На растительной пище (Богораз)
Текст содержит цитаты, источник которых не указан. |
← Ёлка | На растительной пище | Развязка → |
Дата создания: С.-Петербург, 1899. Источник: Богораз В. Г. Колымские рассказы. — СПб.: Товарищество «Просвещение», 1910. — С. 183. |
Полдневная зимняя заря разгоралась на южной стороне неба, медленно передвигаясь направо. Пропадинск, казалось, оцепенел от жестокого мороза, заставлявшего дыхание выходить из груди с шероховатым свистом и окутывавшего серым паром каждое живое существо, осмелившееся появиться под открытым небом.
Впрочем, на единственной улице города было пустынно и тихо. Изредка человеческая фигура, смутно мелькнув в сумеречном свете полярного полудня, выскакивала из дверей и, подхватив ношу мелко нарубленных дров, сложенных у порога, торопливо скрывалась обратно. Даже выносливые полярные собаки забились в конуры и другие укромные места и неподвижно лежали, свернувшись калачиком и покрыв голову пушистым хвостом как одеялом.
Лес начинался среди города прямо от церкви. Там было тихо как на кладбище. Широкие ветви лиственниц, отягощённые белыми хлопьями, простирались в стороны как неподвижные руки мертвецов, окутанные складками белого савана. Ни одна талинка не смела шевельнуться, чтоб стряхнуть густой белый пух, обильно осевший на её тонкие побеги. Снег, покрывавший землю до половины человеческого роста, пышный и пушистый, защищённый деревьями от беспокойного ветра, тоже как будто спал, изнемогая под бременем холода, плотного и тяжёлого как свинец.
Белая куропатка, сидевшая на нижней ветви тальничного куста и тоже похожая на ком снега, вздрогнула и перепорхнула на сажень подальше. С противоположной стороны послышались шаги, медленно и неровно сменявшие друг друга. Шедший человек, очевидно, проваливался в снег и каждый раз с усилием выдёргивал то левую, то правую ногу, хватаясь руками за ветви для лучшей опоры. Он был совсем близко, если даже куропатка, эта почти домашняя птица северного леса, решилась побеспокоиться ради его прихода. Действительно, через минуту кусты раздвинулись, и человек показался на небольшой полянке, где несколько крупных лиственниц были довольно давно срублены на постройку. Куропатка, сидя на новой ветке, принялась лениво рассматривать его своими красными глазками. Это был, конечно, чужестранец, ибо вместо оленьего меха, плотно облегающего тело туземцев, его высокая фигура была закутана совсем в другую одежду. Сермяжный халат, надетый сверх короткого полушубка и подпоясанный кушаком, беспомощно оттопыривался на груди, открывая холоду совершенно свободный проход; на руках были жёлтые кожаные рукавицы с варегами, столь же малопригодные для этого холода и этого леса. Неуклюжие валенные сапоги, подшитые кожей и широкие как лыжи, на каждом шагу проваливались в снег и оставляли странные дыры, круглые и глубокие как устье лисьей норы. За поясом у человека был заткнут плотничий топор с короткой ручкой, а на спине был привязан сукосер, т. е. носилки особой формы, похожие на скамейку каменщиков и употребляемые на севере преимущественно для переноски дров.
Серый суконный шлык странного, очевидно, самодельного покроя всё сползал на затылок, открывая густые белокурые волосы, соединявшиеся внизу с такой же белокурой бородой. Светлые волосы бороды были перевиты белыми нитями, где иней соперничал с сединой, но лицо человека горело от мороза и ходьбы. Он уже давно ковылял в снегу как большая нерпа, вышедшая на тинистый берег, и, несмотря на 50 градусов ниже нуля, ему было скорее жарко, чем холодно.
Сделав ещё несколько дыр в снегу, человек приблизился к первому сухому пню и, вытащив из-за пояса топор, принялся отщепливать одно за другим мелкие поленья. Нельзя сказать, чтобы дело подвигалось у него особенно успешно. Ручка топора была коротка, а лезвие слишком широко и тонко для этой работы. Топор попеременно то выскакивал из рук, то вонзался так глубоко в узловатое дерево, что вытащить его можно было только с большими усилиями и с риском переломить железо пополам. Но человек не унывал и продолжал тюкать как дятел, складывая на свои носилки каждый, даже самый маленький, деревянный осколок. От одного пня он перешёл к другому, потом к третьему, и через два часа этого каторжного труда ноша была готова. Взвалив её с усилием на плечи и подтянув поперёк пояса нижние ремни, человек пустился в обратный путь.
Теперь идти ему было труднее, и он спотыкался ещё чаще прежнего, напрасно стараясь попадать ногами в старые следы. Ноша, опутанная со всех сторон верёвками, застревала в тальнике и угрожала развалиться; суконный шлык съезжал на глаза в самые неудобные минуты, рукавицы спадали с рук, и он доставал их, приседая в снегу как заяц и изо всех сил балансируя спиной, чтобы ноша не свалилась через голову. Несмотря на мороз, пот катился с него градом и залеплял ему глаза, борода и волосы окончательно побелели, и даже на бровях и ресницах повисли ледяные сосульки. Дыхание с шумом и усилием вырывалось из его груди и немедленно замерзало, обращаясь в мелкий иней. Усталость, быстро приходящая при движении на сильном морозе, наклоняла его спину и дрожала мелкой дрожью в боках, подымавшихся и опускавшихся как у загнанной лошади, но он не унывал и упорно подвигался вперёд, стараясь выбраться на твёрдую дорогу, натоптанную ногами пропадинских вдов и нищих старух, которые, не имея собак, тоже должны были отправляться в лес пешком, с носилками за спиной.
Наконец, на опушке леса забелелась поляна, где приютилась одинокая юрта, отбившаяся от других домов на самый край узкой и обрывистой речки Сосновки, которая теперь промёрзла до дна и была завалена снегом до верхней межи своих крутых берегов.
Небольшая квадратная дверь, обитая рваной оленьей шкурой и лежавшая как опускной люк на сильно скошенной стене, не была ничем припёрта. Человек в валенках открыл дверь и сбросил дрова в избу прямо через голову, потом с усилием протиснул в узкое отверстие своё длинное тело. В юрте было грязно и темно как в логовище зверя. Косые стены из тонких брёвен, прислонённых стоймя к бревенчатой раме вверху и ничем не скреплённых между собой, были хуже стен любого ярмарочного балагана, сколоченного на скорую руку. Для тепла хозяин обил их травяными матами собственной работы, но эти грубые травяные ковры примёрзли к дереву и почти совершенно исчезли под толстым слоем льда, налипшего снаружи. Все углы были наполнены толстыми ледяными сталактитами, подпиравшими крышу как колонны. Каждая щель на потолке была опушена изморозью, вплоть до неуклюжего камелька, наклонившего вперёд своё разверстое устье. Из трёх окон юрты два были заглушены для тепла и наполнены связками травы, тоже оледеневшими и сросшимися вместе. В третьем окне тускло поблёскивала льдина, заменявшая стекло и запорошенная снаружи снегом. В общем это был настоящий ледяной дом, и казалось, что деревянная оболочка его совершенно не нужна и могла бы отвалиться долой без всякого ущерба для крепости и тепла, если бы доски и жерди не вросли так крепко в лёд.
Впрочем, хозяин юрты слишком привык к её внутреннему виду и убранству, чтобы обращать на него внимание. Он поспешно поставил дров в камин и принялся растапливать огонь. Потом он отряхнул снег с одежды, сложил остальные дрова в тёмном углу за камином и по пути вымел пол. Когда он в последний раз заглянул в угол, по лицу его пробежало выражение удовлетворения. Трудное это было дело, таскать каждый день дрова из лесу, но он исполнял его неукоснительно, не обращая внимания на холод и непогоду. Пришельцы в Пропадинске, не имея собственных собак, покупали дрова у туземцев, но он не считал возможным покупать за деньги чужой труд при каких бы то ни было обстоятельствах и проводил своё убеждение в жизнь с непоколебимым упорством, не взирая на морозы и грубые мозоли, набегавшие на его тонких ладонях.
Растопив огонь, он принялся за приготовление обеда. Если бы какой-нибудь туземец мог видеть продукты, которыми он обходился, то удивление, которое они питали к этому странному человеку, усилилось бы вдвое. Среди бесхлебной страны, питающейся исключительно мясом убитых тварей, на этом одном столе не было ни мяса, ни рыбы. Хозяин юрты издавна был вегетарианцем и был так же неспособен изменить свои взгляды и вкусы и начать питаться мясом, как неспособны на это лебедь или лань. В первый месяц после своего приезда, под влиянием уныния, возбуждённого рассказами старожилов, он сделал одну или две попытки над животной пищей, но мысль о том, что для его существования уничтожена жизнь, привела его в ужас, и после первого обеда он слёг в постель, поплатившись лихорадкой и расстройством пищеварения.
Самый воздух на Пропаде был пропитан убийством. Куропаток стреляли у порога, оленей закалывали на льду реки, коров глушили обухом прямо на улице. Но Веревцов с детства не мог выносить вида и запаха крови и теперь, окружённый этой охотничьей атмосферой, чувствовал, что его отвращение к ней возросло в сто раз больше прежнего.
Тем не менее, после своей неудачной попытки ассимилироваться, он стал утверждать, что дело не в вегетарианских убеждениях, а просто его организм не выносит животной пищи. Другие пришельцы всецело приняли туземную пищу и обходились без дорогого хлеба, и ему казалось, что он оскорбит их, настаивая на своём вегетарианстве. Но про себя он не мог без дрожи вспомнить день своей несчастной попытки и даже до сих пор чувствовал на себе пятно от этого неудачного желания иметь свою долю в общей цепи истребления.
За отсутствием мясных продуктов, пища его отличалась спартанской простотой; он насыпал в горшок гречневой крупы и долил его водой. Потом принёс из амбара кусок замороженного теста, которое он умудрялся печь под горячими угольями в жестяной коробке, переделанной из керосиновой банки. Хлеб и каша почти исключительно составляли его пищу, ибо в этом заброшенном крае нельзя было найти хотя бы самых жалких овощей для пополнения этого скудного стола. Даже такая пища была втрое дороже животной, и бедному вегетарианцу удавалось сводить концы с концами только благодаря тому, что все другие траты он заменял своим трудом.
Нельзя сказать, чтобы при такой пище у Веревцова было много сил и здоровья. Руки его оставались слишком тонкими, плечи поднимались вверх острыми и узкими углами, но он скрипел да скрипел как ива, сгибаемая ветром, и до сих пор удачно справлялся с мелкими недугами, время от времени выпадавшими ему на долю.
Поставив на уголья горшок с кашей и чайник для кипятку, Веревцов уселся перед камином и стал смотреть в огонь. С раннего утра до поздней ночи весь день его был наполнен трудом. Он медленно справлялся со своими делами и подводил свой дневной баланс только после двенадцатичасового рабочего дня, но время, когда в камине разгорался огонь, составляло для него отдых. Среди этой мёртвой страны огонь был источником жизни и движения, туземцы обоготворяли его, и даже далёким русским пришельцам казалось, что в ярком шипящем и прыгающем пламени колышется и мелькает какое-то неукротимое, вечно беспокойное, то разрушительное, то творческое, начало. И Веревцову, когда он растапливал камин, казалось, что он не один в юрте, что яркий огонь заглядывает ему в глаза, и разговаривает с ним своим трескучим голосом, и кивает ему своей косматой багровой гривой. И эти разговоры огня настраивали его всегда в особом мечтательном, почти разнеженном тоне. Он садился на скамью против яркого друга своих зимних ночей и принимался вспоминать свою прошлую жизнь, и эти воспоминания, трагические и однообразные, были окружены ореолом как деревья чёрного леса, выступившие внезапно на ярком фоне багрового заката. Ещё чаще он мечтал, и мечты его были ясны и наивны как мечты первых христиан, духовным потомком которых он являлся в своём закалённом и мужественном беззлобии. Будущий золотой век представлялся ему так реально, как будто он сам собирался в нём жить.
Мечи перекуют в орала, и пушки — в земледельческие машины; все люди будут любить друг друга, угнетённые прозреют, и угнетатели станут их братьями, и рабы, и господа будут трудиться на одной ниве. И наука покорит болезнь и старость, рождение и самую смерть. Тогда царство небесное настанет на земле…
Длинная чёрная головешка, перегорев посредине, упала прямо в горшок. Вода забурлила и перелилась через край. Василий Андреич очнулся от своих мечтаний и, достав из-за камелька короткий полуобгоревший ожиг, принялся перемешивать дрова. Он тщательно околотил все крупные головни и, действуя ожигом как рычагом, установил их рядом в глубине очага; целую груду крупных углей, пылавших струйчатым ярко-малиновым жаром, он выгреб вперёд на край шестка, чтобы они отдали своё тепло плохо нагревавшейся юрте. Отдельные угли падали на пол, он подбирал их руками и торопливо бросал назад, обдувая себе пальцы, если горячий уголь успел прохватить кожу. Он умудрился также задеть себя по лицу обгорелым концом ожига, и на его правой щеке легла чёрная полоса, протянувшаяся и через нос. Наконец, головешки перегорели. Василий Андреич сгрёб угли в кучу, присыпал их золою из корыта, стоявшего в углу, и, поставив латку с тестом на обычное место в углублении шестка, поспешил закрыть трубу, хотя в углях ещё перебегали последние синие огоньки угара. Но юрта была так холодна, что никакой угар не мог держаться в её промёрзлых стенках. Однако, жар, струившийся из широкого жерла камина, отогрел, наконец, эту мёрзлую берлогу. Иней, густо насевший на льдине единственного окна, растаял и скатился вниз лёгкими и мелкими слезами, и она яснела теперь как толстое зеркальное стекло. В переднем углу капля за каплей стал сочиться один из ледяных сталактитов, и в воздухе приятно запахло печёным хлебом. Это был промежуток в ледниковом периоде, который царил здесь всю зиму, каждую ночь достигая апогея.
Василий Андреич испытующим взором посмотрел на горшок и, закрыв его листком покоробленной жести, подвинул поближе к огню. Ему не на шутку хотелось есть, но голод странным образом всегда повышал его работоспособность, и никогда ему так не работалось как в последние полчаса, когда поспевала его еда.
Он постоял немного в раздумье, потом, оттащив от кровати длинное и толстое бревно, выкатил его на середину избы. Бревно во всю длину было полое, выдолбленное в виде трубы, как колода, из которой поят лошадей. Василий Андреич уселся на бревно верхом и при помощи тяпки и крепкого ножа принялся углублять и выравнивать круглую вырезку. Он точил дерево как червяк, отрывая его щепками и маленькими кусочками, и занятие это было похоже даже не на работу, а на какую-то тихую непонятную игру, — но стенки колоды становились тоньше и тоньше, а вся колода — легче и поместительнее.
Наконец, когда деревянные стенки колоды стали звенеть под ударами, и долбить дальше было уже опасно, Василий Андреич схватил колоду за тонкий конец и потащил к выходу. В юрте было тесно, и на смену готовому бревну должно было поступить другое, новое, для того, чтобы тоже быть вырубленным и выстроганным изнутри. Василий Андреич складывал готовые колоды на плоскую крышу сеней юрты, так как амбара у него не было, и он держал свои припасы в деревянном ларе, в глубине холодного угла за камином. Но когда, приподняв широкий конец выдолбленного бревна, он готовился продвинуть его на крышу, сзади неожиданно раздался выстрел. Он вздрогнул, уронил колоду на землю и быстро обернулся.
Большая белая куропатка, беспечно сидевшая на одном из кустов опушки, наклонилась головой вперёд, несколько секунд как будто подумала, потом мягко упала на снег. Ноги её судорожно дёргались, крупная капля крови выступила из клюва.
С левой стороны, из-за грубой изгороди, защищавшей владения одного из местных купцов, показалась плотная фигура с широкой седой бородой и ружьём в руках. Новый пришлец был одет совсем не по сезону, в короткий открытый пиджак и круглую касторовую шапочку, сильно поношенную и пробитую спереди. Он прошёл мимо юрты, подняв убитую птицу, всё ещё трепетавшую в конвульсиях, и, скрутив ей головку, с улыбкой потряс ею в воздухе.
— Зачем вы её убили, Ястребов? — с упрёком сказал Василий Андреич.
— Как зачем? — переспросил Ястребов. — Есть буду! Посмотрите, какая жирная!..
И он опять потряс птицей пред лицом собеседника.
Веревцов содрогнулся и отвернул голову, но не сказал ни слова. Длиннобородый Ястребов жил продуктами собственной охоты, главным образом куропатками и зайцами, которые не переводились около Пропадинска всю зиму. В противоположность Веревцову, он питался исключительно мясом, презирая растительную пищу, и даже хлеб целыми месяцами не являлся на его столе.
— Заходите, Ястребов! — приветливо пригласил Веревцов, оставив колоду в покое и приготовляясь открыть свою опускную дверь. — Погреетесь.
— Мне не холодно! — возразил Ястребов басом.
Василий Андреич отличался гостеприимством, и, кажется, ничто не доставляло ему такого удовольствия как посещение его жилища приятелями. Он даже завёл у себя приёмы по воскресеньям, два раза в месяц, и к нему сходилось всё небольшое общество, случайно собранное в Пропадинске. Накануне такого дня он весь с головой уходил в приготовления, деятельно мыл и скрёб столы и горшки и приготовлял в камине разные экстренные, иногда совсем неожиданные блюда. Общее мнение считало эти приёмы очень приятными, благодаря радушию хозяина, и гости, наевшись и напившись вволю, приходили в хорошее настроение духа, занимались лёгким разговором и даже пели.
Но в обычные будничные дни, по общему молчаливому соглашению, к Веревцову заходили только за делом. Он был вечно занят, и жаль было отнимать у него время. Но и при каждом случайном посещении он немедленно поднимал гостеприимную суету, принимался топить камин и стряпать, вдобавок серьёзно обижаясь, если гость брался за топор, чтобы наколоть дров. Гостю приходилось сидеть на месте и с вытаращенными глазами ожидать «приёма».
— Заходите! — продолжал приглашать Василий Андреич. — Пообедаем!..
— Каша, небось!.. — буркнул Ястребов. — Слуга покорный!..
— Хотите, куропаток изжарим? — насмешливо прибавил он. — Жирные!..
И он положил руку на связку белых птиц, привязанных к его поясу.
Василий Андреич смущённо заморгал глазами. Ему было трудно сказать: «Нет!» кому бы то ни было, тем более товарищу.
— Или хотите, — безжалостно продолжал Ястребов, — я их оставлю вам для пирога воскресного?..
Для Ястребова не было ничего святого. Когда у Марьи Николаевны Головинской, составлявшей украшение пропадинского общества, родился первый сын, Ястребов, заменявший акушера, заявил, что ребёнок очень похож на обезьяну. Положим, Витька уже третий год мстил за оскорбление, вырывая при каждой встрече своими цепкими ручонками целые горсти волос из мохнатой бороды старого охотника, но репутация злого языка так прочно установилась за Ястребовым, что даже Ратинович, эсдек, человек, для которого тоже не было ничего святого, и который вообще рекомендовал старшим наслоениям пропадинской колонии проситься в богадельню, побаивался этого угрюмого старика и оставлял его в покое. Связаться с Ястребовым было тем более небезопасно, что он был охотник переводить шутки в дело и только с месяц тому назад наглухо заледенил единственный выход из квартиры доктора колонии Кранца, т. е. притащил ночью ушат воды и забросал дверь толстым слоем мокрого снега, который тотчас же отвердел как мрамор. Кранц принуждён был просидеть в плену почти до обеда, пока соседи заметили его беду и разрушили укрепление.
— А это что? — продолжал Ястребов. — Опять дудка?..
Он подхватил колоду и одним широким взмахом забросил её высоко на крышу.
— Которая это? — спросил он более дружелюбным тоном.
— Пятая! — сказал Веревцов с невольным вздохом. — Нужно ещё десять!..
Долбить колоды было так трудно, что он опасался, что не успеет приготовить достаточного количества к наступлению лета. Вдобавок лес для колод попался ему дурной; он собрал его в половодье на речке, протекавшей мимо его владений, но на верховьях её росли деревья с витыми стволами, твёрдыми как железо и склонными от высыхания раскалываться по спирали.
— Слушайте! — сказал вдруг Ястребов. — Вон в той лощинке, — и он указал рукой на неровный спуск дороги от юрты к речке, — лежат колоды!..
— Какие колоды? — с удивлением спросил Веревцов. — Я вечером ходил за льдом, там ничего не было!..
— А теперь есть! — спокойно возразил Ястребов. — Я думаю, они вам пригодятся.
— Кто же их принёс? — недоумевал Веревцов.
— Я почём знаю! — проворчал Ястребов. — Вы их посмотрите, они долблёные!..
Лицо Веревцова внезапно вспыхнуло от смущения. Даже белый лоб и маленькие уши покраснели. Он, наконец, догадался, кто принёс загадочные колоды.
— Спа-па-сибо! — сказал он, заикаясь от волнения. — Но я мо-могу принять вашу по-помощь только с дележом… из по-половины!..
Несмотря на почтенный возраст и экстраординарный curriculum vitae[1], Веревцов сохранил способность смущаться как молодая девушка. Вдобавок долголетнее молчание так отразилось на его привычках, что в экстренных случаях он нередко совсем лишался употребления языка.
— Хорошо! — спокойно согласился Ястребов. — Мы с вами поделимся как мужик с медведем: вам корешки, мне вершки.
Оба они были изобретатели и пытались изменить условия жизни в полярной пустыне и приспособить их к своим желаниям, но затеи Ястребова носили фантастический характер. Он захотел, напр., построить судно, не имея ни малейшего понятия о судостроении, и возился над ним целый год с нечеловеческим упорством. В конце концов, вышла круглая барка, по форме похожая на поповку, которая при первой же поездке безнадёжно села на мель в одном из протоков Пропады.[2] Он изобрёл усовершенствованную уду, на которую не хотела клевать рыба, пробовал варить мыло из сала и древесной золы, дубил кожи тальничной корой, изменил собачью упряжь к великому ущербу для упряжных животных.
Новая затея Веревцова была, быть может, столь же мало исполнима как постройка фантастического корабля, но вытекала из насущной потребности.
Нуждаясь в растительной пище, он затеял развести вокруг юрты огород и устроить большой парник для более нежных овощей. Он научился огородничеству ещё в Шлиссельбурге в довольно необычных условиях, но всё-таки у него были и познания, и опыт, хотя и не для такого сурового климата. Семена он привёз с собою, даже держал всю дорогу картофель и лук за пазухою, чтобы сохранить их от мороза. Конечно, и того, и другого было мало, всего по несколько штук, но Робинзон Крузо, как известно, развёл из единственного зерна целое хлебное поле, и Веревцов тоже не терял бодрости со своими четырьмя картофелинами и шестью луковицами. Гораздо важнее было то, что он привёз с собою два больших ящика стёкол, хотя одному Богу было известно, почему они не разбились по дороге. Кстати сказать, на эти стёкла было много охотников, и самые видные из обитателей города предлагали за каждое стекло хорошую плату пищей или мехами, ибо в Пропадинске стёкол было мало, и они заменялись летом промасленной бумагой или тряпкой, а зимою попросту четырёхугольным куском светлой и толстой льдины. Но Веревцов крепился, и только Марье Николаевне подарил два стекла для окна её спальни. Марья Николаевна, впрочем, в тот же день отослала стёкла обратно.
«Мои окна обращены на юг и дают много света и без стёкол, — писала она, — было бы грешно уменьшать наш парник!..»
Но Веревцов остался твёрд и отправил ей стёкла во второй раз. Так они пересылались целый день без всякого определённого результата, пока Ястребов, завернувший посмотреть на Витьку, не погрозил Марье Николаевне, что возьмёт стёкла себе, и только после этого они водворились на предназначенном им месте.
Тем не менее устроить огород и парники в Пропадинске оказалось мудрёнее, чем можно было ожидать. Исправник и поп каждое лето пробовали разводить овощи, но картофель у них родился меньше лесного ореха, а капустные вилки даже не начинали завиваться. Поэтому на пропадинских званых обедах подавали варёный картофель, протёртый вместе с шелухой, а щи варили вроде коровьего пойла из зелёных капустных листьев, заквашенных пополам с мукой.
Из мёрзлой подпочвы даже летом струился вечный холод, и под гряды парника нужно было подстилать толстый слой удобрения даже в июне и июле, чтобы перегорание навоза спасало их от стужи. Скота было мало, и приходилось изо дня в день тщательно наблюдать за поведением лошадей и коров на подножном корму, чтоб собрать сколько-нибудь значительное количество навоза. Вдобавок удобные места для огородов были только на откосах холмов, ибо пониже лежало сплошное болото.
На холме перед юртой был недостаток в воде, которую приходилось таскать с реки вёдрами на собственных плечах по крутым и неудобным для ходьбы косогорам. Веревцов задумал устроить очеп вроде колодезного, который, поднимая воду бадьёй, разливал бы её по деревянным трубам на его владения. Именно для этой цели он так усердно долбил свои колоды, которые должны были соединиться в виде импровизированного водопровода.
Ещё в позапрошлое лето Веревцов засадил несколько гряд и устроил небольшой парник. Жатва его была невелика, но разнообразна, ибо он высеял на гряды и в горшки все свои семена, не исключая табака и горчицы. Другие члены колонии, заинтересованные опытом, помогали, чем могли, и после уборки Веревцов, отобрав семена на будущий год, взял да и устроил из всех овощей беспроигрышную лотерею для всех членов общества. Никакие отговорки не помогали, и Веревцов, после всех летних хлопот, остался на гречневой каше на всю зиму. Положим, что это был первый опыт, и Веревцов надеялся его расширить, но теперь добровольные помощники уже не были так настойчивы. Семян всё ещё было мало, и, несмотря на всю заманчивость свежих овощей, никто не желал ещё раз отнять у Веревцова его «корешки или вершки». Только упрямый Ястребов был совершенно чужд этой деликатности и продолжал вмешиваться в работы по устройству будущего огорода. Овощи, впрочем, он презирал от всего сердца и во время вышеупомянутой лотереи, после короткой, но настойчивой попытки вернуть свою долю Веревцову, он вынес её на двор и раскрошил на куропаточьей тропе птицам.
— Чтобы они были пожирнее! — пояснил он.
Он был убеждён, что после этого даже Веревцов не будет так настоятельно навязывать ему этот «свиной корм», как он презрительно называл про себя огородные продукты. В эту зиму он решил приготовить колоды для водопровода и в одну неделю выдолбил десяток длинных брёвен, ибо работа топором давалась ему гораздо лучше, чем Василию Андреичу. Ему помогали, впрочем, многие из досужих молодых людей, которые были рады укрыться под эгидой широкой бороды Ястребова от уравнительного распределения, которое пытался осуществить Василий Андреич. Однако, идея перенести готовые колоды в ложбину около юрты и потом сообщить о них Веревцову, принадлежала собственно Ястребову, и он стоял теперь перед дверью юрты, по своему наслаждаясь смущением её хозяина.
На другой день было воскресенье, и Веревцов рано проснулся, чтобы поскорее освободиться от обычных домашних работ и иметь хоть полдня свободных. Он был ревностным поклонником воскресного отдыха и никогда не позволял себе в этот день заниматься каким-нибудь посторонним делом, кроме хозяйства. Даже дрова и воду он приготовлял с вечера, чтобы поменьше возиться поутру. Воскресное время он старался проводить по праздничному, ложился спать после обеда или брался за книгу, методически отыскивая место, заложенное ещё с прошлого воскресенья. Чаще всего, особенно, если погода была благоприятная, он отправлялся визитировать и, обойдя одну за другою все квартиры колонии, возвращался домой уже поздно вечером с сознанием весело и счастливо проведённого дня. Угощения он не признавал, ибо не потреблял обычной пищи пропадинского стола; в спорах различных пропадинских партий он тоже не участвовал, но спокойно сидел где-нибудь в стороне и с видом большой любознательности выслушивал все pro[3] и contra[4], но когда его просили высказать своё мнение, он конфузился по своей неизменной привычке и заявлял, что у него слишком мало материалов для суждения, так что он всё ещё не может составить себе определённого мнения об этом предмете.
Наконец, камин истопился, и такой же немудрёный обед или, если угодно, завтрак, что и вчера, поспел и был съеден. Но, когда Василий Андреич готов был взяться за шапку, в сенях послышался шорох.
— П-шёл! — крикнул Веревцов, думая, что это собаки.
Вороватые пропадинские собаки осаждали юрту летом и зимою, ибо раньше в ней жил Ястребов, постоянно выбрасывавший на двор заячьи и птичьи кости. У Веревцова, разумеется, во всём жилище не было ни единой косточки, но собаки не отставали и неутомимо подрывались под стену, очевидно, не желая верить вегетарианству нового хозяина. Кроме того, по ночам они устраивали собрания на плоской крыше юрты и нередко даже давали там свои оглушительные зимние концерты.
На этот раз, однако, шорох происходил не от собак.
— Это я! — послышалось из двери, и нетерпеливая рука стала возиться с ремнём, заменявшим ручку.
Для того, чтобы поднять люк, нужна была некоторая сноровка. Наконец, струя белого густого холода хлынула с порога и застлала весь пол в знак того, что усилия нового гостя увенчались успехом.
Белая фигура торопливо перетащилась через несоразмерно высокий порог. Слишком рано отпущенная дверь тотчас же тяжело упала на место, дав пришельцу такого крепкого и неожиданного туза сзади, что он немедленно вылетел на средину комнаты.
— Чёрт! — крикнул гость, оборачиваясь назад и грозя кулаком двери.
Губы его перекосились и даже слегка приподнялись вверх, глаза сверкнули свирепым огнём.
— Здравствуйте, Алексеев! — спокойно сказал Веревцов, откладывая шапку в сторону. — Откуда Бог несёт!?
— Здравствуйте и вы! — успокоился Алексеев так же быстро, как и рассердился.
Он был одет в длинную рубаху из грубого белого сукна, такие же штаны и белые меховые сапоги, и весь вид его напоминал беглеца из больницы или из сумасшедшего дома. Шапки на нём не было, но огромная грива каштановых, мелко-курчавых волос, свалявшихся в войлок, стояла дыбом как негритянская причёска. Глаза его были маленькие, живые, чрезвычайно быстрые. Они всё время бегали по сторонам, но когда Алексеев сердился, останавливались и загорались злостью.
— Я сейчас заварю чай! — засуетился Веревцов.
И, окончательно отложив шапку в сторону, он принялся хлопотать у камина.
— Не надо мне чаю! — сказал Алексеев угрюмо. — Слушайте, Василий Андреич, я сяду, я устал!..
— Конечно, садитесь! — поспешно воскликнул Веревцов. — Садитесь, пожалуйста! — и он пододвинул ему гладкий обрубок дерева, игравший роль табурета. — Извините, ради Бога! Я не заметил, что вы устали…
— Они меня со свету сживают!.. — с дрожью в голосе вдруг объявил Алексеев. — Мочи моей нет!..
Глаза его опять остановились и сверкнули.
— Полноте!.. — возразил Веревцов очень просто и спокойно. — Вот лучше я вам чаю налью…
— Темно!.. Солнца нет!.. — продолжал Алексеев с отчаянием в голосе. — Когда будет весна?.. Я не могу жить без солнца!
— Через две недели появится солнце! — терпеливо утешал его Веревцов. — Потерпите немного.
— А они зачем по ночам ходят? — настаивал Алексеев. — Разве я не знаю?.. Любо им, что теперь солнца нет!.. Поговори-ка с ними днём, — продолжал он сердито. — Сладкие такие, медовые! Только свечку погашу, они уж опять тут…
— Господи, что я им сделал? — прибавил он почти со стоном.
Алексеев страдал манией преследования, которая состояла в том, что люди, которых он видел днём, представлялись ему по ночам в виде призраков агрессивного характера. Это было нечто вроде снов наяву. Жизнь была так усыпительно однообразна, что притуплённое воображение не в силах было создать никаких фантастических картин и только отражало окружающую действительность в уродливо искажённом виде как кривое зеркало. Ему представлялось обыкновенно, что товарищи, с которыми он днём разговаривал или работал вместе, подкрадываются к нему в темноте сзади и внезапно начинают его душить или кусать.
Болезнь началась кошмарами и тяжёлыми снами и развивалась довольно постепенно, но теперь Алексеев почти совсем утратил различие между призраками и действительностью и доставлял много огорчений и забот другим членам колонии. Хуже всего было то, что он постоянно жил один и упрямо отвергал всякие предложения сожительства, подозревая за ними коварные покушения на его свободу. Только к Веревцову, с самого его приезда, он относился доверчивее, чем к другим, и иногда в самом остром пароксизме раздражительности внезапно приносил ему целый ворох жалоб, как будто инстинктивно стремясь добыть себе хоть немного спокойствия под сенью этой широкой и непоколебимой доброты.
Василий Андреич держал себя с ним очень просто, нередко даже сердился и принимался стыдить его за подозрительность, но даже выговоры из его уст действовали успокаивающе на больного.
— Когда придёт солнце? — болезненно повторил Алексеев. — Темно, холодно!..
— Василий Андреич, я затоплю. камин! — прибавил он более спокойным тоном.
— Я сам затоплю! — суетливо возразил Веревцов, принимаясь разгребать загнету.
— Нет, я! Сидите, сидите!.. — настойчиво повторил Алексеев.
Не обращая внимания на протесты хозяина, он проворно открыл камин, поставил в него охапку поленьев и раздул горящие угли. Он был ловок на всякую ручную работу, и домашние хлопоты отнимали у него только минимум необходимого времени.
— Как хорошо! — сказал он, когда дрова разгорелись ясным пламенем. — У вас и дрова добрые, — прибавил он, с благодарностью взглянув на Василия Андреича. — А мои злые, тонкие такие, длинные!.. Трещат, брызжутся углями прямо в лицо. А я у вас останусь! — прибавил он, помешивая палкой в камине. — Можно?
— Милости просим! — сказал Веревцов, радостно оживляясь.
Собственно говоря, он так привык к одиночеству, что всякое сожительство тяготило его, но теперь ему казалось, что Алексеев для него самый подходящий товарищ.
— Я сейчас от Горского, — начал рассказывать Алексеев, подвигая свой чурбан поближе к пламени. — Знаете, он меня ночью задушить хотел, — пояснил он мимоходом. — Уж я же ему и напел. «Днём, — говорю, — ты товарищ, а ночью ты вампир… Тебя, — говорю, — на костре бы сжечь следовало»…
— Какой вампир, какой костёр? — с неудовольствием сказал Василий Андреич. — Ерунда это всё… Вот, скажите, пожалуйста, вы запираете двери на ночь?..
— Конечно, запираю! — с живостью подтвердил Алексеев. — Засовы изнутри сделал железные…
— Ну, как же живой человек может пройти сквозь запертые двери?..
— А рентгеновские лучи проходят! — возразил Алексеев, дико и лукаво усмехаясь. — Ну, и эти так же!..
— Как же мы с вами будем жить? — спросил Алексеев через минуту.
— Вот я вам тут кровать поставлю! А верстак вытащим вон! — сказал Веревцов, указывая на переднее место.
— А это окно можно открыть? — спросил Алексеев, указывая на один из травяных матов, покрытый белой ледяной инкрустацией. — Здесь слишком темно!.. Я люблю свет!..
— Не знаю! — сомнительным тоном сказал Веревцов. — Холодно будет!..
— Мы будем топить! — уверял Алексеев. — Вот увидите.
— Я открою! — просительно сказал он.
— Ну, как хотите! — нерешительно согласился Веревцов.
Он посмотрел кругом себя, и ему действительно показалось, что в юрте очень темно.
Алексеев вооружился топором и принялся очень искусно отбивать ледяные наслоения на окне, стараясь не потревожить льдины, наложенной снаружи. Раздражительное состояние его заметно утихало.
— Скажите, голубчик, — сказал он, останавливаясь на минуту и поворачиваясь к Веревцову. — Они ведь не ходят к вам ночью?..
— Ночью все спят! — возразил Веревцов. — Никто не ходит!..
— А если придут, так вы их не пустите? — настаивал Алексеев. — Не пустите, да?..
— Никто не придёт ночью! — повторил Василий Андреич. — Ночью все спят…
— Ну, так мы с вами заживём! — заговорил Алексеев уже весело, опять принимаясь за топор. — Вот увидите!.. Я буду вам помогать. Я умею работать!.. Вы что теперь работаете, Василий Андреич?
— Хорошо! — одобрительно сказал Веревцов. — Вот, теплее станет, будем водопровод устраивать…
— Водопровод!.. Чудесно! — воскликнул Алексеев. — Проведём домой воду, и не нужно будет ходить на реку…
В борьбе с призраками он перестал обращать внимание на действительность, и предприятие Веревцова, давно известное всему городу, представлялось ему как совершенно новое.
— Не для этого, — возразил Веревцов, — а для того, чтобы огород поливать.
— А, это ещё лучше! — с искренним восхищением воскликнул Алексеев. — Огород разведём, сад, цветники… Водопроводы собственные устроим. Пусть они увидят, как мы умеем жить!..
— Знаете что, голубчик? — прибавил он, управившись с окном и критическим взглядом окидывая убранство юрты. — Надо бы здесь убрать немножко!..
— Что убрать? — удивился, в свою очередь, Веревцов.
Ему казалось, что чистота и порядок в юрте совершенно удовлетворительны.
— Мало ли что? — ответил Алексеев осторожно. — Пол вымыть, стены выскоблить… Вот, этим вещам своё место найти!..
Он указал на кучку разрозненных столярных и слесарных инструментов, сложенных в полуизломанном деревянном ящике у изголовья кровати.
— Вот, вы увидите! — продолжал он.
— Мы здесь зеркало повесим, — указал он место на стене. — У меня есть зеркало. А здесь — календарь. У вас есть календарь, Василий Андреич?..
— Вот календарь! — указал Веревцов на маленький пакет грязных бумажек, прибитый над изголовьем постели. — Только очень маленький.
— Ничего! — успокоительно сказал Алексеев. — А какой сегодня день? Воскресенье?.. — спросил он, приглядываясь к календарю.
— Да, воскресенье! — подтвердил Веревцов. — День воскресный!..
— А к вам не придут гости? — спросил Алексеев, внезапно припоминая. — Они к вам ходят, кажется, по воскресеньям… Сегодня тоже придут, да?..
— Не знаю! — правдиво возразил Веревцов. — Может быть, и придут.
— Зачем? — заговорил Алексеев, снова приходя в возбуждённое состояние. — Не нужно!..
— Голубчик! — прибавил он просительно, немного успокоившись. — Пойдите к ним и скажите, пусть они не ходят. Нам их не нужно!.. Пожалуйста, пойдите!..
— Как же я оставлю вас одного? — нерешительно спросил Веревцов.
С самого утра он думал о том, что не успел поблагодарить Ястребова за его колоды.
— Одного?.. — повторил с удивлением Алексеев. — Одному мне хорошо. Лишь бы те не приходили. Пойдите, голубчик, удержите их, пожалуйста!..
— А я, пока вы ходите, приберу немного! — прибавил он вкрадчиво. — Увидите, как хорошо будет!.. Только вы пойдите…
Он сам подал шапку Веревцову и тихонько толкнул его к двери.
Дневная заря стала уже склоняться к западу, — знак, что после полудня прошло два или три часа. Мороз был гораздо слабее вчерашнего; с западной стороны по небу стлались лёгкие облака, располагаясь венцом как лучи сияния. На реке помаленьку начинался ветер. Оттуда налетали первые слабые порывы, принося с собой струйки сухого снега, сорванные с отверделых сугробов и речных заструг.
Ястребов жил по другую сторону изгороди на так называемом «Голодном конце». Это была небольшая слободка париев, обособившаяся от города. В центре её стояла больница в виде безобразной юрты, наполовину вросшей в землю. Порядки этой больницы были ещё уродливее её наружности. В неё принимались только самые тяжкие больные, насквозь изъеденные дурной болезнью[5] или проказой и брошенные родными на произвол судьбы. Избушки, окружавшие больницу, относились к ней как подготовительная ступень, но пока человек имел силу ходить на ногах и вылавливать немного рыбы на пропитание, он считался здоровым.
Веревцову пришлось проходить мимо больницы по дороге к Ястребову. Больничный служитель Ермолай — с перекошенным лицом и глазами без ресниц — разговаривал с человеческой головой, слегка высунувшейся из-за полуоткрытой двери. Голова была вся обмотана тряпками; только огромные глаза сверкали как из-под маски лихорадочно воспалённым блеском.
— Скажи вахтёру, — шипела голова чуть слышным, слегка клокочущим шёпотом, — третий день не евши… С голоду помираем…
— Вахтёр еду себе забрал! — объяснял Ермолай с эпическим спокойствием. — «Больным, — говорит, — подаяние носят… Будет с них!..»
Голос Ермолая был тонкий, дребезжащий и напоминал жужжание мухи в стеклянном стакане. Он составлял предмет постоянного любопытства для пропадинских ребятишек, и даже в эту самую минуту хоровод маленьких девочек, чёрных как галчата и одетых в рваные лохмотья, весело приплясывал за спиной Ермолая, под предводительством его собственной дочери Улитки, припевая известную на Пропаде песенку:
У Ермошки, у Ермошки
Гудят в носу мошки.
— Кишь, проклятые! — огрызнулся Ермолай.
— «Подаянием, — мол, — живите!» — прожужжал он ещё раз.
— Мало! — шипела голова. — Двенадцать человек больных-то. Скажи вахтёру, пускай по рыбине пришлёт!.. Поползём, мотри, по городу, опять худо будет…
В прошлом году больные, побуждаемые голодом, в виде экстренной меры отправились из дома в дом просить милостыню. Необыкновенный кортеж подействовал даже на закалённые пропадинские нервы, но мера эта была обоюдоострая, ибо жители боялись проказы как огня и готовы были перестрелять всех больных, чтоб избежать соприкосновения с ними.
Ястребов жил на самом краю слободки в избушке, переделанной из старого амбара и с виду совершенно непригодной для человеческого жилья. Он завалил её землёй и снегом до самой кровли, и только одно маленькое оконце чернело как амбразура из-под белого снежного окопа. Вместо льдины окно было затянуто тряпкой. Маленькая дверь, толсто обшитая обрывками шкур, походила скорее на тюфяк. Иногда она так плотно примерзала к косякам, что открыть её можно было только при помощи топора.
Подойдя к этому своеобразному жилищу, Веревцов нерешительно остановился. Дверь была плотно закрыта и раздулась как от водянки, но из каменной трубы поднималась тонкая струя дрожащего воздуха в знак того, что топка давно окончена, и последнее тепло улетает наружу.
«Дома, должно быть!» — подумал Василий Андреич и постучался сперва деликатно, потом довольно громко, но так же безрезультатно. Он постоял ещё несколько секунд, поглядел на струйку тепла, трепетавшую над трубой, и, внезапно схватившись за ручку двери, изо всех сил потянул её к себе. Члены пропадинской колонии сторожили друг друга и недоверчиво относились к запертым дверям, не подававшим голоса.
Дверь щёлкнула как из пистолета и распахнулась настежь. В глубине избушки обрисовалась крупная фигура Ястребова, сидевшая поперёк кровати. Опасаясь окончательно остудить избу, Веревцов протиснулся внутрь и закрыл за собою дверь.
Внутри было темно как в погребе. Свет проходил только сверху, сквозь отверстие трубы, ибо тряпичное окно совершенно заросло инеем. Ястребов сидел, опустив ноги на пол и опираясь руками в колени, так как кровать была слишком низка; глаза его были устремлены на противоположную стену. При входе Веревцова он даже не пошевельнулся.
— Что вы делаете? — сказал Веревцов не совсем уверенным тоном.
Никогда нельзя было знать, чего можно ожидать от Ястребова даже в его лучшие минуты.
Ответа, однако, не было. Только широкая седая борода Ястребова внезапно дрогнула и как-то ещё больше расширилась.
— Пойдёмте в гости! — настаивал Веревцов, не желая отступить.
Ястребов опять не ответил. Время от времени на него находило странное состояние, похожее на столбняк, и он просиживал целые дни на одном и том же месте, не делая движений и не говоря ни слова. Сознание, однако, его не покидало, и в сущности это был не столбняк, а скорее преддверие нирваны, в виде непобедимого равнодушия ко всем внешним и внутренним проявлениям жизни.
— Ну же, вставайте! — не унимался Веревцов.
Он даже взял Ястребова за руку и сделал попытку стащить его с места.
Седобородый охотник вдруг поднялся на ноги и, отодвинув Веревцова в сторону, вышел из избы. Василий Андреевич с удивлением заметил, что на поясе его ещё болтаются вчерашние куропатки. Несколько штук было разбросано по постели, и одна оказалась совершенно сплющенной. Столбняк, очевидно, нашёл на Ястребова ещё вчера, тотчас же по возвращении из лесу, и он просидел на кровати целые сутки.
— Съешьте что-нибудь! — воскликнул Веревцов, выскакивая вслед за приятелем.
Он соображал, что Ястребов не принимал пищи со вчерашнего дня, и в то же время опасался, что он опять уйдёт в лес.
Ястребов даже не обернулся. Он уходил крупными шагами по дороге, которая вела на другую сторону речки в лучшую часть города. Веревцову ничего не оставалось, как последовать сзади.
Охотник перешёл через мост и, пройдя несколько десятков шагов, свернул к большой избе, в окнах которой, несмотря на ранний час, уже светился огонь.
К новому удивлению Веревцова, это был именно тот дом, который и он собирался посетить. Однако, вместо того, чтобы тотчас же зайти, он медленно прошёл до самого конца улицы и так же медленно вернулся, как будто делая прогулку. Ему почему-то хотелось, чтобы Ястребов прежде обсиделся и пришёл в более нормальное состояние.
Обширная изба выглядела сравнительно с жалкими логовищами Веревцова или Ястребова как настоящий дворец. Гладко оструганные стены были даже украшены олеографиями «Нивы» в простых деревянных рамках. В левом углу стоял верстак, и весь угол был обвешан столярными инструментами. Посредине стоял большой деревянный стол, на котором кипел самовар, и горели две сальные свечи.
Огромные льдины окон весело играли, отражая лучи этого света. Широкая кровать скрывалась за ситцевой занавесью, а в глубине комнаты, в красном углу, стоял ещё стол. У этого стола сидел Ястребов и, как ни в чём не бывало, пил чай. За столом хозяйничала молодая и очень миловидная женщина, с быстрыми и чёрными глазами и нежным румянцем на смуглых щеках цвета дозревающей сливы. Тонкие брови её были слегка приподняты наружным углом. Руки были малы и красивы, просторная ситцевая блуза не скрывала крепких и стройных форм. Когда она разливала чай и разносила его гостям, каждое движение её было исполнено свободы и грации.
Рядом с ней сидел ещё молодой человек с меланхолически задумчивым лицом и каштановыми кудрями, ниспадавшими до плеч. Он сидел, несколько пригнувшись к столу, и с сосредоточенным вниманием пилил большим подпилком какую-то железную штучку, закреплённую в столовой доске. Подпилок оглушительно визжал; но никто не обращал на это внимания, и гости так непринуждённо разговаривали, как будто в комнате царила полная тишина.
Молодой человек с подпилком некогда изучал филологические науки в специальном заведении и даже избрал было своей специальностью латинский язык. Быть может, поэтому, в настоящее время в силу закона противоположностей он был лучшим и, можно сказать, универсальным ремесленником в Пропадинске. Разнообразие его занятий совершенно не поддавалось описанию; он обжигал кирпичи и чистил стенные часы, запаивал старые чайники и делал выкройки для дамских платьев. Спрос на его работу был неслыханный, местные обыватели считали его всезнающим и не давали ему покоя, да он и сам не хотел иметь покоя и даже за обедом не выпускал из рук подпилка или стамески. Плату он получал по преимуществу продуктами, и в его квартире было нечто вроде постоянного бесплатного табльдота для всех желающих.
Он женился почти тотчас же по приезде на Пропаду, во время случайной поездки по округу, и необыкновенно счастливо, хотя его будущая жена знала только тайгу и тундру и до замужества даже никогда не была в Пропадинске. Но молодая якутка так быстро научилась говорить по-русски и освоилась со своим новым положением, что уже через шесть месяцев могла сделать свой дом притягательным пунктом для всех членов колонии. Из неё, между прочим, вышла хорошая хозяйка, и она научилась даже удачно приготовлять невиданные русские блюда, насколько хватало припасов на Пропаде.
Рядом с нею с обеих сторон стола сидели две пары гостей, так что два человека, сидевшие друг против друга, составляли пару. Эти пары, видимо, обособились и даже раздвинулись, насколько позволяло место. Первая пара играла в дураки, перебрасывая через стол ужасные карты, закруглённые как эллипс. Справа сидел Полозов, огромный человек, с волосатыми руками и большой круглой головой, крепкой как голова тарана. Верхняя часть его фигуры, возвышавшаяся над столом, имела в себе что-то слоновье. Когда, увлекаясь игрой, он перемещался на стуле и, чтобы сделать свою позу удобнее, поднимал и ставил ногу на новое место, из-под стола раздавался стук каблука, подбитого железной подковой, широкого и крепкого как копыто.
Партнёр, сидевший слева, был, напротив, так мал, что голова его насилу поднималась над столом. Это была тоже большая голова с растрёпанными чёрными волосами, маленькими чёрными глазами, подозрительно глядевшими из-под косматых бровей, и длинной бородой, конец которой уходил под стол. Она заслужила своему обладателю имя Черномора, которое пристало так крепко, что многие приятели совсем забыли его настоящее имя. Туземцы сделали из этого имени фамилию и называли маленького человека с большой бородой Черноморов. Ему не везло, и он горячился и с азартом бросал карты на стол, каждый раз высоко приподнимая руки, чтобы не стукнуться локтем.
— Ходи, ходи, Семён! — нетерпеливо покрикивал он на своего огромного противника, который, действительно, как-то мешковато справлялся с картами.
По-видимому, для того, чтобы приводить в действие такую тяжёлую машину, каждый раз требовалось несколько лишних секунд против обыкновенного.
Вторая пара гостей вела теоретический спор и так погрузилась в него, что не обращала никакого внимания не только на присутствующих, но даже и на совершенно остывший чай, стоявший перед ними на столе. Они судили умирающий девятнадцатый век и тщательно разбирали его подвиги и преступления, чтобы произнести окончательное решение. Банерман, маленький, бойкий, с задорными серыми глазками и клочковатой мочальной бородкой, был обвинителем и перечислял завоевательные войны и междоусобные распри. При каждом новом факте он весь подскакивал на скамье и размахивал рукой, как будто бросая в противника метательное оружие.
Калнышевский, с красивым, но усталым лицом, большими бледно-голубыми глазами и окладистой русой бородой, защищал обвиняемый век на статистической почве. Статистика была его страстью. Он запоминал целые груды цифр, даже самых ненужных, по преимуществу из календарей, так как другие статистические издания не доходили до Пропадинска. Спорить с ним было трудно, так как он быстро переводил вопрос на почву подсчётов и забрасывал противника числовыми данными. Он мог сообщить точные размеры земледелия и промышленных производств даже в вассальных княжествах Индии и в мелких султанствах Борнео. Он заставил Банермана перебрать государство за государством и уже успел оттеснить его в Испанию на крайний юго-запад Европы, но Банерман ни за что не хотел сдаваться.
— Что такое Испания?.. — настаивал он. — У неё даже колоний почти не осталось, — только Куба и Филиппинские калачи!..
— Какие калачи? — с любопытством спросил Черномор, сдававший карты. — Филипповские?
Он не слушал спора, но долетевшие слова невольно привлекли его внимание.
— Филиппинские острова! — поправился Банерман со сконфуженным лицом.
Он страдал припадками афазии, в особенности неожиданные ассоциации идей заставляли его произносить совсем не те слова.
— Го-го-го! — пустил Полозов густо и громко. — Опять банерманизм!.. Это ещё лучше сегодняшней бороны!..
Полозов жил в одной избе с Банерманом, и не дальше как сегодня утром Банерман, желая попросить гребёнку, чтобы расчесать бороду, попросил у него кратко «борону».
— Молчи, дурило! — огрызнулся Банерман. — Сапожник, знай свои колодки! — прибавил он не без язвительности, указывая на карты, разбросанные по столу.
— Ах ты, образина! — возразил Полозов, протягивая мохнатую десницу и делая вид, что хочет схватить сожителя за шиворот. — Нахалище ты этакий!
Даже от слов он любил употреблять увеличительные формы.
Банерман схватил вилку и без дальних церемоний ткнул ею в протянутую руку.
— Не лезь! — угрожающе предупредил он. — Ты — Мишанька!
— Дурилище ты этакий! — прибавил он в тон Полозову. — Отвяжись без греха.
Черномор сразу пошёл пятью картами.
— Ты — дурак! — воскликнул он торжествующим голосом. — Я выиграл!..
Это была первая игра, выигранная им за этот вечер.
Полозов нахмурился и зевнул.
— Ну, довольно! — сказал он, отодвигая скамью и вытягивая свои длинные ноги из-под стола. — Сколько за тобой конов, Черноморище?
— 1.720! — полумашинально вставил Калнышевский в самую средину испанских статистических цифр.
— 1.720 игр! — повторил он, видя, что собеседники не понимают и принимают эту новую цифру тоже за испанскую.
Игроки, по его предложению, вели точный счёт выигранным и проигранным партиям, но и здесь он помнил итоги лучше всех.
Маленький человек сделал кислое лицо.
— Одну отыграл! — сказал он не без задора. — Потом ещё отыграю…
— Никогда ты не отыграешь! — смеялся Полозов. — Помни, хоть по пятаку за штуку — это сто рублей.
— Меньше ста рублей, — поправил Калнышевский.
— 85 рублей 95 копеек, — прибавил он, подумав с минуту.
Игра была безденежная, но, чтобы уязвить Черномора, требовалось так или иначе перевести проигрыш на деньги.
Хозяйка усадила Веревцова на лучшее место у самовара и тщетно старалась заставить его что-нибудь съесть. Но Василий Андреич был непоколебим.
— Я пообедал дома! — повторял он на все соблазны. — Дайте лучше Полозову!..
Огромный Мишанька на скудной пропадинской пище вечно чувствовал себя впроголодь, но он скрывал свою прожорливость как порок и никогда не позволял себе переходить общую норму.
Он посмотрел на Веревцова с упрёком и, отрицательно мотнув головою, отошёл к камину и принялся греть руки у огня.
— Отчего так поздно? — сказал Калнышевский.
Посещения Веревцова ценились, и, если его долго не было в урочное воскресенье, всей компании как будто не хватало чего-то…
— У меня Алексеев! — кратко объяснил Василий Андреич. — В юрте остался, не хочет в гости идти…
Наступило непродолжительное молчание.
— Он мне сегодня чуть голову не разбил! — объяснил хозяин так спокойно, как будто ценил свою голову не дороже яичной скорлупы. — Миской швырнул…
— Хорошо, что я отскочил, — прибавил он, принимаясь опять за подпилок. — Миска-то медная, край такой острый, на косяк налетела, дерево как ножом разрезала.
— Я его покормить хотела! — пояснила хозяйка. — А он всеё миску, да и с супом, Николаю Ивановичу в голову бросил… Так ничего и не поел! — прибавила она со вздохом.
По-видимому, она больше всего жалела о том, что Алексеев остался без супу.
— Всё от безделья! — сказал Банерман сентенциозно. — Живёт один, занятий нету… Вот и отыскивает себе что-нибудь, чтобы внимание занять.
— Пускай он у меня поживёт! — кротко сказал Веревцов. — Может, научится и в обществе жить!..
— Бедняжка! — сказала хозяйка. — Пускай хоть отдохнёт! Совсем измаялся.
— Только знаете, — сказал Веревцов, застенчиво улыбаясь. — Он просит, чтобы гости не ходили. В воскресенье, значит, у меня нельзя!..
— Это жаль! — сказал Банерман. — Мы привыкли уже у вас!..
— Ну что ж делать! — задумчиво возразил Калнышевский. — Нельзя, так и нельзя!..
— Мне дьяконица говорила, — сказала вдруг хозяйка, — «найдите шамана, пусть отколдует его, — напущено на него по злобе!» Пустое это! — поспешно прибавила она, видя неудовольствие на лице мужа.
— При чём тут дьяконица? — неохотно проворчал Николай Иванович.
— Он ведь у них сегодня ночевал, — сказала хозяйка. — Ночью стук поднял. — «У меня, — говорит, — дома нехорошо»…
— Женить бы его следовало! — заметил Банерман. — Всё бы рукой сняло.
— Ну, я пойду! — сказал Веревцов, поднимаясь.
— Так скоро? — возразила хозяйка.
— К Головинским зайти надо, — сказал Веревцов. — Младенца посмотреть.
Двухлетний Витька, истинный хозяин второго семейного дома, был в настоящее время единственным отпрыском молодого поколения колонии. Он был известен в просторечии под именем «младенца» или, распространённее — «государственного младенца».
На дворе давно было темно. Небо затянулось тучами. Внезапная метель разыгрывалась всё сильнее. Струйки снежной пыли уже неслись вдоль улицы, затемняя воздух и мешая находить тропу, протоптанную пешеходами. С реки, которая расстилалась вдоль всего города как широкая ледяная пустыня, уже доносился пронзительный свист вихря.
Дорога к Головинским шла по единственной улице городка, потом спускалась по крутому и скользкому откосу, обратно через утлый мост, перекинутый над рекой Сосновкой. Веревцов шёл среди улицы, то и дело спотыкаясь на горках снежной пыли, наметённых поперёк дороги как неожиданные ступеньки. Ветер дул ему в лицо, и он невольно отворачивался и двигался вперёд боком, осторожно выбирая шаги. На спуске стало ещё хуже. Ветер намёл сугробы во всех ложбинах и извилинах покатой тропы, особенно с левой подгорной стороны. Сделав неосторожный шаг, Веревцов провалился до колен и набрал полные валенки снега.
Кое-как выбравшись на более твёрдое место, он полуинстинктивно стал забирать вправо, где на выпуклом ребре откоса снег проносило мимо. Благополучно спустившись на несколько десятков саженей, он опять попытался свернуть влево к мосту и снова попал в сугроб. Поневоле пришлось держаться правой стороны, где всё время была твердая дорога. Было совершенно темно. Ветер продолжал дуть Веревцову в лицо, и он был, поэтому, уверен, что идёт, куда нужно.
Но дорога вдруг перестала спускаться, стала ниже, неожиданно свернула влево. Ветер стал дуть Веревцову с правой стороны. Сбитый с толку, Василий Андреич попробовал по инерции отклониться вправо и попал в сугроб, ещё более глубокий, чем несколько минут назад. Приходилось не мудрствовать и слепо покоряться колее, благо, она ещё ощупывалась под ногами. Саженей тридцать прошли без приключений, потом дорога ещё свернула влево и стала круто подниматься в гору. Сделав несколько шагов, Василий Андреич почувствовал, что это был тот же выпуклый откос, по которому он только что спустился вниз, и внезапно сообразил, в чём дело. Он сбился на одну из встречных дорожек и поднимался назад в город. Ветер кстати дул ему в спину, он поднимался вверх довольно бодро и решал в уме, попытаться ли снова отыскать мост или лучше вернуться к Горским и переждать метель.
Однако, дорога, вместо того, чтобы вернуться на улицу, превратилась в узкую тропинку. Пройдя ещё несколько шагов, Василий Андреич с размаху наткнулся на дерево. Это его очень смутило, ибо на этой стороне Сосновки не было никакого леса, и он напрасно старался понять, откуда взялось дерево. Тропинка углубилась в лес. Здесь ветер был легче, но на каждом шагу он натыкался на деревья. Через несколько минут все следы тропинки исчезли, и ему пришлось пробираться вперёд уже в глубоком снегу сквозь густые тальничные заросли. Теперь он был в полном недоумении, ибо такого густого тальника вообще не было в окрестностях Пропадинска. Он как будто попал в незнакомую лесную глушь и уже исцарапал себе руки и лицо в борьбе с упрямыми ветвями, хлеставшими ему в глаза.
Однако, через десять или пятнадцать минут эта фантастическая тайга исчезла так же быстро, как и появилась, и Веревцов опять вышел на тропинку. Она была узко протоптана и уходила вправо, и влево. Теперь он положительно не понимал, где находится, но, подумав с минуту, свернул наудалую влево.
Он шёл чрезвычайно осторожно, постоянно ощупывая землю ногами, чтобы не сбиться с колеи. Но через несколько минут тропинка опять исчезла, он очутился в ложбине, наполненной доверху снегом, и опять стал на каждом шагу проваливаться по пояс; наконец, неловко ступив, попал в какую-то яму и провалился уже по шею. Мокрый снег набился ему комьями в рукава и за воротник. Ему стало очень холодно, несмотря на усиленное движение. Он стал карабкаться из ямы, но везде кругом был такой же мягкий и глубокий снег. Он обмял вокруг себя возможно более широкое пространство и стал очищать одежду от снега. Сюда в ложбину, под защитой леса, ветер совсем не долетал, и совершенно сбитый с толку Веревцов стал подумывать, чтобы дождаться здесь утра. Снег, однако, валил такими густыми и мокрыми хлопьями, что ежеминутно нужно было отряхиваться, чтобы сохранить сухость одежды. Вдруг прямо перед собой он увидел какой-то странный свет, смутный и мелькающий, похожий на луч, падающий из освещённого окна на дорогу. Свет был, однако, совсем вверху, так высоко, что, если бы не тучи, покрывавшие небо, его можно было бы принять за звезду.
— Го-го! — вдруг закричал Веревцов во всю силу голоса, вытягивая голову по направлению к свету.
— Го! — донеслось через минуту совершенно явственно.
Там был, очевидно, не только свет, но и живой человек. Веревцов с неожиданной лёгкостью вскарабкался вверх по направлению к призыву и очутился на пригорке. Под ногами его в третий раз оказалась тропинка. Через минуту он наткнулся грудью на изгородь, за которой белела неясная четырёхугольная масса человеческого жилища. Вся эта местность показалась Веревцову до чрезвычайности знакомой. Сделав ещё два шага, он окончательно узнал свою собственную юрту. Недоумение его, конечно, не уменьшилось, ибо он не мог понять даже, каким образом он попал на эту сторону реки. Во всяком случае тёплое жильё было перед ним, и это было лучше всего.
Алексеев стоял на крыше в косматой кабардинской бурке, которую привёз с собою пять лет тому назад. Свет оказался большим фонарём, укреплённым на длинной палке, которую он прислонил к высокой трубе, выведенной над камином. Импровизированный маяк и его сторож были совсем под стать сумасшедшему ненастью, бушевавшему на дворе.
— Славная ночь! — со смехом сказал Алексеев, соскакивая с крыши и торопливо открывая дверь перед Веревцовым. — Отличная ночь!..
Лицо его сияло дикой радостью. Косматая голова, торчавшая из такой же косматой бурки и полузанесённая снегом, давала ему вид какого-то фантастического лешего, которому место в глубине тайги, а не в человеческом доме.
— Они не пришли сюда! — продолжал он с торжеством в голосе, помогая озябшему Веревцову перебраться через порог. — У вас славный дом… Далеко, глухо!.. Кругом лес… Я думаю, они совсем не будут сюда ходить… Как вы думаете?..
Веревцов с изумлением смотрел вокруг себя; он не узнавал своего жилища. Его новый товарищ успел за несколько часов переделать невероятное множество дела. Пол был чисто выскоблен и вымыт. Все окна освобождены из-под травяной покрышки, и оконные льдины оскоблены от инея. Даже кровать Веревцова была тщательно выскоблена и вытерта тряпкой.
Вместо верстака стояло другое ложе, сбитое из деревянных плах, но живописно задрапированное одеялом. Стол был застлан скатертью, и на нём горели две стеариновые свечи. Даже камин был выбелен мелом. В глубине его перед огромной загнетой горячих углей стоял готовый чайник с чаем и три горшка с различными снедями.
— Каково? — спросил Алексеев с наивным торжеством. — Видите, какой я проворный!?. Уже домой сбегал и вещи привёз, да и салазки вместе, пускай тут стоят!..
Он проворно разгрёб загнету и затопил камин.
— И фонарь я тоже склеил, — продолжал он, — из рыбьей кожи. Думаю, нужно маяк устроить, а то Василий Андреевич дорогу не найдёт.
— А дров у меня много, — прибавил он, помешивая в камине, — мы их перевезём на салазках. Во всю зиму не истопишь.
— Теперь садитесь, угощайтесь!..
Он стащил с Веревцова куртку и усадил его на место с такой осторожностью, как будто Василий Андреич был расслабленный.
— Видите, я ужин сварил! — указал он на горшки. — Суп с грибами, каша. На обоих хватит… Я тоже не буду есть мясо как вы. Я хочу жить, как вы живёте.
Василий Андреич слушал с удивлением, не совсем доверяя превращению своего гостя, но Алексеев тотчас же угадал его мысли.
— Мы с вами всё так жить будем, — сказал он, — вы не думайте. Лишь бы они не ходили… Будем жить как в браке. Я буду муж, а вы будете жена, или, если хотите, вы будете муж, а я буду жена. Или будем два мужа, или две жены, как вам угодно.
Настроение его было несколько шумно, но он весь сиял от радости.
— Лишь бы они не ходили сюда! — повторял он. — Вот увидите, что мы наделаем. Лишь бы в покое нас оставили!..
Он был так возбуждён своими новыми надеждами, что после того, как свечи были погашены, и они улеглись спать, ещё неоднократно окликал Веревцова.
— Видите, видите!? — повторял он. — Их нет. Вы запретили им ходить… Пускай же они не ходят! Увидите, как мы будем жить!..
Утомлённый Веревцов не слушал и заснул; но и во сне ему мерещилась оригинальная фигура, полузанесённая снегом и похожая на лешего, стоявшая на крыше с фонарём на длинной палке и бормотавшая как заклинание:
— Пускай они не ходят! Не надо их! Пускай они не ходят!
Снег в этом году сошёл довольно рано, но река всё не могла вскрыться. Днём солнце пригревало, мёрзлая земля оттаивала и раскисала на припёке, но к полуночи опять становилась твёрдою как камень. Трёхаршинный лёд так крепко примёрз закраинами к тинистому берегу, что даже неустанная сила бегущей воды всё ещё не могла оторвать его долой и унести с собою. Веревцов и Алексеев возились с утра до вечера, обстраивая будущие огороды. Длинные рамы парника уже стояли на южной стороне юрты, поблёскивая на солнце новыми стёклами. Многие стёкла разбились, но Алексеев искусно склеил их замазкой собственного изобретения из творогу, смешанного с песком и рыбьим жиром, и они действовали, как ни в чём не бывало. За парником тянулись гряды, окружённые забором; некоторые были даже вскопаны, несмотря на ночные заморозки. Семена были высажены в горшки и деревянные латки. К полудню их выносили на двор и расставляли на крыше длинными рядами, а к вечеру убирали в юрту.
Теперь юрта имела более весёлый вид. Сталактиты давно оттаяли, и несколько времени тому назад Алексеев дошёл до такой предприимчивости, что заново оклеил все стены газетной бумагой к великому ущербу куля с мукой, стоявшего за печкой, из которого он брал муку для клейстера. С самого своего переселения к Веревцову, он тоже стал вегетарианцем, и перемена пищи, по-видимому, благотворно повлияла на его здоровье. Кошмары почти совершенно исчезли, особенно с наступлением весны, и в настоящее время он равнодушно относился к тому, ходят или не ходят гости в юрту. Заинтересоваться опять общением с другими он не мог, ибо его общественные интересы были убиты зимними невзгодами.
Однако, он ревностно участвовал в приготовлениях к праздникам и особенно тщательно очищал косяки и полы, желая, чтобы старое жилище выглядело попривлекательнее. Но в последние недели ему пришлось забросить чистоту. Горшки и фляги с рассадой к вечеру до такой степени наполняли юрту, что негде было пройти. Приятели убрали столы и кровати и спали в тёмном углу, где раньше стоял ушат с водой, и хранилась грязная посуда. Колоды и стойка для водопровода тоже были готовы, но всё ещё лежали на крыше, так как можно было опасаться, что половодье затопит всё место, кроме холма, на котором стояла юрта. Наконец, в одно утро товарищи, выйдя на двор, неожиданно увидали воду речки у самой своей двери. Ночью начался ледоход, и все протоки Пропады мгновенно переполнились и вышли из берегов. Лёд шёл по реке густой массой, спираясь и громоздясь вверх огромными глыбами, и, надвигаясь на берег, прорывал глубокие борозды в прибрежной гальке и срывал целые куски яров с растущими на них деревьями. К полудню пониже города ледоход совсем остановился; вода стала подниматься и затопила город. Наступила обычная весенняя картина. Все низкие места обратились в озёра. Амбары и лодки, стоявшие пониже, были унесены или изломаны в щепки. В половине домов было наводнение; жители переселились на крыши или перебрались в лодки, привязанные к столбам полузатопленных оград. Многие спаслись в церковь, стоявшую на высоком холме среди города.
Юрта, построенная в стороне, составляла уединённый остров, и обитатели её были совершенно отрезаны.
К счастью, вода не добралась до парника, устроенного на склоне холма: гряды были затоплены, но это не могло принести им вреда. К вечеру затор разорвался, и вода спала. В течение следующих дней было ещё два или три затора, хотя и не таких больших. Наконец, главную массу льда пронесло вниз, река очистилась, и настало лето. На другой день земля как по волшебству покрылась зелёным ковром, на всех деревьях развернулись почки.
Ещё через два дня в траве появились головки ландышей, и на ветвях тальника стали завиваться барашки. Всевозможные птицы с непрерывным гамом и стрекотанием летели вдоль реки на север. Воздух наполнился приятным смолистым запахом лиственницы и ползучего кедра. Природа торопилась, ибо ей нужно было начать и окончить целую вереницу мелких и крупных дел за два коротких месяца праздничного летнего приволья.
Цветоводство и огородничество Веревцова и Алексеева было в полном разгаре работ, как свидетельствовала даже вывеска, тайно нарисованная художником Джемауэром и повешенная ночью на дереве, чтобы сделать Василию Андреичу сюрприз. На вывеске была изображена чудовищная телега, нагруженная доверху различными произведениями сельской природы, а Веревцов в позе Цинцинната стоял возле, опираясь ногою на заступ, и безмолвно предлагал прохожим свои дары.
Картофель, капуста и брюква были пересажены в грядки, а огурцы — в парник. Обыватели каждый день приходили к юрте полюбоваться на невиданное зрелище, так как парника и водопровода никогда ещё не было в Пропадинске. Лужайка перед юртой сделалась любимым местом собрания для городских мальчишек, которые в особенности любили наблюдать, как длинный очеп спускается и подымается над рекой точно долговязая шея огромной птицы, пьющей воду. Мальчишки, впрочем, держались на почтительном расстоянии. Длинные ноги Веревцова и косматая голова Алексеева внушали им робость. В городе к тому же ходили смутные слухи, что в невиданной затее пришлых людей не обошлось без лешего, который именно и перетаскал из лесу все эти огромные колоды.
Лето быстро подвигалось вперёд. Посевы поднялись на славу. Огород покрылся широкой и плотной зеленью. Первые тонкие листочки будущих капустных вилков стали курчавиться и свиваться вместе. Жёлтые цветочки огурцов отцветали в парнике, и местами зелёное донышко цветочной чашки уже стало удлиняться, принимая характерную овальную форму. Большая часть колонии разъехалась по рыболовным заимкам, город опустел, остались только несколько нищих старух на Голодном конце, больные в больнице, два попа пропадинской церкви да целое стадо бродячих собак, отпущенных до осени на волю.
Собаки, однако, приносили Веревцову больше испытаний, чем люди. Они рассматривали межи между огородными грядами как место, специально назначенное для бега взапуски и всевозможных ристалищ. Изгородь, устроенная Веревцовым вокруг посевов, ещё ухудшила дело. Собаки каждую ночь проделывали новую лазейку, но в решительную минуту забывали все и, преследуемые хозяевами, метались из стороны в сторону, каждым прыжком уничтожая юную редиску или полную свежего сока репу. Впрочем, они слишком привыкли к ударам, чтобы обращать на них внимание. Лето было для них праздником, так как летом не было запряжки, и они старались насладиться по своему свободой и теплом.
Веревцов и Алексеев не отлучались от огорода и сторожили свои работы. Веревцов сплёл травяные маты во всю ширину огорода, чтобы закрывать гряды при ночных морозах, которые должны были начаться со дня на день. С парником он возился как с больным ребёнком, то открывая его, чтобы огурцы погрелись на солнце, то поспешно закрывая опять при первом намёке на охлаждение воздуха. Цветы расцвели и отцвели, но ему некому было дарить букеты, ибо ни одной дамы не было в городе, и, в конце концов, он сосредоточил все свои упования на прозаических, но более полезных дарах огородной Помоны.
Вечерняя заря снова оторвалась от утренней, и тёмный промежуток становился всё длиннее. Комар, мошка, всяческий гнус первой половины лета ослабели и стали безвредны, настало самое лучшее время полярного года. Днём было тихо и тепло, но в полночь, если небо было ясно, холод давал себя знать. Работы около огорода было совсем мало. Алексеев стал ставить сети по речке в трёх верстах от их усадьбы. У них теперь была своя небольшая лодка, и они ездили вдвоём на высмотр рыбы. По берегам речки они начали заодно собирать в груды сухой лес, намереваясь вывозить его зимою по санной дороге. Веревцов затеял сплавить плот, и вчерашний день до позднего вечера компаньоны сгруживали брёвна на вольной воде и связывали их вместе гибкими тальничными ветвями.
Солнце только что взошло, и густая роса, осевшая за ночь на траву, поднималась ему навстречу белыми клубами тумана. На дворе было сыро и довольно прохладно, но в юрте, где топился ежедневно камин, было сухо и тепло. Компаньоны устали вчера от мокрой работы и разоспались на славу. Алексеев вообще теперь спал очень крепко, как будто хотел вознаградить себя за зимние страхи и бессонницы. Вдруг со двора долетел жалобный звон разбитого стекла. Веревцов поднял голову, посмотрел вокруг себя и сел на постели; он, очевидно, не мог понять, в чём дело. Звон повторился, сопровождаемый собачьим визгом. Веревцов сорвался с постели и, как был, без сапог и в одном белье, выбежал на двор. Зрелище, представившееся ему, чуть не заставило подняться его волосы дыбом.
Какой-то предприимчивый щенок, перебравшись через ограду, вздумал выбрать себе беговой ареной стеклянную крышу парника и до тех пор бегал взад и вперёд, пока одно стекло, некрепко державшееся, раскололось пополам, и половина упала вниз. Щенок был настолько неловок, что провалился в отверстие, но уцепился передними лапами за деревянную раму и, стараясь выкарабкаться, сломал остаток стекла. Он, очевидно, обрезал себе лапу, ибо подошва была в крови, которая испачкала также косяк рамы и упала несколькими розовыми капельками на гладкую поверхность стекла. Он бился и царапал когтями раму и всё балансировал, отказываясь свалиться вниз и не имея достаточно опоры, чтобы вылезть наружу.
— Что ты делаешь? — воскликнул Веревцов, обращаясь к щенку как к человеку.
При виде набегающего врага щенок взвизгнул и усиленно рванулся из стеклянной западни.
— Пошёл, пошёл! — отчаянным голосом кричал Веревцов. — Огурцы потопчешь!..
Щенок сделал последнее усилие и, выскочив из парника, пустился прыгать по капустным грядам. Веревцов вдруг схватил обломок жерди, валявшийся на земле.
— Я буду защищаться! — крикнул он ещё громче прежнего и, размахивая оружием, пустился в погоню за четвероногим неприятелем.
Две другие собаки появились, неизвестно откуда, как будто выросли из-под земли и принялись метаться взад и вперёд, увеличивая суматоху. Алексеев выскочил из юрты тоже с палкой и сделал на собак такое стремительное и удачное нападение, что они сразу перескочили через изгородь в том месте, где она была пониже. В левом углу огорода он отыскал подкоп и стал тщательно разгребать землю, увеличивая лазейку.
— Что вы делаете? — удивлённо спросил Веревцов.
Он совсем запыхался не столько от беготни, сколько от волнения: это было его первое сражение с живыми существами.
— Петлю наставляю! — свирепо объяснил Алексеев. — Пусть хоть одна попадёт. Надо их проучить.
Он приладил в отверстии подкопа крепкую верёвочную петлю с тем расчётом, чтобы она соскользнула на шею первого дерзкого животного, которое попытается пробраться в ограду.
— Вяжите покрепче! — поддерживал его Веревцов. — Пусть попадут!.. Они нападают, мы будем защищаться.
Воинственные страсти, которые дремлют в каждой, даже самой мирной груди, проснулись и у Веревцова, и он готов был защищать свои посадки от всего света.
Однако, драгоценные огурцы были совершенно невредимы.
Только двух стёкол не хватало в парнике, но Алексеев придумал заменить их налимьей кожей, из которой туземцы сшивают волоковые окна.
Небо хмурилось, как бы сочувствуя огорчению двух товарищей. Подул холодный северный ветер. Несмотря на приближение полудня, воздух становился холоднее. Тучи были какого-то странного светло-кофейного, почти желтоватого цвета.
— Будет снег! — сказал Алексеев, внимательно посмотрев на запад.
— Какой снег!? — протестовал Веревцов. — Теперь ведь лето!..
— В позапрошлом году выпал снег по колено, — сказал Алексеев, — в июле, в конце. Мы думали, река станет.
— Да вот, он идёт! — прибавил Алексеев, указывая на несколько белых пушинок, промелькнувших в воздухе. — Лёгок на помине…
Компаньоны бросились закрывать гряды циновками. Снег тотчас же перестал, но температура упорно понижалась. Ветер становился крепче и пригонял с севера всё новые тучи светло-кофейных облаков. Первый августовский утренник готовился на славу.
К ночи облака поредели и разорвались клочьями, солнце зашло в ярко-багровом зареве. Стало так холодно, что земля сразу окостенела и звенела под ногами как осенью. Лужи покрылись тонким ледяным салом, даже в колоде водопровода вода подёрнулась льдом.
Компаньоны покрыли парник всеми циновками и тряпками, какие нашлись в юрте. Даже одеяла с постелей пошли в ход, хотя и в юрте с непривычки стало холодно. Но Алексеев топил камин как зимою.
К полночи настал настоящий мороз. Компаньоны двадцать раз выходили проведывать огород, но на дворе было темно, только холодный ветер щипал уши и щёки. Против этого холода нельзя было ничего сделать, разве только втащить парник и все гряды в дом.
Наконец, вернувшись со двора в десятый раз, Веревцов улёгся на кровать и повернулся к стене, демонстративно делая вид, что хочет заснуть. Алексеев опять поставил дров в камин и стал варить себе чай, но и он больше не выходил на двор.
С утра стало теплее; ветер сошёл на запад, тучи опять сгустились, и пошёл дождь. Теперь можно было открыть и осмотреть гряды. Оказалось, что капуста, лук и картофель, выращенные на вольном воздухе, сумели выдержать холод и мало пострадали. Но бедные огурцы окостенели в своей деревянной коробке. Самые крупные листья свернулись точно от огня, и большая половина стеблей наклонила голову вниз, как бы признавая себя побеждёнными.
Веревцов смотрел, смотрел на маленькие зелёные огурчики, которым уже не суждено было вырасти, и вдруг погрозил тучам кулаком. В защиту своего огорода он был готов на борьбу даже с небесами, но этот враг был слишком могущественен, и против него не помогали ни палки, ни петли.
После первого утренника опять настала ясная и тёплая погода. Первый приступ осенней ярости истощился сразу и снова дал передышку испуганной природе. Парник наполовину увял, но огородные гряды процветали, как нельзя лучше. Картофель и репа были в земле, но капустные вилки побелели, завивались всё крепче и крепче и лежали на земле как большие светло-зелёные ядра. Жители туземные и пришлые стали съезжаться. Около юрты каждый день опять являлись любопытные посетители. Капуста завилась в Пропадинске в первый раз. Поп и исправник прислали просьбу продать им часть капусты. Они тоже питались рыбой как и все остальные жители, и свежие овощи были для них новинкой.
Наконец, наступил апофеоз. Все наличные члены колонии собрались в огород. Мальчишки со всего города тоже сбежались любоваться, как русские люди делят земляную еду.
Овощи были выдерганы, срезаны и сложены в кучу. Луку и картофелю было мало, но редька, репа и морковь лежали грудою; главное же украшение составляли двести больших вилков капусты, сложенных вместе в большой белый холм. На этот раз Веревцов не стал устраивать лотереи. Он взял себе с Алексеевым пятую часть сбора, а остальное поделил поровну между всеми.
Никакие отговорки не помогали.
— Я даже исправнику послал, — сурово возражал Веревцов, — и попам. И они взяли. Тем более вы!.. А нам вдвоём сорок кочней довольно за глаза…
В конце концов, на свежем воздухе около юрты устроился импровизированный праздник. Дамы сварили обед со свежими овощами. Горский сходил в город и достал у одного из своих многочисленных клиентов две бутылки наливки, а Полозов принёс спирту из кабака.
После обеда на гладкой площадке перед водопроводом устроились даже танцы.
Банерман так разошёлся, что сказал Веревцову речь:
— Ты! — сказал он. — Ты!.. Великий ты!.. Ты открыл в Пропадинске новую земледельческую эру. Остаётся только изменить климат и уничтожить мерзлоту почвы, и вокруг Голодного конца будет процветать даже пшеница.
Где прежде в Капитолии судилися цари,[6] —
затянул Черномор тонкой фистулой. Маленький человек очень любил пение и всегда брал на себя роль запевалы.
Там в наши времена сидят пономари,[7] —
отвечал Полозов грубым, как бы даже одутловатым басом.
Где прежде процветала троянская столица,
Там в наши времена посеяна пшеница![8]
Банерман достал гребёнку и папиросной бумаги и подыгрывал с большим искусством, Ястребов трубил в трубу, свёрнутую из двух газетных листов.
Ковзариум, ковзариум,
Три бом-бом-бом, три бом-бом-бом!.. —[9]
далеко разносился припев, знаменуя наступление новой земледельческой эры на реке Пропаде.