, который смотрел на него через плечо со спокойным достоинством. Донкин отошел в сторону.
— Тоже ужин называется, — прошептал он с горечью. — Дома моя собака не стала бы есть его. А для нас с тобой годится в самый раз. Вот тебе и бак большого корабля… чтоб им пусто было! Ни одной крошки мяса! Я обшарил все ящики.
Негр смотрел на него, как человек, к которому неожиданно обратились на иностранном языке. Донкин переменил тон:
— Угости-ка табачком, товарищ, — прошептал он развязно. — Я вот уже месяц как ни разу не затянулся и не пожевал. Просто до смерти хочется! Ну-ка, старина!
— Не будь нахалом, — сказал негр.
Донкин вздрогнул и опустился на ближайший сундук в неподдельном изумлении.
— Мы с тобой не пасли вместе свиней, — продолжал Джемс Уэйт низким тихим голосом. — Вот тебе табак.
Затем после паузы он спросил:
— С какого корабля?
— «Золотой Штат», — невнятно пробормотал Донкин, набивая рот табаком. Неф тихо свистнул.
— Удрал? — спросил он коротко.
Донкин кивнул. Одна из его щек вздулась от жвачки.
— Конечно, удрал, — пробормотал он. — Сначала они вышибли дух из одного парня по пути сюда, а потом принялись за меня. Я и удрал.
— А вещи бросил?
— И вещи, и деньги, — ответил Донкин, слегка повышая голос. — У меня ничего не осталось, ни платья, ни постели. Этот маленький ирландчик, знаешь — кривоногий, дал мне одеяло. Пойти, что ли, соснуть сегодня на палубе?
Он вышел на палубу, волоча за спиной конец одеяла. Синг льтон, не поднимая глаз, слегка посторонился, чтобы пропустить его. Негр спрятал костюм, в котором явился с берега, и уселся в опрятном рабочем платье на сундук, свесив одну руку с колен. Некоторое время он молча рассматривал Сингльтона, затем обратился к нему:
— Что, как тут у вас на корабле? Сносно, э?
Сингльтон не шевельнулся. Прошло много времени, прежде чем он ответил, сохраняя на лице все ту же неподвижность:
— Корабль… корабли все хороши. Дело в людях.
Он снова принялся курить в глубоком молчании. Мудрость, которую он усвоил, внимая в течение полувека грохоту волн, бессознательно заговорила его старыми устами. Кот мурлыкал над брашпилем. Джемс Уэйт разразился вдруг припадком грохочущего завывающего кашля, который потряс его словно ураган и заставил стремительно растянуться на сундуке, задыхаясь и выкатив глаза. Несколько человек проснулись. Один сонно пробурчал на своей койке:
— Черт! Что тут еще за шум?
— У меня простуда, — ответил, задыхаясь, Уэйт.
— Хороша простуда, — проворчал человек. — По-моему, брат, тут дело посерьезнее.
— Ты так думаешь? — переспросил негр, выпрямившись и снова придав своему голосу оттенок высокомерного презрения.
Он взобрался на свою койку и опять сильно закашлялся, высунув при этом голову, чтобы следить за впечатлением на баке. Протестов больше не было. Он откинулся на подушку и с койки скоро раздалось ровное тяжелое дыхание, словно спавшего на ней человека мучил тяжелый сон.
Сингльтон продолжал стоять в дверях, обернувшись лицом к свету. Его одинокая фигура в тускло освещенной пустоте уснувшего бака казалась еще больше, колоссальнее, много старше. Он был стар, как само Время, которому как раз подобало быть здесь, в этом тихом, точно склеп, баке, где оно могло созерцать терпеливыми глазами короткую победу сна-утешителя. Он же был только дитятей времени, одиноким обломком уничтоженного и забытого поколения. Он стоял неподвижно, все еще сильный и, как всегда, бездумный, завершенный человек, с обширным пустым прошлым и без будущего, с детскими импульсами и похороненными в татуированной груди страстями мужчину. Люди, способные понять его молчание, уже не существовали на земле, — те люди, которые умели жить за пределами жизни, в созерцании вечности. Они были сильны, как сильны те, кто не знает ни сомнений, ни надежд. Они были нетерпеливы и выносливы, буйны и преданны, своевольны и верны. Благонамеренные люди, пытаясь изобразить их, утверждали, будто они вечно ныли над каждым глотком пищи и работали в постоянном страхе за свою жизнь. Но на самом деле это были люди, которые знали труд, лишения, насилие, разгул, но не знали страха и не носили в сердце злобы. Этими людьми было трудно командовать, но зато ничего не стоило воодушевить их; они были безгласны, но достаточно сильны, чтобы заглушить презрением сентиментальные голоса, оплакивавшие в глубине их сердец суровость выпавшей им на долю судьбы. Это была единственная в своем роде судьба — их собственная судьба; одна возможность нести ее на своих плечах уже казалась им привилегией избранных. Жизнь этого поколения была бесславна, но необходима. Они умирали, не познав сладости нежных привязанностей или отрады домашнего очага, но, умирая, не видели перед собой мрачного призрака узкой могилы. Они вечно оставались детьми таинственного моря. Их сменили взрослые дети недовольной земли. Они не так злы, но менее невинны. Не так невежественны, но зато не способны так горячо верить; и если они научились говорить, то зато научились и ныть. Те, прежние, были сильны и безгласны; они были обезличены, согнуты и выносливы, как каменные кариатиды, поддерживающие ночью освещенные залы сияющего прекрасного здания. Теперь они исчезли, но это безразлично. Ни земля, ни море не хранят верности своим детям: истина, вера, поколения людей — исчезают; и это безразлично всем, кроме разве тех немногих, кто верил в истину, исповедовал веру и любил людей.
Поднялся предутренний бриз. Судно, слегка колебавшееся на якоре, закачалось сильнее; слабина цепного каната между брашпилем и клюзами натянулась, зазвенела, соскользнула на дюйм вперед и тихо поднялась с палубы, словно железо таило в себе украдкой никем незамеченную жизнь. Трущиеся в клюзах звенья издавали звуки, похожие на тихие стоны человека, вздыхающего под тяжелым бременем. Напряжение передалось брашпилю, канат натянулся как струна, вздрогнул, и ручка тормоза задвигалась легкими толчками. Сингльтон направился к носу.
До этой минуты он стоял, погруженный в беспредметную задумчивость, полный покоя и безнадежности, с мрачным остановившимся лицом, точно шестидесятилетнее дитя таинственного моря. Все мысли, передуманные им за целую жизнь, можно было бы выразить шестью словами, но движение этих предметов, составлявших такую же часть его сущности, как и бьющееся сердце, выразили живой проблеск сознания на суровом старческом лице. Пламя лампы колебалось, и старик с густыми косматыми бровями стоял над тормозом, неподвижный и сосредоточенный, среди дикой сарабанды пляшущих теней. Затем судно, послушное зову своего якоря, слегка накренилось вперед и ослабило напряжение. Канат освободился, повис и, незаметно поколебавшись, с громким стуком опустился на твердое дерево настила. Сингльтон ухватился за высокий рычаг и, повиснув на нем всем телом, повернул тормоз еще на пол-оборота. Затем он встал на ноги, вздохнул всей грудью и на минуту остановился, чтобы бросить взгляд на мощный слаженный механизм, который лежал, скорчившись, на палубе у его ног, точно какое-то спокойное чудовище, — страшный, прирученный зверь.
— Ну, ты… держи, — проворчал он повелительно в девственную чащу своей бороды.
II
правитьНа следующее утро, после восхода солнца, «Нарцисс» вышел в море.
Легкая дымка туманила горизонт. За гаванью простиралась пустынная, как небо, безмерная водная гладь, сверкавшаядочно ковер из драгоценных камней. Короткий черный буксир протащил судно в наветренную сторону, отдал фалинь и слегка накренился на шканцах, остановив машины, в то время как легкий длинный силуэт корабля медленно удалялся под спущенными парусами. Свободно висевшие верхние паруса начали понемногу наполняться и принимать мягкие округлые очертания, словно маленькие белые облака запутались в веревочной сети. Но вот выбрали шкоты, подняли реи, и корабль превратился в высокую одинокую пирамиду, скользящую, сияя белизной, в пронизанном солнцем тумане. Буксирный пароход повернул кругом и направился к берегу. Двадцать шесть пар глаз провожали ею широкую низкую корму, которая медленно ползла по легкой ряби между двумя гребными колесами, с бешеной торопливостью колотившими по воде. Он напоминал огромного водяного навозного жука, застигнутого светом, ослепленного солнцем, который тщетно старается спастись в далекий мрак суши. Он оставил на небе застывшую струйку дыма, а на воде две исчезающие дорожки пены. На том месте, где пароход останавливался, все еще держалось круглое черное пятно сажи, изгибавшееся на ряби, словно нечистый след, оставленный отдыхавшим животным.
Одинокий «Нарцисс» повернулся к югу и как будто замер, великолепный и неподвижный, на беспокойном море под движущимся солнцем. Клочья пены, проносясь мимо, задевали его борта, вода колотила его стремительными ударами. Берег ускользал, медленно исчезая вдали. Несколько птиц парили на неподвижных крыльях над верхушками мачт. Но скоро берег скрылся окончательно, птицы улетели, и с запада над резко очерченной линией горизонта вырос заостренный парус арабской лодки, идущей в Бомбей, — вырос, замер на мгновение и исчез, точно призрак. И след корабля, длинный и прямой, потянулся через день неизмеримого одиночества. Над уровнем воды алым пламенем горело заходящее солнце под мрачной тяжестью нависших облаков; закатный шквал, налетев сзади, разразился коротким потоком свистящего ливня. Корабль вышел из него, весь блестя от клотиков до ватерлинии, с потемневшими парусами. Он легко понесся вперед под попутным муссоном с очищенными на ночь палубами; беспрерывный монотонный шелест волн, двигавшихся вместе с ним, сливался с тихим шепотом людей, которым делали на корме перекличку для распределения вахт; сверху доносилась короткая жалоба какого-то блока и время от времени громкий вздох ветра.
Мистер Бэкер, выйдя из каюты, вызвал первое имя, не успев еще закрыть за собой дверь. Теперь была его вахта. По — старинному морскому обычаю, на обратном пути первую ночную вахту, от восьми до двенадцати, всегда несет старший на судне офицер. Итак, мистер Бэкер, услышав последнее «Есть, сэр», ворчливо приказал: «Смени рулевого! Смотри вперед!» — и тяжелыми шагами поднялся по лестнице юта с наветренной стороны. Вслед затем мистер Крейтон, мягко насвистывая, спустился вниз и ушел в свою каюту. У порога в задумчивости сидел буфетчик в туфлях, с закатанными до плеч рукавами. На главной палубе повар, закрывая на замок дверь кухни, препирался с юным Чарли по поводу пары носков. Слышно было, как он прочувствованно выговаривал ему в темноте у миделя:
— Не стоишь ты, брат, никакой любезности. Я тебе носки выстирал, а ты жалуешься, что в них дырки, да к тому же еще ругаешься. Прямо в лицо. Если бы я не был христианином, грубиян ты желторотый и язычник, дал бы я тебе тумака по голове. Убирайся.
Люди по двое и по трое стояли в задумчивости или медленно прогуливались вдоль больверков на шкафуте. Первый трудовой день морского перехода погружался в унылый покой обычной рутины. На высоком юте в кормовой части расхаживал, шаркая ногами, мистер Бэкер, пофыркивая в паузах между своими мыслями. В передней части часовой, поставленный смотреть вперед, устроившись между лапами двух якорей, мурлыкал бесконечную песню, покорно глядя вдаль напряженным отсутствующим взглядом. Множество звезд выступило в ясной ночи, заполняя пустоту неба. Они теплились над морем, словно живые, и со всех сторон обступали плывущий корабль, более напряженные, чем взоры прикованной толпы, неисповедимые, как души человеческие.
Переход начался, и судно — эта оторвавшаяся частица суши — одиноко и быстро, словно маленькая планета, двигалось по своему пути. Вокруг него бездны неба и моря сливались на недостижимой границе. Неизмеримая круглая пустыня двигалась вместе с ним, вечно меняющаяся и вечно постоянная, неизменно монотонная и неизменно торжественная. Время от времени другое странствующее, несущее на себе жизнь, белое пятно появлялось вдалеке и исчезало, озабоченное своей собственной судьбой. Солнце целый день смотрело на корабль и каждое утро поднималось горящим круглым глазом, полным неиссякающего любопытства. У корабля было свое будущее; он жил жизнью тех существ, которые топтали его палубы. Подобно земле, подарившей его морю, он нес на себе невыносимый груз сожалений и надежд. На нем также обитали робкая истина и дерзкая ложь. Подобно земле, и он ничего не взвешивал, был равнодушен ко всему, обреченный людьми на низкую долю. Величавое одиночество пути облагораживало низменные цели его паломничества. Он несся к югу, вспенивая воду, как бы увлекаемый доблестью высокого подвига. Смеющееся величие моря обращало в ничто протяженность времени. Дни летели один за другим, сверкающие и быстрые, как молнии маяка, а короткие полные событий ночи, напоминали мимолетные сны.
Каждому было отведено свое место, и голос склянок, раздававшийся каждые полчаса, управлял их жизнью и беспрерывным трудом. Днем и ночью на корме у штурвала виднелись голова и плечи рулевого, резко выделявшиеся на фоне солнечного света или мерцания звезд, напряженно склонившиеся над вращающимися ручками колеса. Лица менялись в беспрерывном коловращении. Молодые, бородатые, темные лица, лица ясные, лица нахмуренные, но все одинаково связанные общим братством моря, все с одним и тем же внимательным выражением глаз, зорко следящих за компасом или парусами. Капитан Аллистоун, серьезный, со старым красным шарфом вокруг шеи, проводил целые дни на юте. Ночью он много раз появлялся в темноте люка, словно привидение над могилой, и останавливался под звездами, настороженный и немой, в развевающейся, точно флаг, ночной рубахе, затем бесшумно исчезал снова. Он был родом с берегов Пентленд-Ферс. В молодости он дослужился до звания гарпунщика на петерхедских китоловных судах. Когда он вспоминал об этих временах, его беспокойные серые глаза становились неподвижны и холодны, словно кусочки льда. Потом он ради перемены перешел в Ост-Индский торговый флот. Капитан Аллистоун командовал «Нарциссом» с того самого времени, как тот был спущен. Он любил свое судно, но это нисколько не мешало ему безжалостно подгонять его, ибо капитан лелеял втайне честолюбивую мечту совершить когда — нибудь блестящий по скорости переход, который попадет в морскую печать. Он с сардонической улыбкой упоминал имя владельца, редко беседовал со своими помощниками и, выговаривая им за ошибки, произносил мягким голосом слова, которые резали, точно удары хлыста. Волосы у него были серые, как сталь, лицо суровое, цвета резинового шланга. Всю свою жизнь он неизменно брился каждый день в шесть часов утра, и лишь раз (будучи застигнут неистовым ураганом в восьмидесяти милях к югу от Маврикиевых островов) пропустил три дня подряд. Он боялся только одного — сурового божьего суда — и мечтал закончить свои дни в маленьком домике с прилегающим к нему клочком земли, в самой глубине суши, откуда не была бы видно моря.
Он, владыка этого крошечного мира, редко спускался с олимпийских высот своего юта. Под ним, так сказать у его ног, — простые смертные влачили свое обремененное заботами незаметное существование. На главной палубе мистер Бэкер, фыркая кровожадным и безобидным образом, муштровал нас, потому что — как он заметил однажды — «за это самое ему и платили деньги». Люди, работавшие на палубе, чувствовали себя здоровыми и довольными, как чувствуют себя все моряки, находясь в плавании. Истинный мир начинается со всякого места, удаленного на тысячу миль от ближайшего берега; небо, посылая туда вестников своей мощи, руководится не грозным гневом на преступление, самонадеянность и безумие, а отеческим желанием очистить и просветить простые сердца, которые ничего не знают о жизни и, не смущаясь, служат зависти и алчности.
Вечером вычищенные палубы напоминали своим мирным видом землю осенью. Солнце спускалось на покой, закутанное в плащ темных облаков. Впереди, на конце запасных ростр, сидели, скрестив руки, боцман и плотник — оба добродушные, сильные, широкоплечие. Рядом с ними коротенький толстый парусный мастер, служивший раньше во флоте, рассказывал, попыхивая трубкой, неправдоподобные истории об адмиралах. Матросы разгуливали парами взад и вперед, без усилий сохраняя на узком пространстве мерность шага и равновесие. В большом хлеву хрюкали свиньи. Бельфаст, задумчиво опершись локтем о поручни, беседовал с ними в молчаливом раздумье. Ребята, с широко раскрытыми на загорелых грудях рубашками, расселись на верхних ступеньках лестницы бака.
У фок-мачты несколько человек, собравшись кружком, спорили об отличительных признаках джентльмена. Один сказал: «Все дело в деньгах». Другой возразил: «Ничего подобного. Они говорят по-иному, не по-нашему» Хромой Ноульс всунул свою немытую физиономию (это был самый грязный человек на баке) и, обнажив в язвительной улыбке несколько желтых зубов, с хитрым видом заметил, что он «не мало повидал на своем веку ихних штанов». Задняя часть этих принадлежностей, как он уверял, бывала обыкновенно тоньше бумаги — от постоянного сидения в конторах, но в остальном штаны были первосортные и могли держаться целые годы. Все дело было во внешности.
— Не велика штука, — сказал он, — быть джентльменом, черт возьми, когда занимаешься чистым делом.
Они спорили без конца, упорные, как дети, выкрикивая с разгоряченными лицами свои поразительные аргументы; а ласковый ветер наполнял огромную полость фока, который выпячивался, раздувшись над их непокрытыми головами, и шевелил спутанные волосы мимолетным прикосновением, легким, как робкая ласка.
Они забыли свою работу, они забыли самих себя. Повар подошел, чтобы прислушаться, и остановился, весь сияя от сознания собственного благочестия, словно самодовольный праведник, который не может забыть ожидающей его славной награды. Донкин, одиноко размышлявший над своими обидами на верхушке бака, придвинулся ближе, чтобы поймать нить разговора, шедшего внизу. Он небрежно оперся о перила, повернув свое болезненное лицо к морю, и тонкие ноздри его задвигались, вдыхая ветерок. Лица, озаренные пламенем заката, выражали острое любопытство, губы блестели, глаза сверкали.
Гуляющие пары внезапно остановились на ходу с широкими усмешками на лицах; один из матросов, стиравший в чане, так и уселся в экстазе на пол с пятнами мыльной пены на мокрых руках. Даже три квартирмейстера, откинувшись назад и удобно опершись, прислушивались с улыбками превосходства на губах. Бельфаст перестал чесать ухо своей любимой свинье и, разинув рот с горящими от нетерпения глазами, старался вставить свое слово. Он поднимал руки, гримасничая и кривляясь.
Чарли издали крикнул спорящим:
— Я больше вас всех знаю о джентльменах, потому как был с ними в самых что ни на есть близких отношениях… я им чистил сапоги.
Повар, выворачивавший шею, чтобы лучше слышать, был скандализован.
— Заткнись, когда старшие говорят, бесстыжий язычник, мальчишка!
— Ладно, старая аллилуйя, я кончил, — успокоительно ответил Чарли.
Какое-то замечание Ноульса, произнесенное с невероятно лукавым видом, вызвало рябь смеха, которая выросла в волну и разразилась потрясающим грохотом. Они топали обеими ногами, с криками обращая к небу лица, многие просто лопались от смеха, ударяя себя по бедрам, тогда как другие перегибались вдвое и задыхались, обхватив обеими руками животы, словно от боли. Боцман и плотник, не меняя поз, тряслись, сидя на своих местах. Парусный мастер, жаждавший рассказать анекдот об адмирале, недовольно надулся, повар вытирал себе жирным лоскутом глаза, а хромой Ноульс, удивленный собственным успехом, стоял среди них, тупо улыбаясь.
Вдруг лицо Донкина, свешивавшееся через поручни бака, сделалось серьезным. Через дверь бака доносилось что-то вроде слабого стука. Он перешел в ропот и кончился болезненным вздохом. Человек, занимавшийся стиркой, резко погрузил обе руки в чан. Повар сразу пал духом, хуже изобличенного вероотступника. Боцман смущенно зашевелил плечами; плотник вскочил одним прыжком и удалился, а парусный мастер, казалось, мысленно отказался от своего анекдота и с мрачной решимостью принялся попыхивать трубкой. В черном проходе заблестела пара белых больших пристальных глаз, затем показалась и вся голова Джемса Уэйта, словно подвешенная между двух рук, державшихся за косяки двери по обеим сторонам лица. Кисточка его синего ночного колпака свешивалась вперед, весело танцуя над левым веком. Он, пошатываясь, вышел на палубу. Уэйт выглядел таким же сильным, как всегда, но при этом как-то странно и неестественно покачивался на ногах. Лицо его как будто чуточку похудело со времени отплытия, и глаза казались чересчур большими. Одно уж появление его как будто ускорило отступление гаснущего света; заходящее солнце резко погрузилось, словно убегая от негра; от него исходил черный туман, какое-то неуловимое веяние, что-то холодное и мрачное, ложившееся на все лица, точно траурная вуаль. Кружок распался. Радостный смех замер на застывших губах. Ни один человек из всей команды судна не улыбнулся. Никто не произносил ни слова. Многие повернулись спиной, стараясь сделать вид, будто все происходящее нисколько их не касается; другие, отвернув головы, почти против воли продолжали искоса посматривать на него; они, скорее, напоминали застигнутых на месте преступников, чем честных людей, смущенных какой-то неожиданностью. Только два или три человека смотрели прямо, слегка раскрыв губы. Все ждали, что Джемс Уэйт что-то скажет и в то же время, как будто уже заранее знали, что это будет. Он прислонился спиной к косяку и обвел всех тяжелым взглядом, властным и измученным, словно больной тиран, желающий подчинить себе толпу низких, но ненадежных рабов.
Никто не отошел. Они ждали, завороженные страхом.
Он заговорил иронически, задыхаясь между словами:
— Спасибо вам… ребята. Вы… добрые… спокойные… товарищи. Орете тут… у дверей…
Он сделал более продолжительную паузу, во время которой ребра его, делая преувеличенные усилия, старались овладеть дыханием. Это было невыносимо. Ноги зашаркали. Бельфаст застонал; один только Донкин мигал наверху своими красными веками с невидимыми ресницами и ядовито улыбался над головой негра.
Негр снова заговорил, на этот раз с неожиданной легкостью. Он больше не задыхался, и голос его звучал громко и гулко, словно он говорил в пустой пещере. Он был надменен и зол.
— Я попробовал заснуть немного. Ведь вы знаете, что я не могу спать по ночам. Приходите трещать тут под самой дверью, как проклятые старухи какие-то. А небось считаете себя хорошими товарищами? Так кажется? Очень вы заботитесь об умирающем человеке.
Бельфаст отскочил от свиного хлева.
— Джимми, — крикнул он дрожащим голосом. — Если бы ты не был болен, я бы…
Он остановился. Негр подождал немного, затем произнес мрачным тоном.
— Ты бы — что? Пойди, поищи себе кого-нибудь другого для драки. Такого же здорового, как ты. Оставь меня в покое. Я не долго протяну. Скоро отправлюсь… и так уж достаточно.
Люди стояли, притихнув, едва дыша, с злыми глазами. Это было как раз то, чего они ожидали и чего не выносили, — намек на подкрадывающуюся смерть, который этот ненавистный негр по многу раз в день бросал им в лицо, точно заслугу или угрозу. Он, казалось, гордился этой смертью, которая до сих пор лишила его лишь некоторых жизненных удобств; он чванился ею, словно никто другой в мире никогда не был близок с подобным спутником; он беспрестанно выставлял ее перед нами напоказ с любовным постоянством, которое делало ее присутствие в одно время и несомненным и невероятным. Невозможно было заподозрить кого-либо в такой чудовищной дружбе. Кто же был этот вечно ожидаемый гость Джимми — действительность или обман? Мы колебались между жалостью и недоверием, когда он по малейшему поводу начинал трясти перед нашими глазами кости своего назойливого и гнусного скелета. Он вечно выставлял его напоказ. Он говорил об этой приближающейся смерти так, как будто она была уже тут, как будто она гуляет снаружи по палубе, как будто она вот-вот войдет и уляжется на единственную пустую койку, как будто она сидит рядом с ним за каждой трапезой. Она ежеминутно вмешивалась в нашу работу, в наш досуг, в наши развлечения. Мы перестали заниматься по вечерам музыкой и пением, потому что Джимми (мы все ласково называли его «Джимми», чтобы скрыть свою ненависть к его сообщнику) ухитрился нарушить своей ожидаемой кончиной даже душевное равновесие Арчи. У Арчи была гармоника, но после пары язвительных поучений Джимми, он заявил нам, что не станет больше играть — «Джимми — не жилец на свете. Не знаю в чем штука, но только дело его очень плохо, очень плохо. Нечего приставать ко мне, ребята, я не стану играть».
Наши певцы онемели, потому что Джимми был «умирающий человек». По той же причине «ни один малый, — как заметил Ноульс, — не смел вогнать гвоздь, чтобы повесить на него свои жалкие лохмотья, без того, чтобы ему тотчас же не дали понять, какую гнусность он совершает, нарушая покой нескончаемых последних минут Джимми». Ночью, вместо веселого окрика: «Первая склянка, вылезай. Слышите вы там, эй вы! Хэй, хэй, хэй! Высунь нос!» — вахтенных выкликали шепотом, поодиночке, чтобы как-нибудь не потревожить последнего сна Джимми на земле. Правда, на самом деле, он никогда не спал и всегда умудрялся пустить нам в спину какое-нибудь язвительное замечание, когда мы, едва дыша, выскальзывали на палубу. После этого мы обыкновенно чувствовали себя с минуту грубыми животными, а немного погодя начинали ругать себя дураками. На баке мы говорили так тихо, словно это была церковь. Мы молчаливо и испуганно проглатывали свой обед, потому что Джимми был привередлив насчет пищи и жестоко негодовал на солонину, сухари и чай, словно эти продукты вообще не были пригодны для человеческого питания — «а так только, разве для умирающего». Он говорил: «Неужели нельзя найти ломтик мяса получше для больного человека, который хочет добраться домой, чтобы подлечиться или лечь в могилу? Как бы не так! Если бы только представился случай, вы бы живо отправили меня на тот свет, ребята. Просто отравили бы. Посмотрите, что вы мне дали». Мы подавали ему в постель, страдая при этом от ярости и унижения, словно какие-нибудь царедворцы, пресмыкающиеся перед ненавистным тираном; и он награждал нас за это своим непримиримым критицизмом. Он обладал секретом вечно поддерживать на поверхности слабость и глупость, заложенные в глубине человеческой натуры. Он обладал секретом жизни, этот проклятый умирающий, и он сделался настоящим властелином каждого мгновения нашей жизни. Мы приходили в бешенство, но продолжали оставаться покорными. Горячий маленький Бельфаст вечно находился то на границе возмущения, то на границе слез. Однажды он поделился с Арчи: «За полпенни я проломил бы этому трусливому мошеннику его уродливую башку!» — и прямодушный Арчи сделал вид, будто оскорблен таким заявлением. Вот какими бесовскими чарами опутал нашу простодушную компанию этот чужой негр из Сант-Китта. Но в ту же ночь Бельфаст, чтобы угодить прихотливому Джимми, стащил из кухни воскресный фруктовый торт, приготовленный для офицеров. Он поставил на карту не только свою давнишнюю дружбу с поваром, но сверх того, — как выяснилось потом, — и свое вечное блаженство. Повар был подавлен горем. Он не знал, кто совершил преступление, но ясно видел, что зло процветает; он чуял, что на борту среди этих людей, которых он считал до некоторой степени под своей духовной опекой, поселился сам сатана. Только завидит он бывало троих или четверых вместе, тотчас бросит свои кастрюли и бежит к ним проповедовать. Мы обыкновенно спасались от него бегством, и только Чарли, который знал вора, встречал повара чистосердечным невинным взглядом, раздражавшим добряка хуже дерзости:
— Я уверен, что это не иначе, как ты стащил, — ворчал он горестно, с пятном сажи на подбородке, — Больше некому. Сущее ты топливо для ада. Больше твоих носков и в помине не будет на кухне.
Вскоре распространился неофициальный слух, что в случае новой кражи нам перестанут выдавать варенье (добавочный паек, по полфунта на человека). Мистер Бэкер перестал шутливо поругивать своих любимцев и подозрительно фыркал на нас всех. Холодные глаза капитана недоверчиво поблескивали с высоты юта, когда мы собирались небольшой толпой от фалов до брасов для обычного вечернего подтягивания канатов. На коммерческом судне очень трудно остановить подобное воровство, и оно, скорее всего, может быть принято как выражение ненависти матросов к офицерам. Это — скверный признак, который может кончиться бог весть какими неприятностями. На «Нарциссе» по-прежнему царил мир, но взаимное доверие было нарушено. Донкин не скрывал своего восторга. Мы были в полном унынии.
Но тут непоследовательный Бельфаст, впав однажды в бешенство, попрекнул негра пирогом. Джемс Уэйт облокотился на подушку и, задыхаясь, выпалил:
— Да разве я просил тебя таскать мне эту дрянь? Будь он проклят, твой пирог. Мне от него только хуже стало — ах ты, маленький ирландский идиот!
Бельфаст с побагровевшим лицом и трясущимися губами бросился к нему. Все с криком повскакали с мест. С минуту стояла неистовая суматоха. Кто-то пронзительно крикнул:
— Легче, Бельфаст, легче! Легче!
Мы ждали, что Бельфаст без дальних разговоров задушит Уэйта. Поднялась возня. Сквозь шум мы услышали кашель негра, металлический и гулкий, словно гонг, и в следующую минуту увидели, что Бельфаст висит у него на шее. Он жалобно повторял:
— Не надо, Джимми, не надо. Не будь таким. Ангел и тот не мог бы поладить с тобой, хоть ты и болен так шибко.
Он обвел всех нас взглядом, не отходя от постели Джимми. Его смешной рот дергался, а глаза были полны слез. Затем он суетливо принялся поправлять сбившееся одеяло.
Неумолкающий шелест моря наполнял бак. Был ли Джемс Уэйт испуган, тронут, раскаивался ли он? Он лежал на спине, прижав одну руку к боку, так неподвижно, словно долгожданный гость наконец посетил его. Бельфаст топтался на месте, взволнованно повторяя:
— Да, мы знаем, тебе плохо, но… скажи только, что тебе сделать и… мы все знаем, что тебе плохо, очень плохо…
Нет, решительно, Джемс Уэйт не был тронут и не раскаивался. Сказать правду, он как будто, скорее, был испуган. Он вдруг сел с невероятной быстротой и легкостью:
— Так ты думаешь, что я очень плох, правда? — уныло произнес он своим чистейшим баритоном (по временам, когда он говорил, вы ни за что не подумали бы, что у этого человека что-то не в порядке), — так, что ли? Ну и веди себя тогда, как полагается. У некоторых из вас, право, не хватает ума даже на то, чтобы как следует прикрыть больного человека одеялом. Так оставь его. Мне все равно как умирать.
Бельфаст уныло отошел от него с жестом отчаяния. В тишине бака, наполненного заинтересованными людьми, раздался отчетливый голос Донкина:
— Ну и насмешил.
Он захихикал. Уэйт посмотрел на него. Он посмотрел на него очень дружелюбно. Никто не мог сказать, чем можно было угодить нашему непостижимому инвалиду. Но нам казалось все-таки, что снести презрение этого шута должно быть тяжело.
Донкин занимал на баке совершенно особое, но не безопасное положение. Он одиноко стоял на опасной вершине всеобщей неприязни и в этом постоянном уединении мог только предаваться мыслям о предстоящих штормах у мыса Доброй Надежды и завидовать нашему теплому платью и непромокаемым плащам. Наши непромокаемые сапоги, резиновые плащи и плотно набитые морские сундуки давали ему много пищи для горьких размышлений. Ни одного из этих необходимых предметов у Донкина не было, и он инстинктивно чувствовал, что, когда придет нужда, никто с ним не поделится. Он бесстыдно раболепствовал перед нами и систематически дерзил начальству. Он ожидал от такой линии поведения наилучших результатов для себя, но обманулся в расчете. Подобные натуры забывают обычно, что люди, доведенные до крайней степени раздражения, всегда бывают справедливыми, все равно, хотят они этого или нет. Вызывающее поведение Донкина в отношении долготерпеливого мистера Бэкера показалась нам наконец невыносимым, и мы искренне обрадовались, когда подшкипер в одну прекрасную ночь основательно проучил нахала. Как раз перед полуночью нас позвали на палубу ставить реи, и Донкин, согласно своему обыкновению, стал отпускать по этому поводу дерзкие замечания. Мы сонно стояли в ряд, держа в руках фока-брас в ожидании команды. Вдруг в темноте послышался тяжелый топот босых ног, удивленное восклицание, звук пощечин и шлепков, подавленный свистящий шепот: «А! Ты будешь!!!» — «Ой, не надо… не надо…» — «Так получи!..» — «О! О!..» — потом глухие удары, смешанные с грохотом железных предметов, как будто человеческое тело беспомощно упало среди штоков главного насоса. Прежде чем мы успели сообразить в чем дело, где-то очень близко послышался слегка нетерпеливый голос мистера Бэкера: «Выбирай, ребята, налегай на канат!» И мы с большим рвением принялись исполнять команду. Подшкипер как ни в чем не бывало продолжал ставить реи со своей обычной раздражающей тщательностью. Пока мы выполняли работу, Донкин ни разу не попадался нам на глаза, но это никого не тревожило. Если бы подшкипер бросил его за борт, никто не сказал бы даже: «Алло! А парню-то каюк!» Но на этот раз ничего скверного не случилось, даже если Донкин и потерял один из передних зубов. Мы заметили это только утром и ничем не нарушили деликатного молчания. Этикет бака предписывал нам оставаться в подобном случае слепыми и немыми, а мы уважали свои традиции гораздо больше, чем это принято среди жителей суши. Чарли с непростительным отсутствием savoir vivre [умения жить — фр.] выпалил: «Ты что, у своего дантиста побывал? Больно было, а?» — за что один из его лучших друзей дал ему пощечину. Парень удивился и по меньшей мере часа три не мог прийти в себя от огорчения. Нам было жаль его, но молодость требует еще более строгой дисциплины, чем зрелый возраст. Донкин ядовито улыбался. С этого дня он сделался безжалостен. Обзывал Джимми «черным мошенником» и намекал нам на то, что мы олухи, которых самый обыкновенный негр изо дня в день водит за нос. А Уэйту между тем этот парень как будто нравился!
Сингльтон продолжал жить в стороне от человеческих треволнений. Молчаливый, никогда не улыбающийся, он только дышал среди нас, — этим и ограничивалось сходство между ним и остальной командой. Мы старались вести себя вполне достойным образом, но находили, что это далеко не так просто. Мы колебались между жаждой добродетели и страхом очутиться в смешном положении. Мы стремились спасти себя от муки угрызений, но вовсе не желали из-за собственной сентиментальности облачаться в дурацкий колпак. Ненавистный сообщник Джимми, казалось, вдохнул в наши сердца, вместе со своим нечистым дыханием, лукавство, которого там раньше не было и в помине. Мы становились беспокойны и трусливы, и сами замечали это. Один Сингльтон как будто ничего не видел и ничего не понимал. До этого времени мы нисколько не сомневались, что он действительно так мудр, как кажется, но теперь мы осмеливались подозревать по временам, что старик с возрастом поглупел. Однако как-то раз за обедом, когда мы сидели на своих сундуках около оловянного блюда, стоявшего на палубе посреди круга наших ног, Джимми в особенно гнусных терминах выразил свое отвращение ко всем людям и вещам. Сингльтон поднял голову. Мы онемели. Старик спросил, обращаясь к Джимми:
— Ты что, умираешь?
Этот вопрос страшно поразил и смутил Джемса Уэйта. Мы все остолбенели. Ргы так и остались раскрытыми. Сердца колотились. Глаза мигали. Кто-то уронил жестяную вилку, и она задребезжала на блюде; один из матросов, поднявшийся было, чтобы выйти, так и замер на месте. Но не прошло минуты, как Джимми овладел собой.
— А разве ты сам этого не видишь? — ответил он нетвердым голосом.
Сингльтон поднес кусок смоченного сухаря (зубы его, как он объяснял нам, притупились от времени) к губам.
— Ну и помирай, — сказал он мрачно, но с достоинством, — только не путай нас в эту проклятую историю. Мы не можем помочь тебе.
Джимми откинулся на своей койке и долго лежал очень тихо, вытирая с подбородка пот. Мы быстро убрали обеденную посуду и, выйдя на палубу, принялись обсуждать инцидент. Некоторые при этом захлебывались от восторга, другие же были печальны. Вамимбо, простояв довольно долго в мечтательном раздумье, изобразил наконец на своем лице слабое подобие улыбки, а один из молодых скандинавов, терзаясь жестокими сомнениями, попробовал во время второй двухчасовой вахты подойти к Сингльтону (старик не особенно поощрял нас к разговорам) и робко спросил его: «Ты думаешь, что он умрет?» Сингльтон поднял на него глаза. «Конечно, умрет», — сказал он вразумительно. Он произнес это с такой уверенностью, точно вопрос вообще не подлежал сомнению. И скандинав, вопрошавший оракула, тотчас же сообщил об этом всем нам. Он застенчиво приближался к каждому по очереди, весь горя от нетерпения, и, глядя в сторону, повторял свою формулу: «Старик Сингльтон говорит, что он умрет».
Нам сразу стало легче. Мы, наконец, успокоились, убедившись, что наше сочувствие вполне уместно, и снова обрели способность улыбаться без задних мыслей. Но мы «считали без хозяина», без Донкина. Донкин «не желал иметь никакого дела с этими паршивыми медведями». Когда Нильсен подошел к нему со своей вестью: «Сингльтон говорит, что он умрет», — Донкин ответил полным презрения голосом: «Так же, как и ты, толстомордая чухна! Уж лучше бы вы все передохли поскорее! Перекатываете наши денежки в свою нищую сторону!»
Мы снова были смущены. Мы поняли, что в общем ответ Сингльтона не мог иметь никакого решающего значения. Мы обратили свою ненависть на него, думая, что он попросту дурачит нас. Вся наша уверенность исчезла; отношения с начальством обострились; повар, махнув рукой, решил предоставить нас уготованной для нас гибели; мы подслушали мнение боцмана о том, что «вся команда просто мягкотелые дураки». Мы подозревали Джимми, друг друга, самих себя. Мы не знали, на что решиться. На каждом ничтожнейшем повороте своего смиренного жизненного пути мы сталкивались с Джимми, который властно преграждал нам дорогу, рука об руку со своим ужасным, таинственным товарищем. Это было рабство, наложенное на нас каким-то колдовством.
История эта началась через неделю после выхода из Бомбея и надвинулась незаметно, как бывает всегда с большими несчастьями. Все с самого начала заметили, что Джимми слаб на работе; но мы просто сочли это за вывод его жизненной философии.
Донкин сказал:
— Ты, брат, налегаешь на канат не крепче какого-нибудь паршивого воробья!
Он презирал его. Бельфаст, всегда готовый к бою, вызывающе крикнул:
— Смотри, дружище, как бы тебе не надорваться!
— В самом деле? — возразил тот с глубочайшим презрением, и Бельфаст ретировался.
Однажды утром, когда мы мыли палубу, мистер Бэкер позвал его:
— Принесите-ка сюда вашу щетку, Уэйт.
Тот вяло поплелся.
— Шевелитесь же, уф… — фыркнул мистер Бэкер. — Что там у вас с задними ногами?
Уэйт остановился как вкопанный. Он медленно повел выпуклыми глазами, в одно время и дерзкими и печальными.
— Ноги тут ни при чем, — сказал он, — это легкие. Все насторожились.
— Что… уф? Что еще с ними? — осведомился мистер Бэкер.
Вся вахта, усмехаясь, столпилась вокруг, на мокрой палубе, кто с щеткой, кто с ведром. Уэйт мрачно ответил:
— Разрушаются… или уже разрушены. Разве вы не видите, что перед вами умирающий?
Мистеру Бэкеру стало не по себе.
— Так зачем же вы, черт подери, нанимались на корабль?
— Должен же я как-нибудь существовать, пока не умру. Как по-вашему? — ответил тот. Хихиканье сделалось громче.
— Убирайтесь с палубы, чтобы я больше не видел вас здесь, — сказал мистер Бэкер.
Он был в полном смущении, ибо в первый раз столкнулся с подобным случаем. Джемс Уэйт послушно положил свою щетку и медленно направился к баку. Взрыв смеха проводил его. Это было чересчур забавно. Вся команда хохотала. Они хохотали… Увы!
Он сделался нашим вечным мучителем. Он был хуже кошмара. По внешнему виду никак нельзя было заметить, что с ним что-то неладно. Ведь на негре ничего не увидишь. Он был, правда, не слишком толст, но все-таки не худее других негров, которых мы знали. Он часто кашлял, но самый непредубежденный человек заметил бы, что Джимми большей частью кашлял тогда, когда это было ему почему-либо нужно. Он не мог или не желал исполнять своей работы, но при этом не хотел и лежать. Иногда он вдруг взбирался на марсы и салинги лучше заправских матросов, а спустя некоторое время нам приходилось с опасностью для жизни снимать его ослабевшее тело вниз. О нем докладывали начальству, его исследовали, его уговаривали, задабривали, грозили ему, читали наставления. Раз его вызвали в каюту к капитану. Но об этом свидании пошли самые невероятные слухи. Говорили, будто он заставил старика замолчать, будто он застращал его. По версии Чарли, «шкипер, обливаясь слезами, благословил его и подарил ему банку варенья». Ноульс выведал у буфетчика, что неподражаемый Джимми катался в капитанской каюте по полу, стонал, жаловался на всеобщую жестокость и недоверие и кончил тем, что раскашлялся прямо над метеорологическими журналами, которые были разложены в это время на столе. Как бы то ни было, Уэйт вернулся на бак, поддерживаемый буфетчиком, который сочувственным и встревоженным голосом обратился к нам:
— Эй, пусть кто-нибудь из вас присмотрит за ним. Его нужно уложить!
Джимми выпил целую кружку кофе и, наговорив всем по очереди дерзостей, улегся в постель. С тех пор он проводил там большую часть времени, но когда это почему-либо было ему нужно, выходил на палубу и появлялся среди нас. Он был всегда задумчив, полон презрения, и молча смотрел вдаль на море; и никто не мог сказать, что представляет собой этот черный человек, который сидит там в стороне, задумчивый и неподвижный, как изваяние.
Уэйт упорно отказывался принимать какие-нибудь лекарства; он до тех пор выбрасывал через борт саго и овсянку, пока буфетчику не надоело приносить их. Он попросил парегорика. Ему прислали большую бутылку, которой хватило бы, чтобы отравить целую кучу младенцев. Он держал ее между своим матрасом и сосновой внутренней обшивкой судна; но никто никогда не видел, чтобы он принимал его. Донкин оскорблял его в лицо, насмехался над ним, когда он задыхался, и Уэйт в тот же день отдал ему теплую фуфайку. Однажды Донкин целые полчаса осыпал его бранью и попреками за лишнюю работу, которую приходится делать за него вахте, и кончил тем, что обозвал его «чернорылой свиньей». Мы замерли от ужаса, будучи всецело под влиянием своей проклятый чувствительности. Но Джимми эти оскорбления, казалось, положительно доставляли удовольствие. Он даже повеселел, и Донкин получил пару старых непромокаемых сапог, которые Джимми бросил ему.
— Вот тебе, ист-эндская сволочь, — прогудел Уэйт. — Получи!
Под конец мистеру Бэкеру пришлось доложить капитану, что Джемс Уэйт вызывает смуту на судне и «вконец подрывает дисциплину… уф». И, действительно, первая вахта дошла до того, что чуть-чуть не отказалась от повиновения, когда боцман приказал ей однажды утром вымыть бак. Дело было в том, что Джимми не одобрял мокрого пола, а мы в то утро как раз находились в сочувственном настроении. Мы решили, что боцман животное и высказали ему это. Только тонкий такт мистера Бэкера предупредил общую свалку. Он сделал вид, что все это шутка с нашей стороны и суетливо направился в переднюю часть, обзывая нас не слишком вежливыми именами, но при этом с такой сердечностью и добродушием старого моряка, что мы тотчас же устыдились самих себя. По правде говоря, мы считали его слишком хорошим моряком, чтобы охотно досаждать ему. «При том же Джимми, быть может, просто мошенник, даже наверно так», — рассуждали мы. Бак в это утро был убран. Но в полдень рубку верхней палубы приспособили под больничную палату. Это была славная маленькая каюта с выходом на палубу и с двумя койками. Туда перенесли имущество Джимми, а вслед затем, несмотря на его протесты, и самого больного. Он заявил, что не может идти. Четверо матросов понесли его на одеяле. Он жаловался, что умрет там один, как пес. Мы жалели его и в то же время были в восторге, что его выдворяют с бака. Мы, как и прежде, продолжали ходить за ним. Соседнее помещение было занято кухней, и повар часто заглядывал к больному. Уэйт немного повеселел, Ноульс уверял, что слышал, как он громко смеялся сам с собой. Другие видели, как он гулял ночью по палубе. Его маленькое помещение с приоткрытой дверью на длинном крюке было всегда полно табачного дыма. Проходя мимо во время работы, мы то весело окликали его в щель, то поругивали. Он неотразимо привлекал нас. Сомнения наши никогда не умирали. Он покрывал своей тенью весь корабль. Угроза скорой гибели, которой он вечно стращал нас, делала его самого неуязвимым и позволяла ему попирать наше достоинство ежедневными попреками в недостатке моральной доблести.' Он отравлял нам жизнь. Будь мы жалкой шайкой безнравственных негодяев, одинаково терзаемых надеждой и страхом, он не мог бы господствовать над нами с более бессердечной уверенностью в своем высоком превосходстве.
III
правитьВ это время «Нарцисс» с выпрямленными реями вышел из — под благоприятного муссона. В течение нескольких дней он медленно двигался вперед, то и дело отклоняясь и кружась на месте под неустойчивыми легкими ветрами. Люди ворчливо переворачивали с одной стороны на другую тяжелые реи под дробью коротких теплых ливней; они со вздохами и воркотней хватались за промокшие канаты в то время, как подшкиперы, угрюмые и насквозь промокшие, беспрерывно отдавали усталыми голосами приказания. Во время коротких передышек матросы с отвращением рассматривали горящие ладони своих онемевших рук и с горечью спрашивали друг у друга: «Кто сделался бы моряком, если бы мог стать фермером?» Люди сделались раздражительными и перестали следить за тем, что срывалось с языка. Раз, темной ночью, когда вахту, задыхавшуюся от жары и почти затопленную дождем, в течение четырех адских часов перегоняли от браса к брасу, Бельфаст объявил, что он «пошлет к черту парусники и перейдет на пароход». Это, несомненно, было слишком. Капитан Аллистоун с большим самообладанием грустно пробормотал мистеру Бэкеру: «Недурно, недурно!», когда тот умудрился, лавируя и изворачиваясь, пропихнуть свой славный корабль на шестьдесят миль в двадцать четыре часа. Джимми, стоя у порога своей каютки и опершись подбородком на руку, следил дерзкими и грустными глазами за нашей опостылевшей работой. Мы ласково заговаривали с ним, но за спиной его обменивались кислыми улыбками.
Затем судно снова понеслось к южным широтам под благоприятным ветром и ясным небом. Оно миновало Мадагаскар и о. Маврикия на таком расстоянии, что мы даже мельком не увидели берега. На запасные ростры надели лишние найтовы. За рубками установили надзор. Буфетчик в свободные минуты с встревоженным видом прилаживал фальшборты к дверям кают. Толстая парусина тщательно сворачивалась. Взоры тревожно устремлялись на запад к Мысу Бурь. Судно начало углубляться в юго-западное течение, и мягко сияющее небо нижних широт стало изо дня в день принимать над нашими головами все более жесткий оттенок. Оно высоко изгибалось над кораблем, бледное и вибрирующее, словно огромный стальной купол, отражающий мощные голоса буйных штормов. Солнце холодно блестело на белых завитках черных волн. Судно с убавленными парусами медленно кренилось под сильным дыханием налетавших с запада шквалов, упорное, но покоряющееся. Оно металось из стороны в сторону с неослабным старанием пробить себе дорогу сквозь невидимую силу ветра. Оно ныряло носом в мрачные гладкие пропасти, оно взлетало вверх, переваливая через снежные гребни больших движущихся бурунов; оно беспокойно качалось из стороны в сторону, словно живое страдающее существо. Стройный и мужественный корабль отвечал на зов людей и его тонкие мачты беспрерывно очерчивали порывистые полукруги, точно взывая к бурному небу о помощи.
В этом году зима у Мыса стояла жестокая. Смененные рулевые хлопали руками, бегали изо всех сил, притопывая ногами, и дули на распухшие красные пальцы. Палубная вахта старалась увернуться от холодных брызг или, скорчившись в защищенных уголках, угрюмо следила за высокими безжалостными волнами, которые то и дело перекатывались через борт в неутомимой ярости. Вода целыми фонтанами врывалась в двери бака. Прежде чем добраться до своей сырой постели, приходилось пробиваться через настоящий водопад; люди возвращались на бак мокрые и выходили оттуда онемевшие, чтобы снова взвалить на плечи жестокий искупительный крест, возложенный на них славной и безвестной судьбой. Вдали на корме сквозь туман шквалов виднелись фигуры офицеров, напряженно смотревших на запад. Они стояли у поручней с наветренной стороны, держась за них с мрачной решимостью, прямые и блестящие в своих длинных пальто. Когда же по временам, подгоняемое сильным ветром, судно начинало беспорядочно нырять, их напряженные фигуры, сильно раскачиваясь, поднимались высоко над серой линией покрытого тучами горизонта, продолжая сохранять все ту же неподвижность.
Они следили за погодой и судном с такой же жадностью, как обитатели суши следят за капризными переменами счастья. Капитан Аллистоун совсем не покидал палубы, словно превратившись сам в какую-то часть судовых снастей. Время от времени буфетчик, все еще не надевавший куртки, несмотря на пронизывающий холод, пробирался к нему с горячим кофе, половину которого шторм выдувал из чашки, прежде чем она добиралась до губ шкипера. Он со строгим лицом выпивал одним глотком остаток под аккомпанемент тяжелых брызг, громко барабанивших по его клеенчатому пальто, и шипения волн, разбивавшихся у его высоких сапог. При этом он ни на мгновение не отрывал глаз от шхуны. Он следил за каждым движением ее нежным тревожным взором любящего мужчины, на глазах которого слабая женщина самоотверженно борется за свою жизнь, — жизнь, заключающую для него весь смысл и радость мира. Мы все следили за ней. Она была великолепна, но в то же время имела свои слабости. Однако любовь наша нисколько не уменьшалась от этого. Мы восхищались вслух ее достоинствами, мы хвастались ими друг перед другом, словно они были нашими, и хоронили сознание ее единственного недостатка в молчании своей глубокой нежности. Она родилась под грохот кующих железо молотов, в черных водоворотах дыма, под серым небом на берегах Клайда. Шумная и мрачная река дает жизнь прекрасным существам, которые уплывают в солнечный мир, чтобы завоевывать себе сердца людей. Одним из этих прекрасных созданий был наш «Нарцисс». Он был, пожалуй, менее совершенен, чем многие другие, но зато он был наш и, следовательно, ни с чем не сравним. Мы гордились им. В Бомбее невежественные береговые называли его «хорошенькой серой шхуной». Хорошенькой! Нечего сказать, достойная оценка! Мы знали, что это самый великолепный корабль, когда-либо спущенный на море. Мы старались забыть, что, подобно многим мореходным судам, «Нарцисс» отличался по временам некоторой неустойчивостью. Он был прихотлив и требовал особенной осторожности при нагрузке и в управлении; притом же никто никогда не знал точно, в какой именно мере эта осторожность потребуется. Вот как несовершенны простые смертные! Корабль понимал это и подчас исправлял наше слепое невежество при помощи благотворной дисциплины страха. Нам приходилось слышать жуткие рассказы о прошлых плаваниях. Повар (матрос по ремеслу, но, в сущности, совсем не моряк), повар, под влиянием какого-нибудь несчастья — вроде перевернувшейся от качки кастрюли, угрюмо бормотал, вытирая пол: ш — Вот полюбуйтесь-ка, что она натворила. Когда-нибудь уж непременно потопит всю команду. Вот увидите, что потопит!
На что буфетчик, остановившись на минутку в кухне, чтобы перевести дух среди вечной спешки своего беспокойного существования, философски замечал:
— Тот, кто увидит, уж во всяком случае ничего не расскажет, а я совсем не желаю увидеть это.
Мы высмеивали подобные страхи. Наши сердца обращались к капитану, когда он сильно подгонял корабль, чтобы не дать ему уклониться хотя бы на один дюйм от западного направления; он заставлял его бросаться вкось на огромные волны под зарифленными парусами. В дурную погоду при смене вахты люди по первой команде офицеров: «Стой на вахте!» — выстраивались на корме в полной готовности, восхищаясь доблестью своего корабля. Глаза их мигали от ветра, смуглые лица блестели от капель воды, более соленых и горьких, чем человеческие слезы. Промокшие бороды и усы свисали вниз прямыми сосульками, словно тонкие водоросли, только что извлеченные из воды. Их фигуры имели фантастически неправильные очертания; в своих высоких сапогах, похожих на шлемы шапках, топорных, колышущихся, неуклюжих и блестящих непромокайках, они напоминали людей, странно нарядившихся для какого-нибудь сказочного представления. Всякий раз, как корабль легко взбирался на высокую зеленую волну, локти тыкались в ребра соседа, лица прояснялись, губы шептали: «Ну, не молодчина ли!» — и все головы поворачивались, следя с сардоническими улыбками за побежденной волной, которая с грохотом мчалась дальше в подветренную сторону, вся в пене от чудовищной ярости. Но когда судно оказывалось недостаточно проворным и, получив тяжелый удар, накренялось, дрожа под натиском, мы хватались за канаты и, глядя вверх на узкие полосы промокших натянутых парусов, отчаянно трепавшихся наверху, шептали про себя: «Неудивительно! Бедняжка!»
Тридцать второй день после выхода из Бомбея начался неблагополучно. Утром волна разнесла вдребезги одну из дверей кухни. Мы прорвались сквозь клубы дыма и нашли промокшего повара в припадке глубочайшего негодования:
— Она, право, с каждым днем становится все хуже и хуже! Так вот и норовит затопить меня перед моей собственной плитой.
Мы успокоили его, и плотник умудрился кое-как поправить дверь, хотя его дважды смывало во время работы. Из-за этого приключения наш обед был готов очень поздно. Однако это обстоятельство в конце концов оказалось безразличным, ибо волна опрокинула Ноульса, отправившегося за едой, и обед уплыл в море. Капитан Аллистоун казался суровее обыкновенного и губы его были сжаты еще тверже, чем всегда. Он налегал на марсели и фоки, не желая замечать, что шхуна, от которой слишком много требовали, казалось, теряла мужество в первый раз за все время нашего знакомства с ней. Она отказывалась подниматься и угрюмо пробуравливала себе путь сквозь волны. Дважды она на всем ходу сознательно врезалась носом в большую волну, словно ослепнув или устав от жизни, и затопляла палубу с одного конца до другого. Пока мы барахтались, стараясь спасти негодный чан для стирки, боцман с явной досадой заметил:
— Всякая дрянь сегодня норовит за борт!
Почтенный Сингльтон нарушил свое обычное молчание и произнес, бросив взгляд на небо:
— Старик сегодня не в духе насчет погоды, но не следует сердиться на ветры, которые посылает небо!
Джимми, конечно, закрыл свою дверь. Мы знали, что ему удобно и сухо в маленькой каюте и, по усвоенной за последнее время нелепой привычке, сначала обрадовались этому, но затем тотчас же начали выходить из себя.
Донкин бессовестно отлынивал от работы, жалкий и несчастный. Он ворчал:
— Я тут подыхаю с холоду в своих проклятых мокрых лохмотьях, а этот черный бездельник сидит себе сухой на своем проклятом сундуке, набитом проклятым тряпьем. Чтоб его разнесло там!
Мы не обращали на него внимания; мы едва успевали вспомнить о Джимми и его закадычном друге. Разбираться в сердечных тонкостях было некогда. Паруса срывало ветром, вещи сносило за борт. Потоки воды беспрерывно окатывали нас, и без того уже вымокших и обледеневших, покуда мы исправляли повреждения. Судно металось из стороны в сторону и тряслось, словно игрушка в руках сумасшедшего.
Перед самым закатом под угрозой темной градовой тучи начали быстро убавлять паруса. Резкий порыв ветра налетел на нас, словно удар кулака. Судно, вовремя освобожденное от парусов, мужественно встретило его; оно неохотно поддалось неистовому напору. Затем гордым и неудержимым движением выпрямилось снова и обратило свой нос в наветренную сторону, навстречу визжащему шквалу; из темной бездны черных облаков посыпался белый град; он барабанил по снастям, целыми пригоршнями скатывался с рей, отскакивал от палубы — круглый и блестящий в темном вихре, словно дождь жемчуга. Туча прошла. Бледное зловещее солнце на мгновение осветило последними горизонтальными лучами холмы крутых катящихся волн. Затем с громким воем ворвалась неистовая ночь — зловещая преемница бурного неба.
В эту ночь никто на борту не сомкнул глаз. Почти каждый моряк хранит в памяти воспоминание об одной или двух таких ночах в жизни, когда шторм достигал крайней силы. В такие минуты кажется, будто во всей вселенной не осталось ничего, кроме мрака, воя, ярости и родного корабля. Подобно последнему оплоту разрушенного творения, он мчится сквозь бедствия, тревоги и муки мстительного ужаса, неся на себе пораженные страхом остатки грешного человечества. Никто на баке не спал. Жестяная керосиновая лампа, подвешенная на длинном шнурке, коптила, описывая широкие круги; мокрое платье темными грудами выделялось на блестящем полу; тонкая струйка воды переливалась взад и вперед по доскам. Люди, не разуваясь, лежали на койках, опершись на локти, с широко раскрытыми глазами.
Подвешенные непромокайки судорожно и беспокойно раскачивались из стороны в сторону, словно легкомысленные призраки обезглавленных моряков, пляшущие буйную джигу. Никто не произносил ни слова, все слушали. Снаружи ночь стонала и всхлипывала под беспрерывный, оглушительный грохот, словно где-то очень далеко били в бесконечное число барабанов. Воздух прорезали крики. Потрясающие глухие удары заставляли судно вздрагивать и качаться под тяжестью волн, обрушивавшихся на палубу. По временам оно стремительно взлетало вверх, словно навеки покидая землю, затем в течение бесконечных минут падало вниз в пустоту. Все сердца на борту замирали, покуда страшный толчок, ожидаемый и все же внезапный, не оживлял их. При каждом таком головокружительном крене судна Вамимбо растягивался во всю длину лицом в подушку и слегка стонал, как бы разделяя муки истерзанной вселенной. Время от времени среди самого отчаянного взрыва грозного рева, судно на какую-нибудь долю невыносимой секунды вдруг замирало на боку, трепещущее и спокойное спокойствием, более ужасным, чем самое неистовое движение. Тогда по всем этим согнувшимся телам пробегала вдруг дрожь, трепет недоумения. Кто-нибудь высовывал встревоженную голову, и пара глаз, дико блуждая, блестела в колеблющемся свете. Некоторые слегка двигали ногами, словно собираясь выскочить. Но большинство продолжало лежать без движения на спине, крепко ухватившись одной рукой за край койки. Некоторые нервно курили, быстро и глубоко затягиваясь, устремив глаза в потолок. Великая тоска по покою сковывала их.
В полночь дали команду закрепить фок и крюйсель. Люди с огромными усилиями взбирались наверх под немилосердными тумаками шторма, убирали паруса и сползали вниз вконец обессиленные, чтобы снова молча сносить на палубе жестокие побои моря. Быть может, первый раз за всю историю службы на коммерческих судах вахта, после приказания идти вниз, осталась на палубе, словно прикованная к ней какими-то злобными насильственными чарами. При каждом сильном порыве люди прижимались друг к другу, шепча: «Сильнее уж не будет», — и тотчас же шторм изобличал их во лжи, с пронзительным воплем загонял им дыхание обратно в горло. Один из свирепых шквалов разорвал в клочья густую массу черных, как сажа, туч и над разодранными лоскутьями люди мельком увидели в высоте луну, с жуткой быстротой уносившуюся обратно по небу, прямо под ветер. Многие опустили головы, бормоча: «Эта штука переворачивает все нутро». Скоро облака сомкнулись, и мир снова погрузился в слепой бушующий мрак, который с воем забрасывал одинокий корабль соленой пеной и градом. Около половины седьмого колодезная темнота вокруг нас приняла призрачно-серый оттенок, и мы поняли, что солнце встало. Этот неестественный зловещий дневной свет, при котором мы разглядели, наконец, свои блуждающие глаза и вытянутые лица, явился лишним испытанием для нашей выносливости. Горизонт со всех сторон так близко придвинулся к кораблю, что мы, казалось, могли достать до него рукой. В этот тесный круг врывались свирепые волны, ударяли в нас и снова выскакивали из него. Дождь соленых тяжелых капель, не уступая по густоте туману, окатывал нас с ног до головы.
Нужно было наставить углы грот-марселя, и все мы с тупой покорностью приготовились снова подняться на марсель, но офицеры закричали, оттолкнули нас назад, и мы только тут сообразили, наконец, что на реи пустят не больше людей, чем это будет абсолютно необходимо для работы. Мы видели, что мачты могут быть сломаны и унесены за борт каждую минуту; капитан, решили мы, просто не желает, чтобы вся команда сразу отправилась в море. Это было благоразумно. Вахта, несшая службу в этот момент, начала под предводительством мистера Крейтона подниматься по такелажу. Ветер приплющивал людей к тросам, затем, слегка утихнув, снова давал им возможность подняться на несколько шагов, и опять внезапным порывом пригвождал к вантам всю поднимающуюся линию людей, которые так и замирали там в позах распятых. Другая вахта нырнула на главную палубу, чтобы выбрать парус. Головы людей подпрыгивали в воде, когда волны с неудержимой силой швыряли их из стороны в сторону. Мистер Бэкер ободрительно пофыркивал, шныряя между нами; суетясь и пыхтя среди сети канатов, словно энергичный дельфин. Благодаря продолжительному зловещему затишью, работа на палубе и на реях закончилась благополучно, без всяких потерь. Шторм как будто утих на мгновение, и судно, словно для того чтобы вознаградить нас за усилия, воспрянуло духом и пошло ровнее.
В восемь люди, снятые с вахты, воспользовавшись свободной минутой, побежали по затопленной палубе на бак, мечтая об отдыхе. Другая половина команды осталась на корме для того, чтобы в свою очередь «посмотреть, как она изворачивается в беде». Оба помощника шкипера убеждали капитана сойти вниз. Мистер Бэкер фыркал ему в ухо:
— Уф… теперь смело… уф… доверьтесь нам… больше нечего делать… она выдержит или потонет… уф, уф!
Высокий молодой Крейтон весело улыбнулся ему:
— Она держится молодцом. Пойдите отдохнуть, сэр.
Капитан смотрел на них, словно окаменелый, налитыми кровью глазами. Края его век были багрового цвета, и он беспрерывно слабым усилием двигал челюстью, точно разжевывая кусок резины. Он покачал головой:
— Не беспокойтесь обо мне. Я должен видеть все до конца!
Но он согласился присесть на минуту на светлый люк, не отводя своего сурового лица от наветренной стороны. Море плевало на люк, и тот стоически выдерживал натиск, обливаясь водой, точно слезами. На наветренной стороне юта вахта, цепляясь за такелаж бизани и друг за дружку, старалась подбодриться шутками. Сингльтон, стоявший на руле, крикнул:
— Берегись!
Его голос долетел до них предостерегающим шепотом. Они испугались.
Большая пенящаяся волна выступила из тумана: она шла на шхуну с неистовым ревом и казалась в своем беге злобной и жуткой, словно сумасшедший с топором в руке. Несколько человек с криками взобрались вверх по такелажу, но большинство, судорожно задержав дыхание, осталось на местах. Сингльтон, задвинув колени под коробку штурвала, тщательно подготовлял руль к килевой качке, не отрывая при этом глаз от волны. Она высилась уже совсем близко, напоминая огромную, увенчанную снегом, стену из зеленого стекла. Корабль поднялся по ней, будто взлетев на крыльях, и на минуту остановился, замер на пенистом гребне, точно большая морская птица. Но прежде чем мы успели перевести дыхание, на него обрушился новый сильный удар. Другой вал коварно налетел на судно под наветренным носом, и оно, резко накренившись, затопило свои палубы. Капитан Аллистоун вскочил на ноги и упал. Арчи перекатился через него с криком:
— Она поднимется!
Шхуна дала новый крен в подветренную сторону. Нижние юферсы тяжело погрузились в воду. Ноги выскользнули из-под тел, и люди повисли, брыкаясь, над покосившимся ютом. Они видели, как борт судна уходит в воду, и закричали в один голос:
— Она идет ко дну!
Двери бака в передней части распахнулись, и нижняя вахта стала друг за дружкой выскакивать оттуда, вскидывая вверх руки. Затем, упав на четвереньки, они поползли к корме вдоль высокого борта палубы, который поднимался теперь круче крыши дома. С подветренной стороны, преследуя их, вздымались волны, и люди в этой безнадежной борьбе казались заранее обреченными на гибель, жалкими червяками, спасающимися от потопа. Они взбирались друг за другом по наветренной лестнице юта, полуголые, с блуждающими глазами, и, едва добравшись наверх, зажмурив глаза, отлетали к подветренной стороне; затем они снова тяжело поднимались, прижимаясь ребрами к стенкам поручней, и опять со стоном катились вниз смешанной грудой. Огромное количество воды, зачерпнутое носом корабля во время последнего взлета, выбило подветренную дверь бака. Они увидели как их сундуки, подушки, одеяла, платье поплыли в море и с отчаянными усилиями начали пробираться на подветренную сторону, в ужасе наблюдая картину разорения. Соломенные тюфяки плавали поверху, одеяла, распластавшись, изгибались на воде, тогда как окованные сундуки, наполовину затопленные водой, прежде чем окончательно исчезнуть из вида, грузно колебались, словно лишенные мачт корабли. Длинное пальто Арчи пронеслось мимо с раскинутыми рукавами, напоминая тело утонувшего моряка с опущенной под воду головой. Люди скользили вниз, изо всех сил впиваясь пальцами в доски, или, забившись в углы, дико таращили глаза. Все беспрерывно вопили:
— Мачты! руби! руби!..
Черный шквал с глухим воем пронесся над судном: оно легло на бок, повернув к облакам наветренные ноки рей; а высокие мачты, склонившись почти до самого горизонта, казалось, сделались вдруг неизмеримо длинными. Плотник выпустил свою опору, откатился к светлому люку и начал подбираться к входу в каюту, где был приготовлен топор. В этот момент парус марселя отделился, конец тяжелой цепи загрохотал наверху, и искры красного пламени посыпались вниз сквозь летящую пену. Вдруг парус захлопал, рванулся с такой силой, которая, казалось, способна была вырвать наши сердца сквозь сомкнутые зубы, и тотчас же превратился в связки узких развевающихся лент, которые сами перевязались в узлы и улеглись вдоль рей.
Капитану Аллистоуну после долгих усилий удалось подняться на ноги, и лицо его очутилось у самой палубы, где люди раскачивались на концах своих канатов, словно охотники за птичьими гнездами, взбирающиеся по скале. Одна из его ног опиралась на чей-то сундук, лицо было багрового цвета, губы шевелились. Он также вопил, вопил, что было мочи, перегнувшись вниз:
— Нет, нет!
Мистер Бэкер, стоя одной ногой на подставке нактоуза, проревел:
— Вы говорите «нет»? Не рубить?
Тот, как безумный, замотал головой:
— Нет, нет!
Плотник, проползавший между его ног, услышал это, сразу обессилел и растянулся во всю длину на краю светлого люка. Голоса подхватили крик: «Нет! нет!» Затем все стихло. Они ждала, чтоб корабль перевернулся окончательно и вытряхнул их в море; среди ужасного рева ветра и моря из уст этих людей не вырывалось ни одного упрека, хотя каждый из них отдал бы много лет жизни, чтобы увидеть, «как эти проклятые палки отправятся за борт». Все они верили, что эта единственный шанс на спасение; но маленький человек с суровым лицом покачал своей седой головой и прокричал: «Нет!», даже не взглянув на них. Они молчали и порывисто дышали; они хватались за поручни, обматывали себя концами веревок под мышками; они цеплялись за рымы, они громоздились друг на друга там, где можно было найти опору для ног; они держались обеими руками, подвешиваясь с наветренной стороны, за всевозможные предметы, цепляясь локтями, подбородками, чуть не зубами; и некоторые, не имея сил уползти с того места, куда их швырнуло волной, чувствовали, как море поднимается сзади, ударяя им в спину, в то время, как они изо всех сил карабкались вверх. Сингльтон словно прирос к штурвалу. Ветер трепал его волосы; он, казалось, хватал своего неизменного врага за бороду и тряс его старую голову. Но тот не сдавался и, стиснув колени между ручек штурвала, взлетал вверх и вниз, точно человек, раскачивающийся на суке. Так как смерть, по-видимому, еще не собиралась забрать нас, мы начали оглядываться вокруг. Донкин, зацепившись ногой за петлю каната, висел над нами вниз головой и вопил, обратив лицо к палубе:
— Рубите! Рубите!
Два человека осторожно нагнулись к нему. Другие стали тянуть веревку. Они вытащили его, отпихнули в более безопасное место и закрепили. Он осыпал проклятиями капитана и грозил ему кулаками; он понукал нас гнусными словами:
— Рубите, плюньте на этого подлого убийцу, на этого олуха! Рубите кто-нибудь!
Один из спасителей ударил его тыльной частью руки по зубам. Голова Донкина стукнулась о палубу, и он вдруг сразу притих; лицо его побелело, он тяжело дышал, и кровь редкими каплями стекала из его разрезанной губы. На подветренной стороне лежал другой человек, растянувшись словно оглушенный; только фальшборт защищал его от того, чтобы не быть унесенным в море. Это был буфетчик. Нам пришлось взвалить его на себя, потому что он был совершенно парализован страхом. Почувствовав, что судно переворачивается, он выскочил из кладовой и беспомощно скатился вниз, сжимая в руках китайскую чашку. Она каким-то чудом уцелела, и мы с трудом вырвали ее из его онемевших пальцев. Придя в себя, он поразился, увидев чашку в наших руках.
— Откуда вы взяли это? — спрашивал он дрожащим голосом. Его рубаха была разорвана в клочья, рукава хлопали, как крылья. Два человека укрепили его, обмотав сложенной вдвое веревкой; он был похож на связанный узел мокрого тряпья. Мистер Бэкер пополз вдоль наших рядов, опрашивая: «Все вы тут?» и всматриваясь в каждое лицо. Некоторые тупо мигали, другие судорожно тряслись. Голова Вамимбо свешивалась на грудь. Люди тяжело дышали, стоя в мучительных позах, страдая от веревок, которые врезались в тело, измученные необходимостью цепляться, скрючившись в углах. Их губы дергались и при каждом болезненном крене перевернутого судна они широко раскрывали рты, словно собираясь что-то крикнуть. Повар, обхватив деревянную стойку, бессознательно бормотал молитвы. В коротких перерывах между враждебными шумами, слышно было, как бедняга умолял среди шторма господина наших жизней «не вводить его во искушение». Вскоре он тоже затих. Во всей этой толпе окоченевших и голодных людей, устало ожидавших насильственной смерти, не раздавалось ни одного возгласа. Они были немы и в мрачной задумчивости прислушивались к ужасным проклятиям шторма.
Часы проходили. Сильный крен судна защищал людей от ветра, который проносился над их головами одним беспрерывным стоном. Но холодный дождь нарушал по временам тяжелое спокойствие их убежища и под мукой этого нового наказания кто-нибудь лишь слегка передергивал плечами. Зубы стучали. Небо очистилось, и яркое солнце осветило судно. После каждого взрыва обрушивающихся волн, над мечущимся кораблем стали загибаться в море пены яркие мимолетные радуги. Шторм заканчивался ветром при ясном солнце, которое сверкало и резало, как нож. Чарли, привязанный чьим-то длинный шарфом к рыму, тихо плакал скупыми слезами, выжатыми растерянностью, холодом, голодом и сознанием общего бедствия. Один из соседей ткнул его в ребро и грубо спросил:
— Эй, парень, да ты никак скис? В хорошую-то погоду небось приятнее?
Осторожно изворачиваясь, он выпростал руку из куртки и накинул ее на юношу. Другой приблизился, бормоча:
— Это сделает из тебя настоящего мужчину, сынок!
Они обняли его и плотно прижались к нему. Чарли подобрал под себя ноги и веки его закрылись. Люди, заключив, что им не придется «тонуть второпях», тяжело вздыхая, стали ворочаться, чтобы устроиться поудобнее. Мистер Крейтон, повредив себе ногу, лежал среди нас с твердо сжатыми губами. Несколько ребят из его вахты принялись устраивать его поудобнее. Без единого слова или взгляда, он поднял одну за другой руки, чтобы облегчить им маневр, и ни один мускул не шевельнулся на его суровом молодом лице.
— Теперь удобнее, сэр? — заботливо осведомились они.
Он коротко ответил:
— Так хорошо.
Это был строгий молодой офицер, но многие из его вахты говорили, что он им нравится, потому что никто не умеет «этак по-джентльменски обложить парня со всех концов». Другие, неспособные разбираться в таких тонкостях, уважали его за выдержку. Первый раз с тех пор как судно пошло на боку, капи-, тан Аллистоун быстрым взглядом окинул свою команду. Он держался почти прямо — одна нога упиралась в светлый люк, а колено другой в палубу; обмотав вокруг пояса конец троса, он качался из стороны в сторону, напряженно вглядываясь вдаль, точно ожидая оттуда какого-то сигнала. Он видел перед собой судно, с полузатопленной палубой, то поднимавшееся, то опускавшееся на огромных волнах, которые вырывались из-под него, сверкая в холодных лучах солнца. Мы приходили к заключе-! нию, что шхуна наша необычайно устойчива — по крайней мере относительно. Послышались убежденные возгласы: I — Справится, ребята!
Бельфаст воскликнул горячо:
— Отдаю месячное жалованье за одну затяжку трубки!
Кое-кто, проведя сухим языком по соленым губам, пробормотал что-то насчет «глотка воды». Повар, точно по вдохновению свыше, приподнялся, прижимаясь грудью к бочке с питьевой водой и заглянул в нее. На дне оставалось еще немного воды. Он закричал, размахивая руками; два человека поползли к корме и вернулись оттуда с кружкой. Мы все получили по хорошему глотку. Шкипер нетерпеливо покачал головой, делая знак, что отказывается. Когда очередь дошла до Чарли, один из его соседей закричал:
— Этот проклятый мальчишка дрыхнет!
Он спал так крепко, словно принял наркотическое средство. Его не стали будить. Сингльтон, не отнимая рук от руля, выпил свою долю, перегнувшись, чтобы защитить губы от ветра. Вамимбо пришлось долго расталкивать и кричать в ухо, прежде чем он разглядел кружку, которую держали перед его глазами. Ноульс рассудительно заметил:
— Ей, ей лучше рома!
Мистер Бэкер фыркнул: «Благодарю!» Мистер Крейтон выпил и кивнул. Донкин жадно глотнул, глядя поверх кружки. Бельфаст рассмешил нас всех, крикнув гримасничающим ртом:
— Передай-ка сюда. Мы здесь все трезвенники!
Кто-то подполз к шкиперу и снова предложил ему кружку, крикнув:
— Мы все уже пили, капитан!
Шкипер схватил кружку, не переставая смотреть вперед, и резким движением протянул ее обратно, словно будучи не в силах хоть на минуту оторвать взгляда от судна. Лица прояснились. Мы крикнули повару:
— Молодчина, доктор!
Он сидел у подветренного борта, прислонившись к питьевой бочке и что-то громко кричал, обращаясь назад, но как раз в этот момент волны снова начали с оглушительным грохотом разбиваться о корабль, и нам удалось уловить только обрывки, вроде: «Провидение» и «Возродиться». Он был занят своим обычным делом — проповедью. Мы ответили ему насмешливыми, но дружескими жестами; он поднял одну руку вверх, продолжая держаться другой за борт, и беспрерывно двигая губами; он смотрел на нас сияющим взглядом и настойчиво напрягал голос, увертываясь головой от пены.
Вдруг кто-то крикнул: «Где Джимми?», и мы снова пришли в ужас. Когда суматоха немного улеглась, боцман крикнул хриплым голосом:
— Видел кто-нибудь из вас, как он выходил?
Испуганные голоса восклицали:
— Утонул, что ли… нет его… В своей каюте… Господи, помилуй… Пойман точно мышь в ловушку, черт побери!.. Не мог открыть дверь… Корабль слишком быстро накренился и вода прихлопнула ее. Бедняга!.. Как бы помочь… Пойдем посмотрим…
— Будь он проклят! Кому охота соваться туда! — крикнул Донкин.
— Никто и не ждет этого от тебя, — пробурчал его сосед, — ты ведь сволочь.
— Можно ли будет как-нибудь пробраться к нему? — осведомились несколько человек сразу.
Бельфаст с буйной запальчивостью отвязал себя и вдруг, быстрее молнии, отлетел в подветренную сторону. Мы в ужасе закричали в один голос. Ноги его были за бортом, но он продолжил держаться и вопил, чтобы мы бросили ему веревку. В нашем положении ничто не могло показаться слишком ужасным. Поэтому мы решили, что он, со своим перепуганным лицом, преуморительно дрыгает ногами. Кто-то засмеялся, и все эти угрюмые люди, заразившись истерическим весельем, начали хохотать с обезумевшими взорами, напоминая собой кучу сумасшедших, привязанных к стене. Мистер Бэкер раскачался на подпорке нактоуза и протянул Бельфасту одну ногу. Тот, немного испуганный, вскарабкался вверх, посылая нас с отвратительными напутствиями «к черту».
— Вы… уф!.. Заткните свой вонючий фонтан, Крейк, — фыркнул мистер Бэкер.
Бельфаст ответил, запинаясь от негодования:
— Полюбуйтесь-ка, сэр, на эти поганые бесовские хари. Хохочут, когда товарищ отправляется за борт. Тоже еще людьми называются!
Но боцман крикнул с уступа юта: «Зй, ребята!» — и Бельфаст поспешно пополз, чтобы присоединиться к нему. Пятеро смельчаков остановились и посмотрели через край юта, выбирая лучший путь, чтобы пробраться вперед. Они как будто колебались. Остальные, извиваясь в своих путах и мучительно ворочаясь, глазели на них, раскрыв рты. Капитан Аллистоун ничего не замечал; казалось, будто он, сосредоточив с сверхчеловеческим напряжением всю силу воли в глазах, удерживает взглядом судно на поверхности. Ветер громко завывал при ясном солнце; столбы брызг поднимались вертикально; в сиянии радуг люди осторожно пробирались по дрожащему корпусу судна, исчезая из вида.
Они, спотыкаясь, прошли от кофельнагелей до утки над волнами, ударявшимися в полузатопленную палубу. Пальцы их ног скользили по доскам. Потоки холодной зеленой воды скатывались через больверк им на головы.
Несколько мгновений они провисели на напряженных руках, затаив дыхание, зажмурив глаза, — затем, отпустив одну руку, начали балансировать, болтая ногами, чтобы ухватиться за какую-нибудь веревку или стойку немного дальше впереди. Длиннорукий и атлетически сложенный боцман быстро раскачивался, цепляясь твердыми как железо пальцами за все точки опоры. В мозгу его при этом неожиданно всплывали отрывки из последнего письма его «старухи». Маленький Бельфаст яростно карабкался, бормоча: «Проклятый негр!» Вамимбо от волнения высовывал язык, а Арчи, невозмутимый и спокойный, с разумным хладнокровием выбирал способ передвинуться дальше.
Очутившись над бортом юта, они стали один за другим отпускать свою опору и тяжело падать, растягиваясь на палубе, упираясь ладонями в гладкое тиковое дерево. Вокруг них шипели и свистели, отпрядывая назад, белые волны. Все двери, само собой разумеется, превратились в западни. Первая дверь вела в кухню. Помещение, занятое ею, простиралось от борта до борта, и мы слышали, как вода с глухим шумом плескалась там.
Следующая дверь вела в мастерскую плотника. Они открыли ее и заглянули внутрь. Можно было подумать, что каюта пострадала от землетрясения. Все предметы, находившиеся в ней, были свалены у переборки против входа, а по другую сторону этой переборки находился Джимми, живой или мертвый. Скамья, наполовину сделанный шкаф для провизии, пилы, долота, куски проволоки, топоры, ломы лежали грудой, усыпанные сверху гвоздями. Острое тесло высовывалось блестящим краем и угрожающе поблескивало, словно чья-то злая улыбка. Люди лезли друг на друга, чтобы заглянуть внутрь. Судно вдруг коварно накренилось, чуть было не переправив их всех гуртом через борт. Бельфаст заревел: «Эй, сюда!» — и прыгнул вниз. Арчи осторожно последовал за ним, цепляясь за полки, обваливавшиеся под его тяжестью; затем утвердился на большой груде деревянных обломков. В каюте едва хватало места для трех человек, и в голубом солнечном четырехугольнике двери виднелись бородатое смуглое лицо боцмана и дикая бледная маска Вамимбо; их головы свешивались сверху, жадно наблюдая за работой товарищей.
Все прокричали хором:
— Джимми! Джимми!
Боцман присоединил сверху свое глубокое рычание:
— Ты там… Уэйт?
После паузы вступил Бельфаст:
— Джимми, миленький, жив ты?
Боцман сказал:
— Валяй еще раз! Все разом, ребята.
Все взволнованно завопили. Вамимбо издавал звуки, напоминавшие громкий лай. Бельфаст барабанил куском железа по переборке. Внезапно все смолкло. Из-за переборки донесся визг и стук, слабый и неясный — словно сольный голос после хора. Он был жив. Он кричал и стучал под нами с отчаянием заживо похороненного. Мы принялись за работу. Мы неистово накинулись на отвратительную груду тяжелых, острых, громоздких предметов. Боцман отполз в сторону, чтобы отыскать где-нибудь свободный конец снасти. Вамимбо, удерживаемый криками: «Не прыгай, чтоб тебя!., куда лезешь, дурья голова», — продолжал смотреть на нас сверху, глаза его сияли, зубы сверкали, волосы копной свешивались на лицо, и весь он напоминал удивленного и полоумного беса, жадно следящего за необычным оживлением грешников. Боцман приказал нам «пошевелиться» и спустил канат. Мы привязывали к нему вещи, и они поднимались, вертясь волчком, чтобы никогда уже больше ни попадаться на глаза людям. Мы работали горячо, обрезая себе руки и грубо понукая друг друга.
Джимми продолжал оглушительно шуметь. Он пронзительно визжал, не переводя дыхания, точно женщина, которую подвергают пытке; он колотил ногами и руками. Мука его страха жестоко терзала нам сердца и вызывала одно желание — бросить все, убежать из этого глубокого, как колодец, и качающегося, как ветка, помещения, вернуться обратно туда на ют, где можно было, не слыша этих воплей, пассивно дожидаться в полном бездействии своего смертного часа. Мы крикнули ему, чтобы он «заткнулся ради Христа». Он удвоил крики. По всей вероятности, он сам едва различал шум, который он производил. Мы представляли себе, как он корчится в темноте, на краю верхней койки, колотя обоими кулаками по дереву, широко раскрыв рот, из которого вырываются непрекращающиеся вопли. Это были отвратительные минуты. Облако закрыло солнце, и просвет нашей двери угрожающе потемнел.
Каждое движение судна вызывало в нас тошноту. Мы толкались в тесноте, которая едва позволяла нам дышать, и чувствовали себя совершенно больными.
Боцман крикнул нам вниз:
— Эй вы там, пошевеливайтесь! Нас обоих сейчас смоет отсюда, если вы не поторопитесь!
Три раза волна переливалась через высокий борт, обрушиваясь на наши головы целыми ведрами воды. Тогда Джимми, потрясенный толчком, прекращал на минуту свой шум, быть может, ожидая, что корабль пойдет сейчас ко дну, — затем сызнова начинал отчаянно громко вопить, словно припадок страха вливал в него новые силы. В самом низу груды, которую мы разбирали, лежали слоями гвозди на несколько дюймов глубины. Это было ужасно. Казалось, будто все гвозди, которые не успели вбить где-либо в другом месте, проникли в эту мастерскую корабельного плотника. Тут были гвозди всех сортов, остатки запасов от семи плаваний. Железные гвозди, медные (острые, как иглы), гвозди для насосов с большими шляпками, похожие на крошечные железные грибки; гвозди без шляпок (ужасные); французские гвозди, изящные и тонкие. Они лежали плотной массой, более неприступные, чем ощетинившийся еж. Мы остановились, мечтая о лопате, между тем как Джимми продолжал вопить под нами, точно с него сдирали кожу. Наконец мы с ворчанием погрузили пальцы в железную массу, тотчас выдернули их, почувствовав резкую боль, и начали трясти руками, разбрасывая вокруг себя гвозди и капли крови. Мы передавали боцману полные шляпы подобранных гвоздей, а тот, словно исполняя какой-то мистический обряд умилостивления, далеко отбрасывал их в бушующее море.
Наконец мы добрались до переборки. Доски были чрезвычайно толстые. Славный корабль был этот «Нарцисс!» Прочно слаженный до малейших деталей. Это самые толстые доски, из которых когда-либо сколачивали судовую переборку, думали мы, и только тут заметили, что второпях выбросили за борт все нужные инструменты. Нелепый маленький Бельфаст попробовал проломить их собственной тяжестью и, как козел, подпрыгнул обеими ногами, проклиная добросовестность клайдских корабельных мастеров. Попутно он выбранил всю северную Британию, остальную часть суши, море и всех своих товарищей. Он клялся, грузно опускаясь на корточки, что никогда не свяжется больше с дураками, у которых «не хватает смекалки отличить солому от сена». Его топот лишил Джимми последних остатков разума. Мы слышали, как предмет наших отчаянных стремлений метался взад и вперед под досками. Он наконец сорвал себе голос и стал издавать лишь жалкий визг. Не то спина его, не то голова то тут, то там каким-то странным манером терлась о доски. Он визжал, уклоняясь от невидимых ударов. Этот визг надрывал нам сердце еще хуже воплей. Вдруг Арчи извлек лом. Оказалось, что он отложил его вместе с маленьким топориком. Мы взвыли от радости. Арчи, мощно размахнувшись, опустил лом, и маленькие щепочки брызнули нам в глаза. Боцман сверху командовал:
— Легче, легче вы там! Не укокошьте малого. Не налегай!
Вамимбо, обезумев от возбуждения, висел головой вниз и понукал нас, как сумасшедший:
— Ху! Бей его. Ху! ху!
Мы испугались, что он свалится и убьет кого-нибудь из нас и стали торопливо умолять боцмана «спихнуть проклятущего финна через борт». Затем все разом завопили, обращаясь к доскам:
— Отойди отсюда, проходи вперед, — и прислушались.
Мы услышали только глухой гул и стон ветра над головами и беспорядочный рев и свист волн внизу. Корабль, словно охваченный отчаянием, безжизненно переваливался с боку на бок, и наши головы отчаянно кружились от этого непривычного движения.
Бельфаст закричал:
— Ради бога, Джимми, откликнись! Где ты!.. Постучи, Джимми, дорогой! Стукни! Сволочь этакая, черная гадина!
Но тот был спокоен, как мертвец в своем склепе, и мы, точно люди, стоящие над могилой, готовы были заплакать, — но не с горя, а от досады, напряжения, усталости, от огромного желания покончить с этим, уйти и лечь отдохнуть где-нибудь, где можно было бы наблюдать грозящую опасность и свободно дышать.
Арчи крикнул:
— Расступись!
Мы сжались за его спиной, втянув головы, а он стал наносить один за другим удары по шалнеру. Доски затрещали. Вдруг лом наполовину исчез в расколовшейся продолговатой щели. Он, должно быть, миновал голову Джимми на какой-нибудь дюйм. Арчи быстро вытащил лом, и этот бессовестный негр бросился к дыре, приложил к ней губы и прошептал почти беззвучным голосом:
— Помогите!
Он прижимал к ней голову, стараясь, как безумный, пролезть через это отверстие в дюйм ширины и три дюйма длины. Мы были уже до такой степени расстроены, что этот невероятный поступок окончательно парализовал нас. Казалось, невозможно было отогнать его оттуда. Даже Арчи утратил под конец самообладание:
— Если ты не уберешься, я вгоню тебе этот лом в башку! — крикнул он решительным голосом. Он сделал бы то, что говорил, и его серьезность, казалось, произвела впечатление на Джимми. Он вдруг исчез, и мы принялись расщеплять доски и поднимать их рычагом с рвением людей, которые стремятся захватить своего смертельного врага, чтобы разорвать его на куски. Дерево раскололось, затрещало и поддалось.
Бельфаст просунул в дыру голову и плечи и злобно вцепился в негра.
— Поймал его! Поймал! — крикнул он. — Вот, вот… Опять ушел! Держу, ребята! Тяните за ноги! Тащи!..
Вамимбо не переставал гукать, боцман командовал:
— Вцепись ему в волосы, Бельфаст. Тащи их обоих, ребята. Навались!
Мы дернули изо всех сил, вытащили Бельфаста и с негодованием выпустили его. Он сидел на полу весь багровый и в отчаянии всхлипывал:
— Как я могу ухватиться за эту поганую короткую шерсть?!
Вдруг голова и плечи Джимми появились в отверстии. Он просунулся наполовину и брызгал слюной у наших ног. Мы бросились к нему с жестоким нетерпением. Мы разорвали рубаху на его спине, мы тащили его за уши, мы задыхались над ним.
И он вдруг весь целиком очутился в наших руках, словно кто-то внизу сразу отпустил его ноги. Тем же движением, не передохнув, мы подняли его вверх. Дыхание со свистом вылетало из его груди, он колотил ногами наши поднятые вверх лица, и, ухватившись за две пары чьих-то рук над своей головой, извивался с такой силой, что, казалось, вот-вот вылетит из наших объятий, словно пузырь, наполненный газом. Обливаясь потом, мы возились вокруг каната, и, попав под холодную струю ветра, задерживали дыхание, точно окунувшись в ледяную воду. Лица наши горели, а тела дрожали до самого мозга костей. Никогда еще шторм не казался нам более свирепым, море более безумным, солнце более безжалостным и насмешливым, а положение судна более безнадежным и страшным, чем в те минуты. В каждом движении «Нарцисса» мы видели конец его агонии и начало нашей. Мы, шатаясь, выбрались за дверь и, сбитые неожиданным валом, покатились вниз друг на друга. Стена юта показалась нам более гладкой, чем стекло, и более скользкой, чем лед. Уцепиться было не за что, кроме одного только длинного медного крюка, которым пользовались обыкновенно, чтобы удерживать дверь открытой. За этот крюк держался Вамимбо, а мы все сидели на нем, вцепившись что было сил в нашего Джимми. Он совершенно обессилел после перенесенных волнений. И мы впивались в него, как исступленные. Казалось, у него не хватило бы сил, чтобы шевельнуть пальцем. Мы не боялись за то, что Вамимбо выпустит крюк (все знали, что это животное сильнее любой тройки из команды судна), но дрожали за крюк, который мог отлететь под такой тяжестью, и были, кроме того, уверены, что судно на этот раз окончательно решило перевернуться. Однако этого не случилось. Волна прокатилась через нас. Боцман крикнул:
— Живо наверх, живо наверх! Сейчас затишье! Скорее к корме, или мы все тут отправимся к дьяволу!
Мы стояли вокруг Джимми и молили его встать на ноги или хотя бы ухватиться за нас. Он смотрел на нас своими выпученными глазами, вялый и немой, словно рыба, как бы лишившись вдруг всякой упругости. Он не становился на ноги и даже не желал обнять нас за шеи. Это был теперь просто холодный черный мешок кожи, слабо набитый мягкой шерстью; руки и ноги его болтались, точно из них вынули все суставы и кости, голова перекатывалась из стороны в сторону, нижняя губа висела, огромная и тяжелая.
Мы теснились вокруг него, встревоженные, испуганные и, раскачиваясь взад и вперед, защищали его своими телами. Стоя у самого порога вечности, мы все разом пошатывались на нетвердых ногах, делая непонятные и нелепые движения, словно толпа пьяных, которая не знает, что ей предпринять с украденным трупом.
Необходимо было что-нибудь придумать и во что бы то ни стало перетащить его на корму. Мы обвязали Джимми веревкой под мышками, затем с опасностью для жизни подняли и подвесили его безжизненное тело к утке бака. Джимми не издавал ни единого звука; у него бьш невероятно смешной и жалкий вид, словно у куклы, потерявшей половину своих опилок; мы снова пустились в опасный переход через главную палубу, осторожно таща за собой этот жалкий, бессильный, этот ненавистный груз. Он был не очень тяжел, но не мог бы быть более неудобным, если бы весил целую тонну. Мы буквально передавали его из рук в руки. Время от времени нам приходилось подвешивать его на ближайший кофельнагель, чтобы перевести дух и выравнять цепь. Если бы нагель сломался, Джимми неизбежно погрузился бы в Южный океан. Но делать было нечего, приходилось рисковать. Спустя некоторое время, он, по-видимому, сообразил, слегка застонал и с большим усилием прошептал несколько слов. Мы жадно прислушались. Он упрекал нас за невнимательность и за то, что мы подвергаем его такой опасности: «После того как я с таким трудом выбрался оттуда», — слабо пробормотал он. «Оттуда» означало его каюту. И еще «он» выбрался оттуда! Мы, по-видимому, были ни при чем во всей этой истории! Все равно мы двинулись дальше, по-прежнему подвергая его опасности свалиться, просто потому, что ничего другого нельзя было придумать. Ибо в то время, хотя мы и ненавидели его больше чем когда-либо, и кого-либо под небом, мы все же ни за что не хотели бы потерять его. Вопрос о спасении Джимми после всех затраченных усилий превратился в личный спор между нами и морем. Мы готовы были прилипнуть к нему. Если бы нам (допустив невероятную гипотезу) пришлось затратить столько труда и пережить столько волнений из-за пустой бочки, эта бочка сделалась бы для нас такой же бесценной, как Джимми. Даже еще больше, потому что у нас не было бы причин ненавидеть бочку, а Джимми Уэйта мы ненавидели. Мы не могли отделаться от чудовищного подозрения, что этот поразительный чернокожий безжалостно прикидывается больным перед лицом нашей работы, нашего презрения, нашего терпения и продолжает притворяться теперь перед лицом нашей преданности, перед лицом самой смерти. Наше неясное и несовершенное нравственное сознание наполнялось отвращением перед этой низкой, недостойной мужчины ложью. Но он держался за нее с поразительной стойкостью. Нет! Сомневаться было невозможно. Наш Джимми был очень опасно болен. Его сварливый характер являлся только результатом сознания неотвратимой смерти, которую он чувствовал около себя. Всякий человек станет раздражительным, имея под боком такого властного товарища. Но что же, в таком случае, представляли из себя мы с нашими мыслями? Негодование боролось в нас с сомнением, попирая в этой схватке наши самые интимные чувства. Мы ненавидели его за подозрение; мы ненавидели его за сомнения. Мы не могли спокойно презирать его, но не могли и жалеть его, не рискуя собственным достоинством. И так мы ненавидели его и бережно передавали из рук в руки. Мы кричали: «Держишь его?» — «Да!» — «Ладно, отпускай!» — и он переходил из одних вражеских рук в другие, проявляя не больше жизни, чем старая подушка. Его глаза превратились в две узкие белые полоски на черном лице. Он медленно дышал, и воздух вырывался из его губ с шумом, напоминавшим звук мехов. Наконец мы добрались до лестницы юта. Это было сравнительно безопасное место, и мы прилегли на минуту измученной грудой, чтобы немного передохнуть. Он начал бормотать. Мы всегда с неизменной тревогой ловили его слова.
На этот раз он ворчливо бормотал:
— Не скоро же вы явились! Я начал уже подумывать, что всю вашу славную братию смыло за борт. Что это задержало вас там, э? Трусость?
Никто не ответил ему. Со вздохом мы снова потащили его наверх. В глубине наших сердец горело тайное желание жестоко исколотить кулаками его голову; и при этом мы так нежно несли его, словно он был весь из стекла…
Мы вернулись на ют, как путники, проведшие много лет в странствиях, находящие на лицах оставленных людей следы, произведенные временем. Глаза медленно поворачивались в орбитах, чтобы взглянуть на нас, слышался слабый шепот:
— Что же, вытащили вы его наконец?
Хорошо знакомые лица казались и чуждыми и близкими; они как будто поблекли и загрязнились за время нашего отсутствия. На них отражалась смесь усталости и возбуждения.
Казалось, они успели сильно осунуться за этот короткий промежуток, как будто давно уже голодали в своих безжизненных позах. Капитан с петлей каната в руке, опустившись на одно колено, покачивался из стороны в сторону с холодным застывшим лицом. Но полные жизни глаза его все еще поддерживали корабль; он никого не замечал, словно весь уйдя в сверхчеловеческое напряжение этого усилия. Мы прикрепили Джемса Уэйта в безопасном месте. Мистер Бэкер пробрался к нему, чтобы помочь нам. Мистер Крейтон, очень бледный, пробормотал лежа на спине: «Славно сделано!» — подарил нас, Джимми и небо презрительным взглядом и медленно закрыл глаза. То там, то сям кто-нибудь делал легкое движение, но большинство оставалось апатичным, не меняя скрюченных поз и что-то бормоча между приступами озноба. День подходил к концу; огромное и красное солнце без облаков низко спускалось, словно нагибаясь, чтобы заглянуть в наши лица. Длинные солнечные лучи, великолепные и холодные, ударяли прямо в расширенные зрачки открытых глаз, которые встречали их, не мигая. Пряди волос и спутанные бороды покрылись сединой от морской соли.
Лица были землистого цвета, и темные крути под глазами тянулись до ушей, сливаясь с провалами осунувшихся щек. Губы посинели и утончились; они с трудом двигались, словно были приклеены к зубам. Некоторые грустно усмехались, дрожа от холода под лучами солнца. Другие были печальны и спокойны. Чарли, убедившись внезапно, что молодость его не имеет никакого значения, был глубоко подавлен своим открытием и бросал вокруг испуганные взгляды. Безбородые норвежцы походили теперь на преждевременно состарившихся детей и тупо смотрели перед собой. С подветренной стороны, на краю горизонта, навстречу пылающему солнцу, вздымались гигантские волны. Огненный шар медленно погружался вниз, круглый и сверкающий, и гребни разбивались на краю лучезарного диска. Один из норвежцев, по-видимому, заметил это и, сделав огромное усилие, заговорил. Его голос поразил других и заставил их пошевельнуться. Они задвигали своими затекшими шеями и с трудом обернулись, удивленно глядя на него — одни со страхом, другие в торжественном молчании. Он что-то лепетал, обращаясь к закатывающемуся солнцу, и кивал головой; а в это время огромные волны начинали уже перекатываться через алый круг, отбрасывая свою тень поверх бушующих волн на человеческие лица. Гребень вала с громким свистящим ревом разбился о корабль, и солнце, словно потушенное им, скрылось окончательно. Лепечущий голос замер, исчез вместе со светом. Послышались вздохи. Среди тишины, наступившей внезапно после грохота разбившейся волны, раздался чей-то усталый голос:
— Этот проклятый чухонец свихнулся!
Один из матросов, привязанный за пояс, беспрерывно хлопал по палубе открытой ладонью частыми торопливыми шлепками. В сгущающейся темноте сумерек на корме вырисовалась чья-то крупная фигура, которая двинулась на четвереньках вперед: она напоминала по движениям какого-то большого осторожного зверя. Это был мистер Бэкер, обходивший группы людей. Он ободряюще фыркал на каждого из нас и щупал, крепко ли мы привязаны. Некоторые с полуоткрытыми глазами пыхтели, словно от жары, другие механически отвечали ему сонными голосами: «Есть, сэр!» Он, фыркая, переходил от одного к другому:
— Уф!.. А наша-то, поди, выворачивается! — и вдруг громким сердитым голосом накинулся на Ноульса за то, что тот отрезал длинный кусок от фала румпель-талей. — Уф… стыдитесь… румпель-тали… ничего умней не придумали… уф… а еще матрос первой статьи… уф…
Хромой был уничтожен.
— Раздобыл, что мог, чтобы привязать себя, сэр.
— Уф… привязать себя. Сапожник вы или матрос, что?., уф… Этот румпель может сейчас понадобиться… уф… Он нужнее кораблю, чем ваш хромой скелет. Уф!.. Оставьте. Оставьте себе, раз уж вы сделали это!
Он медленно пополз дальше, что-то бормоча про себя насчет «взрослых, которые хуже детей». Эта ссора подбодрила всех. Послышались тихие голоса: «Алло! Алло!..» Люди стряхивали с себя мучительную дремоту и спрашивали, делая судорожные движения:
— Что случилось? В чем дело?
Ответы прозвучали с неожиданной веселостью:
— Это подшкипер распекает за что-то хромого Джека или еще кого-то…
— Да ну?.. А за что?
Кто-то даже хихикнул. Этот инцидент оживил всех нас, как удар хлыста, как милый отголосок обычных спокойных дней. Донкин, которого страх совершенно парализовал, вдруг ожил и закричал:
— Вот, послушайте, ребята! Полюбуйтесь, как они разговаривают с нами. Почему кто-нибудь из вас не заедет ему в рожу? Бей его! Бей его! Двинь, как следует. Пусть знает наперед, что мы такие же люди, как и он! Все теперь небось отправимся к черту. Сначала дохли с голоду на этом гнилом корабле, а теперь вот помираем из-за каких-то подлых грубиянов! Бей его!
Его крики не умолкали в сгущающейся тьме. Он брызгал слюной и всхлипывал, взвизгивая:
— Бей его, бей его!
Ярость и страх, с которыми он боролся за свое презренное право на жизнь, сильнее испытывали наше мужество, чем грозные тени ночи, надвигавшейся сквозь непрерывный шум шторма. С кормы послышался голос мистера Бэкера:
— Эй, кто-нибудь там, заткните ему пасть, не то мне придется сделать это самому.
— Засохни… подавись! — крикнуло несколько голосов, раздраженных и трясущихся от холода.
— Вот как врежу тебе сейчас по роже, будешь знать, — сказал усталым голосом какой-то невидимый матрос. — Не хочу я, чтобы подшкипер беспокоился из-за такой сволочи!
Донкин замолк, затих в своем лежачем положении, погрузившись в спокойствие отчаяния. На черном небе выступили звезды, блестя над чернильным морем, которое в ответ посылало им эфемерный ослепительно белый свет, рождавшийся в черном водовороте волн. Звезды с высоты своего предвечного покоя холодно и жестко взирали на смятение земли. Они со всех сторон обступали побежденный, истерзанный корабль — безжалостные, как глаза торжествующей черни, недоступные, как человеческие сердца.
Ледяной ветер с юга ликующе завывал под мрачным великолепием неба. Холод с неудержимой силой потрясал людей, словно собираясь вытряхнуть из них все внутренности. Короткие стоны еле слышно слетали с онемевших губ. Некоторые бормотали свою жалобу на то, что уже «не чувствуют себя ниже поясницы», а те, у которых были закрыты глаза, воображали, будто в груди у них кусок льда. Многие, утратив чувствительность в пальцах, слабо, но упорно, хлопали руками по палубе, несмотря на полное изнеможение. Вамимбо отсутствующим мечтательным взором смотрел перед собой. Скандинавы не переставали, стуча зубами, бессмысленно бормотать что-то непонятное. Стойкие шотландцы решительным усилием воли удерживали свою нижнюю челюсть в неподвижности. Большие и сухие люди с запада продолжали лежать в непроницаемой угрюмости.
Какой-то человек поочередно то ругался, то зевал. У другого при дыхании хрипело в горле. Два пожилых закаленных матроса, привязанные рядом, грустно перешептывались друг с другом, вспоминая хозяйку гостиницы в Сундерланде, с которой они оба были знакомы. Они восхваляли ее материнскую заботливость и щедрость, попробовали было даже поговорить об ее бифштексах и ярком огне в нижней кухне, но слова слабо замерли на их губах, закончившись легким вздохом. Вдруг чей-то голос крикнул в холодную ночь:
— О господи!
Никто не пошевельнулся и не обратил внимания на этот возглас. Два или три человека нетвердым заученным движением закрыли лица руками, но большинство остались совершенно неподвижными. Эта оцепенелость придавала еще больше мучительной остроты мыслям, которые проносились в их сознании с быстротой и яркостью снов. Время от времени кто-нибудь из них вдруг отзывался неожиданным коротким восклицанием на волшебный призыв какой-нибудь иллюзии, затем снова погружался в молчаливое созерцание знакомых лиц и предметов. Они вызывали в памяти образы забытых морских товарищей и слышали голоса умерших и погибших капитанов. Они вспоминали веселую суету освещенных газом улиц, удушливую жару кабаков или палящее солнце в тихие дни на море.
Мистер Бэкер покинул свое ненадежное место и пополз вдоль юта, делая время от времени остановки. В темноте, на четвереньках, он напоминал хищника, рыскающего среди трупов. Добравшись до уступа, подшкипер прислонился к наветренной стороне стойки и посмотрел вниз на главную палубу. Ему показалось, что судно имеет намерение слегка выпрямиться.
«Ветер как будто утихает», — думал он. Но море вздымалось так же бурно, как и прежде. Волны злобно пенились, и подветренная палуба исчезала, как и прежде, под их шипучей белизной, напоминавшей кипящее молоко. Снасти вибрировали на одной бесконечной тягучей ноте, а ветер при каждом подъеме судна с долгим протяжным воем прорывался через ростры. Мистер Бэкер спокойно наблюдал эту картину. Вдруг кто-то рядом с ним залепетал неожиданно и очень громко, словно холод резко вырывался из него. Он продолжал: к — Ба… ба… ба… бррр… брр… ба… ба…
— Перестаньте! — крикнул мистер Бэкер, стараясь нащупать в темноте человека, — Перестаньте.
Он начал трясти ногу, на которую наткнулся рукой.
— В чем дело, сэр? — крикнул Бельфаст тоном внезапно разбуженного человека. — Мы тут смотрим за Джимми.
— Вот как? Уф! Уф! Не шумите так. Кто это рядом с вами?
— Это я — боцман, сэр, — пробурчал боцман, — мы стараемся поддержать жизнь этого бедняги.
— Так, так, — ответил мистер Бэкер, — только попробуйте делать это потише, если можете.
— Он хочет, чтобы мы держали его над бортом, — продолжал боцман, — он уверяет будто задыхается тут, под нашими куртками.
— Если мы поднимем его, так обязательно в воду уроним, — сказал другой голос, — просто руки отнялись от холода.
— Мне все равно. Я сейчас задохнусь, — воскликнул Джемс Уэйт чистым голосом.
— Ошибаешься, брат, — с грустью ответил боцман, — мы все погибнем раньше тебя в эту милую ночку!
— И не такие виды еще приходится видеть, — весело сказал мистер Бэкер.
— Ну, сэр, это не детские игрушки, — ответил боцман, — некоторые ребята туда дальше, на корме, в очень плохом виде.
— Если бы срубили эти проклятые мачты, она стояла бы теперь на киле, как всякая порядочная шхуна, и мы имели бы шансы спастись, — сказал кто-то со вздохом.
— Старик, вишь, не велел рубить. Очень мы ему интересны, — прошептал другой.
— Интересны? — сердито воскликнул мистер Бэкер, — Да с чего же это он стал бы о вас заботиться? Что вы — дамы-пассажирки, что ли? Мы все здесь для того, чтобы заботиться о судне; только некоторые из вас даже на это не способны… Уф!.. Что вы такого особенного сделали, чтобы заботиться о вас? Уф… Хороши моряки… От первого ветерка хнычут, точно малые ребята.
— Ну, сэр, мы не так уж плохи, — запротестовал Бельфаст, прерывающимся от дрожи голосом, — мы не так… брр…
— Опять? — крикнул подшкипер, хватая темную фигуру. — Опять?.. Почему вы в рубахе? Куда вы девали свое платье?
— Я накинул свою куртку и непромокайку на этого полумертвого негра, а он говорит, что задыхается, — жалобно произнес Бельфаст.
— Ты не посмел бы называть меня негром [Слово «nigger» звучит для американского негра оскорбительно. Он предпочитает, чтобы его называли «цветным»], если бы я не был полумертвым, ты, ирландский бездельник, — громко прогудел Джемс Уэйт.
— Ты… брр… Ты все равно не был бы белым, если бы был здоров, как я… Я еще расквитаюсь с тобой… брр… в хорошую погоду… брр… привязав одну руку за спину… бррр…
— Не желаю я твоих лохмотьев, я хочу воздуха, — слабо задыхаясь, пробормотал негр, словно вдруг лишился сил.
Брызги со свистом и стуком перелетали над ними. Люди, мучительно вырванные шумом ссоры из своего мирного оцепенения, стонали, бормоча проклятия. Мистер Бэкер немного отполз в подветренную сторону, где неясно выступали очертания большой бочки и какого-то белого предмета около нее.
— Это вы, Подмур? — спросил мистер Бэкер.
Ему пришлось два раза повторить вопрос, прежде чем повар повернулся, слабо закашлявшись.
— Да, сэр, я молился в душе о быстром избавлении, потому что я готов по первому зову… я…
— Послушайте-ка, повар, люди погибают от холода.
— От холода, — мрачно повторил повар, — Им скоро будет слишком жарко.
— Как это? — спросил мистер Бэкер, глядя вдоль палубы, на которой слабо поблескивала замерзшая вода.
— Это отъявленные грешники, — продолжал повар торжественным, но нетвердым голосом, — такие же неисправимые, как и все другие моряки, плавающие на кораблях в этом грешном мире. Вот я… — Дрожь мешала ему говорить. Место было незащищенное, и повар, одетый в бумажную рубаху и пару тонких штанов, сидел, поджав колени к самому носу и вздрагивал под уколами жалящих соленых брызг. В голосе его чувствовалось полное изнеможение. — Вот я… всегда. Мой старший сын, мистер Бэкер… умный мальчик… В последнее воскресенье на берегу, перед тем, как уйти в плавание, он не захотел пойти в церковь, сэр. Я говорю: «Пойди и приведи себя в порядок, не то будет плохо». Что ж он делает? В пруд, мистер Бэкер, падает в пруд в своем лучшем костюме, сэр. Несчастный случай?.. «Ничто не спасет тебя, хоть ты и ученый», — говорю я… Несчастный случай!.. Я высек его, сэр, порол до тех пор, пока рука не отнялась… — Голос его задрожал. — Я высек его, — повторял он, стуча зубами; затем, минуту спустя, издал мрачный звук, не то стон, не то храп. Мистер Бэкер потряс его за плечо.
— Эй, повар! Подтянитесь, Подмур! Скажите мне, нет ли свежей воды в кухонном баке? Корабль как будто уже не так кренится; я попробую пробраться в переднюю часть. Вода подбодрит их немного.
— Алло! Алло! Послушайте, послушайте!
Повар сопротивлялся.
— Нет, сэр, не вы.
Он начал карабкаться в наветренную сторону.
— Кухня мое дело, — крикнул он.
— Вот и повар помешался, — сказали несколько голосов.
Тот заорал:
— Это я-то помешался? Я больше готов к смерти, чем кто — либо из вас, не исключая офицеров. Пока она держится на воде-я повар! Я приготовлю вам кофе.
— Повар, ты джентльмен! — крикнул Бельфаст.
Но повар уже поднимался по наветренной лестнице. Он остановился на минуту, чтобы крикнуть еще раз вверх на ют:
— Пока она держится на воде — я повар! — и исчез, словно свалился за борт. Люди, услышавшие его слова, послали ему вслед ликующий вопль, который прозвучал, как писк больных детей.
Приблизительно час спустя один из них отчетливо произнес:
— Он ушел навсегда.
— Очень возможно, — согласился боцман, — даже в хорошую погоду Подмур держался на палубе не ловчее дойной коровы, совершающей свое первое путешествие. Пойти, что ли, взглянуть?
Никто не тронулся. Часы медленно тянулись во тьме, и мистер Бэкер несколько раз ползком совершал обход люка. Некоторым людям почудилось, будто он перешептывается со шкипером. Но в тот момент воспоминания были несравненно живее действительности, и они никак не могли разобрать, послышался ли им этот шепот теперь или много лет назад. Они не пытались разобраться в этом. Одним шепотом больше или меньше — не все ли равно? Было слишком холодно для того, чтобы проявлять любопытство, и, пожалуй, даже, чтобы надеяться. Невозможно было оторвать ни одной минуты или мысли от того самого важного, что целиком заполняло их души — желания жить. И воля к жизни поддерживала жизнь в этих апатичных людях, покорно переносивших неистовство холода. А черный, осыпанный звездами, купол неба медленно вращался над судном, которое блуждало по бурной пустыне моря, неся на себе их муки и смятение.
Они тесно прижимались друг к другу, чувствуя себя совершенно оторванными от всего остального мира; им слышались громкие ободряющие звуки, которые вливали мужество в их сердца и давали им силы сносить в течение долгих часов глубокой тишины муку своего существования. Они видели среди ночи солнечный свет, чувствовали тепло и, вдруг содрогнувшись, проникались уверенностью, что солнце никогда не встанет над замерзшим миром.
Некоторые слышали смех, улавливали обрывки песен; другим у края юта чудились человеческие крики. Они открывали глаза и с удивлением замечали, что продолжают слышать их, хотя очень слабо и как будто издалека. Боцман сказал:
— Это повар, кажется, орет там, на носу.
Он едва верил собственным словам и не узнавал своего голоса. Прошло много времени, прежде чем сосед его подал признаки жизни. Он грубо толкнул другого и сказал:
— Повар кричит!
Многие не поняли, другие остались безучастны; большинство, дальше к корме, попросту не поверило. Однако у боцмана и еще одного человека хватило мужества поползти к носу, чтобы посмотреть в чем дело. Казалось, будто они ушли уже много часов назад и их скоро забыли. Но вдруг люди, погруженные до тех пор в безнадежную покорность, точно обезумели от желания причинять боль.
Они стали обрабатывать друг друга кулаками и упорно колотить в темноте все, что попадалось им под руку мягкого. Они возбужденно шептали, делая для этого больше усилий, чем потребовалось бы для крика.
— Они достали кофе… Боцман раздобыл…
— Врешь… где?..
— Несут… повар сварил…
Джемс Уэйт застонал. Донкин злобно начал карабкаться, не заботясь о том, на кого он наступает. Он весь был поглощен одной тревожной мыслью, как бы что-нибудь не перепало начальству. Кофе принесли в горшке, и они по очереди прикладывались к нему. Напиток был горячий и казался чем-то фантастическим в ту минуту, когда он обжигал жадные рты. Люди вздыхали, расставаясь с горшком:
— Как это ему удалось сварганить его?
Некоторые слабо восклицали:
— Молодчина, доктор!
Каким-то образом он сварил его. Арчи заявил впоследствии, что это было «не иначе, как чудо». Мы много дней не переставали удивляться, и это происшествие неизменно оставалось самой интересной темой разговора вплоть до конца нашего плавания. В хорошую погоду мы расспрашивали повара, что он почувствовал, когда увидел свою плиту «дыбом». Во время северозападного муссона или в тихие вечера мы осведомлялись, не пришлось ли ему стать на голову, чтобы как-нибудь вернуть кухню в равновесие. Мы высказывали предположение, что он использовал доску, на которой режут хлеб, в качестве плота, и таким образом, стоя на ней, мог с полным комфортом поддерживать огонь в топке; и мы изо всех сил старались скрыть под иронией свое восхищение им. Он уверял, что сам не знает, как это вышло, журил нас за легкомыслие и заявлял с торжественным воодушевлением, что он был избран свыше сосудом благодати для спасения наших грешных жизней. В сущности, он был, несомненно, прав; но ему не следовало выражать такой оскорбительной уверенности в этом — ему не следовало так часто намекать в нашем присутствии, что всем пришлось бы плохо, если бы на судне не оказалось его — чистого и достойного принять; благодать и силу для свершения подвига милосердия. Если бы он спас нас благодаря своей храбрости и ловкости, мы, пожалуй, в конце концов примирились бы с этим; но чувствовать себя обязанными чьей-либо добродетели и святости было для нас! не легче, чем для всякой другой горсточки человечества. Подобно многим благодетелям рода людского, повар слишком серьезно отнесся к своему подвигу и получил в награду одну лишь непочтительность. Однако нельзя сказать, чтобы мы не проявляли никакой благодарности. Он продолжал оставаться в наших глазах героем. Его слова — величайшее изречение всей его жизни — обратились среди нас в поговорку и приобрели такое же историческое значение, как и многие другие удачные выражения завоевателей или мудрецов. Впоследствии, когда кто-либо из нас в смущении останавливался перед какой-нибудь задачей и слышал совет отказаться от нее, он выражал свою решимость одолеть препятствие словами: «Пока она держится на воде — я повар!»
Горячий напиток помог нам пережить мрачные предутренние часы. Небо, низко склонившееся к горизонту, начало окрашиваться нежными оттенками розового и желтого цвета, придававшими ему сходство с какой-то редкой раковиной; а выше, там, где свод сиял перламутровым блеском, маленькое черное облако напоминало забытый клочок ночи, вставленный в ослепительную золотую оправу. Лучи света прыгали по гребням волн. Все глаза были устремлены на восток. Солнце заливало светом измученные лица. Они отдавались усталости с готовностью людей, навсегда покончивших со своей работой. Высохшая соль блестела, точно иней, на черном клеенчатом пальто Сингльтона. Он сидел, склонившись на руль, широко раскрыв безжизненные глаза. Капитан Аллистоун, не мигая, в упор смотрел на восходящее солнце. Губы его вдруг зашевелились, открывшись в первый раз за двадцать четыре часа, и он крикнул свежим твердым голосом:
— Повернуть через фордевинд!
Резкий повелительный тон команды заставил всех этих оцепеневших людей вздрогнуть, словно от неожиданного удара хлыстом. И хотя все по-прежнему остались без движения на своих местах, сила привычки все же заставила кое-кого повторить едва слышным шепотом приказание. Капитан Аллистоун посмотрел вниз на своих людей и некоторые из них с дрожащими пальцами и беспомощными движениями сделали попытку устремиться куда-то наугад. Он нетерпеливо повторил:
— Повернуть через фордевинд! Ну-ка, мистер Бэкер, расшевелите их… что с ними там?
— Поверни корабль! Эй, оглохли вы, что ли? Поверни корабль! — загремел неожиданно боцман.
Его голос точно разрушил смертельные чары. Люди начали шевелиться, ползать.
— Пусть поднимут фок-стеньги-стаксель! Как можно живее! — произнес очень громко шкипер. — Если вам не удастся произвести маневр стоя, придется проделать его лежа — вот и все! Торопись…
— Живее, ребята. Надо помочь бедной девочке! — понукал боцман.
— Есть, есть! Поверни через фордевинд, — восклицали пре- I рывающиеся голоса.
Люди, находившиеся у бака, с недовольными лицами приготовлялись к переходу на нос. Мистер Бэкер, фыркая, на четвереньках пополз вперед, чтобы показывать дорогу, и они последовали за ним через уступ. Остальные продолжали тихо лежать, затаив в сердце подлую надежду, что их не потревожат, пока участь судна не решится в ту или иную сторону.
Спустя некоторое время в передней части на крыше бака стали поодиночке показываться люди; позы их были крайне неустойчивы: они висли на перилах, карабкались на якоря, обнимали поперечину брашпиля или прижимались к шпилю. Вид у них был встревоженный, они размахивали руками, становились на колени, ложились плашмя, шатаясь поднимались и, казалось, делали все, чтобы очутиться за бортом. Вдруг маленький белый кусок парусины затрепетал среди них; он становился все больше и волновался все сильнее. Его узкий верхний конец поднимался толчками и, наконец, замер в солнечных лучах натянутым треугольником.
— Справились! — закричал голос на корме. Капитан Аллистоун выпустил веревку, которая была обернута вокруг его кисти, и стремглав покатился в подветренную сторону. Видно было, как он сбрасывал подветренные грота-брасы, в то время, как отливающие назад волны перекатывались через его голову.
— Выправить грота-реи, — крикнул он нам, смотревшим на него сверху, застыв от удивления. Мы не решались двинуться.
— Грота-брас, ребята! Да выбирайте же, выбирайте! Ложитесь на спину и выбирайте! — кричал он снизу, наполовину затопленный волнами.
Нам не верилось, что мы сможем сдвинуть грота-реи, но те, которые были посильнее и менее остальных пали духом, попробовали исполнить приказание. Другие, скрепя сердце, начали помогать им. Глаза Сингльтона снова заблестели, когда он взялся за ручку штурвала. Капитан Аллистоун с трудом стал пробираться к наветренному борту.
— Выбирайте, ребята! Постарайтесь сдвинуть его! Выбирайте и помогите кораблю.
Его суровое лицо было залито краской и возбуждено.
— Слушается она руля, Сингльтон? — крикнул он.
— Еще не двигается, сэр, — гаркнул старик невероятно хриплым голосом.
— Не зевать на руле, Сингльтон, — шумел капитан. — Тяни, ребята! Что вы возитесь там, точно дохлые крысы?
Мистер Крейтон лежал на спине с распухшей ногой и бледным, как бумага, лицом; глаза его мигали и бескровные губы кривились. В неистовой суматохе люди толкали его, наступали на его больную ногу, упирались ему коленями в грудь. Он сохранял полное спокойствие и, стиснув зубы, переносил боль бс" единого стона или вздоха. Горячность капитана и крики вссч этих молчаливых людей влили в нас бодрость. Мы тянули изо всех сил, повиснув гроздьями на канате. Мы услышали, как ка питан обратился к Донкину, который, по своему обыкновению, подло отлынивал от работы, растянувшись на палубе животом вниз.
— Я проломлю тебе башку этим кофельнагелем, если ты сей час же не возьмешься за брас!
И эта жертва людской несправедливости трусливо и дерзко пропищала:
— Бы что же это, убивать нас вздумали теперь? — и в ту же минуту с неожиданным остервенением ухватилась за канат. Лю ди вздыхали, кричали, бормотали свистящим шепотом бессмыс ленные слова, охали. Реи двинулись и медленно выправились против ветра, громко гудевшего в такелаже.
— Пошла, сэр! — закричал Сингльтон, — Только что тронулась.
— Закрепи брас! Закрепи! — требовал капитан.
Мистер Крейтон, почти задохшийся и лишенный возможности двинуться, сделал отчаянное усилие левой рукой и умудрил ся присезнить канат.
— Все крепко! — крикнул кто-то. Крейтон закрыл глаза, словно погружаясь в обморок, а мы, столпившись около браса, с тревогой следили за там, что станется теперь с судном.
«Нарцисс» медленно менял положение, словно он испытывал такую же усталость и упадок духа, как и люди, бывшие на нем. Он очень постепенно уклонялся под ветер; мы следили за ним, затаив в тревоге дыхание, пока чуть не задохнулись; но лишь только ветер оказался позади траверза, судно начало двигаться и заставило затрепетать наши сердца. Ужасно было видеть, как этот почти перевернутый корабль медленно ускорял ход, волоча свой затопленный борт под водой. Разбивающиеся волны покрывали юферсы. Нижняя половина палубы была полна неистовых водоворотов и быстрин; и длинная линия подветренных поручней по временам чернела в крутящейся пелене пены, белой и ослепительной, словно покрытое снегом поле. Ветер пел в рострах пронзительную песнь; при каждом легком крене мы ждали, что корабль вот-вот соскользнет боком на дно за нашими спинами.
Корабль сделал первое решительное усилие выпрямиться, и мы поддержали его слабым и нестройным воем. Огромная волна с разбега поднялась над кормой и повисла над нами загнувшимся гребнем, затем обрушилась вниз под кормовой подзор и разлилась в обе стороны целым морем бурлящей пены. Ее свирепое шипение было покрыто карканьем Сингльтона:
— Она слушается руля!
Теперь обе ноги старика твердо упирались в решетчатый люк, и колесо быстро вращалось, когда он отводил штурвал.
— Привести корабль к ветру на четверть влево и укрепить! — приказал капитан, шатаясь на ногах.
Он первый поднялся из середины распростертой груды наших тел. Несколько человек возбужденно закричали: «Она поднимается!» Далеко впереди, на носу, виднелись фигуры мистера Бэкера и трех матросов. Они держались прямо и чернели на чистом небе, подняв руки и раскрыв рты, как будто кричали что — то в один голос. Судно задрожало, стараясь поднять свой затопленный борт, накренилось снова, на минуту, казалось, обессилело, безжизненно погружаясь и воду, и вдруг, сильно рванувшись, метнулось в наветренную сторону, словно вырвавшись из чьей-то мертвой хватки. Огромное количество воды, которое палуба зачерпнула при крене, перекатилось через судно к правому борту. Послышался громкий треск. Железные полупортики, распахнувшись, загрохотали звонкими ударами. Вода, со стремительностью реки, прорвавшей плотину, хлынула через поручни правого борта. Море на палубе и волны, окружавшие корабль, смешивались друг с другом в оглушительном реве. Как только мы поднимались, нас снова неудержимо опрокидывало или швыряло от борта к борту. Люди перекатывались, не будучи в силах остановиться, и вопили:
— Палубу снесет!
Огромный вал поднял судно, и оно с минуту неслось вместе с ним, выливая густые потоки воды через отверстия своих израненных боков. Подветренные брасы были частью снесены, частью смыты с кофельнагелей, и тяжелые реи впереди угрожающе раскачивались из стороны в сторону. В передней части видно было, как люди корчились, бросая полные ужаса взгляды на огромные нижние реи, кружившиеся над их головами. Разорванная парусина и концы поломанных приводов развевались в воздухе, точно пряди волос. Под ярким солнцем, по сверкающему хаосу и реву волн слепо несся корабль, всклокоченный и обезумевший, словно стараясь бегством спасти жизнь; а мы, в смятении и тревоге, еле удерживаясь на ногах, кружились на юте. Мы говорили все разом, визгливым лепетом, и с виду напоминали инвалидов, а по движениям сумасшедших. Расширенные и блуждающие глаза блестели на улыбающихся истощенных лицах, которые, казалось, были посыпаны толченым мелом. Мы топали ногами, хлопали руками и чувствовали себя способными запрыгать или выкинуть что-нибудь необычайное, хотя, в действительности, едва держались на ногах. Капитан Аллистоун, суровый и худой, жестикулировал как безумный, крича мистеру Бэкеру:
— Закрепите нижние реи. Закрепите их как можно сильнее!
На главной палубе люди, взволнованные его криками, расплес кивая воду, бесцельно метались из стороны в сторону, по пояс в кипящей пене. В стороне от всех, на краю кормы, стоял у руля старый Сингльтон, благоразумно засунув свою белую бороду под верхнюю пуговицу блестящего пальто. Покачиваясь над грохотом и суматохой волн, он возвышался в суровом спокойствии, всеми забытый, напряженно следя своими зоркими старыми глазами за искалеченным кораблем, который открывался перед ним во всю длину, наклонившись вперед в порыве качки. Перед его высокой прямой фигурой двигались одни только перекрещенные руки, ловкие, всегда готовые решительным поворотом задержать или ускорить снова быстрое вращение ручек штурвала. Он внимательно управлял рулем.
IV
правитьБессмертное море, в своей великой справедливости, дарует людям, помилованным ею презрительным милосердием, возможность изведать в полной мере треволнения, которых они искали. Совершенная мудрость его милосердия не разрешает им пораздумать на свободе о замысловатом и горьком привкусе бытия, чтобы они, чего доброго, не вспомнили и не пожалели о том, что приняли в дар эту чашу вдохновляющей горечи, из которой они так часто вкушали и которую так часто пытались оторвать от их немеющих, но все же сопротивляющихся губ. Не успев еще спастись, они тотчас же должны приступить к оправданию своей жизни перед вечной жалостью, которая повелевает труду быть тяжелым и беспрерывным — от восхода до заката и от заката до восхода. И так будет продолжаться до тех пор, пока истомленная смена дней и ночей, заполненных упорными криками мудрых, требующих счастья и пустого неба, не искупится наконец глубокой тишиной страдания и труда, немым страхом и немым мужеством людей темных, забывчивых и выносливых.
Шкипер и мистер Бэкер, столкнувшись лицом к лицу, уставились друг на друга напряженным и удивленным взглядом людей, неожиданно встретившихся после долгих бурных лет. Оба лишились голоса и переговаривались каким-то отчаянным шепотом.
— Все налицо? — спросил капитан Аллистоун.
— Все до единого.
— Никто не пострадал?
— Только второй подшкипер.
— Я сейчас посмотрю, что с ним; мы счастливо отделались.
— Очень, — едва слышно выдавил мистер Бэкер.
Он ухватился за поручни, вращая налитыми кровью глазами. Маленький седой человечек сделал усилие, чтобы покрыть голосом глухой ропот волн, и устремил на своего старшего помощника холодный взгляд, который пронизывал, как стрела.
— Поставьте паруса, — сказал он властным голосом, непреклонно сжав свои тонкие губы. — Как можно скорее поставьте паруса. Ветер благоприятный. Живо, сэр! Не давайте людям очнуться. Они сразу почувствуют изнеможение, лишатся последних сил, и мы никогда… мы должны вывести корабль теперь…
Он зашатался под длинной тяжелой волной; поручни потонули в блестящей, шипящей пене. Капитан ухватился за ванты и беспомощно прислонился к своему помощнику…
— Наконец-то у нас попутный ветер! Поставьте… паруса, — Голова его перекатывалась с одного плеча на другое. Глаза начали быстро мигать. — И насосы… насосы… мистер Бэкер.
Он смотрел на мистера Бэкера так, будто лицо помощника находилось на расстоянии полумили (а не одного фута) от его глаз.
— Не давайте людям отдыхать, пока… пока не выведете корабля, — пробормотал он сонным голосом, точно человек, погружающийся в дремоту. Вдруг он снова взял себя в руки.
— Нельзя стоять. Не годится, — сказал он, сделав мучительную попытку улыбнуться. Он отпустил свою опору и, подгоняемый креном судна, против воли побежал маленькими шажками на корму, задержавшись там у подставки нактоуза. Он повис на ней и бессмысленно уставился на Сингльтона, который, не обращая на него внимания, продолжал тревожно следить за концом утлегаря.
— Рулевой привод в исправности? — спросил капитан.
В горле старого матроса раздался шум, как будто слова стукались там друг о дружку, прежде чем вырваться наружу.
— Слушается… как маленькая лодочка, — сказал он наконец с хриплой нежностью, не посмотрев на капитана хотя бы уголком глаза. Затем он заботливо повернул колесо вниз, продержал его так некоторое время и снова отбросил назад. Капитан Аллистоун с трудом оторвался от восхитительного ощущения опоры и зашагал по палубе, качаясь и пошатываясь, чтобы сохранить равновесие.
Поршни насосов выскакивали короткими прыжками, издавая резкий металлический звук, в то время как маховые колеса легко и быстро вращались у грот-мачты, с равномерной стремительностью раскачивая из стороны в сторону две грозди обессилевших людей, которые висели на рычагах. Они отдавались движению, балансируя верхней частью туловища, с искаженными лицами и окаменелыми глазами. Плотник, время от времени покрякивая, механически восклицал:
— Встряхни, ребята! Не спускай!
Мистеру Бэкеру не хватало голоса, чтобы говорить, но у него оказалось достаточно голоса, чтобы кричать; люди под градом его изысканных поощрений возились с найтовами и вытаскивали новые паруса; считая себя неспособными двигаться, они поднимали вверх тяжелые блоки и перебирали снасти. Люди с отчаянными усилиями не твердо взбирались по снастям и, всякий раз перенося точку опоры с одной снасти на другую, испытывали головокружение; одни ступали по реям наугад, как будто двигались в темноте, другие же с беспечностью вконец измученных людей доверялись первой попавшейся под руку веревке. Верная угроза падения не ускоряла вялого биения их сердец; снизу беспрерывно и слабо доносился рев волн, шипевших где — то глубоко под ними. Он казался им неясным и далеким, как будто долетал из другого мира. Ветер наполнял их глаза слезами и сильными порывами старался столкнуть их с тех мест, на которых им с трудом удавалось укрепиться в ненадежных позах. Лица были залиты водой, волосы развевались; люди, сидя верхом на концах рей, взлетали вверх и вниз между небом и морем, цеплялись за перты, всем телом обвивались вокруг топенантов, чтобы дать свободу рукам, или упирались в узлы канатов. Их мысли смутно переходили от желания покоя к желанию жить, в то время как окаменевшие пальцы отдавали нок-бензеля, искали ощупью ноки или упорно и напряженно сопротивлялись сильным толчкам полощущихся парусов. Они дико смотрели друг на друга и делали одной рукой безумные знаки, держа в другой собственную жизнь; они глядели вниз на узкую полосу затопленной палубы, кричали в подветренную сторону:
— Облегчи там! Выбирай! Крепи!
Губы их двигались, глаза свирепо таращились, полные нетерпеливого желания быть поскорей понятыми; но ветер относил слова в бурное море, не дав возможности разобрать их. В невыносимом бесконечном напряжении они работали точно люди, которых жестокий кошмар заставляет трудиться в атмосфере льда или пламени. Их бросало то в жар, то в холод. Глазные яблоки болели, словно в дыму пожара. Головы готовы были лопнуть от малейшего крика; чьи-то жесткие пальцы сжимали им горло. При каждом крене они думали: «Теперь конец, нас всех стряхнет в море», — и, когда корабль снова подбрасывало вверх, они дико кричали:
— Эй, смотри там! Лови конец! Продерни начисто… поверни блок… — Они отчаянно мотали головами, трясли рассвирепевшими лицами, — Нет, нет… снизу вверх…
Казалось, они ненавидели друг друга смертельной ненавистью. Страстное желание покончить со всем этим глодало им сердце, и стремление сделать все, как можно лучше, жгло его мучительной болью. Они проклинали свою судьбу, презирали свою жизнь и тратили дыхание на то, чтобы осыпать друг друга жестокой бранью. Парусный мастер с непокрытой лысой головой лихорадочно работал, забыв о прежней интимности с адмиралами. Боцман то взбирался наверх со свайками и развевающимися связками шкимушек, то опускался на колени на реи, с риском перевернуться; при этом его то и дело посещали яркие мимолетные видения собственной «старухи» и ребят, оставшихся в болотистой деревушке. Мистер Бэкер, чувствуя сильную слабость, фыркая, топтался то тут, то там, непоколебимый, словно человек, сделанный из железа. Он накидывался на тех, кто, спустившись сверху, останавливался, чтобы передохнуть; он приказывал, подбодрял, бранился.
— Ну же, к грот-марселю, живее, клади подъемный гордень. Не толпись там зря.
— Что ж, нам так и не дадут передохнуть? — забормотали голоса.
Он свирепо обернулся кругом с замиранием сердца.
— Нет, отдыха не будет, пока вы не кончите работу. Работайте, покуда не свалитесь с ног. Вот для чего вы здесь.
Матрос, стоявший рядом с ним, коротко рассмеялся.
— Работай или подыхай, — крикнул он с горечью, затем плюнул на свои широкие ладони, вскинул длинные руки и, ухватившись за канат, качавшийся высоко над его головой, издал печальный воющий крик, призывая остальных тянуть вместе с ним. Волна перекатилась через шканцы и отшвырнула их всех в подветренную сторону; они растянулись плашмя. Шапки поплыли. Из белой шипящей пены то тут, то там высовывались стиснутые руки, брыкающиеся ноги, отфыркивающиеся физиономии. Мистер Бэкер, сбитый с ног вместе с остальными, кричал:
— Не отпускай каната! Держись! Держись!
И они, несмотря на боль от ушибов, продолжали держаться за канат, словно в этом заключалось счастье всей их жизни. Судно неслось при сильной боковой качке, и верхушки гребней сверкали своими белыми головами то над левым, то над правым бортом.
Судно быстро разрезало воду, опережая волны. Угрожающий гул валов, поднимавшихся далеко позади шхуны, наполнял воздух потрясающими вибрациями своего рева. И опустошенное, истерзанное, израненное судно, взмывая пену, неслось к северу, словно вдохновленное доблестью высокого подвига…
Бак имел неуютный и печальный вид. Матросы в унынии рассматривали свой пострадавший приют. Он был весь покрыт тиной; с мокрых переборок стекала вода; ветер глухо гудел, врываясь в открытые двери, бесформенные обломки загромождали пол, — и вся картина напоминала палузатопленную приливом скалистую пещеру. Многие потеряли все, чем владели в этом мире, но большая часть правой вахты уберегла свои сундуки, из щелей которых вытекали теперь тонкие струйки воды. Постели были пропитаны водой; одеяла, развернутые и уцелевшие благодаря какому-нибудь гвоздю, чавкали под ногами. Люди вытаскивали из дурно пахнувших углов мокрые лохмотья и, выжав воду, узнавали в них свою собственность. Некоторые тупо улыбались. Другие печально и безмолвно оглядывались вокруг. Они радовались, как дети, какой-нибудь старой жилетке и стонали от горя над бесформенными вещами, найденными среди черных обломков расщепленных коек. Под бушпритом нашли одну из ламп бака, каким-то непонятным образом забившуюся туда. Чарли тихонько хныкал. Ноульс, прихрамывая, топтался вокруг, обнюхивая и исследуя темные уголки в надежде спасти что-нибудь. Он извлек откуда-то один сапог, вылил из него грязную воду и был теперь занят тем, чтобы отыскать владельца своей находки. Часть команды, удрученная потерей имущества, сидела на ахтер-люке, упершись локтями в колени, прижав кулаки к щекам. Они не удостаивали взглядом услужливого Ноульса. Он совал им свой сапог под нос:
— Вот крепкий сапог, не твой ли?
Они рычали в ответ:
— Нет, убирайся!
Один выпалил:
— Провались ты к черту вместе с ним.
Ноульс удивился:
— Почему? Сапог крепкий.
Но тут он вспомнил вдруг, что сам лишился всего до последней нитки, и, швырнув в сторону свою находку, начал браниться.
В тусклом свете раздавался нестройный гул ругательств. Кто — то вошел и, опустив руки, остановился неподвижно на пороге, повторяя:
— Вот так дьявольская переделка! Вот так дьявольская переделка!
Несколько человек тревожно рылись в затопленных сундуках, ища табак. Они тяжело дышали и кричали, опустив вниз голову:
— Посмотри-ка, Джек… Вот, Сэм… выходной костюм… испорчен вконец…
Один слезливо богохульствовал, держа перед собой пару брюк, с которых стекала вода. Никто не обращал внимания. Откуда-то вдруг появился кот. Ему устроили овацию. Животное передавали из рук в руки, ласкали, нашептывали ему нежные имена. Матросы строили догадки о том, где он «отсиделся», и препирались об этом друг с другом. Разгорелся крикливый спор. В бак вошли два человека с ведром свежей воды, и все столпились вокруг них; но худой, мяукающий Фрэнк весь ощетинился до последнего волоска и напился первым. Несколько человек отправились на корму за керосином и сухарями.
Затем при желтом свете ламп они принялись с остервенением грызть черствый хлеб в промежутках между уборкой палубы; при этом они старались как-нибудь устроиться, чтобы «размыкать беду». Они стали укладываться по несколько человек на койку и установили очереди на пользование сапогами и непромокайками. Снова послышались обычные оклики: «старина», «сынок», дружеские шлепки, громкие шутки. Некоторые, растянувшись на мокрой палубе, заснули, положив головы на согнутые руки, а кое-кто курил, устроившись на юте. Их измученные лица, просвечивая сквозь голубую дымку табака, казались умиротворенными, глаза блестели. Боцман просунул голову в дверь.
— Эй, смените кто-нибудь рулевого, — крикнул он, — уже шесть часов. Будь я проклят, если этот старый Сингльтон не просидел там больше тридцати часов. Нечего сказать, хороши товарищи!
Он снова захлопнул дверь.
— На палубе теперь вахта подшкипера, — сказал кто-то.
— Эй, Донкин, тебе на смену, — закричали вместе три или четыре голоса.
Донкин, забравшись на пустую койку, продолжал тихо лежать на мокрых досках.
— Донкин, тебе на руль…
Он не подавал голоса.
— Да он никак помер, ребята, — громко фыркнул кто-то.
— Надо продать его паршивое тряпье, — крикнул другой.
— Эй, Донкин, если ты, черт побери, не пойдешь сейчас на руль, они продадут твое тряпье, слышишь ты? — зубоскалил третий.
Донкин заворчал из своей дыры. Он жаловался на ломоту во всех костях и жалобно хныкал.
— Да не пойдет он, — воскликнул презрительный голос. — Твой черед, Девис.
Молодой моряк поднялся, с трудом расправляя плечи. Голова Донкина свесилась с койки, хрупкая и призрачная в желтом свете ламп. — Я дам тебе фунт табаку, — провизжал он примирительным тоном, — вот только получу. Ей-ей, вот…
Девис двинул кулаком, и голова исчезла.
— Я пойду, — сказал он. — Но ты заплатишь за это.
Он нетвердыми шагами, но решительно направился к двери.
— Ей-богу, дам, — вопил Донкин, неожиданно выскакивая вслед за ним. — Ей-богу — фунт. Три шиллинга они считают.
Девис распахнул двери.
— Ты заплатишь мне… в хорошую погоду, — крикнул он через плечо.
Один из матросов быстро расстегнул свое мокрое пальто и бросил его на плечи парню.
— Эй, Тэффи, возьми-ка это, воришка!
— Спасибо, — крикнул тот из темноты, покрывая гул катящихся волн.
Слышно было, как он расплескивал воду; вдруг новый шквал с сильным шумом перекатился через борт.
— Парень-то поди уже выкупался, — заметил перепачканный матрос.
— Есть, — зафыркали другие.
Наступило долгое молчание. Вдруг Вамимбо начал издавать странные звуки.
— Алло! Что еще там с тобой? — спросил кто-то ворчливо.
— Он говорит что пошел бы за Девиса, — объяснил Арчи, служивший обыкновенно толмачом для финна.
— Верим, — закричали голоса. — Не беда, чухна… Пойдешь в другой раз, головотяп… Не долго ждать придется…
Они замолчали и все разом повернули глаза к дверям. Сингльтон вошел, сделал два шага и остановился, слегка пошатываясь. Море шипело, с грохотом перекатываясь через нас, и бак дрожал, полный глухого рокота; лампа вспыхивала, качаясь, точно маятник. Сингльтон мутным, недоумевающим взором смотрел перед собой, как будто не мог отличить неподвижных людей от их беспокойных теней. Послышался благоговейный шепот:
— Алло! алло! Ну как там дела теперь снаружи, Сингльтон?
Сидевшие на люке молча подняли глаза, а старейший после Сингльтона моряк на судне (эти двое понимали друг друга, хотя едва ли обменивались тремя словами в день) внимательно посмотрел с минуту на своего приятеля, затем вынул изо рта короткую глиняную трубку и молча предложил ее старику. Сингльтон протянул за трубкой руку, но не дотянулся до нее, пошатнулся и вдруг ничком повалился на пол. Он с грохотом растянулся, прямой и неподвижный, словно вырванное с корнем дерево. Все быстро кинулись к нему. Люди толкались и кричали: «Готов…», «Переверни его…», «Расступись там…» Он лежал на спине под толпой нагнувшихся над ним людей с испуганными лицами и глядел вверх невыносимым упорным взглядом. Среди бездыханной тишины и общего смущения старик хрипло прошептал:
— Мне лучше, — и ухватился за них руками. Они помогли ему встать. Он уныло бормотал: — Стар я становлюсь… стар.
— Уж кто бы говорил, только не ты, — с находчивой любезностью крикнул Бельфаст.
Сингльтон поник головой, опираясь на нас.
— Лучше тебе? — спрашивали его.
Он посмотрел на нас из-под косматых бровей широко раскрытыми черными глазами. Вся грудь его была покрыта всклокоченной белизной длинной густой бороды.
— Стар… стар… — повторял он угрюмо.
Мы помогли ему добраться до койки.
На ней лежала какая-то вязкая, мягкая груда, пахнувшая I точно тинистый берег у стоячей мелкой воды. Это был его соломенный тюфяк, насквозь пропитанный водой. Сингльтон с судорожным усилием взобрался на него и из темноты узкого лона долго еще слышалось, как он сердито ворчал, словно раздраженный дикий зверь, которому не по себе в берлоге.
— Ничтожный ветерок… ерунда… не можешь выдержать… старик. — Наконец он затих. Он тяжело дышал, так и заснув в высоких сапогах, с непромокаемым шлемом на голове; клеенчатое платье громко шуршало всякий раз, как он с глубоким протяжным вздохом переворачивался на другой бок.
Люди разговаривали о нем спокойным сочувственным шепотом:
— Это сломит его…
— Сильный, как лошадь…
— Да, а все-таки уж не то, что было.
Грустным шепотом они обрекали его. Однако в полночь он снова, как ни в чем не бывало, вернулся к своим обязанностям и ответил, когда его окликнули, мрачным: «Здесь!» После этого происшествия он стал больше чем когда-либо предаваться своим одиноким думам, с угрюмым лицом, окутанный, непроницаемым молчанием. Много лет он слышал как его называли «старый Сингльтон» и спокойно принимал эту квалификацию; он считал ее за дань уважения, которая подобает человеку, в течение полувека мужественно переносившему милость и ярость моря. Он никогда не задумывался над смертностью своего я. Годы, казалось, не причиняли ему никакого вреда, и он, поддаваясь всем соблазнам и выдерживая бесчисленные штормы, оставался как бы неразрушимым. Он задыхался от зноя, дрожал от холода, переносил голод, жажду, разгул; за свою долгую жизнь он прошел через множество испытаний и познал все восторги бытия. «Стар!» Ему казалось, что на этот раз он наконец сломлен. Он напоминал человека, предательски связанного во время сна; внезапно проснувшись, он увидел себя скованным длинной цепью лет, которыми так долго пренебрегал. Ему пришлось сразу взвалить на себя бремя всей своей жизни, и он чувствовал, что тяжесть эта, пожалуй, уже не под силу ему. «Стар…» Он подвигал руками, тряхнул головой, ощупал свои члены. Он старится… А потом? Он посмотрел на бессмертное море, чувствуя, как в душе пробуждается и крепнет сознание бессердечной мощи океана; он видел его все таким же неизменным, черным и пенящимся под вечным пытливым взором звезд. Он слышал его нетерпеливый голос, взывавший из безжалостной бездны, полной смятения, тревоги и ужаса. Он поглядел вдаль и увидел беспредельность, слепую и истерзанную, стонущую и разъяренную, которая требовала себе его жизнь до последнего часа; и он знал, что когда эта жизнь прекратится, она так же властно заявит право на изношенное тело своего раба.
Шторм стих. Он быстро переменил направление, превратившись в мрачный юго-восточный ветер, и улегся затем окончательно, славным толчком двинув судно к северу в область радостного солнечного муссона. Белый корабль быстро мчался домой по голубой равнине моря, под голубым куполом неба. Он нес на себе завершенную мудрость Сингльтона, чувствительное самолюбие Донкина и высокомерное безумие всех нас. Часы бессильной суеты были забыты. Страх и тревога этих мрачных минут никогда не вспоминались в сияющем спокойствии ясных дней. После этого испытания жизнь, казалось, началась сызнова. Словно мы умерли и воскресли. Вся первая часть плавания в Индийском океане по ту сторону мыса потонула, заволоклась дымкой, оставив в нас только бледное, но неизгладимое воспоминание о каком-то предшествующем бытии. Оно кончилось — за ним был какой-то провал, туманное пятно — и мы начали жить снова. Сингльтон был весь во власти мрачной истины, открывшейся ему, мистер Крейтон — своей поврежденной ноги, а повар — своей славы. При этом последний бессовестно злоупотреблял преимуществом своего почетного положения. У Донкина прибавилась еще одна обида. Он бродил кругом, настойчиво повторяя:
— Слышали ли вы, как он говорил, что проломит мне череп? Вот помяните мое слово: теперь они начнут убивать нас за самую ничтожную пустяковину.
В конце концов ему почти удалось убедить нас.
Мы прислушивались к увлекательному красноречию Донкина, который не переставал печься о наших правах и бескорыстно заботиться о поддержании нашего достоинства, несмотря на пренебрежительные взгляды и неизменно оскорбительное обращение с нашей стороны. Наше презрение к нему не имело пределов — но вместе с тем мы против воли с интересом прислушивались к этому законченному артисту. Он говорил нам, что мы славные ребята, «чертовски симпатичная компания». Кто отблагодарил нас за труды? Кто обратил внимание на наши потери? Разве мы не вели «собачью жизнь за два фунта десять шиллингов в месяц?» Разве эта жалкая плата может вознаградить нас за риск, которому мы подвергали свои жизни и за потерю платья? «Мы потеряли все до последней нитки», — кричал Донкин, заставляя нас забывать, что уж он-то во всяком случае ничего не потерял. Младшие, слушая его, думали про себя: «Башковитый малый этот Донкин, хотя, конечно, дрянь первосортная». Скандинавов пугала его дерзость, Вамимбо ничего не понимал, а старшие моряки глубокомысленно кивали головами, так что тонкие золотые сережки начинали сверкать в мясистых мочках их волосатых ушей. Суровые, обожженные солнцем лица задумчиво опирались на татуированные руки. Жилистые коричневые кулаки крепко держали в узловатых пальцах грязную белую глину закопченных трубок. Они с непроницаемыми лицами слушали его речи, скруглив свои широкие спины, согнув плечи и сохраняя мрачное молчание. Он говорил с жаром, всеми презираемый и никем не опровергаемый. Его образное и нечистое красноречие лилось мутным потоком. Крошечные, как бусинки, глазки плясали, стреляя вправо и влево, всегда на страже, чтобы не прозевать приближение офицера. Иногда мистер Бэкер, направляясь в носовую часть, чтобы бросить взгляд на верхние шкаторины, врезался в нашу группу своей неуклюжей походкой, при внезапно наступавшей тишине; или мистер Крейтон, молодой, с безбородым лицом и еще более суровый, чем обыкновенно, прихрамывая, проходил мимо, пронизывая наше короткое молчание острым взглядом своих чистых глаз; но стоило ему показать нам спину, как Донкин снова начинал метать украдкой свои косые взгляды:
— Вот видали молодца? Кто-то из ребят укрепил его в тот раз. Много небось увидели от него благодарности! Разве он не обращается с вами хуже прежнего? Вышвырнуть бы его за борт и дело с концом… Чем худо? По крайней мере, неприятностей меньше. Разве не так?
Он таинственно наклонялся, эффектно откидывался назад. Он шептал, вскрикивал, махал своими жалкими руками, которые были не толще обыкновенного чубука, брызгал слюной, взвизгивал. В паузах между его страстными выкриками сверху доносились спокойные вздохи ветра; тихое море, всеми забытое, что-то бормотало предостерегающим шепотом вдоль бортов корабля. Мы чувствовали отвращение к этому существу, но не могли отрицать ослепительной истины, за которую он ратовал. Все это било в глаза своей очевидностью. Все мы, без сомнения, были прекрасными ребятами, наши заслуги огромны и оплата их до смешного мала. Корабль был спасен нашими усилиями, а между тем честь этого подвига будет несомненно приписана шкиперу. Что он сделал для этого, хотели бы мы знать? Донкин спрашивал: «Что бы он смог сделать без нас?», и мы ничего не могли ответить на это. Мы были подавлены несправедливостью этого мира и сами удивлялись тому, как долго прожили под ее гнетом, не подозревая о своем жалком положении. Ко всему этому присоединялось еще раздражение от сознания собственной непрозорливости и глупости. Донкин уверял, что всему виной наше «добродушие», но такой дешевый софизм не мог утешить нас. Мы были в достаточной мере мужчинами, чтобы смело сознаться перед собой в собственной недальновидности. Однако с этого времени наше отношение к нему несколько изменилось. Мы перестали давать ему пинки, дергать за нос, или как бы случайно сбивать его с ног, хотя этот последний прием с тех пор, как корабль благополучно вышел из полосы штормов, обратился у нас в своего рода общественное развлечение. Девис перестал дразнить его насчет черных глаз и приплюснутых носов. Чарли, сильно присмиревший после шторма, больше не задевал его. На все вопросы Донкин с готовностью отвечал наглым уверенным тоном. Он самодовольно пыжился в своем костюме, который был до такой степени ему велик, что, казалось, будто он нарочно вырядился так, ради забавы. Это были по большей части вещи Джимми. Надо сказать, что Донкин охотно принял бы все, что угодно и от кого угодно, но никто, кроме Джимми, не мог ничего уделить ему. Его преданность Джимми не имела пределов. Он вечно вертелся в маленькой каюте негра, исполняя его желания, исполняя его капризы, подчиняясь его требовательной брезгливости, часто смеясь вместе с ним. Ничто не могло отвлечь его от исполнения этой благочестивой обязанности посещать больного, особенно в то время, когда на палубе шла какая-нибудь тяжелая работа. Мистер Бэкер, к нашему невыразимому возмущению, два раза при случае вытаскивал его оттуда за шиворот. Неужели больной малый должен оставаться без присмотра? Уж не намерены ли они оскорблять нас за то, что мы ухаживаем за товарищем?
— Что? — прорычал мистер Бэкер, угрожающе поворачиваясь на ропот. И весь полукруг, как один человек, отступил на шаг назад. — Ставь марса-лисель. По марсам, Донкин, перегони привод, — приказал непоколебимый помощник. — Захвати парус, закрепи начисто нирал. Шевелись живее.
Когда парус был поставлен, он медленно удалялся на корму и долго стоял там, глядя на компас, озабоченный, задумчивый, тяжело дыша, словно задыхаясь в ядовитой волне непонятной злобы. «Что это с ними? — думал он. — Откуда могла взяться эта скрытность и этот ропот? Нечего сказать, хороша стала команда!»
На палубе люди обменивались ядовитыми замечаниями под влиянием беспричинного раздражения против чего-то несправедливого, непоправимого, чего нельзя было отвергнуть и что долго еще продолжало звучать в их ушах после того, как Донкин умолкал. Наш маленький мир неуклонно двигался по своему изогнутому пути, неся на себе недовольное население.
Плавание, по-видимому, сильно затягивалось. Юго-восточные муссоны, легкие и неустойчивые, остались позади; мы были на экваторе, и корабль, под низким серым небом, плыл в удушливой жаре по гладкому морю, напоминавшему лист стекла. Грозовые шквалы висели на горизонте, со всех сторон окружая корабль; они сердито рычали вдалеке, точно стадо диких животных, которые боятся напасть на человеческое жилье. Невидимое солнце, двигавшееся над прямыми мачтами, отбрасывало на облака мутное пятно света без лучей; такая же полоса сияния передвигалась вровень с ним с востока на запад по матовой поверхности вод. Ночью, в непроницаемой мгле, окутывавшей землю и небо, бесшумно полыхали широкие языки пламени; и затихшее судно на пол секунды вырисовывалось в полосе огня — каждая мачта, снасть, парус, канат отчетливо выделялись черным силуэтом, и все оно казалось обуглившимся, заключенным в огненный шар, кораблем. Но пламя исчезало, и корабль снова на много долгих часов терялся в обширной вселенной ночи и молчания; то тут, то там проносились мягкие вздохи, словно чьи-то погибшие души; они заставляли тихие паруса трепетать в припадке внезапного страха и рябь покрытого дымкой океана посылала кораблю издалека свое мягкое сочувствие — голосом печальным, безмерным и слабым…
Когда тушили фонари, Джимми, ворочаясь на своей подушке, мог видеть через открытую настежь дверь, как мимолетные видения сказочного мира, сотканные из взлетающих огней и дремотной воды, то появляются, то исчезают за прямой линией поручней. Зарницы отражались в его больших печальных глазах, и красный мигающий свет, казалось, выжигал их на этом черном лице. Когда они исчезали, он долго лежал ослепленный и незримый в сгустившейся темноте. С затихшей палубы до него доносились шаги, дыхание какого-нибудь человека, задержавшегося в дверях, тихий скрип покачивающихся мачт, — или спокойный голос вахтенного офицера, отчетливо и громко отдающийся наверху среди неподвижных снастей. Он жадно прислушивался, находя успокоение в том, чтобы внимательно ловить малейший звук, отдыхая таким образом от утомительных странствий своей бессонницы. Его радовал грохот блоков, подбодряло движение и говор вахты, убаюкивал протяжный зевок какого-нибудь усталого сонного матроса, осторожно прилегшего на досках, чтобы вздремнуть. Жизнь тогда начинала казаться ему чем-то неподдающимся уничтожению. Она беспрерывно текла в темноте, под солнцем, во сне; неутомимая, она с нежным сочувствием бродила вокруг лживого призрака его надвигающейся смерти. Она горела так же ярко, как изломанный стержень молнии, и таила в себе больше неожиданностей, чем темная ночь. Она внушала ему сознание безопасности и спокойствия; ее всепобеждающая темнота была так же дорога ему, как и ее тревожный опасный свет.
Но вечером, во время маленьких вахт и даже в течение значительной части первой вахты, около каюты Джимми всегда толпилась кучка матросов. Скрестив ноги, они со спокойным любопытством заглядывали внутрь, прислонившись к обоим косякам двери. Некоторые в пылу разговора переступали одной ногой через порог, другие молчаливыми парами усаживались на его морском сундуке. А у больверка, вдоль запасной стеньги трое или четверо в ряд задумчиво смотрели перед собой, и отраженный свет лампы Джимми озарял их простые лица. Маленькое помещение, заново выкрашенное белой краской, сияло ночью, как серебряная кумирня, где черный идол, неподвижно вытянувшись под одеялом и мигая своими усталыми глазами, принимал наше поклонение. Обязанности жреца исполнял Донкин. При этом он всегда имел вид человека, демонстрирующего какой-то необычайный феномен, нечто фантастическое, величавое и достойное почтительного внимания, что должно на века остаться для зрителей глубоким и незабываемым уроком:
— Посмотрите-ка вы на него! Этакого не проведешь, уж этот знает, что к чему! Будьте спокойны, — восклицал он, поднимая твердую, лишенную мяса, руку, похожую на клюв бекаса.
Джимми, лежа на спине, сдержанно улыбался, не двигая ни одним членом. Он притворялся совершенно обессиленным, чтобы показать нам, как глубока наша вина перед ним. Наш запоздалый приход во время шторма, ужасы, которые он пережил, пока мы извлекли его наконец из этого ужасного заключения, затем ночь на юте, когда мы с непростительным эгоизмом вконец игнорировали самые основные потребности больного человека — все это «доконало его». Он любил говорить об этом, и мы, само собой разумеется, всегда живо интересовались этой темой. Он говорил, порывисто выбрасывая потоки слов, с длинными паузами в промежутках; его речь напоминала походку пьяного.
— Повар как раз принес мне чашку горячего кофе, швырнул ее сюда на мой сундук и хлопнул дверью… Я почувствовал, что идет сильная волна, попробовал спасти свой кофе… обжег себе пальцы и упал с койки… Она так быстро накренилась… вода проникла через вентилятор… я не мог открыть двери… темно, как в могиле… пытался вскарабкаться на верхнюю полку… крысы… одна укусила меня за палец, когда я поднялся… я слышал как она плавала подо мной. Я думал, что уж вы так никогда и не придете… был уверен, что вас всех унесло за борт… Конечно… Ничего не слышал, — кроме ветра… Потом вы пришли… Должно быть, просто так, чтобы посмотреть на мой труп… Еще немного и…
— Брат! Да ведь ты поднял здесь такую кутерьму, что чуть не оглушил нас, — рассудительно заметил Арчи.
— Это вы, ребята, подняли там такой дикий гвалт наверху… хоть кого испугало бы. Я не мог понять, что вы хотите сделать… Провалить эти проклятые доски… моя голова… только безмозглая орда перепуганных идиотов могла придумать что-нибудь подобное. Как бы там ни было, а мне вы мало помогли этим… Уж лучше дали бы утонуть… тьфу.
Он застонал, щелкнул своими большими белыми зубами и обвел нас презрительным взглядом. Бельфаст с горькой улыбкой поднял на него пару страдальческих глаз, сжав украдкой кулаки; глубокомысленный Арчи смущенно поглаживал свои рыжие усы. Стоявший у дверей боцман посмотрел с минуту на эту картину и резко отошел, громко расхохотавшись. Вамимбо грезил… Донкин исследовал свой бесплодный подбородок, стараясь нащупать несколько редких волосков, и торжествующе произнес, бросая косой взгляд на Джимми.
— Вот полюбуйтесь-ка на него. Хотел бы я быть вполовину таким здоровым, право хотел бы!
Он показал большим пальцем через плечо по направлению к кормовой части судна.
— Вот, черт подери, хороший способ поиздеваться над нами, — завопил он с деланной горячностью.
— Брось дурака-то валять, — сказал Джимми ласковым голосом.
Ноульс язвительно заметил, почесывая плечо о косяк двери:
— Не можем же мы все сразу заболеть — это будет бунт.
— Кой черт бунт? Нет такого закона, черт побери, чтобы запрещалось болеть.
— За отказ от службы полагается шесть недель тюрьмы, — возразил Ноульс. Я сам видел раз в Кардиффе, как судили команду перегруженного корабля. Судья закатал их на шесть недель, потому что корабль-то вовсе и не был перегружен. Во всяком случае, шкипер так уж представил дело на суде. Во всех Пенарских доках не было ни одного перегруженного корабля. А вот их на шесть недель закатали.
Все слушали с глубоким интересом, наклоняя в паузах свои огрубелые задумчивые лица. Донкин раза два раскрыл было рот, но удержался. Джимми лежал тихо, с расширенными глазами, совершенно не интересуясь рассказом. Один матрос выразил мнение, что после такого явно пристрастного приговора проклятые судейские крючки, должно быть, отправляются выпить за счет шкипера; остальные согласились.
— Дело ясное, конечно, — сказал Донкин. — А в общем что ж? Шесть недель не так уж страшно. В каталажке по крайности целую ночь спишь без просыпа. Никто не поднимает. Ей-ей.
— Небось тебе дело привычное? — спросил кто-то.
Джимми снизошел до того, чтобы рассмеяться. Это необычайно подняло наше настроение. Ноульс с удивительной находчивостью перенес вопрос в другую плоскость.
— А что же станется с кораблем, если мы все заболеем?
Он поставил вопрос и, улыбаясь, обвел всех взглядом.
— А пусть его провалится к черту! — захихикал Донкин, — Будь он проклят! Твой он, что ли?
— Что? Так значит, просто и пустить его по морю, — настаивал Ноульс недоверчивым тоном.
— Так вот и пустить, чтоб его ветром подгоняло, — подтвердил Донкин с тонко разыгранной беспечностью.
Ноульс, погрузившись в размышления, не заметил этого.
— Опять же запасы выйдут, — бормотал он, — и… так никуда и не пристать?.. А как же с жалованьем? — прибавил он уже с большей уверенностью.
— Джек у нас любитель жалованье-то получать! — воскликнул с порога один из слушателей. — Когда он при деньгах, девочки одной-то рукой обнимают его, а другой залезают в карман, да при этом еще называют цыпленочком. Что скажешь, Джек? Не так разве?
— Ай да Джек! Девчонкам от него просто спасения нет…
— Он их зараз по три штуки на буксир берет, что твой двухтрубный Уоткинсовский буксир, который по три баржи тащит…
— Джек! Ты просто негодяй, даром что хромой…
— Джек, расскажи-ка нам о той цыпочке, у которой один глаз голубой, а другой черный. Ну-ка, валяй…
— Их сколько хошь, девчонок с одним черным глазом…
— Нет, брат, это особенная. Шпарь, Джек.
У Донкина был суровый и пренебрежительный вид, у Джимми — просто скучающий. Седовласый морской волк слегка покачивал головой, улыбаясь своей трубке, по-видимому, чрезвычайно довольный новым оборотом разговора. Ноульс в недоумении оглянулся кругом и пробормотал, обратившись сначала к одному, потом к другому:
— Нет, с вами никак невозможно толком поговорить… вечно свернете на глупости… — Он смущенно ретировался, продолжая ворчать, очень польщенный в глубине души. Они смеялись и гикали вокруг постели Джимми, осунувшееся черное лицо которого беспокойно двигалось из стороны в сторону на белой подушке. В каюту ворвался порыв ветра, заставивший подскочить огонь в лампе; снаружи наверху захлопали паруса; блок переднего шкота звонко ударился о железный больверк; откуда-то издалека донесся крик:
— Руль под ветер!
Другой голос, более слабый, ответил:
— Есть, сэр!
Все замолчали, выжидая. Седой матрос выколотил о порог свою трубку и встал. Корабль мягко накренился, и море, точно просыпаясь, сонно забормотало.
— Как будто ветер поднимается, — сказал кто-то очень тихо.
Джимми медленно повернул лицо навстречу ветру. Голос громко и повелительно прокричал в темноте:
— Выбирай контр-бизань!
Группа, стоявшая перед дверью, исчезла из полосы света. Слышно было, как они побежали к корме, с различными интонациями повторяя:
— Выбирай контр-бизань… есть, сэр…
Донкин остался один с Джимми. Оба молчали. Джимми несколько раз открывал и закрывал рот, словно глотая свежий воздух; Донкин шевелил большими пальцами своих голых ног, задумчиво уставившись на них.
— Ты что ж, так и не собираешься помочь им с парусом? — спросил Джимми.
— Нет. Если они вшестером не справятся с этим проклятым парусом, значит, подыхать им пора, — ответил Донкин скучающим глухим голосом, словно он говорил из глубины ямы. Джимми с каким-то странным интересом рассматривал его комический птичий профиль; он свесился со своей койки с выжидающим неуверенным выражением человека, который прикидывает, как бы вернее овладеть странным незнакомым существом, способным по виду ужалить или укусить; но он сказал только:
— Подшкипер заметит, что тебя не хватает, и начнет лаяться.
Донкин встал, чтобы выйти.
— Разделаюсь уж я с ним как-нибудь темной ночью, увидишь, что разделаюсь, — бросил он через плечо.
Джимми быстро заговорил:
— Ты просто попугай, настоящий трескучий попка!
Донкин остановился и, насторожившись, склонил голову набок. Его большие прозрачные уши с выпуклыми венами торчали в стороны, напоминая тонкие крылья летучей мыши.
— Вот как? — спросил он, продолжая стоять спиной к Джимми.
— Да, вот как. Выбалтываешь все, что знаешь, как… какой — нибудь паршивый белый какаду.
Донкин ждал. Он слышал, как тот медленно с трудом переводил дыхание, точно человек, которому положили на грудную клетку стофунтовую тяжесть. Затем он спокойно спросил:
— Что ж я такого знаю, по-твоему?
— Что… То, что я тебе говорю… Немного. Кто тебя тянет за язык болтать о моем здоровье?..
— Твое здоровье? Так ведь это, черт побери, одно надувательство — чертовское, вонючее, первоклассное надувательство, — только не оно меня трогает, не оно, нет.
Джимми молчал. Донкин засунул руки в карманы и одним тяжелым шагом подошел к самой койке.
— Ну я и говорю, что ж из этого? Разве это люди? Так, бараны одни… Стадо баранов, которыми погоняют, как хотят. Я выставлю тебя… почему бы нет? Ведь ты в полной безопасности…
— Да… я ничего не говорю насчет этого…
— Ну, так пусть они видят. Пусть знают, что может сделать человек. Я вот человек, я все про тебя понимаю… — Джимми глубже откинулся на подушку; Донкин вытянул вперед свою тощую шею, тыча птичьим лицом прямо в Джимми, словно собираясь выклевать ему глаза, — Я мужчина. Я обошел все каталажки в колониях. А все потому, что не желал отступить от своих прав…
— Ты тюремная затычка, — слабо произнес Джимми.
— Да, и горжусь этим. А ты? У тебя, черт дери, не хватило духу. Вот ты и выдумал эту увертку… — Он остановился, затем медленно произнес, подчеркивая слова, как будто эта мысль только что пришла ему в голову:
— Ведь ты не болен, правда?
— Нет, — твердо ответил Джимми. — Так только, нездоровится иногда в этом году, — пробормотал он внезапно упавшим голосом.
Донкин прищурил один глаз, дружески и таинственно подмигивая. Он прошептал:
— Ты уже не раз небось проделывал это?
Джимми улыбнулся; затем, как бы не в силах сдерживаться больше, дал волю языку:
— Да, на последнем корабле… я был не в своей тарелке во время плавания. Все сошло прекрасно. В Калькутте они расплатились со мной полностью, и шкипер даже не попробовал ставить мне палки в колеса. Я получил все до последней копеечки… Провалялся 58 дней. Вот олухи-то! О Господи! Что за болванье! Все заплатили.
Он судорожно рассмеялся. Донкин сочувственно захихикал. Вдруг Джимми отчаянно закашлялся.
— Я совсем здоров, — сказал он, как только смог перевести дыхание.
Донкин сделал насмешливый жест.
— Конечно, — произнес он уверенно, — всякому видно.
— А они вот не замечают, — сказал Джимми, хватая воздух, как рыба, выброшенная на песок.
— Они-то проглотят какую угодно брехню, — подтвердил Донкин.
— Ты не слишком налегай все-таки… — наставлял ею Джимми беззвучным голосом.
— Насчет твоей интрижки-то? — весело добавил Донкин и затем с неожиданным отвращением прибавил: — Ты вот только о себе, только б тебе было хорошо…
Джемс Уэйт проглотил упрек в эгоизме, натянул одеяло до подбородка и некоторое время лежал тихо. Его толстые губы беспрерывно двигались неизменно выпуклым черным пятном.
— Чего это тебе так хочется неприятности накликать? — спросил он без особого интереса.
— Потому что все это один срам, черт возьми! Плохая жратва, паршивое жалованье… я хочу, чтобы мы задали им здоровую взбучку, чтоб они помнили… Колотить людей?.. Проламывать им черепа?.. Как бы не так!.. Разве мы не люди?
Он пылал альтруистическим гневом.
Затем он спокойно добавил:
— Я там твои вещи повесил проветрить.
— Ладно, — вяло промолвил Джимми, — принеси их сюда.
— Дай-ка мне ключ от твоего сундука. Я сложу их, — сказал Донкин с дружеской готовностью.
— Ты принеси, а я уж сам уложу, — строго ответил Джемс Уэйт.
Донкин посмотрел на пол, бормоча что-то про себя…
— Что ты говоришь? Что такое? — тревожно осведомился Уэйт.
— Ничего. Ночь сухая: так пусть уж повисят до утра, — ответил Донкин со странной дрожью в голосе, словно удерживая не то смех, не то ярость. Джимми успокоился.
— Принеси-ка мне немного воды на ночь. Вот кружка, — сказал он.
Донкин сделал шаг к двери.
— Сам достань, — ответил он ворчливым тоном, — если ты не можешь сделать этого, значит, ты в самом деле болен.
— Конечно, могу, — сказал Уэйт, — только…
— Ну, так и принеси, — злобно ответил Донкин, — Если ты можешь заботиться о своем платье, значит, ты можешь позаботиться и о себе.
Он вышел на палубу, не оглянувшись.
Джимми потянулся и достал кружку. Ни капли. Он тихо поставил ее обратно, слабо вздохнул и закрыл глаза. Он думал: «Этот идиот Бельфаст принесет мне воды, если я попрошу. Вот уж дурак! Мне очень хочется пить…»
В каюте было очень жарко; ему начало казаться, что она медленно кружится, отделяясь от судна, и плавно колышется в сухом, ярко освещенном пространстве, где сияет, стремительно вращаясь, черное солнце. Пустыня без всякого признака влаги. Нигде ни капли воды. Полицейский с лицом Донкина пьет стакан пива на краю пустого колодца и вдруг убегает, громко, топая ногами. Вот корабль; мачты его теряются верхушками в небе. Он выгружает зерно, и ветер спиралями кружит сухую шелуху вдоль набережной доков, в которых нет ни капли воды; сам он тоже кружится вместе с мякиной; несмотря на сильную усталость, тело его кажется необычайно легким. Все его внутренности исчезли. Он чувствует себя более легким и сухим, чем мякина. Он расправляет свою пустую грудь, и воздух врывается в нее, унося в своем порыве кучу странных предметов, похожих на дома, деревья, людей, фонарные столбы… Все исчезает в этом вихре. Воздуха больше нет, а он еще не кончил своего длинного вздоха. Но он в тюрьме. Его запирают. Вот хлопнула дверь. Ключ повернулся два раза; в него швыряют ведром воды. Ух! Зачем это?
Он открыл глаза, думая, что удар будет слишком тяжел для пустого человека — такого пустого — пустого. Он был в своей каюте. А! Все в порядке. С лица его струился пот. Руки были тяжелее свинца. Он увидел на пороге двери повара с медным ключом в одной руке и блестящим жестяным висячим котелком в другой.
— Я уже запер на ночь, — сказал повар, сияющий благоволением. — Только что пробило восемь склянок. Я принес тебе на ночь кружку холодного чаю, Джимми; я подсластил его немножко белым сахаром из офицерского пайка. Никто от этого не разорится.
Он вошел в каюту, привесил котелок на край койки и заботливо осведомился:
— Ну, как тебе?
Затем уселся на сундук.
— Хм, — негостеприимно проворчал Уэйт.
Повар отер лицо грязным бумажным лоскутом и повязал его затем вокруг шеи.
— Это кочегары так делают на пароходах, — сказал он благодушно, очень довольный собой, — Моя работа не легче ихней, как я понимаю, да и больше часов приходится работать. Видал ты их когда-нибудь в машинном отделении при топке? Точно демоны какие-нибудь, — топят, топят, топят…
Он указал пальцем на палубу. Какая-та тяжелая мысль омрачила на мгновение его сияющее лицо, точно тень летучего облака пробежала по светлому ясному морю. Смененная вахта, шумно топоча ногами, пересекла гурьбой светлую полосу у порога. Кто-то крикнул: «Доброй ночи!» Бельфаст, дрожащий и безмолвный от сдерживаемого волнения, задержался на минуту, чтобы заглянуть внутрь на Джимми. Он бросил на повара полный угрюмой значительности взгляд и исчез. Повар откашлялся. Джимми смотрел в потолок и лежал тихо, словно притаившись.
Ночь была спокойная с легким ветерком. Судно слегка кренилось и тихо скользило по темному морю, стремясь к недосягаемому пышному великолепию черного горизонта, пронизанного стрелами трепетных огней. Над верхушками мачт, усыпая небо звездами, сияла дуга млечного пути, словно триумфальная арка вечного света, переброшенная над темной тропинкой, по которой совершает свой путь земля. На баке какой-то человек насвистывал громко и точно веселую джигу, в то время как другой, где-то в стороне, то шаркал, то мерно топал ногами. С передней части доносился смешанный гул голосов, смех, обрывки песен. Повар покачал головой, искоса посмотрел на Джимми и забормотал.
— Вот оно… Поют… Только одно на уме. Удивляюсь, как это Провидению не надоест терпеть… Они забывают о дне, который грядет неминуемо… Но ты…
Джимми с такой поспешностью выпил глоток чая, словно он украл его, и залез под одеяло, старательно отодвигаясь к самому краю койки, у переборки. Повар встал, закрыл дверь, затем уселся снова и отчетливо произнес:
— Всякий раз, разводя у себя в кухне огонь, я думаю о вас, ребята. Вы божитесь, крадете, лжете и делаете еще худшие вещи, как будто загробного мира вовсе не существует… а ребята все не плохие, по-своему, — добавил он медленно; затем, после минуты горькой задумчивости, продолжал покорным голосом. — Так, так… Придется-таки им пожариться в аду. Ой, жарко будет! Топки на океанских пароходах просто тьфу в сравнении с адским пламенем.
Минуту он сидел очень тихо. В мозгу его шла напряженная работа; там разрасталось яркое видение, звучал возбужденный гул из нарастающих песнопений и воплей страдания. Он мучился, радовался, восхищался, порицал. Он был в восторге, в страхе, в экзальтации — как в тот единственный в своей жизни вечер, 27 лет назад (он любил точно вспоминать число лет), когда дурные товарищи напоили его — тогда еще очень молодого человека — в Ист-Эндском мюзик-холле. Волна внезапно нахлынувшего чувства вынесла его из собственного тела. Он парил в небесах, созерцая тайну будущей жизни. Она раскрывалась перед ним. Это было восхитительно; он чувствовал нежность к ней, к себе самому, ко всей команде, к Джимми. Сердце его переполнялось любовью, сочувствием, желанием помочь, тревогой за душу этого черного человека, гордостью от сознания того, что вечность принадлежит ему, ощущением собственной силы. Схватить в свои объятия этого умирающего, погрузить его прямо в самую гущу спасения… Черная душа… еще чернее… тело… порча… дьявол. Нет! Слово… сила… Самсон… В ушах его раздавалось громкое бряцание, точно звон кимвалов. Его окружал экстатический вихрь сияющих лиц, лилий, молитвенников, нездешней радости, белых хитонов, золотых арф, черных плащей, крыльев. Он видел развевающиеся одежды, чисто выбритые лица, море света — озеро кипящей смолы. Он вдыхал сладостное благоухание, запах серы, перед ним мелькали красные языки пламени, лижущие белый туман. Голос, вызывающий благоговейный трепет, гремел… Так длилось три секунды.
— Джимми! — воскликнул он вдохновенным голосом. Затем остановился в нерешительности. Искра человеческой жалости еще теплилась сквозь адский туман охватившей его неизмеримой гордыни.
— Что? — неохотно спросил Уэйт. Наступило молчание. Джимми чуть-чуть повернул голову и бросил украдкой боязливый взгляд на Подмура. Губы повара беззвучно шевелились, лицо его выражало восторг, глаза были устремлены вверх. Казалось, будто он обращается с молитвой к бимсам палубы, медному крюку лампы и двум тараканам.
— Послушай, — сказал Уэйт, — я хочу спать. Кажется, я смогу сейчас заснуть.
— Теперь не время спать! — воскликнул повар громким голосом. Он благочестиво отрешился от последних остатков человеческого. Теперь он был только гласом — чем-то бесплотным и возвышенным, как в ту памятную ночь, когда он перешел через море, чтобы сварить кофе для погибающих грешников. — Теперь не время спать, — повторил он в экстазе, — Я не могу спать!
— На кой черт ты мне дался! — сказал Уэйт с поддельной энергией, — А я могу. Ну, проваливай!
— Богохульствуешь… в самой пасти ада… в самой пасти? Разве ты не видишь пламени? Разве ты не чувствуешь его? Слепец, сосуд греха! Но я вижу его за тебя. Я не могу вынести его. Я слышу призывы спасти тебя: ночью и днем, Джимми, позволь мне спасти тебя!
Мольбы и угрозы вырывались из него ревущим потоком. Тараканы удрали. Джимми потел, ерзая украдкой под своим одеялом. Повар завопил:
— Твои дни сочтены.
— Убирайся отсюда, — мужественно загремел Уэйт.
— Молись со мной.
— Не желаю…
В маленькой каюте было жарко, как в печи. Теперь она заключала в себе всю необъятность страха и муки, атмосферу криков и стонов, молитв, которые выкрикивались, как богохульства, и проклятий, произносимых шепотом. Чарли первый услышал шум и созвал товарищей, объявив им восторженным голосом, что Джимми с кем-то дерется у себя на койке. Матросы испуганно толпились перед закрытой дверью, не решаясь открыть ее. Вся команда собралась тут. Нижняя вахта выскочила на палубу в одних рубахах, как будто произошло столкновение. Люди спрашивали на бегу:
— В чем дело?
Им отвечали:
— Слушайте!
Из каюты Джимми все время долетали заглушенные крики:
— На колени… на колени!
— Заткнись!..
— Никогда!.. Ты предан в мои руки… Твоя жизнь спасена… промысел… милосердие… раскаяние… кайся, кайся…
— Ты сумасшедший дурак!
— Думай о себе, ты уже не проснешься в этом мире…
— Уходи!..
— Нет!.. Подумай только: пламя большее чем в кочегарке!..
Затем слова посыпались бешеным визгливым градом.
— Нет! — крикнул Джимми.
— Да, это так… спасения нет. Все это говорят.
— Ты лжешь!
— Ты сейчас умрешь… я вижу… ты умираешь на моих глазах… ты мертв уже…
— Помогите! — крикнул пронзительно Джимми.
— Нет для тебя помощи в этой юдоли… обрати очи горе, — орал другой.
— Убирайся… Убийца! Помогите! — вопил Джимми. Голос ею прервался, послышались стоны, тихий шепот, всхлипывания.
— В чем там дело? — произнес резко раздавшийся голос. — Подайся, разойдись ребята, — строго повторял мистер Крейтон, проталкиваясь сквозь толпу.
— Сам старик идет, — шептали кругом.
— Там повар, сэр, — воскликнули несколько человек, отступая назад.
Дверь со стуком распахнулась; широкая струя света пролилась оттуда, осветив любопытные лица; пахнуло теплым застоявшимся воздухом. Оба подшкипера возвышались головой и плечами над худощавым седым человеком, который открыто стоял между ними с худым, спокойным лицом, прямой и угловатый, словно маленькое изваяние.
Повар встал с колен. Джимми сидел на верхней койке, обхватив свои поджатые ноги. Кисточка его голубого ночного колпака почти незаметно трепетала над коленями. Они удивленно смотрели на его длинную согнутую фигуру и на белый уголок одного глаза, слепо поблескивавший в их сторону. Он боялся повернуть голову. Он весь сжался, ушел в себя и в этой неподвижности, полной напряженного ожидания, было что-то поразительное, животное. В ней чувствовалось инстинктивное бессознательное стремление испуганного зверя притаиться и уйти в себя.
— Что вы здесь делаете? — резко спросил мистер Бэкер.
— Исполняю свой долг, — с жаром ответил повар.
— Ваш… что? — начал подшкипер.
Капитан Аллистоун слегка дотронулся до его руки.
— Я знаю его пунктик. Уходите отсюда, Подмур, — приказал он громко.
Повар потряс кулаками над головой, заломил руки и уронил их, словно они оказались слишком тяжелыми. На минуту он остановился, неподвижный, растерянный и удивленный.
— Никогда… — пробормотал он, запинаясь, — я… он… я…
— Что вы сказали? — отчеканил капитан Аллистоун. — Сейчас же уходите, иначе…
— Иду, — произнес повар с поспешной и мрачной покорностью.
Он твердо перешагнул через порог, заколебался, сделал несколько шагов. Все молча смотрели на него.
— Пусть ответственность падет на вас! — крикнул он в отчаянии, полуобернувшись назад. Этот человек умирает. Пусть ответственность…
— Вы еще тут? — грозно крикнул шкипер.
— Нет, сэр, — поспешно откликнулся тот испуганным голосом.
Боцман увел его за руку. Некоторые рассмеялись. Джимми поднял голову, чтобы украдкой осмотреться и вдруг одним неожиданным прыжком соскочил с койки. Мистер Бэкер ловко подхватил его и почувствовал на руках ослабевшее тело Джимми. Группа у дверей фыркнула от удивления.
— Он все лжет, — задыхался Уэйт, — он говорил о черных дьяволах… он сам дьявол, белый дьявол… Я здоров.
Он выпрямился, и мистер Бэкер ради опыта отпустил его, Уэйт, спотыкаясь, сделал несколько шагов. Капитан Аллистоун наблюдал за ним спокойным проницательным взглядом. Бельфаст бросился к Джимми, чтобы поддержать его. Тот, по-видимому, не сознавал, что вокруг него люди. С минуту он простоял спокойно, сражаясь с легионом безымянных ужасов, совершенно одинокий, в непроницаемой пустыне своего страха, под любопытными взорами взволнованных людей, которые следили за ним издали. Тяжелые вздохи, казалось, шевелили темноту. По временам, когда корабль накренялся под порывами ветра, с шканцев доносилось бульканье воды.
— Уберите его от меня, — сказал наконец Джемс Уэйт своим красивым баритоном, наваливаясь всей тяжестью на шею Бельфаста. — Я поправился за эту неделю… Мне хорошо… Хочу взяться за работу… завтра… сейчас, если хотите, капитан…
Бельфаст подпер его плечом, чтобы помочь ему удержаться на ногах.
— Нет, — сказал капитан, глядя на него в упор. Красное лицо Бельфаста беспокойно задвигалось под мышкой у Джимми. Ряд сверкающих глаз устремился на них с границы света. Люди подталкивали друг друга локтями, вертели головами, шептались. Уэйт уронил подбородок на грудь и, опустив веки, подозрительно оглядывался.
— Почему нет? — крикнул голос из темноты. — Парень вполне здоров, сэр.
— Я здоров, — горячо подтвердил Уэйт. — Я хворал… Теперь мне легче… теперь я поправился.
Он вздохнул.
— Матерь пресвятая, — воскликнул Бельфаст, подталкивая его плечом, — да стой же ты, Джимми.
— Убирайся от меня, — сказал Уэйт и оттолкнул Бельфаста грубым толчком; но сам он не устоял на ногах, отлетел и удержался за косяк двери. Его скулы блестели, словно были покрыты лаком. Он сорвал свой ночной колпак, вытер им потное лицо и швырнул его на палубу.
— Я иду, — сказал он, не двигаясь с места.
— Нет! Вы никуда не пойдете, — коротко ответил капитан.
Босые ноги шаркали, неодобрительные голоса роптали вокруг. Он продолжал, как будто ничего не слыша:
— Вы притворялись почти все плавание, а теперь пожелали выйти? Вы думаете, что до получки уже не далеко теперь? Почуяли берег?
— Я был болен… Теперь мне лучше, — бормотал Уэйт, весь блестя под светом лампы.
— Вы бесстыдно притворялись, — строго возразил капитан Аллистоун. — Ну… — Он заколебался меньше чем на полсекунды. — Ну, всем ясно, что вы совершенно здоровы. Но вы желали лежать для собственного удовольствия, так вот полежите теперь для моего. Мистер Бэкер, я приказываю, чтобы этому человеку не разрешали выходить на палубу до конца плавания.
Раздались восклицания удивления, торжества, негодования. Темная группа людей заколыхалась в полосе света.
— Чего ради?
— Я ведь говорил тебе.
— Срам какой!
— Мы еще поговорим насчет этого, — выделился из общего гула голос Донкина.
— Не бойся, Джимми, мы отстоим тебя, — крикнуло несколько человек вместе.
Пожилой матрос выступил вперед.
— Вы хотите сказать, сэр, — спросил он мрачно, — что на этой шхуне больному человеку запрещается поправиться?
Донкин возбужденно шептал что-то за его спиной среди толпы, в которой никто не удостаивал его взглядом. Капитан Аллистоун покачал пальцем перед раздраженным бронзовым лицом оратора.
— Эй, придержите-ка язык, — сказал он предостерегающим тоном.
— Вот как с нами обращаются, — крикнуло двое или трое из более молодых.
— Что мы, машины какие-нибудь, черт возьми, — пронзительным голосом осведомился Донкин и тотчас же нырнул под локти переднего ряда.
— Небось скоро узнаете, что мы не малые ребята…
— Черный тоже человек…
— Мы не станем надрываться на этом проклятом корабле, словно каторжные, если Снежок здоров.
— Да ведь он же сам говорит, что здоров.
— Ну, так забастуем, ребята, забастуем.
— Правильно, черт подери!
Капитан Аллистоун резко обратился ко второму подшкиперу:
— Молчите, мистер Крейтон. — Затем спокойно остановился среди волнующейся толпы, с глубоким вниманием прислушиваясь к смешанному ворчанию и выкрикам, к каждому восклицанию и проклятию, раздавшемуся в неожиданной вспышке. Кто — то захлопнул пинком ноги дверь в каюгу; темнота, полная угрожающего ропота, прыгнула с коротким треском через полосу света, и люди сразу превратились в жестикулирующие тени, которые рычали, роптали, свистели и возбужденно смеялись.
— Уходите от них, сэр, — шепнул мистер Бэкер.
Большая тень мистера Крейтона молчаливо возвышалась рядом с незначительной фигурой капитана.
— Всю дорогу терпели, — сказал грубый голос, — но это уж сил нет снести.
— Товарищ ведь он нам, ребята?
— Что мы, сволочь какая-нибудь в самом деле?
— Левая вахта откажется выйти!..
Чарли, увлеченный своими чувствами, резко засвистел, затем завопил:
— Дайте нам нашего Джимми!
Это как будто несколько изменило настроение толпы. Послышались новые взрывы голосов, и ссора разгоралась. Завязалось множество споров:
— Да!
— Нет!.. Всегда был здоров, как бык!
— Много ты понимаешь!
— Заткнись, щенок, это дело взрослых!
— В самом деле? — с горечью пробормотал капитан Аллистоун.
Мистер Бэкер фыркнул.
— Уф, они спятили. Я весь последний месяц замечал, что идет какое-то тайное брожение.
— И я заметил это, — сказал капитан.
— Теперь они передерутся между собой, — презрительно сказал мистер Крейтон. — Пойдите лучше на корму, сэр. Мы успокоим их.
— Будьте сдержаны, Крейтон, — сказал капитан. И все трое начали медленно пробираться к двери каюты.
В тени передней мачты темная масса топала, бурлила, надвигалась, отступала. Слышались упреки, возгласы одобрения, недоверия, проклятия.
Старые моряки, сбитые с толку и раздраженные, ворчливо выражали свое решение так или иначе покончить с этим делом; но более молодые объясняли другим, как оскорбляют их и Джимми; все беспорядочно кричали и спорили между собой. Они толпились вокруг этого умирающего, ободряли друг друга, качались, топали на одном месте, охали, уверяли, что «не поддадутся». В каюте Бельфаст помогал Джимми взобраться на койку. Он весь извивался от желания поскорее принять участие в свалке и с трудом удерживал слезы, всегда, при малейшем волнении выступавшие на его глазах. Джемс Уэйт лежал, вытянувшись на спине, под одеялом, и задыхающимся голосом жаловался товарищу.
— Мы постоим за тебя, не бойся, — уверял Бельфаст, хлопоча около его ног.
— Я выйду завтра утром на работу… попробую… вы, ребята, должны… — бормотал Уэйт. — Я выйду завтра… Шкипер не шкипер, мне все равно.
Он с большим трудом поднял одну руку и провел ладонью по лицу.
— Не пускай сюда только этого повара, — с трудом пробормотал он.
— Нет, нет, — ответил Бельфаст, поворачиваясь спиной к койке. — Я ему голову скручу, пусть только попробует подойти к тебе.
— Я раскрою ему харю, — едва слышно воскликнул Уэйт, охваченный бессильной яростью. — Я не хочу убивать человека, но…
Он часто дышал, как собака, побегавшая на солнце. Кто-то под самой дверью крикнул:
— Да он здоровее нас всех.
Бельфаст взялся за ручку двери.
— Эй, — поспешно крикнул Джемс Уэйт таким чистым голосом, что тот, вздрогнув, обернулся кругом. Джимми по-прежнему лежал вытянувшись — черный и подобный смерти, под ярким светом лампы; только голова его повернулась на подушке. Выпуклые глаза смотрели на Бельфаста с мольбой и наглостью.
— Я немного устал от долгого лежания, — сказал он ясно.
Бельфаст кивнул.
— Теперь мне совсем хорошо, — настаивал Уэйт.
— Да, я заметил, что тебе лучше… за последний месяц, — сказал Бельфаст, опустив глаза. — Алло, что это? — крикнул он и выбежал.
У самой двери на него налетели какие-то люди, и он моментально оказался прижатым к стене. Вокруг шли бесконечные споры. Бельфаст освободился и увидел три неясных фигуры, одиноко стоявшие в менее густой тени у грота, который поднимался над их головами, словно выпуклая стена высокого здания. Донкин шипел:
— Ну, ребята, теперь самое время, пока темно.
Толпа быстро ринулась к корме; потом замялась и остановилась, но Донкин, тощий и проворный, пролетел дальше, работая правой рукой, как мельничным крылом; он так и остановился вдруг с вытянутой рукой, которая, не сгибаясь, указывала куда-то поверх головы. Послышался свистящий звук полета какого-то маленького тяжелого предмета. Он пронесся между головами обоих подшкиперов, грузно отскочил от палубы и тяжелым смертоносным ударом брякнулся о кормовой люк. Громоздкая фигура мистера Бэкера отчетливо выступила в темноте.
— Опомнитесь, ребята! — крикнул он, приближаясь к остановившейся толпе.
— Назад, мистер Бэкер, — позвал его спокойный голос капитана.
Тот нехотя подчинился. Наступила минута молчания; затем поднялся оглушительный гвалт. Всех покрывал голос Арчи, который энергично кричал:
— Если ты посмеешь еще раз, я укажу на тебя.
Поднялись крики:
— Не надо.
— Брось…
— Мы не таковские…
Черная масса человеческих фигур откатилась к больверку, и снова назад. Видно было как темные фигуры топтались и падали. Рымы звенели под спотыкающимися ногами.
— Брось это…
— Пусти меня…
— Нет…
— Будь ты проклят… А!
Затем звуки, как будто кого-то били по лицу; кусок железа упал на палубу; произошла короткая свалка и чья-то темная фигура торопливо пробежала через люк перед тенью занесенной ноги. Взбешенный голос, всхлипывая, выливал поток площадной брани.
— Запустить этакой штукой, милосердный боже! — с ужасом фыркнул мистер Бэкер.
— Это предназначалось мне, — спокойно произнес капитан, — Я почувствовал ветер от ее полета, что это было? Железный кофельнагель должно быть?
— Черт возьми! — пробормотал мистер Крейтон.
Беспорядочный говор людей, споривших на середине судна, сливаясь с морским прибоем, поднимался среди обвисших молчаливых парусов и, казалось, улетал в ночь дальше горизонта, выше небес. Звезды ярко горели над склонившимися верхушками мачт. Дорожки света ложились впереди медленно двигающегося судна и, после прохода его, еще долго дрожали, как бы от страха перед рокочущим морем. В это время рулевой, умирая от желания узнать причину шума, бросил руль и, перегнувшись вдвое, крадучись, побежал большими шагами к уступу юта. «Нарцисс», предоставленный самому себе, тихо пришел к ветру, без того, чтобы кто-нибудь обратил на это внимание. Он слегка закачался, и сонные паруса, вдруг пробудившись, мощно захлопали все разом о мачты; затем они стали наполняться один за другим, и громкие, стремительно чередующиеся выстрелы пробежали по воздушным рострам, пока, наконец, бессильно висевший грот, сильно дернув, не взлетел последним. Судно задрожало от клотика до киля; паруса не переставая издавали грохот, напоминавший ружейные залпы, швартовая цепь и ненатянутые смычки звенели наверху тоненькими голосами; гардель — блоки стонали. Казалось, будто невидимая рука вдруг злобно встряхнула корабль, чтобы призвать людей, наполнявших его палубы, к сознанию действительности, к осторожности и к долгу.
— Руль на ветер! — резко крикнул капитан. — Бегите на корму, мистер Крейтон, и взгляните, что там еще с этим олухом.
— Выноси на ветер верхние шкоты… Стой на наветренных фока-брасах, — прокричал мистер Бэкер.
Испуганные люди быстро забегали, повторяя приказания. Матросы нижней вахты, внезапно покинутые палубной вахтой, направились к баку по двое и по трое, шумно споря на ходу.
— Посмотрим еще завтра! — крикнул громкий голос. Затем все стихло, и на палубе стала раздаваться только команда, падение тяжелых тросов да трескотня блоков. Белая голова Сингльтона мелькала тут и там среди ночи, высоко поднимаясь над палубой, словно призрак какой-то птицы.
— Идем бакштагом, сэр, — крикнул мистер Крейтон.
— Держи полнее.
— Есть…
— Вытравить шкоты, — это поможет с брасами, уложить снасти, — фыркал мистер Бэкер, суетясь на палубе.
Шум топающих ног и смешанный гул голосов постепенно замер, и офицеры, собравшись вместе на юте, начали обсуждать события. Мистер Бэкер находился в полном недоумении и мог только фыркать; лицо мистера Крейтона выражало спокойное возмущение, но капитан Аллистоун был серьезен и задумчив. Он прислушивался к ворчливым доводам мистера Бэкера и отрывистым суровым замечаниям мистера Крейтона и, глядя вниз на палубу, с таким видом взвешивал в руке железный кофельнагель, который за минуту перед тем, едва не задел его головы, словно это был единственный осязаемый факт из всего происшествия. Он принадлежал к тем командирам, которые мало говорят, как будто ничего не слышат, ни на кого не глядят — и знают все, слышат каждый шепот, не упускают ни одной мимолетной тени из жизни своего судна. Высокие фигуры помощников возвышались над его худой маленькой фигуркой. Они разговаривали поверх его головы; они были возмущены, удивлены и раздражены, но маленький спокойный человек, стоявший между ними, казалось, обрел снова свое ясное, молчаливое хладнокровие, почерпнутое в глубине более богатого опыта. На баке горели огни; по временам громкий взрыв беспорядочного говора доносился из передней части, пролетал над палубами и ослабевал, как будто судно, мягко скользя по великому покою моря, бессознательно стремилось навеки оставить за собой бессмысленную суету мятущегося человечества. Но она возрождалась снова и снова. В освещенных прямоугольниках дверей то и дело мелькали жестикулирующие руки и профили голов с открытыми ртами; черные кулаки взлетали вверх и отдергивались.
— Да, чертовски неприятно, когда этакая история обрушивается на тебя за здорово живешь, — согласился капитан.
Из освещенного пространства донесся громкий крик многих голосов и резко оборвался… За ночь, по мнению капитана, можно было не беспокоиться… На корме пробили одну склянку, другая, на носу, ответила более низким тембром, и голоса звенящего металла окружили корабль широкой вибрирующей волной, которая замерла вдали в безмерной ночи пустого моря… Уж он ли не понимал! Уж он ли не знал их! В былые годы… Да и каких людей, — не этим чета. Настоящих мужчин, всегда готовых в минуту опасности бороться рядом плечом к плечу. Иногда, правда, они становились хуже дьяволов — настоящих рогатых чертей. Э! Это сущая ерунда! Вот отклонились от курса на добрую милю.
Смена у штурвала произошла обычным порядком.
— Держи не круто! — произнес очень громко сменяющийся матрос.
— Держи не круто! — повторил матрос, пришедший на смену, берясь за ручки штурвала.
— Этот противный ветер, вот несчастье, — воскликнул капитан, топнув ногой в неожиданном приливе ярости. — Противный ветер, все остальное ерунда. — Через минуту он снова успокоился.
— Заставьте их пошевелиться этой ночью, господа; пусть почувствуют, что мы ни на минуту не выпускаем из рук власти — только спокойно, понимаете? Вы, Крейтон, попридержите руки. Завтра я поговорю с ними, как старый дядюшка. Просто оголтелые бездельники! Да, бездельники: я мог бы по пальцам пересчитать настоящих моряков среди них; одной руки хватит. Им, изволите ли видеть, только бунтовать не хватало.
Он остановился.
— Вы думаете, что у меня здесь не в порядке, мистер Бэкер?
Он похлопал себя по лбу и коротко рассмеялся.
— Когда я увидел там, как этот черный, уже на три четверти мертвый, трясется от страха среди зевающей толпы, не имел мужества открыто взглянуть на то, что неизбежно для нас всех — я сразу понял, прежде чем я успел обдумать. Мне стало жаль парня, как бывает жаль больное животное. Испытывало ли когда-нибудь человеческое существо более убийственный страх перед смертью? Я решил поддержать его собственную версию.
Что-то толкнуло меня на это! Мне и в голову не приходило, что эти олухи… гм… Теперь придется, конечно, стоять на этом.
Он сунул кофельнагель в карман, как бы стыдясь самого себя, и затем резко произнес:
— Если вы снова накроете Подмура за такими штуками, скажите, что я велю поставить его под насос. Мне уже пришлось раз сделать это. С ним бывает иногда, что он этак закусит удила. Впрочем, он хороший повар.
Он быстро удалился по направлению к люку. Оба подшкипера, с удивленно раскрытыми глазами, последовали за ним при свете звезд. Капитан спустился на три ступеньки вниз и, изменив тон, заговорил, держа голову на уровне палубы.
— Я не выйду сегодня ночью; в случае чего-нибудь, просто крикните… Заметили вы глаза этого больного негра, мистер Бэкер? Мне почудилось, будто они умоляют меня о чем-то. О чем?.. Ведь ему ничем нельзя помочь. Этот одинокий черный бедняга среды наших чуждых лиц… Мне показалось, что он смотрит сквозь меня в самый ад. Подумать только, этот идиот Подмур… Надо дать ему умереть в мире. В конце концов, я тут хозяин. Оставьте его в покое… Может и он когда-то был настоящим человеком. Поглядывайте хорошенько!
Он исчез внизу, оставив своих помощников в полном изумлении. Они были поражены сильнее, чем если бы увидели, как каменное изваяние каким-то чудом уронило сочувственную слезу над тайной жизни и смерти…
Вьющиеся нити табачного дыма стоймя поднимались над трубками, расширяясь в голубой туман, который заставлял бак казаться обширным, точно зал. Между бимсов неподвижно держалось тяжелое облако; лампы были окружены кольцами и каждая из них горела в сердцевине багрового круга пламени безжизненным огоньком, не дававшим лучей. Клубы дыма носились густыми волнами. Люди валялись, сидели, в небрежных позах или, согнув колени, опирались плечом о переборку. Губы двигались, глаза блестели, размахивающие руки вызывали водовороты в облаках дыма. Ропот голосов, казалось, громоздился все выше и выше, как будто не успевал достаточно быстро улетучиться через узкие двери. Нижняя вахта в одних рубахах шагала взад и вперед своими длинными белыми ногами, напоминая бродящих лунатиков; время от времени кто-нибудь из палубной вахты врывался к ним, странно выделяясь в своем верхнем платье, с минуту прислушивался, бросал среди шума какое-нибудь быстрое замечание и убегал снова; но некоторые из них так и застывали у дверей, словно привороженные, прислушиваясь при этом одним ухом к тому, что происходило на палубе.
— Держись крепче друг за друга, ребята! — орал Девис.
Бельфаст старался перекричать его. На лице Ноульса расплывалась тупая недоумевающая улыбка. Малорослый парень с густой бородкой клином периодически выкрикивал.
— Кто тут трусит? Кто трусит?
Другой вскочил, возбужденный, с сверкающими глазами, вылил струю бессвязных ругательств и спокойно уселся. Двое матросов дружески спорили между собой и, чтобы придать аргументам больше весу, поочередно ударяли друг друга в грудь. Трое других, тесно сдвинув головы, говорили все разом; вид у них был очень таинственный, что не мешало, однако, всей тройке кричать что было сил. Это был бурный хаос разговоров; смесь долетавших отрывков поражала своей необычайной нелепостью. Можно было услышать:
— На моем последнем судне…
— Кому какое дело? Попробуй-ка это на одном из нас, если…
— Плюнь…
— То есть пальцем не шевельнуть.
— Он говорит, что здоров…
— Я всегда так думал…
— Чихать…
Донкин, скорчившись в комок, сидел у бушприта; лопатки его были высоко подняты к ушам, заостренный нос свешивался вниз, и вся фигура в этой позе напоминала большого ястреба с взъерошенными перьями. Бельфаст сидел, раскорячив ноги, вскинув вверх руки, изображая мальтийский крест. Лицо его было багрового цвета. Оба скандинава сидели в углу с видом пораженных людей, которым приходится присутствовать при катаклизме. Позади света в облаке дыма стоял Сингльтон, монументальный и неясный, касаясь головой бимса; он был похож на статую героических размеров во мраке склепа.
Он выступил вперед, бесстрастный и огромный. Шум затих, как разбившаяся волна. Но Бельфаст еще раз крикнул, подняв руки.
— Говорю вам, что малый подыхает!
Затем сразу опустился на рубку и сжал голову руками. Все смотрели на Сингльтона; кто стоял на палубе, глазели вверх, другие следили за ним из темных углов, с любопытством поворачивая голову. Они сразу успокоились и стали ждать, как будто этот старик, который даже ни на кого не смотрел, владел тайной их беспокойных мятежных стремлений и желаний, более острой проницательностью, более ясным знанием. И, действительно, стоя среди них, он сохранял равнодушный вид человека, который видел на своем веку множество кораблей, не раз слышал подобные голоса, испытал уже все, что только может случиться в широком море. Они прислушивались к тому, как его голос гудел в широкой груди, словно слова старика докатывались к ним из сурового прошлого.
— Чего вы хотите? — спросил он.
Никто не ответил. Только Ноульс пробормотал:
— Так, так. — И кто-то тихо произнес:
— Просто срам один, будь я проклят!
Сингльтон подождал и сделал презрительный жест.
— Я видал бунты на кораблях еще до того, как некоторые из вас родились на свет, — медленно произнес он, — случалось, что их поднимали ради чего-нибудь серьезного, случалось и зря; но чтоб по такому поводу — никогда.
— Парень умирает, говорю вам, — повторил горестно Бельфаст, сидя у ног Сингльтона.
— К тому же еще и черный, — продолжал, старый моряк. — Я видел, как они мрут, словно мухи.
Он остановился, задумавшись, точно вспоминая какие-то страшные происшествия, подробности ужасов, гекатомбы негров. Все взоры были прикованы к нему. Он был настолько стар, что мог помнить еще суда, торговавшие невольниками, кровавые мятежи, быть может, пиратов? Кто мог сказать, какие насилия и ужасы он пережил в свое время? Что он скажет? Он сказал:
— Вы не можете помочь ему, он должен умереть.
Он снова сделал паузу, его усы и борода шевелились. Он жевал слова, бормотал сквозь спутанные белые волосы, непонятный и волнующий, славно скрытый под покрывалом оракул.
— Высаживают на берег… больного… из-за него противный ветер… Боится… Море возьмет свое… Всегда так… Как покажется берег, так и ему конец… Сами знают… Длинный переход… Больше дней — больше долларов. Сидите спокойно. Чего вам нужно? Ему не поможете.
Он как будто очнулся от сна.
— Вы ничего не добьетесь, — сказал он сурово, — Шкипер не дурак. У него что-то на уме. Будьте начеку, говорю вам. Я его знаю.
Устремив глаза перед собой, он повернул голову сначала справа налево, потом слева направо, словно обозревал длинный ряд коварных капитанов.
— Он сказал, что проломит мне череп, — крикнул Донкин душераздирающим голосом.
Сингльтон посмотрел вниз полным недоумения и любопытства взглядом, словно не мог найти говорившего.
— Провались ты, — сказал он нерешительно, как бы отказываясь от этой задачи. В нем чувствовалась неподдающаяся выражению мудрость, суровое равнодушие, охлаждающий дух покорности. Все слушатели, толпившиеся вокруг него, увидели себя как бы просветленными собственной разочарованностью. Они небрежно развалились с развязностью людей, которые прекрасно сознают всю непоправимую безотрадность своего существования. Старик снова целиком ушел в себя и как бы утратил сознание окружающего; он махнул рукой и вышел на палубу, не произнеся больше ни слова.
Бельфаст продолжал сидеть в глубоком раздумье; глаза его сделались совершенно круглыми. Несколько человек тяжело взобрались на верхние койки и, очутившись там, с облегчением вздохнули; другие быстро ныряли головой вперед на нижние койки и тут же в одно мгновение переворачивались кувырком, как делают это животные, забираясь в берлогу. Ноульс перестал усмехаться. Девис тоном горячего убеждения произнес:
— Значит, наш шкипер сумасшедший!
Арчи пробормотал:
— Клянусь богом, мы еще не знаем, чем это кончится.
Пробили четыре склянки.
— Половина нашей нижней вахты прошла, — тревожно закричал Ноульс, — Что ж два часа сна тоже чего-нибудь стоят, — прибавил он рассудительно.
Некоторые тотчас прикинулись спящими; Чарли в глубоком сне произнес вдруг громким печальным голосом несколько связных слов.
— У мальчишки глисты, — с ученым видом пояснил Ноульс из-под одеяла.
Бельфаст встал и подошел к койке Арчи.
— Мы вызволили его, — прошептал он грустно, — а скоро выбросим за борт, — прибавил он, и нижняя губа его задрожала.
— Кого выбросим? — спросил Арчи.
— Беднягу Джимми, — выдавил из себя Бельфаст.
— Да пропади он пропадом, — сказал Арчи с напускной грубостью и сел на койку. — Вся каша из-за него. Не случись тут меня, было бы у нас на борту убийство.
— Разве он виноват? — шепотом возражал Бельфаст, — Я укладывал его в постель… Ей-ей, он не тяжелее пустой бочки из — под солонины, — прибавил он со слезами на глазах.
Арчи посмотрел на него в упор и решительно повернул нос в сторону борта. Бельфаст неуверенно брел по баку, словно потеряв в темноте дорогу, и чуть не упал на Донкина. С минуту он созерцал его с высоты своего роста.
— Ты что, не собираешься выходить? — спросил он.
Донкин безнадежно посмотрел вверх.
— Эта паршивая шотландская сволочь ткнула меня ногой, — прошептал он с полу, тоном крайнего отчаяния.
— И хорошо сделал, — сказал Бельфаст, все еще погруженный в глубокое уныние. — Сегодня вечером, братец, ты был близок к виселице, как никогда. Черт побери, ты брось разыгрывать свои дьявольские штуки вокруг моего Джимми. Не ты его вызволил. Заруби себе это на носу. Потому что если я примусь за тебя, — лицо его немного прояснилось, — если я примусь за тебя, так уж это будет по-американски: косточки затрещат.
Он слегка постукал пальцами по склоненной голове Донкина. — Заруби себе это, мой мальчик, — заключил он весело.
Донкин пропустил это мимо ушей.
— Они небось здорово отделают меня? — спросил он с мучительной тревогой.
— Кто отделает? — прошипел Бельфаст, делая шаг назад, — Я бы вот отделал твой поганый нос, если бы у меня не было Д жимми на руках. Кто мы такие, по — твоему?
Донкин поднялся на ноги, следя за тем, как спина Бельфаста исчезала через дверь. Кругом спокойно дышали спящие невидимые люди. Он, казалось, черпал из окружавшего спокойствия мужество и ярость. Его злобное худое лицо выглядывало из просторного, плохо пригнанного чужого платья, словно ища, что бы размозжить. Сердце неистово Колотилось в его узкой груди. Они спали. Он почувствовал вдруг дикое желание свернуть им шеи, выколоть глаза, оплевать лица. Он тряс парой худых грязных кулаков на коптящие лампы.
— Вы не люди, — крикнул он во весь голос.
Никто не шевельнулся.
— Всякая мышь храбрее вас!
Его голос поднялся до хриплого визга. Вамимбо высунул всклокоченную голову и дико посмотрел на него.
— Бараны вы, чтоб вам сгнить заживо!
Вамимбо бессмысленно мигал глазами. Он ничего не понимал, но был глубоко заинтересован происходящим. Донкин тяжело опустился. Он с силой выдыхал воздух сквозь дрожащие ноздри. Он щелкал, скрежетал зубами и сильно упирался подбородком в грудь, точно желая прогрызть ее до самого сердца…
Утром, начиная новый день своей странствующей жизни, корабль снова сверкал роскошной свежестью, словно земля в весеннюю пору. Вымытые палубы блестели длинной светлой полосой; косые лучи солнца ослепительными брызгами ударяли в желтые брасы и превращали начищенные пруты в слитки золота; отдельные капли соленой воды, забытые тут и там вдоль поручней, были прозрачны, как роса, и блестели ярче рассыпанных бриллиантов. Паруса дремали, убаюканные ласковым ветерком. Одинокое великолепное солнце, поднимаясь в голубом небе, смотрело на круто приведенный к ветру одинокий корабль, мягко скользивший по синему морю. У грота и против дверей каюты в три ряда толпились матросы. Они шаркали и толкались с нерешительным видом и тупым выражением на лицах. Ноульс при малейшем движении тяжело припадал на свою короткую ногу. Донкин прятался за спинами, беспокойный и встревоженный, словно человек, ожидающий засады. На палубу вышел капитан. Он зашагал взад и вперед перед их рядами. При солнечном свете он казался еще более седым, быстрым, маленьким и твердым, как алмаз. Правая рука его была засунута в боковой карман тужурки, и что-то тяжелое, лежавшее там внутри, натягивало складки вдоль всей этой стороны ее. Один из матросов зловеще прокашлялся.
— Мне не приходилось до сих пор в чем-нибудь обвинять вас, ребята, — сказал капитан, внезапно останавливаясь. Он смотрел на них усталым жестким взглядом и каждому казалось, будто глаза капитана глядят прямо в его глаза. Мистер Бэкер, мрачный и надутый, тихо фыркал за спиной шкипера; мистер Крейтон, свежий и розовый, словно его только что выкрасили, имел решительный и боевой вид.
— Я и сейчас не обвиняю вас, — продолжал шкипер. — Но я существую здесь для того, чтобы вести корабль и удерживать каждое человеческое орудие на подобающем ему месте. Если б вы знали свое дело так же хорошо, как я знаю свое, ни о каких смутах не было бы и речи. Вы что-то орали в темноте насчет того, что вы «посмотрите завтра утром». Ну, вот вы видите меня теперь. Чего же вы хотите?
В ожидании ответа он быстро шагал взад и вперед, бросая на них испытующие взгляды.
Чего они хотели? Они переминались с ноги на ногу, покачиваясь всем телом; некоторые, сдвинув назад фуражки, почесывали головы. Чего они хотели? Джимми был забыт; никто не думал о нем; он был один в своей каюте на носу, сражаясь с огромными тенями, цепляясь за безрассудную ложь, мучительно хихикая над своими прозрачными обманами. Нет, не Джимми; они не могли бы прочнее забыть его, даже если бы он уже давно был мертв. То, чего они желали, было необыкновенно важно. И вдруг все простые слова, которые они знали, словно потонули навеки в беспредельности их неясного и жгучего желания. Они знали чего хотели, но не находили ничего, о чем стоило бы говорить. Они топтались на одном месте, раскачивая большие запачканные смолой кисти с кривыми пальцами на концах мускулистых рук. Какой-то шепот пронесся и замер.
— В чем дело? В еде? — спросил капитан. — Ведь вы знаете, что запасы пострадали у Мыса?
— Мы знаем это, сэр, — сказал бородатый матрос в переднем ряду.
— Работа слишком тяжела, э? — спросил снова капитан.
Воцарилось обиженное молчание.
— Мы не желаем работать через силу, — начал наконец Девис дрожащим голосом, — если этот черный…
— Довольно! — крикнул капитан.
Он остановился на минуту, пронизывая их взором, затем, делая по несколько шагов в ту и в другую сторону, грозно накинулся на них; и гнев его вырывался порывами буйными и режущими, как штормы тех ледяных морей, которые он знал в юности.
— Сказать вам в чем дело? Зазнались вы, вот что! Вообразили себя чертовски нужными людьми. Знаете дело через пень колоду. Работаете спустя рукава. Вы называете это «через силу»? Если бы вы работали в десять раз больше, и того было бы мало.
— Мы старались как могли, сэр, — крикнул кто-то дрожащим от обиды голосом.
— Как могли? — продолжал бушевать капитан. — Вам много чего приходится слышать на берегу, так не слыхали ли вы там случайно, что вашим «как могли» не очень-то можно гордиться. Я говорю вам, что это «как могли» ни черта не стоит. Вы больше не можете? Нет, я знаю и ничего не говорю. Но и вы бросьте ваши дурачества, иначе я сам прекращу их! Бросьте!
Он пригрозил пальцем толпе.
— А насчет того человека, — он сильно повысил голос, — А насчет того человека, так знайте: если он высунет нос на палубу без моего разрешения, я надену на него кандалы. Вот!
Повар услышал из передней части эти слова, выбежал из кухни, воздел руки, пораженный ужасом, не веря своим ушам, и убежал снова.
Наступила минута глубокого молчания, в течение которой кривоногий моряк, отступив в сторону, откашлялся и деликатно сплюнул в шпигаты.
— Еще одно, — сказал шкипер спокойно; он сделал быстрый шаг и одним движением вытащил из своего кармана железный кофельнагель. — Вот это.
Его движение было так неожиданно, что толпа отшатнулась назад. Он пристально смотрел в их лица и некоторые под этим взглядом тотчас приняли удивленный вид, словно они вообще никогда не видали раньше кофельнагеля. Он поднял его вверх.
— Это касается только меня. Я вас ни о чем не спрашиваю, но вы меня понимаете. Этот предмет должен вернуться туда, откуда он вышел.
Глаза его приняли суровое выражение. Толпа беспокойно двигалась. Глаза бегали, чтобы не встретиться с куском железа. Все имели пристыженный и возмущенный вид, как будто им показали что-то позорное, отвратительное или непристойное, чего из простого приличия не следовало бы выставлять этак напоказ среди бела дня. Капитан внимательно наблюдал за ними.
— Донкин, — позвал он коротко и резко.
Донкин нырнул сначала за одну, потом за другую спину, но товарищи, покосившись на него через плечо, отодвигались в сторону. Ряды раскрывались перед ним и смыкались сзади до тех пор, покуда он не очутился наконец один, лицом к лицу с капитаном, как бы вынырнув из палубы.
Капитан Аллистоун подошел к нему вплотную. Они были почти одного роста, и шкипер в упор обменялся убийственным взглядом с глазами-бусинками. Они забегали.
— Вы знаете эту вещь? — спросил капитан.
— Нет не знаю, — ответил тот с наглой поспешностью.
— Вы негодяй! Возьмите это, — приказал капитан.
Руки Донкина, казалось, приклеились к бокам. Он стоял, глядя перед собой, словно выстроившись на смотру.
— Возьмите, — повторил капитан и подошел еще ближе, делая угрожающий жест.
Донкин оторвал одну руку от бока.
— Чего вы напустились на меня? — пробормотал он с усилием, словно рот его был набит тестом.
— Если вы… — начал капитан.
Донкин так порывисто выхватил кофельнагель, как будто имел намерение умчаться с ним, но остался стоять словно вкопанный, держа его точно свечку.
— Вложите его туда, откуда взяли, — сказал капитан Аллистоун, свирепо глядя на Донкина.
Тот отступил, широко раскрыв глаза.
— Ступай, негодяй, или я расправлюсь с тобой, — крикнул капитан, угрожающе наступая на Донкина и заставляя его медленно пятиться перед собой. Донкин попробовал было увернуться и защитить куском железа свою голову от грозного кулака. Мистер Бэкер на минуту перестал фыркать.
— Славно, черт возьми! — одобрительно бормотал мистер Крейтон тоном человека, знающего толк в подобных делах.
— Не троньте меня, — рычал Донкин, продолжал пятиться.
— Тогда иди! Ну, живо.
— Не смейте бить меня, я вас в суд притяну… я донесу на вас.
Капитан Аллистоун сделал длинный шаг, и Донкин, попросту повернувшись спиной, побежал немного, затем остановился и оскалил через плечо свои желтые зубы.
— Дальше, передний такелаж, — понукал капитан, указывая рукой.
— Что ж вы так и будете стоять и любоваться, как меня оскорбляют? — крякнул Донкин, обращаясь к толпе, которая молча следила за ним.
Капитан Аллистоун быстро подошел к нему. Донкин отпрыгнул в сторону, бросился к переднему такелажу и с силой вогнал кофель в его дыру.
— Мы еще посчитаемся!.. — крикнул он, обращаясь ко всему судну, и исчез на баке.
Капитан Аллистоун сделал оборот кругом и вернулся на корму с таким спокойным лицом, как будто успел уже забыть всю сцену. Люди уступали ему дорогу. Он не смотрел ни на кого.
— Я кончил, мистер Бэкер; пошлите вахту вниз, — сказал он спокойно. — А вы, ребята, постарайтесь в будущем не дурить, — прибавил он спокойным голосом. С минуту он задумчиво смотрел на спины подавленной и отступающей толпы.
— Завтракать, буфетчик, — с облегчением крикнул он через дверь каюты.
— Готово, — сказал буфетчик, появляясь перед ним, словно по волшебству, с запятнанной салфеткой под мышкой.
— А, прекрасно! Пойдемте завтракать, мистер Бэкер. Поздно… Мы завозились со всей этой ерундой.
V
правитьНа судне воцарилась тяжелая атмосфера гнетущего спокойствия. Днем люди занимались стиркой белья и развешивали его для сушки под неблагоприятным ветром, с медлительностью разочарованных философов. Разговаривали очень мало. Жизненные проблемы казались слишком обширными для узких пределов человеческой речи, и их, по общему соглашению, предоставили безбрежному морю, которое от самого начала времен захватило их в свою огромную длань — морю, которое знало все и неизбежно должно было открыть каждому в свое время мудрость, скрытую в заблуждении, уверенность, заключенную в сомнении — царство безопасности и мира за пределами горя и страха. И в беспорядочном потоке немощных мыслей, которые беспрерывно внедрялись тем или иным путем в тела людей, на поверхности, неизменно требуя к себе внимания, прыгал Джимми, словно черный бакен, прикованный ко дну грязной реки. Лицемерие торжествовало. Оно торжествовало благодаря сомнению, глупости, жалости, сентиментальности. Мы старались поддерживать его из сочувствия, из легкомыслия, из чувства юмора. Необычайное упорство, с которым Джимми цеплялся за свою ложь перед лицом неизбежной истины, носило в себе колоссальную загадку, представлялось нам каким-то величавым и непонятным явлением, которое по временам вызывало к себе благоговейное уважение. Многие, кроме того, находили нечто необычайное и изысканно забавное в том, чтобы дурачить таким образом Джимми, следуя его же собственному желанию. Скрытый эгоизм, заключенный в сострадании, заставлял нас все больше опасаться того, чтобы не сделаться свидетелями его смерти. Его упорное нежелание признать единственно достоверное, признаки приближения которого мы могли наблюдать изо дня в день, нарушали наше душевное равновесие не меньше какого-нибудь отступления от закона природы. Он так решительно заблуждался относительно себя, что нам не оставалось ничего другого, как только заподозрить его в доступе к какому-нибудь источнику сверхъестественного знания. Он был нелеп до вдохновения. Он был неподражаем и очаровывал нас, как может очаровывать только что-нибудь нечеловеческое; казалось, будто он выкрикивает свое отрицание, стоя уже по ту сторону ужасного предела. Он с каждым днем становился все более призрачным, похожим на видение; его скулы выдавались, лоб уходил все дальше, лицо покрывалось провалами и тенями и лишенная мяса голова все больше напоминала вырытый черный череп, которому вставили в глазные орбиты два беспокойных серебряных шара. Он производил на нас деморализующее влияние. Благодаря ему мы становились высоко гуманными, нежными, сложными, чрезмерно упадочными. Мы научились понимать тончайшие отгенки его страха, разделять все его антипатии, опасения, увертки, заблуждения, как будто и впрямь были причастны к утонченнейшей культуре, испорчены и лишены здравого представления о смысле жизни. Судя по нашему поведению, можно было подумать, что мы связаны между собой какими-то постыдными тайнами; у нас появились глубокомысленные гримасы конспираторов, многозначительные взгляды, короткие словечки, в которых таился особый смысл. Мы вели невыразимо подлую игру и были очень довольны собой. Мы лгали ему с глубокой убежденностью, с чувством, с умилением, словно разыгрывая какую-то моралите, в надежде на вечную награду. Мы подтверждали дружным хором самые нелепые уверения Джимми, словно он был миллионер, политик, или преобразователь, а мы толпа честолюбивых прихвостней. Иногда мы отваживались задать ему вопрос по поводу какого-нибудь невероятного утверждения, но делали это как раболепные льстецы, с тем, чтобы при споре еще больше оттенить своей угодливостью его превосходство. Он налагал отпечаток на всю нравственную сторону нашего мира, словно в его власти было распределять почести, сокровища или муки; а между тем он ничего не мог дать нам, кроме своего презрения. Оно было огромно; оно, казалось, постепенно росло по мере того, как его тело съеживалось день ото дня на наших глазах. Это было единственное, что производило в нем впечатление постоянства и силы, оно жило в нем неугасимой жизнью, оно говорило через вечно надутые черные губы; оно глядело на нас сквозь вызывающую наглость его больших глаз, которые все сильнее выступали вперед, придавая ему сходство с крабом. Мы напряженно следили за ним. Вся остальная часть его существа оставалась неподвижной. Он, казалось, избегал движения, как будто сам не доверяя своим силам. Малейший жест должен был неизбежно обнаружить перед ним (иначе несомненно и быть не могло) его физическую слабость и вызвать острый приступ душевной тоски. Он был скуп на движения. Он лежал вытянувшись, опустив подбородок на одеяло, сохранял лукавую благоразумную неподвижность; только глаза его блуждали по окружающим лицам — эти презрительные, проницательные, печальные глаза.
В этот период преданность Бельфаста, а также его драчливость обеспечивали Джимми всеобщее уважение. Все свое свободное время ирландец проводил в каюте Джимми. Он ухаживал за ним, беседовал с ним; он был ласков, как женщина, полон мягкого юмора, как старый филантроп. Но вне каюты Джимми он делался раздражителен, вспыльчив, как порох, мрачен, подозрителен; и чем глубже бывало его горе, тем грубее он выражал его. Все его душевные переживания неизменно заканчивались слезой или тумаком: слеза была для Джимми, тумак для всякого, кто, по-видимому, не исповедовал в точности ортодоксального взгляда на дело Джимми. Мы ни о чем другом не говорили. Даже оба скандинава обсуждали создавшееся положение, но в каком духе, разобрать было невозможно, ибо они ссорились на своем родном языке. Бельфаст заподозрил одного из них в непочтительности к Джимми и, будучи не совсем уверен в том, кто из них грешен, решил, что выход один — поколотить обоих. Его свирепость навела на них панику, и они жили с тех пор среди нас вечно унылые и безгласные, словно пара немых. Вамимбо никогда не выражал своих мыслей человеческим языком, но и он утратил способность улыбаться, хотя понимал во всем этом, по всей вероятности, меньше кота и следовательно находился в безопасности. Притом же он принадлежал к избранной группе спасителей Джимми и был вне подозрения. Арчи обычно молчал, но часто проводил часок-другой в каюте Джимми, спокойно беседуя с ним с видом собственника. Во всякое время дня, и часто в течение ночи, на сундуке Джимми восседал кто — нибудь из команды. Вечером между шестью и восемью каюта бывала битком набита, а у дверей толпилась группа непоместившихся любопытных. Никто не сводил с негра глаз.
Джимми грелся в лучах нашего внимания. Глаза его иронически блестели, и он слабым голосом упрекал нас в трусости. Он говорил:
— Если бы вы, ребята, сумели постоять за меня, я был бы теперь на палубе.
Мы опускали головы.
— Да, но…
— Если вы думаете, что я дам заковать себя ради вашего удовольствия… нет уж, дудки… Хотя это лежание подрывает мое здоровье. Вам-то, конечно, все равно.
Мы так смущались, точно это в самом деле была правда. Его бесподобная наглость сметала все на своем пути. Мы никогда не осмелились бы возмутиться. Мы, собственно, и не желали ничего подобного. Нам нужно было только одно — довезти его живым до дому, до цели нашего плавания.
Сингльтон, как всегда, держался в стороне, словно пренебрегая незначительными мелочами, которые могла подарить ему оконченная жизнь.
Только раз он подошел к каюте Джимми и в выжидательной позе остановился на пороге. В глубоком молчании он уставился на двери, точно желая присоединить этот черный образ к толпе теней, населявших его старую память. Мы притихли, и Сингльтон долго стоял так, как будто явился по уговору, чтобы вызвать кого-нибудь или посмотреть что-нибудь интересное. Джемс Уэйт лежал совсем тихо, как будто не замечал взгляда, который упорно пронизывал его, точно ища чего-то. В воздухе носилось предчувствие грозы. Мы все испытывали внутреннее напряжение людей, следящих за схваткой во время борьбы. Наконец Джимми с заметной опаской повернул голову на подушке.
— Добрый вечер, — сказал он примирительным тоном.
— Хм, — ворчливо ответил старый моряк. Он посмотрел еще минуту на Джимми, сурово и пристально, затем резко отошел. Прошло немало времени, прежде чем кто-нибудь заговорил в маленькой каюте, хотя все мы сразу вздохнули свободнее, точно люди, выбравшиеся из опасного положения. Всем нам были известны мысли старика насчет Джимми, и никто не осмеливался оспаривать их. Они расстраивали нас, заставляли страдать; но хуже всего было то, что все мы в глубине души верили в их справедливость. Он только один раз снизошел до того, чтобы изложить их полностью, но впечатление осталось навсегда. Он сказал, что противные ветры держатся из-за Джимми. Смертельно больные люди, — утверждал он, — тянут так до тех пор, пока в виду не покажется земля, затем они умирают. И Джимми знал, что земля вытянет из него жизнь. Так бывает на каждом корабле. Неужели мы не знаем этого? — спрашивал он нас с суровым презрением. Но что же мы знаем в таком случае? В чем еще намерены сомневаться? Желание Джимми при нашей поддержке и колдовстве Вамимбо (ведь он финн, не так ли? Прекрасно!) удерживало корабль в открытом море. Только тупые олухи могли сомневаться в этом. Кто когда-либо слышал о таком беспрерывном чередовании штилей и противных ветров? Это неестественно…
Мы не могли отрицать того, что это странно. Мы начинали приходить в смущение. Обычная матросская поговорка «чем больше дней, тем больше долларов» не успокаивала нас как всегда, потому что запасы приходили к концу. Многое испортилось во время шторма у Мыса, и мы с тех пор сидели на половинной порции сухарей. Бобы, сахар и чай давно уже кончились. Солонина подходила к концу. У нас было сколько угодно кофе, но очень мало воды, чтобы варить его. Мы мужественно затянули еще туже наши пояса и продолжали скоблить, чистить и красить корабль с утра до ночи. Вскоре он приобрел такой вид, словно только что вышел из игрушечного магазина; но на борту его обитал голод. Не смертельный, но постоянный живой голод, который крался по палубам, спал в баке; он был нашим мучителем в минуты пробуждения и беспокойным призраком наших снов. Мы жадно смотрели в подветренную сторону, ожидая признаков перемены. Через каждые несколько часов ночи и дня мы меняли галсы в надежде, что судно придет же наконец когда-нибудь к ветру. Но положение не изменялось. Корабль, казалось, позабыл путь домой; он метался из стороны в сторону — то на северо-запад, то на восток; он устремлялся то взад, то вперед, смущенный и встревоженный, словно существо у подножия стены. Иногда, как бы охваченный смертельной усталостью, он вяло колыхался день-другой в легкой зыби спокойного моря. Паруса, поднятые на колеблющихся мачтах, неистово трещали в знойной неподвижности штиля. Мы страдали от усталости, голода, жажды; мы начинали верить Сингльтону, но с непоколебимой преданностью по-прежнему притворялись перед Джимми. Мы разговаривали с ним шутливыми намеками, словно веселые сообщники хитро задуманного заговора, и бросали через поручни мрачные взгляды на запад, ища какого-нибудь проблеска надежды или малейшего намека на попутный ветер, хотя бы первое дыхание его принесло смерть нашему сопротивляющемуся Джимми. Напрасно. Вселенная была в заговоре с Джемсом Уэйтом. С севера снова подул легкий ветерок; небо оставалось все также чисто; взгляд наших измученных глаз встречал повсюду тронутое бризом сверкающее море, сладострастно купающееся в ярком солнечном свете, словно оно забыло о наших жизнях и тревогах.
Донкин вместе с остальными ждал попутного ветра. Однако никто не подозревал, в каком направлении работала теперь его ядовитая мысль. Он был молчалив и, казалось, стал еще более тощ, как будто злоба на несправедливость людей и судьбы понемногу сжигала его изнутри. Никто не обращал на него внимания, и сам он ни с кем не разговаривал; но из его глаз, так и глядела непримиримая ненависть ко всем нам. Он беседовал с одним только поваром, убедив каким-то образом добряка, что он — Донкин — жертва клеветы и преследований. Они оплакивали вдвоем безнравственность судовой команды. Не было ббльших преступников, чем мы, которые замышляли своей ложью обречь на вечную погибель душу бедного непросвещенного черного человека. Подмур готовил нам то, что еще можно было готовить, и при этом вечно терзался угрызениями, думая о том, что ставит на карту собственное спасение, приготовляя еду для таких грешников. Что до капитана, он прожил с ним семь лет, — говорил Подмур, — и никогда не поверил бы, что он такой человек…
— Ну, ну… история… Никак не могу постигнуть… Точно подменили человека в одну минуту… Вся гордыня так и вылезла сразу… Как будто в него дьявол вселился, право…
Донкин мрачно гнездился на угольном ящике, болтал ногами и во всем соглашался с ним. Этим неискренним поддакиванием он оплачивал свое право сидеть на кухне. Он был в унынии и чувствовал себя оскорбленным; он был совершенно согласен с поваром и не находил достаточно суровых слов, чтобы осудить наше поведение. Когда же Донкин в пылу обличения начинал сыпать бранью, Подмур (который сам был не прочь выругаться, если бы не его принципы) делал вид, будто не слышит этого. Таким образом Донкин беспрепятственно мог ругаться за двоих; он выклянчивал попутно спички, одалживал табак и торчал часами у плиты, чувствуя себя в кухне, как дома. Он мог слышать оттуда наши разговоры с Джимми, шедшие по другую сторону переборки. Повар стучал горшками, хлопал дверцей плиты, бормотал пророчества и проклятия на всю судовую команду и Донкин, который соглашался со всем только ради предлога побогохульствовать, слушал сосредоточенно и озлобленно, свирепо смакуя картину вечных мучений — как другие смакуют проклятые образы жестокости, мести, алчности и власти.
В ясные вечера, под холодным сиянием тусклой луны, молчаливый корабль принимал ложный вид бесстрастного покоя, точно земля в зимнюю пору. Длинная полоса золота перерезала под ним черный диск моря. Шаги гулко отдавались на его затихших палубах. Лунный свет, словно морозный туман, плотно облекал корабль, и белые паруса выделялись ослепительными конусами девственного снега. В великолепии призрачных лучей корабль казался чистым, как видение идеальной красоты, призрачным, как нежный сон в безмятежном покое. В нем больше не было ничего реального, отчетливого, ничего плотного, кроме тяжелых теней, наполнявших палубы своим беспрерывным, бесшумным движением — теней чернее ночи и беспокойнее людских мыслей.
Озлобленный Донкин одиноко бродил среди теней, думая о том, что Джимми не слишком торопится умирать. В этот вечер, как раз перед наступлением темноты, с марселя увидели берег, и шкипер, наводя трубки длинного бинокля, со спокойной иронией заметил мистеру Бэкеру, что, пробившись, наконец, дюйм за дюймом, к Западным Островам, где не можем ожидать ничего, кроме штиля. Небо было чисто, барометр стоял высоко. Легкий бриз улегся вместе с солнцем, и огромное спокойствие, предвещая безветренную ночь, спустилось на нагретые воды океана. Покуда длился день, команда, собравшись на баке, разглядывала на восточной части горизонта остров Флорес, который поднимался из моря неправильными, изломанными очертаниями, напоминая мрачную руину над обширной пустынной равниной. За четыре с лишним месяца мы в первый раз видели берег. Чарли был возбужден и, пользуясь всеобщей снисходительностью, позволял себе вольности в отношении старших. Все мы сами, не зная почему, находились в необычайно приподнятом настроении и, разбившись на группы, оживленно разговаривали, то и дело указывая вдаль обнаженными руками. В первый раз за время плавания обманчивое существование Джимми как будто забылось на минуту перед лицом истинной реальности. Несмотря ни на что, мы все же проделали добрую часть пути! Бельфаст ораторствовал, приводя выдуманные примеры сказочно быстрых переходов от островов домой.
— Эти быстроходные фруктовые шхуны справляются в пять дней, — утверждал он. — Нам бы только попутного ветра немного.
Арчи доказывал, что самый короткий переход не может длиться менее семи дней, и они спорили, дружески осыпая друг друга бранью. Ноульс объявил, что чует уже отсюда запах родины и, тяжело припав на свою короткую ногу, расхохотался так, что, казалось, вот-вот лопнет. Кучка поседевших морских волков некоторое время молча смотрела вдаль с мрачными сосредоточенными лицами. Один из них сказал вдруг:
— Теперь до Лондона рукой подать.
— Будь я проклят, если в первую же ночь на берегу не поужинаю бифштексом с луком.
— И пинту горькой не забудь, — добавил другой.
— Ты хочешь сказать бочонок, — крикнул кто-то.
— Три раза в день яичница с ветчиной, — вот это, по-моему, жизнь! — крикнул возбужденный голос.
Произошло движение, одобрительный шепот; глаза заблестели, челюсти зачавкали; раздались короткие нервные смешки. Арчи сдержанно улыбался чему-то про себя. Сингльтон поднялся наверх, бросил небрежный взгляд и снова спустился вниз, не говоря ни слова, с равнодушием человека, бесчисленное количество раз видевшего Флорес. Ночной переход к западу вымарал с неба пурпурное пятно гористого берега.
— Мертвый штиль, — спокойно произнес кто-то.
Гул оживленного говора внезапно заколебался, замер. Группы распались; люди начали расходиться поодиночке, медленно спускаясь по лестницам с мрачными лицами; казалось, мысль об этой зависимости от чего-то незримого угнетала их. И когда большая желтая луна плавно поднялась над резкой линией чистого горизонта, она застала корабль погруженным в бездыханное молчание. Этот бесстрашный корабль, казалось, спал глубоким сном без видений на груди дремлющего грозного моря.
Донкин сердился на тишину, на корабль, на море, которое, простираясь во все стороны, сливалось с беспредельным молчанием всего творения. Он чувствовал, как сердце его болезненно сжимается от каких-то неосознанных обид. Физически он был усмирен, но его оскорбленное достоинство по-прежнему оставалось неукротимым и ничто не могло залечить его израненных чувств. Вот уже берег, а за ним очень скоро родина… Жалкая получка, отсутствие платья… снова тяжелая работа. Как обидно было все это! Берег. Берег, который отнимает жизнь у больных моряков. У этого негра было все — деньги, платье, привольное житье; он не хочет умирать. Земля отнимает жизнь… Он чувствовал желание пойти убедиться, так ли это в самом деле. Может быть, уже… Вот это, можно сказать, повезло бы. В сундуке у негодяя несомненно есть деньги.
Донкин решительно вышел из тени в полосу лунного света, и его жадное голодное лицо сразу сделалось из желтого землистым. Он открыл дверь каюты и испуганно отступил. Джимми несомненно был мертв. Он казался не больше какой-нибудь горизонтальной фигуры со сложенными руками, высеченной на крышке каменного гроба. Глаза Донкина приковались жадно к нему, но Джимми, по-прежнему, не двигаясь, замигал вдруг веками, и Донкин снова испытал шок. Эти глаза действительно могли испугать. Он тихо и осторожно закрыл за собой дверь, не отрывая взгляда от Джемса Уэйта; у него был такой вид, точно он проник сюда с большой опасностью, чтобы раскрыть какую — то поразительную тайну. Джимми не двигался, но вяло поглядывал на него уголками глаз.
— Штиль? — спросил он.
— Да, — произнес сильно разочарованный Донкин и уселся на ящик.
Джимми спокойно дышал. Подобные визиты во всякое время дня и ночи были вполне обычным явлением и нисколько не удивляли его. Люди сменяли друг друга. Они разговаривали звонкими голосами, произносили веселые слова, отпускали старые шутки, слушали его и каждый, выходя, казалось, оставлял за собой немного собственной жизненной энергии, уступал ему частицу собственной силы, укреплял в нем веру в то, что жизнь есть нечто неразрушимое. Он не любил оставаться один в каюте, ибо в таких случаях ему начинало казаться, будто его и вовсе нет там. Он ничего не чувствовал. Никакой боли. Решительно ничего. Все было в полнейшем порядке, но Джимми не мог наслаждаться этими здоровыми отдыхами, если около него не сидел человек, который видел бы это. Этот Донкин пригодится ему не хуже всякого другого. Донкин исподтишка наблюдал за Уэйтом.
— Теперь уже скоро будем дома, — заметил Уэйт.
— Чего ты шепчешь? — спросил с любопытством Донкин, — Не можешь разве говорить как следует?
Лицо Джимми выразило досаду, и он молчал некоторое время. Затем произнес безжизненным беззвучным голосом.
— С чего же это я стану кричать? Ты ведь не глухой, кажется.
— О я-то хорошо слышу, — тихо ответил Донкин, глядя в пол. Он с грустью подумывал о том, чтобы уйти, когда Джимми заговорил снова.
— Уж скорей бы добраться… поесть чего-нибудь вкусного… Я всегда голоден.
Донкин вдруг разозлился.
— А что же мне сказать? Я ем не больше твоего, да еще работаю. Тоже сказал! Голоден…
— Ты-то небось не надорвешься от работы, — слабо заметил Уэйт, — там пара сухарей на нижней полке, вон там — можешь взять один. Я не могу их есть.
Донкин нырнул, пошарил в уголке и появился снова уже с набитым ртом. Он с жадностью жевал. Джимми как будто дремал с открытыми глазами. Донкин покончил с сухарем и встал.
— Ты уходишь? — спросил Джимми, глядя в потолок.
— Нет, — ответил Донкин, словно по какому-то внушению и, вместо того, чтобы выйти, прислонился спиной к закрытой двери. Он смотрел на Джемса Уэйта и тот казался ему длинным, худым, высохшим, точно все его мускулы съежились на костях в жаре этой белой печи. Худые пальцы одной руки слегка двигались по краю койки, наигрывая бесконечную мелодию. Вид его вызывал раздражение и усталость. Он мог просуществовать таким образом еще много дней. В том, что он не принадлежал целиком ни жизни, ни смерти было что-то глубоко оскорбительное и это кажущееся игнорирование и той и другой делало его совершенно неуязвимым. Донкин почувствовал искушение просветить его насчет истинного положения вещей.
— О чем это ты думаешь? — спросил он мрачно.
На лице Джемса Уэйта появилась гримаса, означавшая улыбку; она промелькнула по бесстрастной костлявой маске, невероятная и странная, словно улыбка трупа, привидевшаяся в кошмарном сне.
— Там есть девочка одна… — прошептал Уэйт, — с Кантон — стрит… Она прогнала третьего механика подводной лодки… ради меня. Устрицы приготовляет, по моему вкусу… пальчики оближешь… Она говорит, что выставит любого франта ради цветного джентльмена… вроде меня… Я ведь ходок насчет женского пола… — прибавил он чуточку громче.
Донкин едва верил своим ушам. Он был скандализован.
— Ну и дура будет, если выставит. Много ей от тебя толку, — произнес он с несдерживаемым отвращением.
Уэйт слишком далеко зашел в мечтах, чтобы услышать его. В это время он чванно проходил из доков по Ост-Индской дороге; приветливо приглашал: «пойдем-ка, выпьем», — толкал стеклянные вращающиеся двери, с великолепной уверенностью красовался при свете газа над стойкой из красного дерева.
— Ты думаешь, что выберешься еще когда-нибудь на берег? — злобно спросил Донкин.
Уэйт, вздрогнув, очнулся от грез.
— Десять дней, — сказал он быстро и тотчас снова вернулся в царство воспоминаний, где отсутствует понятие времени. Там он чувствовал себя бодрым, спокойным, как бы уверенным в безопасности, в этом месте, куда не могло проникнуть ни одно сомнение. В этих безмятежных минутах полного покоя чувствовался отголосок непреложной вечности. Ему было очень спокойно и легко среди этих ярких воспоминаний, которые он, заблуждаясь, радостно принимал за картины несомненного будущего. Все остальное было ему безразлично. Донкин смутно чувствовал это; так слепой чувствует в окружающей его темноте роковой антагонизм других существ, которые навсегда останутся для него неясными, невидимыми и достойными зависти. Он испытывал желание чем-нибудь утвердить свое я, разломать, разрушить что бы то ни было… быть равным всем и во всем; сорвать покровы, обнажить, выявить, лишить всякой возможности укрыться… им овладела предательская жажда истины! Он насмешливо расхохотался и сказал:
— Десять дней! Чтоб я ослеп, если это так… Да ты уж завтра будешь, может быть, мертв в это время! Десять дней!
Он подождал немного.
— Десять дней. Будь я проклят, если ты сейчас уже не похож на покойника.
Джимми, должно быть, собирался с силами, потому что он почти громко произнес:
— Ты вонючий лгунишка, побирушка. Всякий знает, что ты за фрукт.
Он вдруг сел, наперекор всякой вероятности, и ужасно испугал этим своего гостя; но Донкин очень скоро пришел в себя. Он забушевал.
— Что? Что? Кто лжет? Ты лжешь, команда лжет, шкипер, все, только не я. Важничает тут! Да кто ты такой?.. — Он чуть не задохнулся от негодования. — Кто ты такой, чтобы важничать? — повторял он, весь дрожа, — «Можешь взять один, я не могу их есть». А вот я возьму оба. Ей-ей, съем. Плевать на тебя.
Он нырнул на нижнюю койку, пошарил там и вытащил второй пыльный сухарь. Он подержал его перед Джимми, затем вызывающе откусил от него.
— Ну, что? — сказал он с лихорадочной наглостью. — Возьми один, говоришь? А почему бы не два? Нет, ведь я паршивый пес. Для паршивого пса хватит и одного. А я возьму оба. Попробуй-ка помешать мне! Ну, попробуй! Ну!
Джимми обхватил поджатые ноги и спрятал лицо на коленях. Рубаха его прилипала к телу, так что можно было разглядеть каждое ребро. Его тощая спина то и дело сотрясалась толчками, в то время как он судорожно набирал дыхание.
— Не хочешь? Не можешь, вот в чем дело! Что я говорил тебе? — неистово продолжал Донкин. Он торопливым усилием проглотил еще один сухой кусок. Молчаливая беспомощность, слабость и жалкий вид Уэйта выводили его из себя.
— Твоя песенка спета! — крикнул он. — Кто ты такой, чтобы нужно было еще лгать тебе, ходить перед тобой на задних лапках, прислуживать. Тоже, подумаешь, император нашелся! Ты никто. Вот так, совсем никто! — выпалил он с такой силой непогрешимого убеждения, что слова, вырвавшись, потрясли его от головы до пят и оставили его вибрирующим, точно отпущенную струну.
Джимми снова подбодрился. Он поднял голову и мужественно повернулся к Донкину, который увидел перед собой странное незнакомое лицо, фантастическую кривляющуюся маску отчаяния и ярости. Губы на ней быстро двигались, глухие, стонущие, свистящие звуки наполнили каюту смутным ропотом, в котором слышались угроза, жалоба и тоска, как в шорохе поднимающегося вдалеке ветра. Уэйт мотал головой, вращал глазами; он отрицал, проклинал, грозил, но ни одно слово не имело достаточной силы, чтобы перейти за предел этого печального круга выпуклых черных губ. Это было непостижимое и волнующее зрелище; тарабарщина чувств, безумное, немое изображение речи, молящей о невозможном, грозящей призрачной местью. Донкин испытующе наблюдал за ним.
— Ты не можешь говорить? Вот видишь! Что я говорил тебе? — медленно произнес он, внимательно проследив с минуту за Джимми. Тот как безумный продолжал свою неслышную речь; он страстно мотал головой, усмехался, забавно и жутко поблескивая большими белыми зубами. Донкин, словно завороженный немым красноречием и гневом этого черного призрака, с недоверчивым любопытством приблизился к нему, вытягивая шею. Ему почудилось вдруг, что он видит лишь тень человека, который корчится на верхней койке на уровне его глаз.
— Что? Что? — спросил он.
Он начинал как будто улавливать знакомые слова в беспрерывном задыхающемся шипении.
— Ты скажешь Бельфасту? Вот что! Ты что же, маленький? — Он дрожал от страха и злости. — Бабушке рассказывай! Ты трусишь! — Страстное сознание собственной значительности исчезло с последними остатками осторожности. — Доноси, будь ты проклят! Доноси, если можешь! — кричал он. — Твои подхалимы обращались со мной хуже, чем с собакой. Они нарочно науськали меня, чтобы потом обернуться против меня. Я единственный человек здесь. Они били меня по лицу, лягали ногами, а ты смеялся, ты, черная гнилая падаль! Ты заплатишь за это. Они отдают тебе свою жратву, свою воду — ты заплатишь мне за это, клянусь богом! Кто даст мне глоток воды? Они покрыли тебя своим проклятым тряпьем в ту ночь, а что они дали мне? — кулаком в зубы, будь они прокляты. Ты заплатишь за это своими деньгами. Я мигом заберу их, как только ты подохнешь, проклятый негодный обманщик. Вот что я за человек! А ты дрянь, мразь! Тьфу, падаль вонючая!
Он бросил в голову Джимми сухарь, который он крепко сжимал в кулаке все время, но сухарь только задел Джимми и, ударившись о переборку позади него, разлетелся с громким треском на куски, словно ручная граната. Джемс Уэйт повалился на подушку, как бы получив смертельную рану. Губы его перестали двигаться, и вращающиеся глаза остановились, напряженно и упорно уставившись в потолок. Донкин удивился. Он вдруг уселся на сундук и стал смотреть вниз, выдохшийся и мрачный. Через минуту он начал бормотать про себя:
— Да помирай же ты, бродяга, помирай наконец! Еще войдет кто-нибудь… Эх, напиться бы теперь… Десять дней… устрицы! Он поднял глаза и заговорил громче. — Нет… теперь тебе крышка… Не видать тебе больше проклятых девчонок с устрицами… Кто ты такой? Теперь мой черед… Эх, был бы я пьян! Я бы живо подтолкнул тебя коленкой в небеса. Вот куда ты отправишься, ногами вперед через борт! Бух! и конец! Да ты большего и не стоишь.
Голова Джимми слегка задвигалась, и он обратил глаза на лицо Донкина; взгляд этот выражал недоверие, отчаяние и страх ребенка, которому пригрозили темной комнатой. Донкин наблюдал за ним с сундука полным надежды взором; затем, не поднимаясь, он попробовал крышку. Заперта на замок.
— Хотел бы я быть теперь пьяным, — пробормотал он и встал, тревожно прислушиваясь к отдаленному звуку шагов на палубе. Они приблизились, затихли. Кто-то зевнул как раз за дверью и удалился, лениво волоча ноги. Трепещущее сердце Донкина забилось свободнее, и он снова посмотрел на койку; глаза Джимми как прежде были прикованы к белой балке.
— Как тебе сейчас? — спросил он.
— Скверно, — прошептал Джимми.
Донкин терпеливо уселся, решив во что бы то ни стало дождаться своего. Каждые полчаса по всему кораблю раздавались голоса склянок, переговаривавшихся друг с другом. Дыхание Джимми было так быстро, что его нельзя было сосчитать, и так слабо, что его невозможно было услышать. В глазах его светился безумный страх, как будто он созерцал невыразимые ужасы, и по лицу было видно, что он думает об отвратительных вещах. Вдруг он воскликнул невероятно сильным душу раздирающим голосом:
— За борт!., меня!.. О господи!..
Донкин слегка заерзал на сундуке. Вид у него был хмурый. Джимми молчал. Его длинные костлявые руки подбирали одеяло кверху, как будто он хотел собрать его целиком под подбородком. Слеза, крупная одинокая слеза, выкатилась из уголка его глаз и, не коснувшись впалой щеки, капнула на подушку. Из горла его вылетало легкое хрипение.
И Донкин, наблюдая конец этого ненавистного негра, ощутил в сердце тревожную спазму великой скорби при мысли о том, что и ему самому придется когда-нибудь пройти через все это, быть может, точно таким же образом — кто знает? Глаза его сделались влажными. «Бедный малый», — пробормотал он. Ночь, казалось, проносилась с молниеносной быстротой; ему чудилось, будто он слышит невозвратный бег драгоценных минут. Сколько времени протянется еще эта проклятая история? Наверно чересчур долго. Не везет!
Он, не выдержав, встал и подошел к койке. Уэйт не двигался. Только глаза его еще жили да руки с ужасным неутомимым прилежанием продолжали свою работу. Донкин нагнулся над ним.
— Джимми, — тихо позвал он.
Ответа не было, но хрипение прекратилось.
— Видишь ты меня? — спросил он, дрожа. Грудь Джимми поднялась. Донкин, глядя в сторону, приложил ухо к губам Джимми и услышал звук не громче шелеста одинокого сухого листа, который ветер гонят по гладкому песку берега. Этот звук принял форму слов.
— Зажги… лампу… и… уходи… — выдохнул Уэйт.
Донкин инстинктивно бросил взгляд через плечо на яркий огонь; затем, продолжая смотреть в сторону, пошарил под подушкой, ища ключ. Он сразу нашел его и следующие несколько минут торопливо возился трясущимися руками около сундука. Когда он поднялся лицо его — в первый раз за всю жизнь — было залито краской, быть может, торжества.
Он снова подсунул ключ под подушку, избегая взглядывать на Джимми, который не сделал за все это время ни одного движения. Донкин решительно повернулся к койке спиной и направился к двери с таким видом, как будто собирался пройти по крайней мере милю. Сделав два шага, он уткнулся в нее носом. Донкин осторожно взялся за ручку, но в этот момент им овладела вдруг безошибочная уверенность, что за спиной его совершается что-то необычайное. Он быстро повернулся кругом, как будто кто-то ударил его по плечу. Он сделал это как раз вовремя, чтобы увидеть, как глаза Джимми вспыхнули и сразу потухли, точно две лампы, опрокинутые одним сильным ударом. Что-то похожее на алую нитку свешивалось по подбородку его из угла рта. Он больше не дышал.
Донкин мягко, но твердо закрыл за собой дверь. Спящие люди, сбившись в груду под куртками, выделялись на освещенной палубе темными насыпями, похожими с виду на заброшенные могилы. Ночью работы не было и его отсутствие осталось незамеченным. Он стоял неподвижно, совершенно пораженный тем, что нашел мир таким же, каким оставил его; море, корабль, спящие люди — все было на месте; и он нелепо удивлялся этому, как будто ожидал найти людей мертвыми и все знакомые вещи исчезнувшими навеки; и он, точно странник, после многих лет возвращающийся на родину, готовился встретить поразительные перемены. Пронизывающая свежесть ночи заставляла его слегка вздрагивать, и он изо всех сил старался сжаться в комок. Заходящая луна печально поникла над западным бортом, как бы съежившись от холодного прикосновения бледной зари. Корабль спал. Бессмертное море простиралось вдаль, огромное и туманное, как лик жизни, с блестящей поверхностью и мрачными глубинами, манящее, пустое, вдохновляющее, страшное. Донкин бросил ему вызывающий взгляд и бесшумно исчез; казалось, будто величавое молчание ночи, осудив, изгнало его.
Смерть Джимми, несмотря ни на что, страшно поразила всех нас. Мы сами не подозревали до этой минуты, сколько веры мы вкладывали в его обманчивые иллюзии. Мы так глубоко прониклись его верой в собственную жизнеспособность, что смерть эта, точно смерть старой религии, потрясла основы нашего общества. Какая-то общая связь распалась вдруг — сильная, подлинная и почтенная связь сентиментальной лжи. Весь этот день мы работали спустя рукава, бросая друг на друга недоверчивые взгляды; на всех лицах было написано глубокое разочарование. В глубине души мы считали, что Джимми, отойдя в другой мир, поступил вероломно и не по-товарищески. Он не поддержал нас, как должен был бы сделать это истинный друг. Уйдя от нас, он унес с собой и мрачную величавую тень, в которой наше безумие с тщеславным удовлетворением облекалось в образ сострадательного посредника между ним и судьбой.
А теперь мы ясно видели, что это было нечто совсем иное — самая обыкновенная глупость; нелепая и никчемная попытка вмешаться в высшее решение — это в том случае, если Подмур был прав. Может быть, так оно и было. Сомнение пережило Джимми; мы напоминали шайку связанных между собой преступников, которых внезапно дарованная милость разобщает и заставляет глубоко возмущаться друг другом.
Так поступали и мы. Одни грубо накидывались на своих лучших товарищей, другие совершенно отказывались говорить. Один только Сингльтон не проявил удивления.
— Умер, правда? Конечно, — сказал он, указывая на остров прямо по траверзу (благодаря штилю корабль все еще держался в виду острова Флорес). — Умер, конечно!
Он не был удивлен. Тут был берег. А там, на передней рубке, тело, ожидавшее парусного мастера. Причина и следствие. И в первый раз за это плавание старый моряк сделался очень весел и говорлив; он объяснял нам, иллюстрируя примерами из бесконечных запасов своей памяти, как во время болезни вид острова (хотя бы очень маленького) оказывает на больного более роковое влияние, чем вид материка. Но он не мог объяснить, в чем тут была причина.
Похороны Джимми были назначены на пять часов, и время медленно тянулось до этого срока, — время, полное душевной тревоги и даже физического недомогания. Мы работали кое-как и совершенно справедливо заслужили головомойку. Люди и так уже хронически находились в состоянии какого-то голодного раздражения, и выговор окончательно вывел их из себя. Донкин усердно работал, повязав себе лоб грязной тряпкой; он выглядел так ужасно, что даже мистер Бэкер почувствовал жалость при виде такого мужественного страдания.
— Уф! эй, Донкин. Бросьте работу и пойдите прилягте на эту вахту. Вы, должно быть, больны.
— Так и есть, сэр, голова у меня… — сказал он покорным голосом и быстро исчез.
Такая снисходительность пришлась многим не по вкусу, и они решили, что подшкипер «нынче чертовски размяк». На юте виднелся капитан Аллистоун, наблюдавший за небом, которое на юго-западе было густо покрыто облаками, скоро на палубах распространился слух, что барометр ночью начал падать и что скоро можно ожидать ветра. Это обстоятельство по очень своеобразной ассоциации вызывало горячие споры относительно точного времени кончины Джимми. Случилось ли это до или после того, как барометр поехал вниз, — узнать это было невозможно, и раздосадованные люди осыпали друг друга презрительными замечаниями. Вдруг в передней части началась свалка. Миролюбивый Ноульс и добродушный Девис дошли до драки из-за этого вопроса. Нижняя вахта мужественно вмешалась, и вокруг рубки в течение десяти минут держался шум и визг.
А на самой рубке, в колеблющейся тени парусов, лежало завернутое в белую простыню тело Джимми. Оно находилось под охраной убитого горем Бельфаста, которого его глубокое отчаяние заставило презреть драку. Когда шум улегся и страсти успокоились, уступив место угрюмому молчанию, он встал в головах спеленутого тела и, воздев обе руки, воскликнул в болезненном гневе:
— Вы бы хоть себя-то постыдились!..
Нам было стыдно.
Бельфаст очень тяжело переносил свою утрату. Он всячески проявлял неистощимую преданность покойному. Это он, а не кто другой, помогал парусному мастеру приготовить то, что оставалось от Джимми, в торжественный дар ненасытному морю. Он тщательно прилаживал к ногам груз — два цокольных камня, старую якорную скобу без шпильки, несколько ломаных звеньев негодной цепи. Он прилаживал их то так, то этак.
— Боже милосердный! Уж не боишься ли ты, что он натрет себе мозоли? — спросил парусный мастер, которому эта работа была далеко не по нутру. Он с остервенением втыкал иголку, свирепо пыхтя трубкой; голова его тонула в облаке табачного дыма. Он переворачивал и натягивал парусину, продергивал стежки.
— Подними-ка ему плечи… Подтяни к себе… Та-ак… Держи!
Бельфаст повиновался — поднимал, тянул, держал, подавленный горем, роняя слезы на осмоленную нитку.
— Не натягивай слишком туго парусину на лицо, парусник, — слезно умолял он.
— И чего ты изводишься? Ему и так будет достаточно хорошо, — уверял парусный мастер, отрезая нитку после последнего стежка, который пришелся приблизительно на середине лба Джимми.
Он свернул оставшуюся парусину, спрятал иголки.
— С чего это ты так расстраиваешься? — спросил он.
Бельфаст смотрел вниз на длинный тюк серой парусины.
— Я вытащил его, — прошептал он. — Он не хотел умирать… если бы я просидел с ним эту ночь, он остался бы жить, ради меня… Но я чего-то устал вчера.
Парусный мастер сильно затянулся несколько раз и пробормотал:
— Когда я… на стоянке в Вест-Индии… Фрегат «Бланш»… Желтая лихорадка… Зашивал по двадцать человек в день… Портсмутские, Девенпортские ребята, земляки… знал их отцов, матерей… сестер… всю родню. И то ничего. А такой-то вот негр — не знаешь даже, откуда он. Никого у него нет. Никто о нем и горевать не станет. Кому он нужен?
— Мне! Я вытащил его! — в отчаянии пробормотал Бельфаст.
Джемс Уэйт лежал на двух сколоченных досках, по-видимому, смирившийся и притихший, под складками английского флага с белой каймой. Четыре матроса перенесли его на корму и медленно опустили на пол ногами к открытому борту. С запада шло легкое волнение, и красный флаг на половине мачты, следуя за качкой корабля, то разворачивался, то снова опускался на сером небе, точно язычок мигающего пламени. Чарли пробил склянки; при каждом крене на правый борт весь обширный полукруг стальной воды, видневшейся с этой стороны, устремлялся к самому краю борта, как бы желая поскорее получить нашего Джимми. Все были тут, кроме Донкина, который слишком плохо чувствовал себя, чтобы подняться наверх. Капитан и мистер Крейтон стояли, обнажив головы, на уступе юта. Не задолго перед этим шкипер торжественно обратился к мистеру Бэкеру со словами: — «Вы лучше моего разбираетесь в молитвеннике», и мистер Бэкер согласился исполнить его желание. Он быстро вышел из каюты с несколько смущенным видом. Все сняли фуражки. Мистер Бэкер начал тихим голосом, прерывая чтение своим обычным безобидно угрожающим фырканьем, как будто в последний раз делал выговор этому мертвому моряку, лежавшему у его ног. Люди внимательно слушали, разбившись на группы. Одни перегибались через кофель-планку, глядя на палубу; другие задумчиво держались руками за подбородки, или, скрестив руки и слегка преклонив одно колено, опускали головы в позе, выражавшей благоговейную сосредоточенность. Вамимбо грезил. Мистер Бэкер читал, набожно фыркая при каждом повороте страницы. Слова, минуя неустойчивые сердца людей, улетали в бездомное странствование над бессердечным морем. И Джемс Уэйт, навеки успокоенный, лежал не критикуя, совершенно безучастный, среди хриплого шепота отчаяния и надежд.
Два человека стояли наготове, в ожидании тех слов, которые столько раз посылали уже наших братьев в последнее плавание. Мистер Бэкер дошел до этого места.
— Готовься! — пробормотал боцман.
Мистер Бэкер прочел «в пучину» и остановился. Люди подняли конец доски, находившийся по эту сторону борта. Боцман сорвал английский флаг, но Джемс Уэйт не двигался.
— Выше! — пробормотал боцман сердито.
Головы поднялись. Все беспокойно задвигались, но Джемс Уэйт и не думал уходить. Даже в смерти, спеленутый навеки, он все еще, казалось, цеплялся за корабль своим не умирающим страхом.
— Выше, поднимай! — свирепо прошептал боцман.
— Он не хочет уходить, — пробормотал трясущимся голосом один из помогавших матросов, и оба, казалось, вот-вот бросят все и убегут.
Мистер Бэкер ждал, закрыв лицо молитвенником и нервно шаркая ногами: из середины толпы раздался слабый гудящий шум, который разрастался, становясь все громче.
— Джимми! — крикнул Бельфаст плачущим голосом, и всех нас на секунду охватила дрожь ужаса.
— Джимми, будь мужчиной! — страстно воскликнул он. Все рты были широко раскрыты. Расширенные глаза не мигали. Бельфаст дико таращил глаза, весь корчась от возбуждения; туловище его выгибалось вперед, точно у человека, старающегося разглядеть что-то невыразимо ужасное. — Иди! — крикнул он, и, прыгнул, вытянув вперед руки. — Иди, Джимми! Джимми, иди! Иди! — Его пальцы прикоснулись к голове трупа; серый тюк вдруг неохотно двинулся и соскользнул с поднятых досок с неожиданностью блеснувшей молнии. Вся толпа, как один человек, сделала шаг вперед; глубокое «А! А!» — вырвалось, вибрируя, из широких грудей. Корабль заколыхался, словно освободившись от нечистого бремени; паруса захлопали. Бельфаст, поддерживаемый Арчи, истерически всхлипывал; Чарли, стремясь посмотреть последнее плавание Джимми, лихорадочно бросился к перилам, но опоздал и не увидел ничего, кроме слабого круга исчезающей ряби.
Мистер Бэкер, сильно потея, дочитал последнюю молитву среди глухого ропота взволнованных людей и хлопающих парусов.
— Аминь, — произнес он нетвердым рычанием и закрыл книгу.
— Выпрямить реи! — загремел голос над их головами.
Вся команда подпрыгнула, кое-кто выронил фуражки. Мистер Бэкер удивленно поднял голову. Шкипер, стоя на уступе юта, указывал на запад.
— Поднимается ветер, — сказал он, — выпрямить реи! Живее, ребята.
Мистер Бэкер торопливо втиснул молитвенник в карман.
— Вперед — отдай фока галс! — заорал он радостно, сразу оживившись. — Выпрямить фока-реи — эй, вы там, левая вахта.
— Попутный ветер — попутный ветер! — бормотали матросы, направляясь к брасам.
— Что я говорил вам? — бормотал старый Сингльтон, торопливо и энергично сбрасывая вниз бухту за бухтой. — Я знал, что так будет. Как он ушел, так ветер и поднялся.
Ветер поднялся, точно глубокий мощный вздох. Паруса наполнились, корабль наддал ходу, и пробуждающееся море начало сонно нашептывать людям о доме.
В эту ночь, в то время, как корабль, подгоняемый освежающим ветром, вспенивая воду, несся к северу, боцман изливал свою душу у койки плотника.
— От этого малого только смута одна завелась, — сказал он, — с самой той минуты, как он поднялся на корабль. Помните эту ночь в Бомбее? Он держал в ежовых рукавицах эту мягкотелую команду, грубил старику… Мы сдуру перли через весь затопленный корабль, чтобы спасти его… Чуть до бунта не дошло, и все из-за него, — а теперь подшкипер распек меня, как щенка какого-нибудь, за то, что я забыл смазать салом эти доски. Я и вправду забыл, но и тебе, пожалуй, не следовало оставлять торчащий гвоздь, а, плотник?
— А тебе, пожалуй, тоже не следовало выбрасывать за борт все мои инструменты ради него. Что ты, сопливый молокосос, что ли? — возразил суровый плотник. — А теперь он пошел вслед за ними, — прибавил он непримиримым тоном.
— На стоянке в Китае, помню, раз адмирал говорит мне… — начал парусный мастер.
Неделю спустя «Нарцисс» вошел в канал.
Низко сидя в воде, он скользил по глубоким волнам на своих белых крыльях, словно большая усталая птица, которая стремится вернуться в свое гнездо. Облака состязались в беге с верхушками мачт; они поднимались из-за кормы, огромные и белые, взлетали к зениту, проносились мимо и соскальзывали вниз по огромной дуге неба, так что казалось, будто они стремглав падают в море. Облака были быстрее корабля, свободнее его, но у них не было родины. Берег выступил из туманной дали на солнечный свет, чтобы приветствовать приближающийся корабль. Гористые мысы властным шагом входили в море, просторные заливы улыбались, купаясь в солнечном свете; тени бездомных облаков скользили по залитым солнцем равнинам, прыгали через долины, без заминки взлетали на холмы, скатывались со склонов, и солнце преследовало их пятнами движущегося сияния. На вершинах белых утесов сверкали белые маяки, вознесенные колоннами яркого света. Канал искрился, точно голубая мантия, затканная золотом, осыпанная серебром пенящихся барашков. «Нарцисс» прошел мимо мысов и бухт. Навстречу ему попадались корабли, отправляющиеся за границу. Они шли накренившись, с расснащенными мачтами, приготовившись к тяжелому бою с суровым юго-западным ветром. Нить дымящих пароходов медленно покачивалась у самого берега, напоминая пресмыкающихся земноводных чудовищ, не доверяющих беспокойным волнам.
Ночью мысы отступали, заливы выдвигались вперед, и все вместе сливалось в одну непрерывную линию мрака. Огни земли смешивались с огнями неба; над мигающими фонарями рыбачьей флотилии упорно сиял огромный маяк, точно гигантский якорный огонь, зажженный над судном сказочных размеров. Под его непоколебимым светом прямой и черный берег, уходя вдаль, казался высоким бортом неразрушимого судна, неподвижно застывшего на бессмертном и вечно мятущемся море. Темная земля, одиноко затерянная среди вод, напоминала мощный корабль, усеянный бдительными огнями — корабль несущий бремя миллионов жизней, корабль, нагруженный нечистотами и драгоценностями, золотом и сталью. Он возвышался, огромный и мощный, охраняя бесценные традиции и невыразимые страдания, укрывая славные воспоминания и низкое забвение, гнусные добродетели и великолепные преступления. Великий корабль! Океан тщетно громит целыми веками его выносливые борта. Он существовал еще в те времена, когда мир был обширнее и мрачнее, когда море было полно тайн и готово было наделять славой отважных людей. Этот корабль был отцом всех флотилий и наций, великим флагманским судном расы; он не страшился штормов и бросал свой якорь в открытом море.
«Нарцисс», кренясь под порывами берегового ветра, обогнул Южный Мыс, миновал Дауне и на буксире вошел и Темзу. Лишенный своих славных белых крыльев, он покорно следовал за буксиром по лабиринту невидимых фарватеров. На пути его попадались выкрашенные в красный цвет лихтеры, качавшиеся на мертвых якорях; в первую минуту казалось, будто они быстро несутся по стремительному течению, но через минуту их красные пятна безнадежно оставались позади. Большие буи скользили мимо бортов «Нарцисса» и, попадая в его кильватер, натягивали свои цепи, точно рассвирепевшие псы. Проход суживался; берег с обеих сторон подступал к кораблю, упорно поднимавшемуся вверх по реке. На береговых склонах появились группы домов; казалось, будто они бегом спускались по скатам, чтобы увидеть проход корабля, но, остановившись перед грязью берега, так и замерли толпой на склонах. Дальше появились дерзкие шайки высоких фабричных труб; они следили за плывущим кораблем, словно бродячая толпа тощих великанов, и чванно вытягивались под темными плюмажами дыма, рыцарски склоняясь перед ним. Корабль обогнул луку; нечистый ветер прокричал свое приветствие в расснащенных мачтах и берег, сомкнувшись, стал между кораблем и морем.
Низкое облако повисло перед ним, большое опаловое трепещущее облако, точно сотканное из испарений миллионов человеческих лбов. Длинные синеватые струи дымчатого тумана бороздили его поверхность. Оно трепетало в такт с биением миллионов сердец; от него исходил необъятный горестный ропот — ропот миллионов губ, молящихся, проклинающих, вздыхающих, смеющихся, — не умирающий ропот безумия, сожаления, надежды, издаваемый толпами беспокойной земли. «Нарцисс» вступил в облако, тени сгустились. Со всех сторон доносился звон железа, мощные удары, крики, вопли. Черные баржи украдкой скользили по грязной реке. Дикий хаос перепачканных стен смутно поднимался в облаках дыма, мрачный и подавляющий, словно картина бедствий. Буксиры, яростно пыхтя, двигались тихим ходом и заполняли реку, чтобы твердо удерживать корабль у входа в доки. С носа «Нарцисса» взвились два каната; они прорезали воздух и злобно впились в берег, точно две змеи. Мост, как бы волшебством, разделился надвое перед ним. Большие гидравлические шпили завертелись сами собой, словно оживленные таинственными и нечистыми чарами. Корабль прошел по узкой полоске воды, между двух низких гранитных стен, а люди с пеньковыми стопорами в руках двигались вровень с ним по широким плитам. Другие группы нетерпеливо ждали по обе стороны исчезнувшего моста. Грубые широкоплечие люди в шапках, бледные мужчины в цилиндрах, две простоволосые женщины, оборванные дети — все одинаково завороженные зрелищем, широко раскрывали глаза. Телега, подъехав неровной рысью, остановилась как вкопанная. Одна из женщин воскликнула, обращаясь к молчаливому кораблю и ни на кого не глядя в особенности:
— Хелло, моряки! — и вся команда уставилась на нее с крыши бака.
— Эй, поберегись! — крикнул человек с доков, нагибаясь через каменные быки; толпа роптала, топала на месте.
— Отдай концы! — прокричал с набережной старик с красным лицом.
Канаты с тяжелым плеском упали в воду, и «Нарцисс» вошел в док. Каменистые берега прямыми линиями убегали вправо и влево, ограждая мрачный прямоугольный бассейн. Кирпичные стены высоко поднимались над водой — бездушные стены, которые смотрели сквозь сотни оков тупым и унылым взглядом перекормленной скотины. У их основания корчились чудовищные железные краны; с их шей спускались длинные цепи, раскачивавшие над палубами безжизненных кораблей свои кровожадные крюки. Воздух дрожал от шума катящихся по камням колес, грохота падающих тяжелых предметов, лихорадочного треска кранов, скрежета натянутых цепей. Между высоких зданий коротким вихрем вздымалась пыль всех материков. Едкий запах духов и грязи, пряностей и кож, дорогих предметов и отбросов пропитывал все углы, создавая в этом месте особую, драгоценную и отвратительную атмосферу. «Нарцисс» плавно вошел в свою клетку. Тени бездушных стен упали на него, пыль всех материков вспрыгнула на его палубу, и рой чужих людей, вскарабкавшись по его бортам, завладел им именем корыстной земли. Он перестал жить.
Франт в черном пальто и цилиндре ловко поднялся на борт, подошел ко второму подшкиперу, пожал ему руку и сказал:
— Хелло, Герберт.
Это был его брат. Внезапно появилась дама. Настоящая дама, в черном платье с зонтиком. Она казалась необычайно элегантной среди нас и такой чужой, словно свалилась на палубу прямо с неба. Мистер Бэкер приложился к фуражке. Это была жена капитана. И вскоре сам капитан, очень изящно одетый, в белой сорочке, спустился с ней на берег. Мы совсем не узнали его, пока он не крикнул мистеру Бэкеру, обернувшись на набережной:
— Не забудьте завести завтра утром хронометры.
Какие-то подозрительные оборванные молодцы с бегающими глазами входили и выходили из бака: «Насчет работишки», как они говорили.
— Скорее насчет кражи, — весело заметил Ноульс.
Бедняги! Никому не было до них дела. Ведь мы были дома.
Но кто-то из них нагрубил мистеру Бэкеру, и мы пришли в восторг, когда подшкипер отделал его. Все теперь приводило нас в восхищение.
— Я кончил на корме, сэр, — крикнул мистер Крейтон.
— В колодце нет воды, сэр, — доложил в последний раз плотник, держа в руке зонд.
Мистер Бэкер окинул взглядом ожидающие на палубе группы людей и взглянул вверх на реи.
— Уф! Можете идти, ребята! — фыркнул он.
Группы рассыпались. Плавание было кончено.
Свернутые постели перелетали через перила; перевязанные сундуки соскальзывали вниз по сходням; и тех и других было очень немного.
— Остальные крейсируют у Мыса, — загадочно объяснял Ноульс какому-то портовому бродяге, с которым он неожиданно свел дружбу. Люди бегали, окликая друг друга, призывая совершенно незнакомых людей «подсобить с пожитками». Затем, с неожиданной благопристойностью, подходили к подшкиперу, чтобы пожать ему на прощание руку. «До свиданья, сэр», — повторяли они различными интонациями. Мистер Бэкер пожимал жесткие ладони и дружелюбно фыркал каждому; глаза его блестели.
— Приберегите свои деньги, Ноульс, и подыщите себе поскорее хорошую женку.
Хромой был в восторге.
— До свидания, сэр, — с чувством произнес Бельфаст, выворачивая подшкиперу руку; он посмотрел вверх мокрыми глазами и жалобно добавил:
— Я думал, что возьму его с собой на берег.
Мистер Бэкер не понял, но ласково сказал:
— Берегите свое здоровье, Крейк! — и, погруженный в свое горе, Бельфаст спустился через борт, мрачный и одинокий.
Мистер Бэкер разгуливал по кораблю, внезапно погрузившемуся в полный покой. Он фыркал в одиночестве, пробовал дверные ручки, заглядывал в темные углы, как подобает образцовому старшему подшкиперу. Никто не ждал его на берегу. Мать его давно умерла, отец и два брата, ярмутские рыбаки, утонули вместе у Доггер-Банка, сестра была замужем и относилась к нему недружелюбно. Настоящая леди. Муж ее, будучи лучшим портным маленького городка и лидером местной политики, не считал своего шурина-моряка достаточно почтенным для себя знакомством. «Настоящая леди, настоящая леди», — думал мистер Бэкер, присев отдохнуть минуту на рубке. Времени еще много, хватит, чтобы сойти на берег, закусить, поужинать и отправиться ночевать куда-нибудь. Мистер Бэкер не любил расставаться с кораблем. Кто же, если не он, позаботится об одиноком «Нарциссе»? На пустынные палубы спустилась холодная и сырая мгла туманного вечера, а мистер Бэкер все еще продолжал сидеть, курить и вспоминать все корабли, которым он поочередно в течение многих лет отдавал всю свою нежность моряка. Однако ему ни разу в жизни не представилось случая сделаться капитаном. Ни разу. «Чего-то во мне не хватает для шкипера», — размышлял он в то время, как сторож, приставленный охранять корабль (и устроившийся в кухне) — сморщенный старик с выцветшими глазами — шепотом ругал его за то, что он «торчит тут». — «Вот Крейтон, — продолжал без всякой зависти рассуждать мистер Бэкер. — Настоящий джентльмен… знатные друзья… пойдет в ход… красивый юноша… только немного больше опыта». — Он встал и встряхнулся.
— Я вернусь завтра утром насчет рубок. Не позволяйте там трогать ничего до моего прихода, сторож! — крикнул он.
Наконец и он — образцовый подшкипер — спустился на берег.
Люди тотчас же рассыпались, прикоснувшись к разъединяющей земле; однако они сошлись еще раз в корабельной конторе.
— «Нарцисс» расплачивается, — кричал перед стеклянной дверью обшитый позументом старик с гербом и инициалами на фуражке. В помещение сразу ввалилась куча народа, хотя многие опоздали. Комната была большая, выкрашенная белой краской и совершенно голая. Стойка, на которой возвышалась решетка из медной проволоки, ограждала часть пыльного пространства; за ней сидел клерк с рыхлым и дряблым лицом и пробором посередине головы. Его бегающие глаза блестели, а быстрые порывистые движения напоминали птицу в клетке. Бедный капитан Аллистоун, тоже запрятанный за решетку, сидел перед маленьким столиком, на котором были разложены столбики золота и ведомости. Он, казалось, был подавлен своим пленом. Другая птица из управления порта торчала на высоком стуле около двери. Это была старая птица, которая не обижалась на зубоскальство возбужденных моряков.
Команда «Нарцисса», разделившись на кучки, рассыпалась по углам. На них были новые береговые костюмы, франтовские куртки, имевшие такой вид, словно их вырубили топором, лоснящиеся брюки, точно сделанные из мятого листового железа, фланелевые рубахи без воротников, блестящие новые сапоги. Они похлопывали друг друга по плечам, спрашивая: «Где ты провел эту ночь?» Весело шептались, шлепали себя по бедрам и топали, то и дело разражаясь подавленными взрывами смеха. У большинства были чистые сияющие лица. Один или двое имели неряшливый и печальный вид. Оба молодых норвежца выглядели опрятно и добродушно, и, казалось, представляли собой весьма многообещающий материал для ласковых леди-патронесс Скандинавского убежища. Вамимбо, по-прежнему, в рабочем костюме, грезил посреди комнаты, вытянувшись во весь свой могучий рост. При входе Арчи он очнулся для улыбки. Но хорошо выспавшийся клерк вызвал первое имя, и выплата началась.
Матросы один за другим подходили к кассе, чтобы получить жалованье за свой славный, и невидный труд. Одни заботливо загребали монеты своими широкими ладонями и доверчиво совали их в карманы брюк; другие, повернувшись спиной к столу, с трудом пересчитывали огрубелыми пальцами получку.
— Правильно? Подпишите расчет. Здесь, здесь, — нетерпеливо повторял клерк. «Что за идиоты эти моряки», — думал он.
Подошел Сингльтон, почтенный и, как всегда на суше, не уверенный в дневном свете; коричневые капли табачного сока пачкали его девственно белую бороду; его руки, никогда не знавшие нерешительности при ярком свете открытого моря, едва нашли маленькую кучку золота в глубоком мраке конторы.
— Не умеете писать? — спросил шокированный клерк. — Тогда поставьте крест. — Сингльтон с трудом вывел неуклюжий крест и посадил кляксу. — Что за отвратительное животное, — пробормотал клерк.
Кто-то открыл Сингльтону дверь, и моряк нетвердо вышел через нее, даже не взглянув на нас.
У Арчи оказался бумажник. Его поддразнивали. У Бельфаста был дикий вид, точно он успел уже побушевать за эту ночь в одном или двух кабаках. Он проявлял признаки волнения и выразил желание поговорить с капитаном частным образом. Шкипер был удивлен. Они стали разговаривать через проволоку, и мы слышали, как капитан сказал:
— Я передал все в портовое управление.
— Я хотел бы получить что-нибудь из его вещей, — бормотал Бельфаст.
— Но это невозможно, мой милый; сундук закрыт, запечатан и сдан Морскому Ведомству, — объяснял шкипер, и Бельфаст отошел с опустившимся ртом и печальными глазами. Мы услышали, как шкипер, в перерыве между делом, говорил клерку: «Джемс Уэйт… скончался… Не нашли никаких бумаг… Ни родни, ни связей… Управление должно удержать его жалованье».
Вошел Донкин. Он запыхался и имел важный и чрезвычайно деловитый вид. Он прямо подошел к столу и оживленно заговорил с клерком, который принял его за интеллигентного человека. Они дружески проверили вместе расчет.
Капитан Аллистоун заявил:
— Я дал о вас плохой отзыв, — сказал он спокойно.
Донкин возвысил голос:
— На черта мне ваш отзыв? Оставьте его себе. Я устроюсь теперь на берегу. — Он повернулся к нам. — Довольно с меня проклятущего моря, — сказал он громко. Все посмотрели на него. Он был хорошо одет, имел довольный вид и чувствовал себя непринужденнее, чем кто-либо из нас; он самоуверенно уставился на нас, наслаждаясь эффектом, произведенным этой декларацией. — Да, у меня немало состоятельных друзей. Это, пожалуй, будет почище вашего жалованья. Но я человек. Вы все — таки товарищи. Кто пойдет со мной выпить?
Никто не двинулся. Наступило молчание, молчание застывших лиц и окаменелых взглядов. Он подождал минуту, горько улыбнулся и направился к двери. Там он снова обернулся к нам лицом.
— Не желаете, лицемеры проклятые? Нет? Что я вам сделал? Разве я задирал вас? Разве оскорблял? Разве… Не желаете выпить? Нет?.. И подыхайте от жажды, собачьи дети. У каждого из вас меньше смекалки, чем у клопа. Помои вы, вот что! Работайте и подыхайте с голоду.
Он вышел и хлопнул дверью с такой силой, что старая птица портового управления чуть не свалилась со своего насеста.
— С ума спятил, — сказал Арчи.
— Нет, нет, он пьян, — слезливым голосом утверждал Бельфаст, уныло слоняясь вокруг.
Капитан Аллистоун улыбнулся, задумчиво глядя на очищенный стол.
Снаружи, на Тауэр Хилл, они остановились, хлопая глазами и неуклюже толпясь на одном месте, точно ослепленные непривычным тусклым светом или смущенные таким множеством людей. Этих людей, умевших слышать друг друга сквозь вой шторма, оглушал и рассеивал теперь глухой гул озабоченной земли.
— К «Черной Лошади»! К «Черной Лошади»! — крикнул кто — то, — Давайте-ка выпьем на прощание.
Они перешли дорогу, цепляясь друг за друга. Только Чарли и Бельфаст, отделившись, направились в другую сторону. Я нагнал их и увидел, как краснолицая загорелая женщина в серой шали с седыми пушистыми волосами бросилась на шею Чарли. Это была его мать. Она захлебывалась над ним.
— О мой мальчик, мой мальчик!
— Пусти, — говорил Чарли, — пусти, мать!
Я как раз в это время проходил мимо него, и он послал мне поверх растрепанной головы всхлипывающей женщины комическую улыбку и иронический взгляд. Этот взгляд, однако, был так мужествен и глубок, что свел на нет все мое знание жизни. Я кивнул и прошел, но слышал, как он добродушно повторил снова:
— Если ты пустишь меня на минуту, я побегу вспрыснуть получку.
Через несколько шагов я нагнал Бельфаста. Он с трепетным энтузиазмом схватил меня за руку.
— Я не могу пойти с ними, — бормотал он, указывая кивком на нашу шумную команду, которая медленно двигалась по противоположному тротуару. — Как подумаю о Джимми… Бедняга Джимми… Как подумаю о нем, так и отшибает всякую охоту к вину. Ты тоже был его другом… Но ведь это я вытащил его, правда? И короткая же у него была шерсть! Да! Это я украл тот проклятый пирог… Он не хотел уйти, он не хотел уйти ни за что! — Бельфаст разразился слезами. — Я никогда не тронул его пальцем… никогда… никогда… — всхлипывал он, — Он пошел, когда я сказал… как… как… овечка.
Я мягко высвободился из его объятий. Припадки слезливости обыкновенно кончались у Бельфаста дракой, а я совсем не хотел переложить на себя бремя его безутешного горя. Кроме того два рослых полисмена, стоявших поблизости, уже давно бросали на нас неодобрительные и неподкупные взоры.
— Прощай, — сказал я и ушел.
Но на углу я остановился, чтобы взглянуть в последний раз на команду «Нарцисса». Они нерешительно и шумно топтались на широких плитах перед Монетным двором. Они направлялись в «Черную Лошадь», где люди в меховых шапках со свирепыми лицами, в одних жилетках, наделяли из лакированных бочонков получившие расчет команды южных кораблей иллюзией силы, покоя и счастья, иллюзией великолепия и поэзии жизни. Издали я видел, как они, весело блестя глазами и делая нелепые жесты, обсуждали что-то, в то время, как море жизни беспрерывно, никем не замечаемое, бурлило в их ушах. Неторопливо покачиваясь там на белых плитах, среди суеты и шума улицы, они казались существами другой породы, затерявшимися, одинокими, забытыми и обреченными; они напоминали отверженных, беспечных и веселых отверженных, безумных отверженных, пляшущих во время бури на самом краю предательской скалы. Гул города напоминал грохот разбивающихся бурунов, безжалостный и сильный, властный и жестокий. Но облака над головой разорвались. Поток солнечного света брызнул на стены грязных домов. Темная группа моряков, залитая солнечным светом, двинулась дальше. Влево от них вздыхали деревья Тауэр Гардена. Камни Тауэра блестели и, казалось, шевелились в игре света, словно оживившись вдруг воспоминаниями о всех великих радостях и горестях прошлого, о воинственных прототипах этих людей. Они помнили отряды для принудительной вербовки, крики возмущения, вопли женщин у берегов реки и радостные крики мужчин, приветствовавших победу. Сияние неба спускалось? точно дар благодати, на грязь земли, на полные воспоминаний немые камни, на алчность и эгоизм, на озабоченные лица забывчивых людей. Вправо от темной группы моряков грязный, омытый потоками света, фасад Монетного двора выступил на минуту, ослепительный и белый, точно сказочный мраморный дворец. Команда «Нарцисса» скрылась из виду.
Мне никогда больше не пришлось увидеть их. Некоторых забрало море. Других пароходы. Кладбища земли могут рассказать об остальных.
Сингльтон, без сомнения, унес с собой в мирные глубины гостеприимного моря длинное воспоминание о своей работе. А Донкин за всю свою жизнь не прожил ни одного честного трудового дня. Да будет так! Пусть земля и море получат свое.
Ушедший морской товарищ, как и всякий другой человек, уходит навсегда. Я никогда не встречал больше никого из них. Но по временам весенний поток воспоминаний с силой воскрешает передо мной темную реку девяти Поворотов. По водам ее плывет корабль — призрачный корабль, которым управляет команда Теней. Они проплывают мимо меня и окликают меня призрачными голосами. Разве мы не старались вместе, на лоне бессмертного моря осмыслить наши грешные жизни? Прощайте, братья! Вы были славной командой; славной, как всякая команда, которая с дикими криками сжимает в кулаке трепещущую парусину тяжелого фока, или, раскачиваясь наверху, невидимая в ночной темноте, отвечает воплем на вопль западного шторма.
Первое издание перевода: Негр с «Нарцисса». Роман / Джозеф Конрад; Пер. с англ. под ред. и с предисл. В. А. Азова. — Москва--Ленинград: Книга, 1925. — 216 с.; 20 см.