На высоте 565 (Малышкин)

На высоте 565
автор Александр Георгиевич Малышкин
Опубл.: 1931. Источник: az.lib.ru

Александр Малышкин.
На высоте 565

править
Из походных впечатлений

Полдень над ущельем — такой бездыханный, такой палящий, что гимнастерка на плечах, если высунуться на минуту на солнце, тотчас накаливается, как жесть.

Где-то в глубине ущелья, будто на дне гигантской зеленой ямы, просвечивает железнодорожное полотно. Среди обрывов и горных нагромождений рельсы текут изумительно — точно ровенью, как река. По отвесам синеет освежительная гущина дубняка и орешника. Еще выше лесные вершины переходят в сплошную волнисто-зеленую слитность, в травяную, недоступную глазу сыпь, среди которой провешиваются кое-где головокружительные, почти отвесные плеши, засеянные кукурузой, — и как ухитрились запахать их на такой чертовой высоте! А с ослепительно горящих гребней высот видны, должно быть, далекие вершины Аджаристана…

В этом зеленом краю, среди колюче-непролазных горных лесов, пропастей, полуторакилометровых, до полнеба встающих гор, разыгрывает репетицию боев Кавказская Краснознаменная армия.

Но где же она, эта армия?

Поезжайте от узловой станции, на которой кочует в вагонах штаб главного руководства (путаница проводов, часовые, горячечное кишение мотоциклеток, автомашин, всадников, обозных повозок!), — поезжайте отсюда на тридцать километров на восток, откуда наступают неведомые силы красных, и на тридцать километров на запад, где синие готовятся упорно оборонять подступы к решающему перевалу, вы нигде почти не обнаружите и признака группирующихся для борьбы вооруженных скоплений.

Обычные трудовые будни Грузии.

Тащатся на буйволах колхозные арбы. Рабочие, оголившись до пояса, перемащивают шоссе при подмоге пыхтящего локомобиля. Нефтяные цистерны с громовым лязганьем проносятся по дну ущелья к морю. И самолет с красными лентами, ястребом дозирающий ущелья и плешины горных скатов, покрутившись с полчаса, возвращается, вероятно, восвояси ни с чем.

Но вот стоит свернуть с шоссе вниз, к крохотному белокаменному полустанку, прилепившемуся под зеленой кручей, и глянуть за кусты, как выхлестнут вдруг перед вами — гомоном, ржаньем, многолюдьем — зеленые гимнастерки, конские головы, повозки с сеном, зарядные ящики; под чинарой, около холодной струи, бьющей из каменной плиты, тюпает по жирной грязи жадная лошадиная очередь; дымят кипятильники походного кооператива «Боец»; по раскаленному взлобью, торопясь по делу, пляшут конные, опасливо перебегают пешие.

Штаб N-ского сводного полка синих.

Между прочим, одного из лучших по горной тренировке полков, недавно проделавшего редкий в мирных летописях Красной Армии тридцатидевятидневный переход с боем по вершинам гор от Батума до Боржома.

А повыше — в чащобе колючего кустарника, в травяных щелях гор — части полка, уже тронувшиеся было вперед, но вдруг приостановленные (задержка с приказом из штаба руководства). Роты, взводы, орудия, клубные палатки, многотиражки, гармоники, кукольный театр, музыканты, книгоноши.

И всюду — утаенность, осторожность, будто всамделишная, незримая опасность ползет с востока…

Поднимемся повыше, поищем третью роту, — говорят, наиболее отличившуюся во время знаменитой горной экспедиции.

Мимоходом — несколько слов об этой экспедиции.

О ней пишутся книги. О ней накоплен огромный, еще не разобранный до конца материал, который, несомненно, обязательно будет разработан, чтобы драгоценным редким опытом похода воспользовалась вся Красная Армия. О пережитом во время экспедиции гуторят бойцы по вечерам на биваках. Во время маневров то и дело приходилось слышать: «Ну, разве это гора, разве это работа!.. Вот на экспедиции…» Второгодники завидуют молодым, которые с первого же года службы «подковались» таким небывалым стажем. Красноармейцы охочему слушателю рассказывают о походе, как о сказке.

— Эх, если бы заснять все, да со стороны посмотреть, так от отца-матери отказался бы!

А все-таки:

— Если бы сейчас опять бы там… да послали бы опять на разведку: одной бы минутой…

Высоты, которые брал полк во время перехода (дело было в июле — августе 1931 года), достигали до двух с половиной тысяч метров. Боевые действия разыгрывались в области альпийских лугов. Рядом по морщинам ущелья пестрел нестаявший снег. Шли по чуть видным тропам, не значащимся на карте, по следам, оставленным дикими и домашними животными, направляющимися к водопою.

Небывало трудный, а нередко и опасный поход был пережит бойцами в состоянии какого-то беззаветного возбуждения. Соцсоревнование и ударничество обрели здесь особую остроту, переходя иногда границу дозволенного риска… Не перечислить всех случаев коллективного и единоличного героизма.

Однажды полк вышел на узкую тропу — каемку вдоль отвесной скалы, где бойцы могли продвигаться только гуськом и то с большою осторожностью. Слева под ногами бездонная сквозина пропасти. Дело осложнялось тем, что близились сумерки. Особенно трудно приходилось с малопривычными, навьюченными лошадьми, которых бойцы почти тащили на себе: двое идущих впереди тянули веревки, привязанные к тюку, идущие сзади придерживали за хвост. Случилось так, что единственная переправа впереди, к которой уже подошла головная часть, была смыта недавним ливнем. В наступившей темноте отыскать необходимый материал и устроить новую переправу оказалось невозможным. И вот полк, в полном своем составе, тысяча с лишним человек, заночевал на каемке над пропастью — гуськом, человек за человеком, как шли. Лошадей за поводья и за хвосты привязали к кустарнику (где таковой нашелся), а бойцы спали стоя, прислонившись плечом к каменному отвесу.

В другой раз лошадь с ценным вьюком оборвалась с тропы. Тотчас же один из бойцов кинулся к ней и как-то сумел задержать дальнейшее падение, вцепившись над пропастью руками и ногами в кустарник и подпирая лошадь своими плечами. Сверху вытащили обоих на канате.

А разведка в студеной полосе альпийских лугов, где приходилось ползти, после трехдневного ливня, по густой, в человечий рост, траве и тотчас, после такого ледяного купанья, идти в составе своего взвода на разведанного противника! А осклизлые после ливня спуски, по которым несет вниз, как по льду! А крутизны, которые приходились не под силу навьюченным лошадям! Здесь с лошадей снимались вьюки, разбирались пулеметы, и бойцы сами переносили все на себе, помимо своей тридцатифунтовой выкладки. Лошадей и орудия втаскивали при помощи канатов.

То лишь малая, сухо пересказанная доля трудностей, которые бодро, с подъемом преодолевал во время пути сводный горный полк.

А еще попутно:

Провели в разных селениях пять ворошиловских субботников, выпололи крестьянам два га табаку, косили сено, рыли силосные ямы, сделали деревянный мост, корчевали пни, выкопали котлован для электростанции.

Таков во весь свой рост красноармеец сводного горного полка. По той дороге, где он прошел, — в селении Дуз-Чвана, например, подали заявление в колхоз пятнадцать человек, в Цихис-Джвари тридцать шесть человек. И из самих бойцов многие, начав экспедицию единоличниками, завершили ее колхозниками.

На высотах двести пятьдесят бойцов подали заявление о приеме в партию.

Эпический этот тридцатидевятидневный поход являет славу не только Кавказской Краснознаменной, но и всей Красной Армии.

…В зеленой полутьме (после солнца), в гущине сбегающих вниз по скату древесных стволов раскидана третья рота. Сейчас, после мертвого часа, все поднимаются на общее собрание. Знойное свечение, проникающее сверху, через щели листвы, узорит одиночные палатки, снопы винтовок, разбросанные по земле скатки, газеты. Узорит отодвинутую на затылок фуражку помполита Бармина, прислонившегося спиной к дубку и терпеливо ожидающего, когда бойцы подберутся поближе.

— Поживее, ребята, поживее!

И рота оседает кругом по скату гудящим вполголоса многолюдьем. Все крепкая, черноскулая, опаленная горными жарами молодежь, не выдавшая во время горной экспедиции (с первого и до последнего дня почти ни одного дисциплинарного проступка), — она и сейчас, перед новым экзаменом, налита пружинной готовностью.

Помполит Бармин это чувствует. Он сам, двенадцать лет назад, таким же ушел за партизанским отрядом с родного Белорецкого завода…

— Нам, товарищи, всем частям Кавказской Краснознаменной армии, сегодня бросила вызов седьмая батарея…

Помполит разворачивает не спеша номер «Красного воина». О вызове долго говорить не приходится. В сущности те же знакомые и высокие обязательства, на выполнение которых направлена ежедневная учеба и работа Красной Армии. «Показать высокую классовую бдительность и интернациональную сплоченность… Драться за железную воинскую дисциплину… Еще с большим упорством овладевать техникой… Всю работу пропитать соцсоревнованием и ударничеством…»

Над головами, опрокинутые навзничь, желтеют кукурузные посевы. Трудом и потом добытое созревание… Через каждые полчаса грохочут в ущелье чугунные лавины — то цистерны несут к морю тысячи тонн нефти. И вдаль, с откоса на откос, шагают причудливые, кружевные столбы — конструкции, не связанные еще проводами, — наметка будущей электроносной магистрали.

Трудовой пейзаж, совсем несродный войне. Но все же как явственно перекликается он с делом вот этих людей, осторожно залегших в кустах, окруживших себя смертоносным оружием!..

Бармин втолковывает немного по-учительски, с упрямыми повторениями:

— Думаю, товарищи, что все эти пункты безусловно подходят полностью к нашей работе. К нашей работе. Несогласных нет? А какое бы предложение мы могли добавить от нас самих?

Полминуты тишины. Чего еще не хватает в биографии этой роты, лихие дела которой выделялись даже на общем фоне героического горного похода? Есть одна мысль у всех, или у многих… ее выносит на свет чей-то не совсем решительный возглас:

— Объявить… роту ударной.

Помполит повторяет сразу, с раздумчивой заминкой.

— Есть предложение… Как, товарищи, соответствуем ли мы в данный момент, чтобы всю роту объявить ударной?

Он поясняет: наряду с ударными взводами и отделениями есть в роте и неударные, где у отдельных товарищей имеются прорывы по теоретической учебе. Надо раньше подумать…

Из-за спин бойцов поднимается рослый, с обритой до снеговой белизны головой, щурится. Не щурится, а совсем призакрыто держит один глаз, как будто пол-человека в нем пока отдыхает.

— Командиру роты слово, — говорит помполит.

— Я думаю, — медленно, как бы в рассеянье соображает рослый, — дня два надо подождать, проверить работу отделений, а потом поставить вопрос об ударности.

И, не открывая глаза, опускается в траву.

Встают, оправляя рубахи, просят слова бойцы. Ясно: маневры всех ребят заинтересовали, подхлестнули, оживленнее пошло соцсоревнование: на лучшее выполнение маневров, на сбережение оружия, на соблюдение дисциплины. Завтра-послезавтра не останется уже ни одного не ударника. Только вот…

— В нашем отделении есть семь ударников, один Переверзин не ударник. Он задерживает, у него неверие в свои силы. Чужие вызовы охотно принимает, а сам не вызывает… боится, что ли?

Помполит ищет глазами.

— Где товарищ Переверзин? Может быть, он сам расскажет роте?

Понуро вырастает плечистый парень, с дочерна выжженным ликом, мешкотно, по-деревенски думает.

— Что вызовы!.. Вот Зинченко со мной подписался на сбережение оружия, а стали грузиться, стоит рядом со мной, вдруг повернулся и шлеп винтовку на цемент. А ведь он тоже подписывался.

Перебой голосов прорывается:

— Это ширмочка!..

— Неправильно!..

— Комсомольская ячейка осудила Зинченко, ты, Переверзин, это знаешь. Случай послужил для самого Зинченки уроком. Он дал нам слово…

К дереву выходит круглолицый, с выщербленными зубами человек. В роте не все знают этого красноармейца.

— Товарищи, скажет прибывший к нам делегат от бакинских рабочих-бурилыциков.

— Я думаю, друзья, что это верное было слово: ширмочка. Надо равнение делать не по плохому, а по самому хорошему… — говорит один из гостей Кавказской Краснознаменной. (Почетный гость, ибо части армии соревнуются между собой на маневрах за знамя бакинских нефтяников.) И — словно лихорадный ветер долетает с просторов кипучего, иными только понаслышке знаемого, сотрясаемого машинами города… — Товарищ Переверзин читает газеты, слышал, как работают и соревнуются бакинские нефтяники? Вот, примерно, есть буровая имени Кавказской Краснознаменной армии, которая десять дней назад начала буриться на тысячу метров. По плану она должна закончиться бурением через четыре месяца. Но рабочие, обсудив, решили, товарищ Переверзин, закончить всю работу в три месяца! Вся буровая партия объявила себя ударной. Железным ходом идет рабочий класс к победе. Так что же от тебя передать, товарищ Переверзин, буровой партии, как ты идешь в ногу с рабочим классом?

Переверзин сидит, сбычившись, ковыряет прутиком землю. Ему трудно поднять глаза… Переверзин — та руда, которую переплавляет и очищает от древнего костного шлака воспитательная система Красной Армии. Трудная, медленная, забирающая вглубь работа. Соцсоревнование и ударничество не делаются по приказу. Помполит, знающий своих бойцов, отвечает за Переверзина:

— Пускай товарищ Переверзин теперь сам для себя подумает, порассудит.

Принято предложение комроты: в наступающих маневренных боях рота должна завоевать для себя окончательно звание ударной.

У каши, которую дают на ужин, особенный вкус. Она приправлена, кроме сала, еще вот этой мягкой теплотой вечереющего воздуха, в котором стелются, падают к небу пепельные горы; прелестью горного вечернего неба, ясного, как вода, — вот-вот там наверху отразится вся темнеющая наша котловина с дремлющими лошадьми, с огоньками цыгарок, с уютной толчеей около кухонных котлов. Приправлена мечтательным распевом плутающих по лесу клубных гармоник… Бакинский бурильщик тоже благодушествует, растянувшись на теплой еще траве.

Хорош этот бездомный, кочевой вечер в Красной Армии!

И, может быть, особенно кажется хорошим потому, что тут, в минуту отдыха, потяготы, отпущенного по гимнастерке ремня, явно чувствуешь кругом себя теплоту тесно сжившегося человеческого коллектива, называемого ротой. Да, здесь очень похоже на семью. Красноармейцы бродят с котелками около начальства, которое тут же с аппетитом опорожняет деревянной ложкой свой котелок, — и ни трепета, ни вытяжки, ни тени рабской опасливости, ничего, что связывается еще в памяти нашего поколения со словом «армия» и «солдат». Да, правда, перед кем и трепетать, если сам комроты, этот молчаливый и внушительно-сухой на вид вожак, с загадочно прищуренным глазом — вчерашний путиловский рабочий!

После каши — еще чай, пайки пшеничного хлеба и полное ведро желтого сливочного масла, из которого каждый зачерпывает по ложке.

— Снабжение — самая ответственная вещь на походе, — кстати начинает повествование помполит, устроив кусок хлеба с маслом на коленях и прицеливаясь хлебнуть из помятой жестяной кружки. — Мы насчет этого много кое-чему подучились на экспедиции…

Без воспоминаний об экспедиции — ни шагу. Неотступно и красочно полыхают они в мозгу.

— У нас есть свои герои по снабжению. Вон хоть бы тот, у котла нагнулся, старшина Литвиненко. Пока мы по высотам пробирались, хозяйственная база наша шла по шоссе, иногда километров за пятнадцать. Литвиненко с вечера уезжает, утром возвращается с продуктами. Ни одного случая не было, чтобы рота оставалась голодная. Раз в самую чащобу зашли, нет к нам никакого доступа на гору, все дороги завалены. А Литвиненко с кухнями внизу. Как же парень вышел из положения? Пошел на село, сагитировал грузин-колхозников человек десять, взяли они топоры я давай вместе с нашими прорубать дорогу. И прорубили. В тот раз Литвиненко вместе со вьюками живую корову на гору привел и накормил, понимаете, не только нашу роту, а и весь отряд!

Сумерки все темнее, материк горы разросся своей чернотой во все небо, около котлов уже крохотный костерок полизывает траву.

— Был один случай. Шли мы по горам с боем. И рота наша прохлопала… окружили ее, зашли в тыл, как раз под кухню им подсобило. Вот тут Литвиненко и сообразил. Вооружает в одну секунду всех своих рабочих, выдает им патроны, заползает со своим отрядом обратно во фланг противнику и давай по нему крыть фланговым огнем… Начисто выкосил весь взвод! Все посредники так установили. В результате — и рота выручена из беды и обед горячий тут же подъезжает, а то бы и обед у нас отбили. Получил за это дело благодарность от Реввоенсовета армии и награду сто рублей.

Тень Литвиненко, героя повествования, носится непоседно от котлов к лошадям то с кастрюлей, то с ведром. Зрение ухватывает только узкую по-мальчишечьи спину в выгоревшей добела рубахе, да промельк острых, цыгански-огненных глаз. Литвиненко, по происхождению бедняк, колхозник, после похода подал заявление о приеме в партию. Литвиненко, оставшийся на сверхсрочную, сейчас — старшина, а дальше… — о чем только не загадаешь в такую смутно-теплую кочевую ночь! — а дальше, может быть, командарм будущих боев? А пока — он отпустит сейчас с котелками запоздавших, позаботится еще насчет лошадей, а потом, последним, сядет за собственный ужин…

Внизу, около ротного перелеска, в котором гаснут гармоники, глохнет пляска (завтра рано вставать), выбираем с помполитом место для ночлега. На пригорке под кустом будет отлично. От нагретой каменной земли веет теплым ветром. В горах начинается оркестр цикад, будто там, по дремотным лесным склонам, состязаются миллионы милицейских свистков. Мы ложимся. Видно запрокинутое к звездам лицо моего соседа, партизана, бывалого военкома; перед гном видения двенадцатилетних скитаний и боев обуревают его.

— А вот в Хевсурии… когда банда орудовала… этого, знаменитого… как его… Словом, заняли мы главный перевал, поставили пулеметы, чтобы уж никуда ему не дыхнуть. И вот где мука началась. Днем жара, парит, хоть голышом раздевайся. А ночью, как только солнце зайдет, такой подует сквозняк, да с пургой, да со льдом, ну — деваться некуда! Мы как спасались: камней натаскаем, стены из них поскладаем, забьемся в эти стены, кроме дозорных, конечно, друг к дружке приткнемся… А дров нет, кругом насквозь голый камень. Знаете, на чем пищу варили?

— На чем?

— Знаете, на чем? Вот, например, барана достанем, ну как его, черта, сваришь на камнях? Так мы что: сена снизу, из долины, натаскаем, из сена костры жгем. Ох, колгота. Баран, конечно, наполовину сырой, с хрустом… Да это ничего, главное — сквозняки!

И помполит даже сейчас ежится, укутываясь потеснее в шинель. Через три минуты он уже крепко взят привычным походным сном. Закуривая, зажигаю спичку: в головах вижу хозяйственно сложенный ворошок помполитовского имущества: полевую сумку, наган, кружку с засунутым в нее куском хлеба и щербатую деревянную ложку, в которой — сэкономленный на завтра комышок масла. Помполитовское лакомство!.. Из перелеска доносятся шепотки, говорки засыпающей роты; вершина противостоящей горы, обугленно-черная, начинает постепенно загораться изнутри: с той стороны поднимается луна. Уютом безопасности, защищенности подернуты горы и ущелья зеленой Грузии, как туманом: подернуты и грушевые сады за каменными оградами, и локомобиль, заснувший на хрящеватом, недотрамбованном шоссе, и свистки лязгающих, грохотно пролетающих под уклон поездов с цистернами. Потому что Красная Армия не спит.

— Арр-рш!..

В гору проходят, с глухим топаньем, люди в длинных шинелях, неся тусклые вспыхи луны на штыках. В караул… Да-да, во всем подобие настоящего, грозового, которое еще придет… Командира роты зовут вполголоса к полевому телефону — это где-то бодрствует, мозолит мозги над оперативной задачей штаб полка… Через несколько минут окрик:

— Дежурный, передать кухням: завтрак должен быть готов к двум часам утра.

Рота в движении с рассвета.

Первые полчаса она идет по ровному шоссе. После сна, после плотного завтрака (котелок горячего борща и чай) блаженно разминаются в ходьбе нога и плечи. Засидевшиеся тела бойцов жадно наглатываются движениями. Плещет из ущелья ледяной холодок. Кусты напружились в глаза выпуклой влажной свежестью. Кажется, что в такой воздушной легкости отмахаешь десять — двадцать — тридцать километров, не останавливаясь.

Но вот рота свертывает по проселку, извивающемуся вниз, в глубину. Дорога суживается, переходит в ров, обжатый сверху каменными изгородями садов и посевов. С пригорка уступчато зияют навесами сакли. Желтеет развешанная под кровлями кукуруза, бродят телята. Жилой дымок летит в лицо.

Рота сдваивает ряды, с глухим топотом, с глухим жестяным погромыхиванием спускается глубже и глубже. Сзади она обозревается змеящейся рекой фуражек, винтовочных дул. На перекрестках комроты останавливает коня, пытливо озираясь, о чем-то советуется с помполитом. Опрашивают встречных грузин.

По боевому приказу рота должна занять и оборонять высоту 565.

— А где она?

Ветви раздвигаются над нашими головами, и впереди курчаво-лесистыми шатрами, подъемами и расселинами, целыми зелеными странами, вкось уходящими в небо, открываются потусторонние — за ущельем — горы. В высоких долинах цепляются пряди тумана. Не освещенные солнцем громады вершин хранят еще на себе сырую ночь.

— Вон та самая, — показывают рукой.

Далеко-далеко в стороне всплывает темно-зеленый, почти черный каравай вершины, господствующей над всеми остальными горными нагромождениями. Туман пли облака обтекают его белесым поясом. Говорят, что это и есть высота 565. Сколько же нырять до нее по кривым, вероломным тропам — десять, пятнадцать километров? В мыслях гнездится недоумение: из-за каких тактических соображений бросают роту на эту трудноподъемную, дикую высоту, зачем туда полезет противник?

Встречный стрелочник — грузин, в байковом пиджаке с красными кантами, охотно берется вывести нас на кратчайшую дорогу. Рота трогается за ним. Все чаще и чаще бьют источники из-под камней, изрытая кочками дорога сыреет, а потом переходит в сплошное тинное месиво. Приходится обскакивать ее по обочинам, по камням. Проводник сводит нас все глубже и глубже вниз, и все больше нарастает тревожное желание, чтобы поскорее окончилось это слишком легкое схождение: ведь за каждый шаг придется потом трудно расплачиваться вон там, на противоположной стене ущелья, где начнется подъем…

Наконец под ногами шипит и булькает горный ручей. Дно. Ниже спускаться некуда. Проводник отстает, пропуская мимо себя гуськом пробегающих по бревну и скоком берущих ручей красноармейцев. И ноги сразу тяжелеют.

Подъем.

Рота одолевает последние дворы селения. Грушевые кусты, кровли, синеватая ниточка ручья проваливаются вниз, становятся дном пропасти. Пропасть все растет, все расширяется за нами. Около часу крутимся проселком, а горы все в той же нетронутой далекости дымят своей зеленью.

И дальше и выше всех недосягаемой могучей горбиной плывет высота 565.

А вон горы, под которыми мы ночевали. Далеко же они откатились! Видна вся их толпа, с беловатыми от солнца вершинами и лесами, — они и теперь нам по грудь, или даже по пояс. А спереди все ближе надвигаются новые, сегодняшние, дышат в лицо мокрым холодом своих опушек. Луговая пологость кончается. Темное ребро кручи совсем близко косматится лесом.

Слышится негромкая долгожданная команда;

— Привал пятнадцать минут.

Красноармейцы сбрасывают скатки и сами валятся на них мгновенно. У многих рубахи на спинах черны от пота. Понятно: каждый тащит на гору груз в четырнадцать — пятнадцать кило да еще винтовку. Но не успел присесть, как начинается неугомонная возня, взаимные шлепки, борьба… некоторые увязываются в гущину лесную за сочной ледяной ежевикой. Молодняк осматривается вокруг задиристо-критически.

— Это что за горы! Вот на экспедиции…

И снова впрягаемся в строй. Подходит самое серьезное: лесная прогалина, которая почти стоймя стоит над нашими головами. Бойцы начинают всползать по глинистой выбоине тропы, грудями едва не задевая о землю.

— Вправо с дороги! — предостерегающе командуют сзади.

Первый взвод, только что выбравшийся на прогалину, валится вправо, по кустам, и заникает, — нет его…

В зените верезжит ослепительно-серебряный от солнца, (которого нам еще не видно) самолет. Красные ленты текут по ветру по обе стороны фюзеляжа.

Разведка противника.

Железное жужжание пропадает за зелеными вершинами… Рота вылезает из-под кустов, но мешкает двигаться вперед. Что-то опять с дорогой. Тропа оборвалась, прогалина поросла рыжей травой, без единого намека на человечий след. Командир с помполитом исчезли за гребнем, отыскивая дорогу.

Вот сверху кричат:

— Рота, направление на меня!

Опять лезут по отвесу, горбясь, опасливо прижимаясь поближе к кустяному окаймлению. Оглядываюсь: впереди всех пыхает щекастый, приземистый здоровячок, у которого, кроме скатки и мешка за плечами, прижат еще к груди чехол с ручным пулеметом; однако, встречая мой взгляд, парень весело лыбится.

Ни слова, ни бормота: все в напруге мускулов и дыхания.

На гребне грудь отдыхает немного. В палой листве едва различимая тропинка. Впереди валом, все выше и выше, громоздится лес, тропинка вонзается в него винтом.

Хочется верить, что там последнее испытание для сердца и легких. Ведь рота уже черт знает как высоко! Вышли еще затемно, давно-давно… может быть, вчера! Тропа запала в темном и сыром ущелье. Тут ночуют облака и почва никогда не просыхает. Потное, разгоряченное тело хватают студеные судороги, как в погребе. Хотя бы на солнце! Еще каких-нибудь три-четыре винтообразных заворота, и дорожка взлетает на какой-то край, за которым провал, свет, небо…

Конец?

За спиной — громкий прерывистый дых. Останавливаюсь, чтобы пропустить лошадей, которые наваливаются сзади… Обертываюсь. Никаких лошадей, это рота дышит так гулко, пыхотно. Гимнастерки почернели на груди. Щекастый через силу все-таки щерится.

— Наверно, пустяки остались, — спрашиваю.

— Да, немного: вон она…

Как, разве это наша высота? Она еще над нами? Надо запрокинуться почти навзничь, чтобы увидеть витающую где-то высоко-высоко, почти под самым солнцем, круглую лесистую шапку. Выходит, что мы топчемся только у подножия.

— Привал три минуты!

Бойцы шлепаются сразу на спины, не снимая скаток, дышат широко раскрытыми ртами. Тут уж не до игры. Плечи у всех ходят ходуном. Только щекастый не унимается, ему охота похвалиться чем-нибудь перед гостем-спутником.

— У нас вот кто герой труда, лошадь Копчик, вон которая со звездочкой: она, понимаешь, на экспедиции…

Ноги натекают сладчайшей усталью, сидел бы так вечно… но команда беспощадно поднимает, толкает опять вперед. Идем, ничего не видя, кроме глинистой рыхлины под собой, идем, уже не вымеряя, не высчитывая, не веря обманной горной близи.

А она и впрямь обманна и капризна: только минуту назад горбина высоты висела над нами, а сейчас вот как-то вдруг ноги перестают ощущать под собой мучительный упор, по всему телу проступает нежданная, приятная облегчительность; непривычно чувствуешь, что шагаешь по ровному. Колеятся широкие дороги…

Бойцы оправляют на себе скатки, яростные лица их успокаиваются, тишает дых.

— Вершина, вершина!..

И вдруг — разрыв кустяной стены. Глаза не верят тому, что видят. В необозримой глубине — солнечная долина Куры с десятками крошечных дымящих селений, с трубами заводиков, с нитями дорог, подернутых голубоватой воздушностью. Налево — ослепительный, вот-вот готовый растаять мираж кавказского хребта: узорчато-снеговые шатры Дыхтау, Казбека, призрачно-отемненные контуры хевсурийских гор. Какой-то внезапный, головокружительный поворот мира.

Рота — на высоте тысячи двухсот метров.

Теперь ясна географическая идея района.

Долина Куры идет с востока просторно, вольно и зелено. Но в середину этой шири под X. врезается наш горный массив: здесь долина разбивается на два рукава, и дороги от одного к другому перехлестнуты как раз через высоту, на которой расположилась рота. Так что, если противник вздумает прорваться к перевалу через горы, он неминуемо попадает под точно рассчитанный, истребительный огонь третьей роты.

Целиной же, без дорог, пробраться нельзя: чаща горного леса — сплошное цепкое сплетение колючих кустов, жилистых вьюнов и сучклявостей, через которые можно только медленно прорубаться с топором в руках.

Однако помполит дерзает пойти целиной… Ему не сидится, не дышится спокойно даже после четырехчасового влезания на гору. Где-то за полкилометра сзади остался во втором эшелоне третий взвод: так вот, взводу нужно дать тему для проработки, провести с ним читку; там же, в третьем взводе, делается многотиражка… И, надумав перехитрить пространство, Бармин карабкается на вершину, которая густеет сплошной сучкляво-травяной дебрью, ныряет туда в обход всех дорог и продирается прямо чащобой… Возвращается часа через три, уже по низовой тропе, исцарапанный, взмокший, обалделый от жары, обидчиво отмахиваясь.

— Действительно, ну ее к черту, я лучше пять раз по дороге сгуляю!

Раздышавшись, он подтягивает ремешок и снова убредает по духотным, ныряющим то вниз, то вверх, выматывающим силы тропинкам, — на этот раз в первый взвод, расположенный впереди, на безымянном лобке. Там ударно роют окопы для пулеметов. Там прорабатывают цифры достижений за первую половину третьего, решающего года… может быть, к вечеру помполиту придется спуститься еще влево в лощину, где зарылся в кустистой гущине второй взвод, бойцы которого соревнуются со взводом батареи, занявшим позицию на участке роты.

На скате вершины — наблюдательный пункт комроты и комбатра: оттуда великолепно открывается весь солнечный мир низин. Противник еще не заметен и почти не слышен; лишь изредка доносятся вспыхи отдаленнейшей пулеметной стрельбы. Где-то впереди синяя кавбригада сдерживает его нажим.

По горке раскиданы посты наблюдателей, ротный и батарейный телефон, рация. Радист перекликается с кем-то на загадочном ласковом языке:

— Ваня третий… Ваня третий… Оля пятая…

— Фугас… Фугас…

Рядом в кустах вырыто квадратное углубление, уютно убранное зеленью. Получилось над обрывом нечто вроде комфортабельного, тенистого балкончика. Но балкончик — лютого назначения: в зеленом убранстве его просвечивает туловище станкового пулемета.

Пулеметчики столкнулись лбами над книжкой, гудят вслух. По заданию помполита прорабатывают средства противотанковой обороны.

И — зной, зной, нельзя из-под куста высунуть ногу: штанина накаливается, как жестяная, или — вот-вот затлеет…

У моего соседа, наблюдателя, курносоватое веснушчатое лицо хлебороба. Наводя бинокль попеременно в разные стороны, он находит еще время балакать со мной.

Характерно, что бойцы заводят чаще всего разговоры о местном крае, о его богатствах, о технизации его производительных сил. Здесь какое-то хозяйственное любопытствование. Веснушчатого моего соседа больше всего интересуют и восхищают металлические столбы-конструкции, бегущие насквозь через весь край. Он объясняет, что это магистраль Загэса идет навстречу линии Рионгэса. Скоро в знаменитом Сурамском туннеле вспыхнет свет. Поезда пойдут электрической тягой… Он еще рассказывает, что в районе уже на сорок процентов коллективизированы крестьянские хозяйства. Он читал сочинения Горького и Либединского.

— А где вы учились до Красной Армии?

— Я сельской не кончил. Потом сезонником работал в Батуме на строительстве, плотником…

Нечто заставляет его застыть с биноклем у глаз; в хищном трепете он окликает соседей:

— Вон за тую пуповину. Взять на два пальца влево, где пашня и черное чего-то. И мигает на солнце. Это ведь ихний гелиограф!

И впрямь — даже простым глазом можно уловить далекое зеркальное поблескивание, крохотное, как булавочный укол. Красноармейцы волнуются: поджигающее волнение игры, азарта.

— То уж совсем по-дурному себя обнаруживает. Если бы на войне, по этому огоньку смели бы всех в пять минут!

Звуки боя заметно нарастают: лопанье орудийных выстрелов, россыпи пулеметных очередей. Гроза близится к холмам, что влево от нас. Там шоссе, ведущее к перевалу.

Комроты сидит в траве, сцепив пальцы на колене, один глаз у него сдержанно прищурен. Он с непроницаемым видом выслушивает выкрики наблюдателей. В этом неразговорчивом человеке зреют какие-то свой, дальнобойные прикидки и расчеты.

Кажется, он недоволен тем, что рота попала во второй эшелон. Да и всем хочется туда, под перевал, куда противник направляет главный свой удар.

…Рота до вечера прислушивается с завистью к звукам чужого грохотного веселья.

В первые сутки бой до нее не доходит.

В эту ночь спим на вершине, пронзительно-сырой, студеной под утро. Помполит опять кладет в изголовье кружку, газетный сверточек, из которого торчит черенок ложки, кладет наган и полевую сумку. Как гудят, наверно, после трудового дня многострадальные его ноги в скошенных пыльных сапогах! Он засыпает раньше, чем успевает уронить голову на траву.

За день объявили себя ударными взвод управления и третье отделение второго взвода. Кажется, в одном из этих подразделений — красноармеец Переверзин.

Августовское утро. Солнце красновато ползет по травам, по листве, приятно присесть на припеке и отогреваться после студеной ночи.

Бойцам уже известна обстановка, создавшаяся к концу вчерашнего дня. Противник ведет наступление с востока подавляющими силами.

Вчера по шоссе занят красными крупный населенный пункт в направлении перевала.

На правом фланге противник наступал при поддержке бронепоездов и восьми бронемашин.

Против участка нашей роты потеснил кавбригаду и занял склоны безымянной высоты…

С нашего наблюдательного пункта эта высота, — вернее, плешивая ее маковка, обрамленная кустарником, — как на ладони. К ней ведут вниз петлистые лесные тропы.

Взводы с рассвета на своих позициях, разведка начеку. На нашей горке из куста торчит рогатая буссоль. То и дело перекликаются возбужденно наблюдатели.

И лесная тишина, как и люди, полна ожидания внезапности, застылого напряжения. Ротой овладевает безотчетное психическое состояние, готовое вылиться в неостановимый порыв…

Помполит Бармин сидит под кустиком, на припеке, деловито помусливая карандаш. Его кривые сапоги лежат на траве колесом. Около помполита человек пять молодежи. Это — актив, военкоры, политпросветчики, редакторы незамысловатых взводных газет, размножаемых через копирку. Проводники помполитовской работы в массу. В это утро, когда дула пулеметов и орудий насторожены, когда рота тоскует и лихорадит, чуя близость долгожданного противника, — в это утро помполит занимается трезвым прозаическим делом.

Актив тоже муслит свои карандашные огрызки и, лежа на животах, выводит под диктовку помполита:

— Проработать… службу заграждения, противотанковую борьбу. Викторину по этой проработке. Вопросы международного положения по блокноту агитатора.

Помполит складывает хозяйственно свои записки, словно инструменты. Глаза его, невыразительные, с белыми ресницами, щурятся на солнце. Помполит Бармин думает.

— Теперь… проведите между ребятами, по отделениям, такие лозунги… Первое: на этих вершинах показать бакинским рабочим… наше уменье драться за страну строящегося социализма. Строящегося социализма… Записали?

Парни пыхтят, откидывая набок головы.

— Второе: каждую высоту… обратить в неприступную крепость… защищающую социалистическое отечество…

Его голос настоятелен, требователен. Тут вовсе не рассудочная трезвость. Тут следует обежать мыслью все, начиная от Белорецкого завода, через тифозные колчаковские годы, через бои под Лисками, до хевсурийских сквозняков и до цифр первого полугодия 1931 года. Свои требования помполит выходил не только ногами, но и всей своею жизнью. Его голосом говорит класс, хорошо знающий, что такое война и чего надо требовать от войны.

— Каждую высоту обратить в неприступную крепость…

Не в крепость вообще … Как и не война вообще … Безотчетный молодой порыв, рвущуюся к опасности удаль и силу наполнить четким классовым смыслом, подсказать ей этот смысл, пронизать порыв стержнем осознанности — на это направлен упрямый упор всей работы помполита Бармина.

И вот он, отослав молодежь по взводам, спускается по тропинке на косых упористых своих сапогах, дельный, тихоголосый. Даже кавказское солнце не могло осмуглить его белесого, обманчиво-чахловатого румянца, выращенного в заводской тени… Бармин идет ко второму взводу, в ложбину, где залегла, тоскуя от нетерпения, молодежь, где горячие глаза напрягаются вперед, где сердца стучат, как у охотников… Помполит идет туда собрать накопившиеся за сутки рационализаторские предложения и проверить результаты соревнования с батареей.

Стрельба на главном направлении, слева от высоты, разгорается, как озорной костер, в который то и дело подкидывают смолистых сучьев. Частоту винтовочных пощелкиваний прошивает моторная трель пулемета.

Все ближе натекает раскаленная, сполошная атмосфера…

Над нашей наблюдательной горкой опять густеет бездыханный зной. Но над Хевсурийским хребтом копятся дальние тучи. Перекличка ротных и артиллерийских наблюдателей все тревожней, торопливей. И все явственнее невидимое наползание противника.

— У белого домика на холмике видна батарея!

Долговязый комбатр из кустов повелительно:

— Следить за ней.

У нашего комроты открылся наконец и второй глаз. Теперь в нем работает целый человек. Вескими шагами рыщет он по скату, прицеливаясь биноклем, словно отыскивая на всякий случай наивыгоднейшую точку для хищного прыжка. Он замкнут в себе, неприветлив на вид… Но как врубается каждое его немногословное приказание в память и волю бойца! Бармин отзывается о нем с уважением: «Волевой командир».

Дозорные кличут:

— По N-ской ветке движется бронепоезд!

— По N-ской ветке двигаются два бронепоезда!

Пламя костра все ближе, оно уже лижет безымянную высоту. Уже на участок роты отходят эскадроны, не сдержавшие натиска красных. Признаки близости противника просачиваются то там, то сям.

— Левее десять, ниже сто двадцать стоит пеший на дороге.

— Есть. Следить за этим пешим, куда пойдет.

— Движется по направлению к нам… Стоит…

С подошвы волнующийся голос телефониста:

— На пупке появились двое с красными повязками, помвзвода наблюдал их, схоронившись в кустах…

— Появилась и ушла значительная группа; очевидно, разведка. Ушла к скату.

— Следить!

Комбатр вещает в телефон:

— На нашу батарею. Возлагаются большие задачи. Оборона этой высоты. До последнего. Вплоть до пожертвования орудием. На крайний случай: отходить по южной дороге…

— …отходя, чтоб ни одной поломки не было, чтобы ни один боец не попал в плен!

— …Вопросы? Видите, почему я пускаю вас по этому пути: дорога проходит по лесу, вы скорее скроетесь там…

Наблюдатели выкрикивают наперебой:

— Бронепоезд открыл огонь по пупку!

— …Двое пеших: один сидит, один стоит. В направлении леса машет фуражкой.

— Левее десять, ниже тридцать пять, правее пятнадцати пять человек пеших по дороге…

Конечно, не гроза, а лишь подобие грозы окутывает высоту. Но все-таки нельзя отделаться в иные секунды от щемящего, толкающего вперед возбуждения, какое бывает перед настоящей опасностью… И ноги сами несут по кривулинам и зеленым туннелям троп — на горбину безымянной высотки, на участок первого взвода, где, несомненно, рота встретит первый удар противника.

Нечаянное зрелище открывается глазам.

…Первый взвод, затаившийся за редкими кустиками, занимает естественный гребень высотки. Серосуглинистая яма — наметка окопа для ручного пулемета. Перед гребнем — неглубокий выем, в котором ныряет дорога, поднимаясь на пресловутый безымянный пупок, окаймленный кустами. Он покат и весь на виду. А выем перед нашим гребнем что ни правее, то круче падает вниз, переходит в ложбину, потом в ущелье, через устье которого, как сквозь гигантские ворота, просматривается солнечный отрезок низинных огородов, селенья и железнодорожной равнины.

И видно: крошечные люди медленными стайками перебегают там по полю, в тени кустов прижались крохотные повозки, лошади, покинутые всадниками. Скачет трескучий перехлест выстрелов.

Вот он, кусок войны. Действует спешенная конница.

Человеческие стайки сплывают к краю невидимой от нас горной балки. Это синие. Они наступают.

В окопчике полулежит тот самый щекастый смешливый парень, который вчера одолевал гору с пулеметом на животе. И пулемет тут же, под локтем. Щекастый, не отрывая глаз, как и я, от долины, поясняет мне смысл разыгрывающегося там действа. Остальные бойцы отделения, замаскировавшись в кустах, слушают читку сегодняшней передовой из «Зари Востока». Передовая — об английском империализме.

Среди бойцов — знакомое лунообразное лицо бакинского бурильщика. Он порой прерывает читку.

— А вы, братва, все знаете, кто такой Ганди? А также про тамошних индийских крестьян? Какими налогами, скажем, жмет их английский капитал?

От солнца все огневеет кругом до потемнения в глазах. Кусты за пупком коварно пусты, напряжены безмолвием. Наблюдатели, оставленные в окопах по одному, зорко вперяются. Из долины — гулкие взрывы пальбы. Черная человеческая зернь вдруг катится там назад от балки.

— На станковый напоролись! — с ликованием сообщает мне щекастый.

Ликование — от молодости, от взвинченного безмолвия высоты, которое вот-вот взорвется какой-то неожиданностью.

И те, которые внимательно слушают про Ганди, спиной чувствуют то же самое и ждут…

Кусты за пупком все сильнее и сильнее притягивают к себе. Кажется, целые вороха шелестов крадутся там. Даже долина, где резко и замысловато меняется обстановка боя, интересует теперь меньше… Проходит несколько минут, и из леса, что против нас, вскачь вылетает конница. Всадники удирают спеша, не оглядываясь. Тотчас становится известным: последний эскадрон очистил пространство перед взводом.

Между нами и «красными» теперь больше нет никого.

— Взвод, по местам!

Это взводный командует, припав на карачки за кустиком. Бойцы мигом рассыпаются по окопам, по пулеметным позициям. На полянке остается один бурильщик, который, привстав на колени, озирается растерянно.

Щекастый, оборвав разговор, прилипает к пулемету, водит мушкой по пупку. Второй пулеметчик тащит из мешка диск. Еще один — длинношеий, с черными веснушками красноармеец, залегает с нами рядом.

Минута тишины, пустоты. Глаза даже болят от пристального глядения на зеленую опушку за выемом. Всех по индукции хватает одно и то же чувство. Нет, это вовсе не похоже на тревожное, поднывающее ощущение противника. Это — соревновательная, нервозная дрожь, какая бывает у ребят при игре в прятки. Обаяние друга, притворно злоумышляющего, притаившегося, крадущегося где-то по-вражески.

И…

Не мерещится ли? Два-три красных околыша скользят за листвой опушки. Вон унырнули за раскидистый дубок. По всему гребню кидается что-то горячим, дрожным вспыхом.

Комвзвода оборачивается с пригорка.

— Открыть огонь по перегеба… (язык не сразу слушается), по пе-ре-бе-гающему… противнику!

Бешеное лопанье выстрелов обрушивается на гребень. Что-то сорвалось с цепи наконец, ликует наперегонки, без удержу. Длинношеий, присевший рядом с окопчиком (оказался — командир отделения), самозабвенно рычит на щекастого:

— П-па наступающему пра-а-ти-внику… прицел два… Оч-че-редь!

Щекастый наводит дуло, дергается весь, изрыгая грохоты по ущелью. Щекастый дорвался, упивается сейчас, забыв все на свете. Над гребнем курится дым, трещит дикий пожар пальбы. Я вижу бурильщика, который ползет к нам на коленях, без фуражки, с забытой, все еще растерянной ухмылкой. И его захлестнуло… В дубняке, напротив нас, все многочисленнее промельки перебегающих; раскидистый куст начинает плеваться дымом — туда подтащили пулемет.

— П-па той же цели… Оч-че-редь!

Гребешок подтряхнуло: сзади ахнуло орудие. Длинношеий рыдающим голосом перекрикивает пальбу:

— Ат-тлич-но-му стрелку Сердецову… сбить наблюдателя!

— Ат-тлич… стрелку… вправо от серого камня… па-а командному составу… пра-а-тивника!

И опять:

— Оч-е-редь!

Бойцы отводят душу. Гром, удушливая гарь… Как расплата, неведомо откуда вырастает неторопливая фигура разрушителя романтики, помполита Бармина, горько покачивающего головой:

— Ну, для чего этак палить? Патрон денег стоит, сами знаете. А вы их сколько в минуту?.. Бросьте, ребята, обозначьте одной очередью и ладно!..

Как нарочно, за его спиной срывается и ревет станковый. Вот уж где полный разгул, ураган! У самого Бармина по забывчивости рука лихо сбивает фуражку на затылок… Однако он тотчас же спохватывается, лицо принимает прежнее сокрушенное выражение, и помполит, согнувшись, пробирается к расточителям. А бурильщик, все так же стоя на коленях среди поляны, остервенело лупит по воздуху фуражкой.

— Отходит, отходит! — захлебывается он.

В самом деле, у противника загадочное замешательство. Видны гимнастерки, улепетывающие в лес. Туда же скоком волокут пулемет. Стрельба по фронту сразу стихает. Ее сносит почему-то правее, на темную горбину леса за ущельем. Там, в дремучей гущине, вдруг открывается кромешная рвачка выстрелов. Оттуда взревывает яростное ура. С гребня посредники скачут во весь мах.

И красные выматываются назад, на нас, словно нет им отступления, кидаются влево по фронту, обходя наш гребень. Орудие бьет по ним в упор, на картечь.

Один из типичных эпизодов лукавой горной войны. Пока наш взвод приковывал к себе противника, спешенная конница синей Груздивизии из долины пробралась по лесным тропинкам ему во фланг и внезапно ударила. Красные оказались в тисках и теперь бросились на гребень напролом.

Их игра кончена.

Бурильщик мечется от окопа к окопу, почти пляшет, забыв свою нейтральность. У него нет ничего в руках, кроме фуражки, которую он всячески терзает — и все-таки никак не может вылить накипелое.

— Я вижу их… вон они, эй, товарищи! Вон они, за камнями… легли!

Взвод, бросив окопы, сразу меняет фронт влево. Противники залегли по обе стороны дороги, между ними не больше пятидесяти шагов. Проходит еще мгновение — пальба, дым. Бурильщик кипит, топчется, бьет себя кулаком по коленке. По обе стороны дороги бойцы встают во весь рост, со штыками наперевес — две стены штыков друг против друга. С той стороны, со стороны красных, — смуглые, большеглазые лица армян. Снизу, от нас, рычит ура. Сверху, от них, нечто гортанное, вроде «заргэ-э!»

И штыки с озверелым на махом жутко бегут друг на друга.

Еще мгновение. Шеренга проходит сквозь шеренгу, как пальцы сплетенных рук. Вот остановились, опускают винтовки, поднимается общий галдеж. У тех и у других, недавних противников, одни и те же. красные звезды на фуражках. Это сейчас — громче, виднее всего… Сверкают белозубые улыбки армян. Бойцы прикуривают друг у друга, идет похвальба, подшучивание… Вездесущий помполит уже сбивает около себя табунок синих и красных, он растолковывает: «Вот почему наша армия — интернациональная армия…»

Бурильщик, успокоенно натягивающий фуражку на голову, шагает ему на подмогу.

Длинношеий комотделения что-то прицеливается ко мне. Пока там, на гребне, посредники разбирают операцию, дав бойцам передышку, он подкатывается поближе.

— Вы бы нам вот что рассказали: про «Клима Саммит». Самую-то книжку мы читали, а вот интересно, как он ее писал, вообще… как писатели пишут. Из головы иль с жизни?

Для беседы мы устраиваемся поудобнее в окопчике.

— Нет, — спохватывается отделенный, — подождите, у нас еще есть в первом отделении ребята, да и во втором… тоже интересуются. Я сейчас!..

Никто не заметил во время боя, как ушло солнце и к высоте подкопились облака. Они идут ниже нас, путаясь мечтательно в волнистых лесных вершинах.

Вечер после отбоя.

Отгрохотала орудийная и пулеметная гроза по ущельям. Сказочная поволока сумерек одевает горы. Армия отдыхает. Рапорты начальников и помполитов подводят итоги отгремевшему дню. И очень часто в этих рапортах сухими техническими фразами регистрируется то, что имеет право назваться подвигом.

Вот сегодня: коммунист, красноармеец Воронец, когда для орудия на бронепоезде не хватило снарядов, вывалился на ходу (при скорости 15 км в час) через люк под вагон, пробежал рядом с поездом до площадки, на которой хранились снаряды; затем, получив снаряды, вернулся тем же манером (нырнув под бронепоезд) к своему орудию. Воронец повторял опасную для жизни вылазку несколько раз, и орудие работало бесперебойно.

Или еще: под дождем, при осклизлых скатах и дорогах, Азербайджанский полк, таща с собой орудия и пулеметы, в течение десяти часов проделал сорок три километра по диким вершинам и вышел внезапно в тыл синей Груздивизии. Внезапные действия полка изменили в корне всю оперативную картину. Случай этот можно поставить вровень с самыми блестящими образцами, показанными горной экспедицией Кавказской Краснознаменной армии.

Новый день маневров — новый реестр самоотверженных и безустальных усилий, новая эпопея ехидных обходов, дерзких и хитроумных ловушек. Подвижная и жилистая армия крепко обсела горы, знает их, для нее это родной, обжитой, обхоженный вдоль и поперек двор.

Но в рапортах Красной Армии отмечаются не только боевые и технические успехи. В них еще рассказывается, например, о том, как тепло и празднично приняло население грузинских деревень бойцов-тюрков Азербайджанского полка, нагрянувшего с гор в район синих. Об ударных темпах Сталинских ремонтных мастерских, за время маневров выпустивших досрочно два паровоза — в честь Кавказской Краснознаменной армии. О красных обозах, гуще хлынувших в период маневров к элеваторам; о том, что в районе за этот период хлебозаготовки доведены до семидесяти пяти процентов.

Они говорят о том, что грозовой грохот, сопровождающий красноармейскую учебу, что сверхсильное напряжение бойцов находится в постоянном, неразрывном ладу с деятельным рабочим гулом, с энтузиастическими темпами перестройки.

…Скоро в горах смеркнется совсем: поздний час. Но в долине около станции людно и празднично, горят фонари, играет музыка. Где-то на высоте укладывается под кустами, на остывшей траве, третья рота. После трех суток маневров она объявила себя ударной… И укладывается неторопливый, неулыбчивый, любящий дельность и ясность помполит Бармин, исходивший за день не меньше двадцати километров на кривых своих сапогах. Я спустился от него вниз, в долину, — тут, уже в разлуке, помполит Бармин осмысливался по-настоящему. Вспомнились подробности его жизни и быта, о которых он скупо обмолвился как-то на привале, под кустом:

— Оклад мой — сто сорок пять в месяц. Семья — жена, двое детей. Ну, снабжают нас, конечно, очень внимательно. Однако — семья в Батуме… а когда я жил отдельно, в Тифлисе, эту зиму, то тратил при всей экономии на себя одного девяносто рублей. Отчего? Нанял себе в Тифлисе учителя, ему сорок рублей. Два года живу, стремлюсь в академию…

И кочевое, небогатое его хозяйство, бережливо отложенное в изголовье… Она крепко делает то дело, в которое впряжена, — эта методическая, высокой внутренней настройки воля.

…У станции, по плоской сумеречной земле, ходят красноармейцы, девчата, местная молодежь. Только что кончился митинг. К стене станционного пакгауза детишки еще засветло натаскали камней, расставив их рядками — для сиденья: тут каждый вечер трещит и бьет синим светом кинопередвижка. Плещет до позднего детский смех. В головах ребятишек надолго останется ярким праздником эта музыка, летние сумерки, кратковременная сказочная гостьба Красной Армии. Оно, это счастливое поколение, не знает и никогда не узнает, что такое былая солдатчина, со смрадными портянками, молебнами, публичными домами…

Медный оркестр играет на платформе. Стелется гул пляски.

Примечания

править

Опубликован в журнале «Локаф», 1931, № 12, декабрь. Рассказ написан под живым впечатлением: сам писатель летом 1931 года участвовал в маневрах Красной Армии. Красноармейская жизнь захватила писателя, вновь напомнила незабываемые годы боевой молодости. Об этом Малышкин рассказывал своему другу — писателю Федору Гладкову: « — Впервые мне пришлось делать труднейшие переходы по горам. Думал, не одолею этих страшных высот и скал: вырос я на равнине, горы видел издали, а тут извольте брать их с бою!.. Но удивительно, понимаете, хорошо было. Никогда я не чувствовал такого прилива сил и храбрости. Знаете, до иллюзии я испытал весь боевой пыл сражения. Только и было одно в душе — бить и крушить врага. Даже бессонные ночи, постоянное напряжение были для меня потребностью. И как в былые дни гражданской войны, я чувствовал, нет, не чувствовал, а просто всем существом сливался с этой огромной силой человеческого массива, где каждый мой шаг, каждое мое действие были только волей и целью этой сплоченной, монолитной массы. Собственно, себя как личность я ощущал по-особому — сильным, богатырски неотразимым. Помню, брали мы одну неприступную возвышенность. Я горел в этом бою, нитки сухой не было, запалился, но рвался вместе со своим подразделением все выше и выше. Был момент, когда мы после удачного обхода врага бросились врукопашную. Я не особенно способен к крику и реву, но, кажется, никогда в жизни так победоносно не орал „ура“, как в эти минуты. Мы были героями, и я смеялся и боролся со слезами от счастья».

И, рассказывая об этих событиях, Малышкин волновался, и у него блестели глаза и дрожали руки.

« — И я понял, — заключил он с убеждением, — что мы, русские, очень воинственный народ и никогда, ни при каких условиях не позволим никому, даже сильнейшему и свирепейшему врагу, захватить нашу землю. И потому что мы, самые трудолюбивые люди, сумели сами отвоевать свою свободу, свое достояние, свое государство, да, еще построить его так здорово (он с гордостью подчеркнул слово „здорово“), мы будем драться со всяким врагом так же здорово. Народ наш — носитель правды, а это безгранично объемное слово. Ни в одном языке нет такого слова, с таким огромным содержанием. А носитель правды непобедим. Мы и правдой живем хорошо, мы и дрались за эту правду хорошо и будем драться не на жизнь, а на смерть» (Ф. Гладков «О литературе». М., 1955 г., стр. 206—207).


Источник текста: А. Г. Малышкин. Сочинения в двух томах. Том 2 — Москва: Правда, 1965 (Библиотека «Огонек»).