В. В. Розанов
правитьНа летнем отдыхе
правитьЛето давно наступило, хотя на дворе и стоят осенние дни, и Дума, полуразъехавшаяся несколькими неделями ранее, готовится к окончательному разъезду. Первая сессия кончилась благополучно, и те же представители народные соберутся осенью на вторую сессию — вот главное, самое главное, что мы имеем в наличности сейчас, как итог первого образца правильной парламентской деятельности.
«Берегите Думу», — с этим заветом послали крестьяне своих представителей во вторую Думу. В переводе это значило: «Будьте осторожны; уступите, где нужно». Дни совершились. Левые группы, пылая своим личным идеализмом, глухо вняли народному голосу, и Дума была распущена. Завет крестьянства депутатам выполнила третья Дума. Вот ее историческая заслуга.
Здесь мы должны если не освободиться от личных вкусов, что не всегда бывает возможно, то встать разумом выше личных вкусов, личных пристрастий, личных предположений. Все мы, кто пишем, суть русские интеллигенты, и две первые Думы, характерно выразившие русскую интеллигенцию, нам милее третьей Думы, в которую пришли люди из классов, менее мятущихся, менее взволнованных, гораздо более устойчивых и спокойных. Нам этот покой раздражает нервы, а устойчивость кажется нам и совсем не нужной. Мы рождены для движения, для горения. Но это «мы», и нас таких всего несколько десятков, много-много несколько сот тысяч человек в России. Мы — не Россия. Россия — громадное тесто, где мы бродим как дрожжи. Разум требует, чтобы мы поняли, что законы существования теста совершенно другие, нежели дрожжей, и та самая свобода, которой мы для себя требуем, мы ее должны дать и другим элементам России, дать любовно, своеохотно. Первая и вторая Думы нам милее. Но известно, что не «по хорошу мил, а по милу хорош». Третья Дума, очевидно, нужнее России. И нужнее уже одним тем, что она устояла, что осенью она соберется на вторую сессию.
«Мила, да не хороша», «хоть и не мила, а хороша» — этими двумя тезисами можно выразить отношение к трем Думам.
Третий роспуск Думы мог сделаться роковым для самого парламентаризма в России. Мы не говорим, что он непременно сделался бы роковым, — будущего и возможного никто не знает. Но самый смелый человек не захочет сказать, что этот третий роспуск ни в каком случае не сделался бы роковым. Все было смутно. Правильное течение жизни, во всяком случае, было бы нарушено. Таким образом, или полное упразднение конституционализма, или такое изуродование его, что осталось бы только его жалкое имя, почти наверное бы наступили. Рады мы или не рады, но мы должны сознать, что пока, — и еще на долгое время, на добрый десяток лет, — жизнь и существование конституционализма в России зависят от того, насколько он нравится. Что делать, — это так. Две первые Думы этого совершенно не сознавали, и отсутствие этого-то сознания и было основною причиною их ранней гибели, их неудачи.
Нужно, чтобы она временно, на некоторое число лет, ни для кого не была особенно неудобна, жестка или, тем более, мучительна. Деревцо молоденькое, не укрепившееся корнями, и зачем вызывать руки, которые протянулись бы к ней с усилием вырвать? Кто может с твердым, непоколебимым расчетом сказать, что сила, стремящаяся удержать конституцию, не окажется слабее силы, желающей ее вырвать? Как мы относимся к своему, родному? Мы ни за что не рискнем им, преувеличим свою слабость и преувеличим неприятную силу и не подвергнем родное сокровище риску, толкнув его в сомнительную и даже почти верную в смысле победы коллизию. Для родного мы не допустим «почти», мы потребуем «безусловно верного». Вот этой-то нервной, родной бережливости в отношении конституции и не было даже у кадетов, не говоря о левых фракциях. Все допустили «почти» и все проиграли на этом «почти», оказавшемся иллюзионным.
Но тут, кроме присутствия или недостатка зрелого суждения, сыграла роль свою и натура вещей. Как бы левые фракции ни усиливались быть «корректными», они делали бы только мину корректности, а натуральная их некорректность все равно прорвалась бы. Парламент есть настолько массивная, открытая и ясная вещь, что в нем вообще «все тайное делается явным»: схитрит один член фракции, прорвется другой, условятся все молчать о чем-нибудь, но кто-нибудь один, увлеченный трибуною, раздраженный неосторожными словами члена противной партии, заговорит об этом, о чем все условились молчать. В парламенте вообще нельзя притворяться, скрытничать, и один из недостатков или одна из ошибок кадетской фракции заключается в ее пресловутой «тактике» и «дисциплине», которая в преувеличенных чертах не совместима с существом парламентаризма, который есть сила прямая и честная, которая выражает народное «я хочу». Договорим же о натуре вещей. Левые фракции и кадеты, как выразители разных течений нашей интеллигенции и интеллигентности, просто не были, действительно не были ни государственны, ни народны. Они имели в себе прекрасные нервные и духовные качества, но людьми земли они не были. Тут вся судьба нашей интеллигенции, роковая, необходимая судьба. Как немецкий протестантизм в отношении католичества, так русская интеллигенция в отношении народности, начиная с Петра и в отношении государственности начиная со 2-й четверти XIX века всегда находилась в положении протеста, ропота, недовольства. Переделать этого невозможно, как невозможно переделать былой истории. «Что было, то было». Мы — культурные протестанты. Войдя такими под своды Таврического дворца, мы и сюда внесли протест же. Только протест, один протест. Без вдохновения к делу. «Дума оказалась неработоспособной».
Опять это существо вещей, натура вещей. Когда наша интеллигенция интересовалась делом, интересовалась армией, как родным делом? «Чужие все сюжеты» это. Как же было Думе, собравшейся, собственно, от интеллигенции, выразившей интеллигенцию, — как ей было чинить флот, укреплять армию? А это была первая тема возрождавшегося государства после японской войны. И флот, и армия, насколько о них упоминалось в первой и во второй Думах, — а о них почти и не упоминалось, — служили предметом сарказма и вражды; давали только повод, придирку к критике, к осуждению государства и государственности. Интеллигенция пела старую свою песню, вековую песню, потому что не научилась никакой другой. Некрасов хорошо сказал:
То сердце не научится любить,
Которое устало ненавидеть.
Надо перестроить все арфы. Так скоро новая музыка не делается.
А старая музыка была, очевидно, не приспособлена к государственному строительству. «Молодым людям» пришлось подать в отставку.
Выступили октябристы, люди более пожилого возраста. В самом деле, в отношении к кадетам и левым нельзя их лучше определить, чем через эту фазу возраста. Мне говорил один англичанин, корреспондент лондонской газеты, о второй Думе: «Такой массы простолюдинов нет ни в одном европейском парламенте; русский парламент по составу выбранных депутатов самый демократический изо всех существующих». Он это передавал без порицания, немного любуясь на этот факт. Можно было заметить, что он полюбил и привязался к России, ко всему новому и молодому в ней. Но он не заметил того, что еще более било в глаза и в первой, и особенно во второй Думах, чрезвычайную молодость депутатов, из которых многие только-только достигли гражданской зрелости. Однако, говоря о более «пожилом возрасте» октябристов, я разумею не физический возраст, хотя и он не исключен из моей мысли, входит в нее, — я разумею, главным образом, фазу душевого развития и, до известной степени, врожденную. М. М. Ковалевский — с значительными сединами профессор; однако он молод душою и никогда ею не состарится. Он молод этой подвижностью, бегучестью мысли, готовностью к переменам, передвижению и проч. Он — вечный турист, даже когда и сидит на месте. Напротив, Ю. Н. Милютин, видный из петербургских октябристов, кажется, «сидит дома» и в то время, когда он путешествует. Кажется, что это не он путешествует, а его дом, старый отцовский и дедовский дом, стал на рельсы и куда-то поехал, и вот так как Юрий Николаевич сидит в нем, то и вышло, что он «путешествует». Говорю все это описательно, чтобы показать, что можно родиться октябристом, не очень молодым, устойчивым, спокойным человеком, человеком очень образованным, но с условием, чтобы образование не преобладало над такими факторами жизни, как благосостояние, покой, упорядоченность и всяческий житейский и душевный комфорт.
Вот еще, в самом деле, определение. Октябристы суть люди пожилого возраста и бытового комфорта. Последнее тоже может быть не «в наличности», а в вожделении, в желании, в предмете стремлений, и, до известной степени, это тоже может быть врожденным. Бедняк, нищий может быть человеком комфорта, а богач может быть «интеллигентом». В истории нашей общественности таким богачом-интеллигентом был известный Лизогуб; литературным примером его может служить Нехлюдов в «Воскресении» гр. Л. Н. Толстого. Бедняков, людей комфорта, так много, что и указывать невозможно. Это все люди, с юности сколачивающие копейку, те другие люди, которым Бог дал такой талант, что они сразу же начинают «хорошо проходить службу».
Но, во всяком случае, государственность, как некоторая «служба служб», именно в таких-то людях и нуждается. Они «идут» к ней, а она «идет» к ним. Есть гармония, есть соответствие. И опять же государственность, самая задача которой есть выработка для всей нации некоторого общего «комфорта», как благополучия, благосостояния, удобств и проч., и проч., сама тянет к себе и положительно нуждается для себя в людях «комфорта» по инстинкту, по призванию, по положению.
Здесь мы не можем не обратить внимания на идеи, высказанные этою зимою П. Б. Струве. Человеку этому вообще суждено высказывать идеи завтрашнего дня. Рассеянный журналист, «интеллигент из интеллигентов», полурусский, полунемец, он начал в пору Плеве журнал «Освобождение», строго конституционный, отнюдь не радикальный, а, побыв членом Думы и увидав левых в действии, пришел к мысли о «великой России», к мыслям о необходимости могущественной государственности. Незадолго до роспуска 2-й Думы, однако, когда этого роспуска еще не предвиделось, он говорил как-то мне, что «вся работа в Думе остановилась и невозможна ни сегодня, на завтра, никогда. Поляки, — не по убеждению, а из досады на правительство Столыпина, — соединились с левыми и разбивают всякое осмысленное, целесообразное голосование. Летом, в междудумье, они хлопотали получить себе приватно и сепаратно какие-то школьные правила, нужные в сепаратистских целях, и обещали за это правительству поддержку своих голосов в будущей Думе. Но на это предложение, клонившееся к автономии польской школы, совет министров не пошел. И в отместку, совершенно без внимания к общеимперским нуждам, они испортили дело парламента и сделали его просто невозможным, — невозможным ни в каком смысле, невозможным в самом механизме. Но это, — добавлял разъяренно, — черт знает что такое: вся работа России, самая неотложная преобразовательная работа, остановилась от нежелания одной инородческой окраины». Передаю почти буквально его слова, не влагая ни одной своей мысли, как и не критикуя его взгляд. Струве, во всяком случае, — человек безусловно честный, прямой и искренний и «интеллигент» такой чистой воды, что больше не бывает. Из этого его политического опыта, пожалуй, и вытекла идея о «великой России». В ней он сделал шаг необыкновенно трудный именно для интеллигента: признание начала государственности. Кадет 2-й Думы, страстно боровшийся с «левыми» на предвыборных собраниях, к концу этой 2-й Думы он стал перерабатываться почти в октябриста. А между тем это вовсе еще не человек «комфорта» и «пожилой психологии». Но он теоретически предвосхитил завтрашний день интеллигенции. Вся интеллигенция стоит пред задачею или «учуять носом» нужды государства и неодолимые, вечные, хотя, может быть, и несимпатичные требования государственности, или отойти в сторону от государственного строительства, от государственного переорганизования, — каковое, очевидно, предлежит близкому будущему, да оно уже и наступило, — как элемент, вовсе не способный ни к этому, ни к иному, вообще ни к какому строительству.
Рудины — какие же они строители? Какие строители Раскольниковы? А между этими двумя прямыми укладывается почти вся русская интеллигенция. Все герои русской литературы, все героическое в русской литературе только протестовало. Но это не пафос зиждительства. Вот отчего неодолимо и роковым образом чистая интеллигенция, журнализм и книжность отодвигаются на второй план, в задние ряды, по мере того как конституционализм оформливается, укрепляется и зреет.
Он зреет, и я не нахожу лучших признаков этого, чем на страницах «Гражданина», издаваемого известным кн. Мещерским. «Гражданин» двадцать лет служил и служит оплотом всего, что было в нашем старом режиме страстно-упорного во вражде к новым началам жизни. Любовь к старому порядку — это сама «натура» княжеской газеты, натура неподдельная, патетическая, очень часто талантливая. И вот просто тот факт, что депутаты Думы по окончании первой сессии разъедутся на отдых и после него мирно соберутся на вторую сессию, это выводит кн. Мещерского и его многочисленных сотрудников из себя. «Ничего не стряслось», «ничего не провалилось» во враждебном им принципе конституционализма. Это и есть величайшее для них зло, самое великое несчастье, о каком они могли подумать. В саркастическом, насмешливом рассказе здесь передается разговор ночью между, приблизительно, сотрудником князя Мещерского и сытым депутатом 3-й Думы, уезжающим из Петербурга в купе 1-го класса. Что публика 3-го класса и большею частью 2-го была конституционна, — об этом несчастии «Гражданин» всегда знал. Но публика 1-го класса всегда читала «Гражданин», а депутатов своих посылала не в Таврический дворец, а на знаменитые «среды» князя Мещерского, на эти «черные среды», о которых в пору Сипягина и Плеве говорилось на ухо, что там за неделю, за месяц вперед обсуждались «имеющие наступить» события и мероприятия, и обыкновенно «события» всегда и наступали так, как там обсуждалось, а «мероприятия» непременно даже наступали. «Средам» этим наступил естественный конец, как только «события» русские стали идти в открытую, и идти не иначе, как по обсуждении их в Таврическом дворце. Но я передаю рассказ. Сытый депутат Думы говорит, что они теперь «утвердились», а друг князя Мещерского, не находя возражений по существу, язвит эту его сытость, комфорт купе 1-го класса и странный душевный покой, напоминающий покой чиновников и генералов. Оружие странное в устах сотрудника или сочувственника «Гражданина», которые всегда и боролись за купе для них, за комфорт у них, за душевное равновесие свое. Любопытно наблюдать, как капитальные люди старого порядка стали в позицию и приняли тон санкюлотов против нового порядка. Говоря образно, прежде худощавые и нищие щипали тучных господ; вдруг мы видим, что тучные господа устремляются с этими щипками на тощих и полуодетых господ. Явно, что во всей России ситуация всех вещей, положение всех классов и состояний существенно переменились, переставились. На угрозы тем и другим и, наконец, третьим роспуском Думы депутат отвечает насмешливо и дерзко:
— Распустить? Нет, non gaga… Прошло то время. Распустить легко было Аникиных и Жилкиных. Те были, и их нет. А мы никуда не спрячемся, да нам и некуда спрятаться, мы были и останемся на виду, останемся при всяких обстоятельствах и во всяком положении. Стало быть, и «распустить» нас будет не так-то легко и, до известной степени, фиктивно, на момент. Да и к кому, помимо нас, обратиться: ведь все другое левее и опаснее нас…
Тут же, уже прерывая диалог, друг Мещерского пересчитывает по пальцам скорбные пункты Манифеста 17-го октября: «Нельзя не утвердить того, что одобрено голосованием в Государственной Думе и в Государственном Совете»; а «что не одобрено этим голосованием, того никак нельзя утвердить»; «Закон, здесь прошедший, есть закон; а что здесь не прошло — никак не может стать законом». Словом, «прощай», милые среды на Спасской улице. Раздражение это пустое, но, как симптом, оно очень любопытно.
В самом деле, что тонкие всегда были за конституцию, — это довольно известно. Это известно еще с 14 декабря. Но когда на сторону конституции перешли и толстые, перешли «столпы отечества», то остается только признать совершившийся факт и перемену всех вещей в России.
Мещерский прав: конечно, в смысле движения вперед и успеха это гораздо многозначительнее всяких аграрных проектов, которые были именно проектами, т. е. пожеланиями, разговорами, предположениями, которых и в книгах, и в гостиных всегда было неопределенно много, и о чем злой ум сказал, что «такими предположениями вымощен ад».
Впервые опубликовано: Русское Слово. 1908. 1 июля. № 151.