Чернов В. M. В партии социалистов-революционеров: Воспоминания о восьми лидерах
СПб.: «Дмитрий Буланин», 2007.
НАТАНСОН МАРК АНДРЕЕВИЧ
правитьМарк Андреевич Натансон — одна из своеобразнейших фигур русской революции. Но он не был ни писателем, ни оратором, ни героем сенсационных приключений, чье дело ярко говорит само за себя. Это был организатор, стоящий за спинами того, другого, третьего и для посторонней публики легко заслоняемый ими. Оценка таких людей обычно приходит с запозданием. Но странно, что менее всего знают о нем в той еврейской среде, которая его породила и безраздельно отдала общероссийскому движению. А между тем хотя бы Лев Дейч, ни с чьей стороны не встречая возражений, признает его «самым выдающимся из евреев-революционеров 70-х годов». Можно прибавить, что он был и в дальнейшем одним из лидеров движения, сошедшим со сцены лишь в 1919 году и не перестававшим быть политически активным до самой смерти. Род Натансонов, как узнал я впоследствии, происходил из Свенцян. Два брата, Марк и Натан, родились в зажиточной еврейской семье и оба учились в Ковенской гимназии. Но дальше их жизненные пути разошлись: Марк поступил в Военно-медицинскую академию и стал на революционный путь, увлеченный на него, как считали в семье, его женою Ольгой, урожденной Шлейснер, — женщиной обаятельной, с огромным темпераментом и редким по силе характером. Натан же нашел своим деловым способностям приложение на коммерческом поприще, с братом сохранял крепкую связь и не раз выручал его в невзгодах, связанных с долею революционера. Он всегда был убежден, что Марк также мог бы стать крупным дельцом и коммерсантом: недаром его, как настоящего маэстро в области учета и контроля, впоследствии часто приглашали на крупные посты по этой специальности, несмотря на затруднения, связанные с перманентной «неблагонадежностью». Связь с ним Натана вплоть до своей смерти объяснялась общим его настроением свободомыслящего интеллигента, большого ценителя гневной сатиры Щедрина. Но болезнь унесла его в могилу года на два раньше брата…
Впервые я встретил Марка Натансона в 1890 году саратовским гимназистом старших классов; он же, родившийся в 1850 году, был уже закончившим свою вторую ссылку ветераном. В первую ссылку он попал в 1872 году — меня тогда еще не было на свете. Между нами был возрастной промежуток почти в четверть века.
Русская молодежь того времени рано начинала жить политической жизнью; зато и средний возраст жизни революционера был ужасающе короток. Помню, революционеров, едва переваливших за тридцать лет или даже подошедших к этой грани, мы уже награждали титулом «наши старики».
На политическом небосклоне Саратова Натансон появился, как яркая комета с длинным световым хвостом прошлой славы.
Русская революция началась для нас с полулегендарного «кружка чайковцев». {Кружок чайковцев («Большое общество пропаганды») — революционная народническая организация начала 1870-х гг. Зародилась в Петербурге в ходе студенческих волнений 1868—1869 гг. как группа противников С. Г. Нечаева. Название по имени Н. В. Чайковского — условно. Ядром организации стал кружок самообразования студентов Медико-хирургической академии М. А. Натансона, В. М. Александрова, А. И. Сердюкова, к которым примкнули Н. В. Чайковский и Н. Ф. Лермонтов, а затем кружок С. Л. Перовской. Беспринципности «нечаевщины» чайковцы противопоставили высокие нравственные требования к своим членам. Основная задача организации помимо самообразования — объединение передового студенчества Петербурга и других городов, а затем — пропаганда среди рабочих и крестьян с целью подготовки социальной революции. Организация имела отделения в Москве, Киеве, Одессе. Члены организации готовили пропагандистов для работы «в народе», издавали и распространяли революционную литературу, являлись инициаторами «хождения в народ». Летом — осенью 1874 г. почти все чайковцы были арестованы, многие осуждены по «процессу 193-х». В дальнейшем бывшие члены организации участвовали в создании «Земли и воли», «Народной воли», а в начале XX в. — партии эсеров.} И вот нам открывали, что имя Н. В. Чайковского прилипло к кружку лишь по недоразумению; Чайковский после ареста более ярких членов кружка выпал из него, ушел в странную секту «маликовцев», или «богочеловеков».
Подлинною «осью» кружка была чета Натансонов: Марк и первая жена его Ольга, которую Лев Тихомиров считал «второю Софьею Перовской». Натансоновцы устроили побег из тюрьмы самого блестящего из членов кружка, знаменитого П. А. Кропоткина. Они же устроили известную демонстрацию на Казанской площади в 1876 году, на которой Натансон шел рядом с Г. В. Плехановым и развернувшим красное знамя рабочим Потаповым.
Мы знали, что русское социалистическое «подполье» раздиралось тогда распрей между «лавристами» и «бакунистами»; и вот нам открылось, что именно Натансон первый установил договорную связь между кружком чайковцев, носившим бакунистско-кропоткинскую окраску, и солиднейшими из русских лавристов; что для этого он сумел тайно съездить в Цюрих и заручиться санкцией на объединение «самого» Лаврова; и что в Петербурге он же установил связь и с литературным «надпольем» движения в лице Н. К. Михайловского и его группы. Тут впервые, по инициативе вечного раздаватсля кличек Д. Клеменца, стали его шутливо называть «собирателем земли Русской» или «Иваном Калитой русской революции». Но то, что шло дальше, уже совсем выглядело чудом.
Натансон, самовольно покинув место первой ссылки, не только объехал северные народнические группы и сплотил их в единый союз, впоследствии принявший имя «Земли и воли» {«Земля и воля» — тайное революционное общество народников, основанное в Петербурге в 1876 г. Видными деятелями общества со времени его основания были М. А. и О. А. Натансон, А. Д. Михайлов, Г. В. Плеханов, А. А. Квятковский, Д. А. Лизогуб, В. А. Осинский, О. В. Антекман и другие. Позже в него вступили С. М. Кравчинский, Д. А. Клеменц, Н. А. Морозов, С. Л. Перовская, Л. А. Тихомиров, М. Ф. Фроленко. Землевольцы признавали возможность особого (некапиталистического) пути развития России, основой для которого должна была послужить крестьянская община. Они считали необходимым приспособить цели и лозунги движения к самостоятельным революционным стремлениям, уже существующим, по их убеждению, в крестьянстве. Эти требования, обобщенные в лозунге «Земля и воля!», сводились программой общества к переходу всей земли «в руки сельского рабочего сословия» с «равномерным» ее распределением, к «полному мирскому самоуправлению», к разделению империи на части «соответственно местным желаниям». Основную революционную силу землевольцы видели в крестьянстве, рабочему движению отводили подчиненную роль. Исходя из неизбежности «насильственного переворота», землевольцы выдвигали на особо важное место «агитацию» главным образом «путем дела» — бунтов, демонстраций, стачек. Принципами организации стали дисциплина, взаимный товарищеский контроль, централизм и конспирация. В обществе постепенно сформировалась фракция террористов-политиков (А. Д. Михайлов, Н. А. Морозов, Л. А. Тихомиров, А. А. Квятковский и другие), считавшая основным средством политической борьбы с самодержавием систематическое применение террористических методов, что привело в 1879 г. к расколу общества на две организации: «Народную волю» и «Черный передел».} подобно прежней группе того же имени, тяготевшей к Чернышевскому, но и представил лучшую программную схему революционного народничества. Основная мысль его при этом сводилась к следующему: во-первых, лавристы, бакунисты, чайковцы и т. п. должны спуститься «с облаков на землю». Они должны признать «открытыми» вопросы будущего движения и отложить до лучших времен все свои споры о проблемах, являющихся «музыкой будущего», должны принять за основу своей борьбы тот реальный минимум потребностей и запросов, который уже усвоен народным сознанием и может прочно оплодотворить его волю.
Во-вторых, надо отвергнуть поверхностную, летучую агитацию и распыление сил во вспышкопускательстве: социалисты, желающие возглавить народные движения, должны «осесть» в народе и быть в нем приняты как свои, мирские люди, естественные вожаки во всех делах. Все тот же брызжущий остроумием Д. А. Клеменц шутливо определил натансоновцев как вгнездившихся «троглодитов» деревни. В связи с этим Натансон уже с первой своей ссылки, блестящим студентом Военно-медицинской академии, первый выступил против нашумевшей тогда «нечаевщины», {«Нечаевщина» — образ революционной политической деятельности, когда достижение цели оправдывается применением любых средств и методов; синоним абсолютного аморализма, вероломства, коварства и откровенного цинизма в политической деятельности. Термин получил название по фамилии участника революционного движения конца 1860 --начала 1870-х гг. С. Г. Нечаева, автора печально известного «Катехизиса революционера», фанатика, авантюриста и мистификатора. Была решительно осуждена и отвергнута большинством русских революционеров-народников.} а позднее настоял на четком отмежевании от всяких авантюр с «золотыми грамотами», подложными царскими манифестами и т. п.
По инициативе Натансона из только что начинавшего входить в употребление расплывчатого, общелитературного понятия о «народничестве» выкристаллизировалось понятие более тесное и строгое: народничество в собственном смысле этого слова как деятельность не только среди народа и для народа, но и обязательно через народ, чем исключалось использование его как простого орудия; все должно быть проведено через его сознание и волю, ничего не должно быть навязано извне или предрешено за его спиною. Уже этого было довольно, чтобы возбудить наше почтительное уважение. Но общий образ Натансона был закончен в нашем воображении еще одной, последнею чертою. Всем нам была знакома похожая на сказку повесть о необыкновенном конспиративном гении Александра Михайлова, этого ангела-хранителя всех дерзновенных предприятий грозного террористического Исполнительного Комитета партии «Народной воли»; и вот нам открыли, что этот легендарный организатор и конспиратор сам считал себя до такой степени учеником и преемником Натансона, что в знак этого взял себе тот же самый нелегальный псевдоним — «Петр Иванович», под которым в землевольческих рядах знали «Марка Мудрого»…
Оговариваюсь: в Саратове наше общее представление о вернувшемся из Якутии ветеране составилось не сразу: то была мозаика отрывочных данных и впечатлений, доходивших до нас с разных сторон, из источников разной степени осведомленности и достоверности. Впоследствии нам пришлось их проверить по рассказам таких людей, как старый землеволец Осип Аптскман или плехановец Лев Дейч, для которых вся жизнь Натансона была открытою книгой. Первый считал «Марка» «человеком огромной энергии, железной воли и крупнейших организаторских способностей». А Дейч, обычно очень скупой на хвалебные отзывы о людях «не своих» или даже не совсем своих, говорил, что не помнит «другого деятеля, который пользовался бы таким влиянием, уважением и могуществом, как Марк». На взгляд Дейча, он вообще «почти затмил славу всех знаменитостей своего времени». А для этого надо было быть человеком исключительно большого калибра…
Натансон всем стилем своей натуры резко отличался от окружающих.
Вера Фигнер когда-то так характеризовала одного из видных народовольцев, Михаила Фроленко: «Числившийся во время процесса 193-х {„Процесс 193-х“ („Большой процесс“) — суд над участниками „хождения в народ“. Проходил в Особом присутствии Правительствующего сената с 18 октября 1877 по 23 января 1878 гг. Наиболее крупный политический процесс в царской России. Подсудимые были участниками не менее 30 разных (главным образом пропагандистских) кружков. Однако почти все они (177 человек) обвинялись в организации единого „преступного сообщества“ с целью государственного переворота. Центральным событием судебного процесса была речь И. Мышкина, который обосновал революционную программу народников. Наряду с другими судебными процессами 1877—1878 гг. „процесс 193-х“ ускорил переход народников от анархистского аполитизма к политической борьбе с самодержавием.} привлеченным, но не разысканным, раз и навсегда оторвавшийся от всех уз и благ легального и буржуазного существования, он с 1874 года жил жизнью революционной богемы, без постоянного имени и пристанища, среди ряда странных метаморфоз и чудесных приключений, герой и бродяга, не знающий, кем он будет завтра, где и как кончит свое сегодня».
Более или менее полинявшими копиями этого оригинала изобиловала вся эпоха заката «Народной воли». В конце 80-х годов главный шквал революции уже отшумел; ненастные ветры реакции разносили повсюду лишь «последние тучи рассеянной бури». Всего характернее был тип «вечного студента», часто переходившего на положение вечного тюремного сидельца. Не в местах ссылки только, но и на собственной родине выглядели они какими-то доморощенными чужеземцами и горько посмеивались над самими собою, что главное их занятие — «пущать революцию промежду себя». Меньше всего походил на них Натансон.
Внешне он выглядел, скорее всего, как профессор. Спокойно и уверенно откинутая назад голова с высоким лбом, карие, внимательно ощупывающие собеседника глаза из-за золотой оправы очков, мягкая, шелковистая борода, вся осанка и манеры, смягчающие своей вежливостью строгую серьезность, порою с холодным отливом суровости, веская неторопливая речь, прерываемая иногда намеренной недоговоренностью, заставляющей собеседника настораживаться, — все в нем было солидно и импозантно. Он был сдержан и себя не навязывал. Однако когда кто-нибудь, явившись к нему с важным делом, его не заставал, то лица, его замещавшие, словно сговорившись, в один голос отзывались: «Подождите, вот Марк Андреевич приедет», «Это уж как скажет Марк Андреевич». Так было в служебных делах, так было и в делах революционных.
В Саратов он приехал с репутацией и рекомендациями, в революционной среде тоже не обычными. Уже к концу своей второй сибирской ссылки он имел то, что называется общественным положением. Как главный счетовод Кругобайкальской железной дороги, он снискал себе репутацию чуть ли не гениального ревизора и контролера. Судьба словно специально послала ему в руки начальника контроля Козловско-Саратовской и Баскунчакской железных дорог генерала Козачева, отчаянно боровшегося с оргией злоупотреблений и хищений, разъедавшей все железнодорожное хозяйство.
В Натансоне, не говоря уже о щепетильной честности, он нашел человека совершенно исключительной трудоспособности, опыта и энергии; он не мог им нахвалиться: «Не человек, а клад!». Местные охранники насупились, особенно когда узнали, какие широкие полномочия получил он по набору себе сотрудников. Но бравый, наивный и самонадеянный генерал ничего не желал слушать. Он кричал, что лучше всех знает секрет, как неблагонадежного превратить в благонадежного: надо найти для него служебное поприще, стоящее на уровне его дарований, да положить ему двух-трехтысячный годовой оклад! Все кругом посмеивались по поводу того, «до какой степени сумел Натансон крепко оседлать Его Превосходительство!».
Начальник охранки сердито ворчал, что следом за железнодорожным ведомством и многие другие стали превращаться «в караван-сараи для поднадзорных и неблагонадежных». В городских и земских учреждениях, в средних учебных заведениях, в музеях и библиотеках — везде потребовались люди повышенной интеллигентности и работоспособности. Все легче и чаще повсюду проходили назначения, в которых, справедливо или нет, незримо чувствовалась «рука Марка». В губернии складывались кадры интеллигентских работников всех видов, видевших в Натансоне высший авторитет. То была фактически организация в зародыше, тем более удобная, что она себя организацией не сознавала. Осторожный и терпеливый, старый «собиратель земли» не торопился се оформить. У него был уже «взят на учет» весь уцелевший от прошлых времен или отбывший былые репрессии революционный актив; он создал опорные пункты в таких центрах Поволжья, как Самара и Нижний Новгород; он обновил былые связи со столичными литературными кругами, в которых тон задавал Н. К. Михайловский.
В короткое время он стал непременным участником всех культурно-просветительных и гуманитарных начинаний Саратова; и это несмотря на то, что никогда он не стремился ни ораторствовать, ни выдвигаться на особенно заметные места. Он приобрел известность как «муж совета», особенно в вещах, требующих искусства протянуть сквозь игольное ушко административных разрешений туго свитые канаты либеральных и революционных причалов.
Под либеральным губернаторством героя какой-то войны — не то турецкой, не то среднеазиатской — генерала А. И. Косича Саратов все еще жил до некоторой степени под климатом «эпохи великих реформ»; он имел даже такой «своезаконный» культурный центр, как «Общество любителей изящных искусств» с вечерами литературной секции, куда валом валила публика и от которых на жандармерию веяло митингом и крамолой. Полиция нервничала и скоро прибегла к тактике подсыла специальных посетителей, ставивших докладчикам самые щекотливые и коварные вопросы. Помню, как однажды местный златоуст, адвокат Самуил Кальманович, под предлогом критического анализа книги Беллами «Через сто лет» излагал даже теорию концентрации капиталов и ее автоматического перерастания в систему коллективизма. Когда же темные личности, явно подосланные с провокационной целью из полиции, потребовали наглядного объяснения, как надо себе представлять это «перерастание», лектор вместо ответа рассказал якобы киргизскую сказочку о спасении «собаки, едва не заеденной блохами». Ее научили долго стоять по самую шею в воде, пока все блохи не переберутся на единственно сухое место — голову; потом, пядь за пядью, погружать и голову, оставив наружу только высунутый во всю длину язык. А потом — щелк пастью! Вопрошающие оторопели, стены зала потряслись от хохота публики, и эхо от него долго еще отзывалось во всех углах города…
Но возмездие было уже не за горами: «Общество» вскоре получило свыше приказ: не допускать на вечерах литературной секции ничего, кроме чтения вслух классиков. Всеобщее волнение достигло апогея — обнаружились всевозможные формы протеста, вплоть до самозакрытия общества. И тут Натансон изумил всех: коротко и холодно доказал, что всякий протест будет объективно самоубийством… Что же делать? И снова он ошеломил всех: «Предлагаю выработать программу чтения… Шекспира и Шиллера!». Все недоумевали, но оказалось, что он уже подобрал целую программу таких отрывков, что, поданные в известной связи, да еще в исполнении отличных чтецов, они производили не меньший фурор, чем самые зажигательные прокламации…
— Ну и умница же этот Натансон! Спас положение. А в каких дураках оставил всех наших «голубых» мымрецовых! — только и было слышно в Саратове, начиная от скромной комнатушки поднадзорного и кончая губернаторским домом. Ибо губернатор отлично понимал, что удар по Обществу был косвенным ударом по нему самому, что его хотели провоцировать на заступничество за свое детище и подвести таким образом под немилость и опалу… и что выручил его Натансон!
«Теперь у нас тыл обеспечен, — сказал себе Натансон, — попробуем перейти от обороны к нападению!» Случай скоро представился.
В то время в Саратове кончал свои бесконечные жизненные мытарства один из самых искренних и вдумчивых народников-беллетристов, вечно гонимый судьбою и властью С. Каронин-Петропавловский, его трогательный образ хорошо зарисован М. Горьким в воспоминаниях, продолжающих «Мои университеты». Тяжкая болезнь, от которой его избавила лишь милосердная смерть, и самые последние слова его: «Я открыл, что умирать гораздо легче, чем жить…» — все произвело в городе глубокое впечатление.
Натансон взялся сам за устройство его торжественных похорон и немедленно произвел под величайшим секретом генеральную мобилизацию. Скромно и незаметно было начато обычное похоронное шествие. Но по мере его продвижения точно по мановению волшебного жезла оно обрастало присоединяющимися, росло наподобие снежного прокатываемого кома по глубокому снегу: к нему последовательно присоединялись то ученики средних учебных заведений, то земско-городские служащие, то члены культурно-общественных организаций, то рабочие разных заводов, а под конец превратилось в никогда еще невиданную в Саратове всенародную манифестацию, чему содействовали сами обыватели, поголовно высыпав на улицу, чтобы узнать: какого такого важного генерала так пышно хоронит весь Саратов. А не лазивший за словом в карман адвокат Кальманович удовлетворил обывательское любопытство фразой, долго переходившей потом из уст в уста: «А это такого генерала, который при жизни и штанов-то крепких не имел!».
Меня уверяли, что тюремные «Иваны», а за ними и вся шпана Саратова отозвались на это новыми частушками, распевавшимися по всем камерам и городским ночлежкам и отражавшими невольное уважение к «политике» с язвительной насмешкой пополам:
Политически робята --
Знаменитые мозги:
Брюки рваны без кармана,
Без подметок сапоги…
Натансону долго все сходило с рук. И о нем среди обывателей поползли слухи и несся смущенный шепот: «Нет, этот самый Натансон — не простой человек, у него где-то там „рука“ есть… голыми руками его не возьмешь!».
Для того малокультурного времени все это было в порядке вещей. В воспоминаниях Горького рассказано, как подобным же образом в Нижнем Новгороде зародились и пошли гулять по свету легенды о В. Г. Короленко после его победоносной обличительной кампании против местных воротил. «Он к нам из самой заграницы прислан: не то английской королевы племяш, не то другому какому-то чужеземному королевичу, отсюда и есть имя ему — Короленко. Свыше назначен, все как есть сбирается тут выведать и вывести на свежую воду. Потому и тронуть его не моги, а ежели где что не в порядке — только держись, да хорони концы в воду…»
Для нас, только что вступавшего в жизнь молодого революционного поколения, Натансон не мог быть непосредственным учителем, духовным отцом, предметом преклонения и любви: ни с какими юношескими кружками он дел не имел. Молодежь слишком неосторожна и не умеет держать язык за зубами, организатор же должен быть всегда начеку. Он окружал себя людьми многократно проверенными и перепроверенными: лишь они — да и то не в равной степени — могли считать себя посвященными в его планы.
На нас, молодежь, от него веяло какой-то холодной загадочностью. Так, в кружке, где участвовал лично я, был руководителем необыкновенно всем нам полюбившийся бывший ссыльный, старик Балмашсв, служивший библиотекарем Коммерческого клуба. Это его сын, тогда шестилетний мальчик Степан, впоследствии вписал свое имя в летопись русского освободительного движения необыкновенно отважным поступком: под руководством Гершуни он сумел в офицерской форме проникнуть на прием к всесильному временщику министру внутренних дел Сипягину и револьверным выстрелом прекратить его усердную, самодурную службу своему державному повелителю.
В. А. Балмашсв сумел пропустить через свои руки несколько поколений учащейся молодежи — руководил их чтением, сбирал в кружки, читал там по довольно случайному выбору, но неизменно верному чутью наиболее увлекательные журнальные статьи или главы из больших трудов. Его бесконечная любовь к молодежи сделала эту библиотеку подлинным оазисом в песчаной пустыне окружающего мещанства, стяжательства и карьеризма. В то время как «отцы» нравственно иссыхали в ней, их «дети» учились у тихого, болезненно выглядевшего библиотекаря двум великим вещам: любви к знанию и любви к человеку. В Саратове нельзя было счесть юношей и девушек, в которых он заронил первую искру самостоятельной мысли, согретой насквозь самой широкой и чистой гуманностью; никто, как он, не умел быть таким будильником личной и общественной совести. Юные сердца отзывчивы, и мы любили вдохновителя наших кружковых чтений и последующих жарких споров так, как только дети могут любить отца. Преданность его самого тем идеям, которые он неустанно проповедовал, была безграничной и всеохватывающей. Но при всем этом у него была натура по-славянски раскидистая, недисциплинированная и слабовольная, лучшим показателем чего служила его подверженность «сивушному малодушию» — время от времени на него набегала запойная стихия с тяжкими бредовыми последствиями. В наших глазах это как будто его и не роняло: в дни припадков мы возились с ним, как заботливые, любящие няньки, и он становился нам от этого как будто еще ближе и роднее.
К Натансону молодежь относилась не с такой внутренне согретой любовью. Наш «балмашевский» кружок по отношению к нему не выходил из рамок холодного почтения и выжидательной настороженности. Можно даже сказать, что мы были к нему в безмолвной оппозиции, поскольку до нас доходили слухи, что Натансон прозвал наш кружок «приготовительным классом» к политическому образованию и отзывался о нем весьма иронично, а на Балмашева смотрел «сверху вниз», с некоторой снисходительной терпимостью. Мы за своего учителя бесконечно обижались. По совести, однако, у нас было смутное чувство, что право смотреть сверху вниз на большинство окружающих у Натансона есть: недаром же столько людей без всяких с его стороны специальных усилий глядели на него снизу вверх.
От зоркого глаза Натансона не укрывалось ничего. Ни один из кружков молодежи, а ими Саратов был очень богат, не оставался ему не известным и даже специально не обследованным. Непосредственно с ними он дела не имел и на их собраниях не появлялся, но у него везде оказывалось какое-нибудь «око», неведомо для самого себя сбиравшее для него разведочные данные, и он был в курсе всего. В особенности занимал его как прирожденного организатора вопрос, что за новые силы зреют и выдвигаются в них, кого можно зачислить в основные кадры будущего революционного набора? И потому Натансон, зная все, что происходит в наших кружках, следил за всем через третьих лиц и лишь изредка и как будто случайно брал к себе «на смотр» отдельных, подающих надежды на роль «кадровых» элементов. Обладая колоссальной памятью на людей, он поручал привести к себе то одного, то другого из показавшихся ему более интересными, чтобы посмотреть и составить себе о нем собственное впечатление; и раз показавшегося ему на глаза никогда не забывал: пишущему эти строки пришлось в этом убедиться на личном опыте.
Однажды — не помню точно, что было предлогом — пришлось мне побывать в его квартире. Занялась мною, собственно, его жена Варвара Ивановна, очень обходительная и доброжелательная женщина. Сам же он зашел мимоходом, внимательно осмотрел меня своими умными серыми глазами, прислушался к ходу разговора — и улетучился.
Когда товарищи по кружку расспрашивали меня о впечатлениях, я затруднился ответом. Кроме общего впечатления большой импозантности и некоторого холодка, связанного с настороженностью, я ничего передать не мог. О чем я с ним говорил? Да ни о чем. Это не такой человек, к которому так вот придешь и начнешь говорить, разве сам он станет исповедовать, либо что-нибудь тебе откроет и на что-нибудь пошлет… «Ну, а если бы он позвал и на что-нибудь послал, пошел бы ты?» — спрашивали меня. «Право, не знаю, пожалуй, и пошел бы, — был мой ответ. — Хорош он или плох, но другого такого нет…»
Я потерял было из виду Натансона, покинув нахмурившуюся на меня Саратовскую гимназию, чтобы получить аттестат зрелости в более гостеприимном Юрьеве (Дерптс); но, поступив оттуда в Московский университет, опять оказался в кругу его зрения.
На одном из «разговорных собраний» я познакомился с пожилым, худощавым господином, который оказался Н. С. Тютчевым. Он «доверительно» сообщил мне, что ставится попытка сосредоточить в одной всероссийской организации все наличные революционные силы, причем рассчитывают и на петербургскую группу народовольцев, и даже на более покладистую часть социал-демократов, и закончил нашу беседу, назначив мне свидание с другим лицом, кото-рос обо всем со мной переговорит более основательно.
В назначенный для свидания день я неожиданно увидел знакомую мне фигуру М. А. Натансона. Под ним в Саратове тоже почва уже горела, и он благоразумно перебрался в тихий Орел, куда перетянул и главный личный состав своего «политического штаба». За это время его план подготовительных работ подходил к концу, и он жил уже «накануне» выступления с открытым забралом. От него, конечно, опять ждали нового слова, и он посвятил меня и моих товарищей в его сущность. Натансон снова выступал «собирателем земли, Иваном Калитою», только в более широком масштабе. Он лелеял план предупредить назревавший распад всего освободительного движения на три лагеря: марксистский, народнический и либеральный.
Взяв на учет все уцелевшее от прошлого, вернувшиеся на свободу и новые нарастающие силы, он без устали ездил и доказывал: время разойтись еще будет впереди, теперь же общий интерес — отложить борьбу между собою до победы над общим врагом — самодержавием. У народников и марксистов, в конце концов, цель одна; в социальной политике (впрочем, не столько в области рабочего, сколько аграрного законодательства) они, вероятно, довольно серьезно разойдутся, но забегать вперед нечего: пока монархия не сброшена, ведение этой социальной политики целиком в се руках и нам думать о воздействии на нее в существенно неодинаковом направлении нет ни объективной возможности, ни смысла. Придется ли марксистам и народникам в свободной демократической России разойтись по спорным вопросам и оспаривать друг у друга власть, или же удастся найти какую-то компромиссную линию — покажет время; в европейских партиях умеют мирно уживаться и не такие еще разногласия. Либералы, конечно, дальше от тех и других, чем сами они друг от друга. Но рознь между русскими либералами и социалистами тоже не надо преувеличивать; это, скорее всего, разница между «отцами» и «детьми»; лучшие русские либералы — полу социалисты. Это наши попутчики на значительную и самую решающую часть пути. Итак, впредь до свержения самодержавия и утверждения демократических свобод и самоуправления нужна одна единая партия освобождения и с нее достаточно программы (или, точнее, платформы) совершенно конкретных требований, в которых не должны быть забыты интересы ни одной ныне недовольной группы: ни рабочих, ни крестьян, ни кустарей и ремесленников, ни людей либеральных профессий, ни иноверцев, ни иноязычных, ни иноплеменных меньшинств — словом, никого. Пусть это будет выглядеть чем-то эклектичным — не беда: для нашего времени, когда ради ликвидации самодержавия программе его надо противопоставить программу совокупной общественности, важнее всеохватывающая широта программы, чем се углубленность. Всякому овощу — свое время: углублять и размежевывать будем потом, ныне же — одна программа, одна партия, один фронт — демократии против деспотии!
Свидание было кратким. Натансон спешил в Петербург и ограничился краткой характеристикой новой революционной программы. Она выглядела импозантно. В основе было объединение решительно всего способного на борьбу, от либералов до народовольцев и социал-демократов. Дальнейшую беседу Марк Андреевич отложил до своего возвращения из Петербурга, а пока советовал мне хорошенько подумать о том, что он говорил,
Однако из Петербурга Натансон поехал прямо в Орел и потому вызвал меня туда. Ничего нового выяснить для меня он мне не мог.
После посещения Орла я ознакомил товарищей по народовольческому кружку с планами создания новой всероссийской революционной организации. Все мы сошлись на том, что оказывать ей всяческое содействие следует, но со вступлением в нее надо повременить, выждав появление печатной программы и обосновывающих ее брошюр. Натансон предложил мне в Москве связаться с П. Ф. Николаевым. Я отправился к нему, и он пытался завершить мое «обращение». Но все его уговоры оказались напрасными.
Натансон не мог быть первым человеком своего направления, дающим ему его credo. Он был по природе «вторым человеком», который по идейному заказу первого, под данным и освященным им знаменем проводит мобилизацию сил. П. Ф. Николаев также не имел данных для роли первого человека. Он мог быть только популяризатором. «Головы» у партии «Народного права» {Партия «Народного права» — революционно-демократическая организация. Оформилась на съезде в Саратове в сентябре 1893 г. Ставила целью объединение революционных и оппозиционных сил для уничтожения самодержавия. В организацию входили видные участники народнического и народовольческого движения. Они вели пропаганду в нелегальных кружках интеллигенции, среди учащихся, рабочих, в легальных просветительских учреждениях, создали типографию в Смоленске, где были отпечатаны «Манифест» партии и брошюра «Насущный вопрос». В них выдвигались требования представительного правления на основе всеобщего голосования, свободы вероисповедания, печати, сходок, неприкосновенности личности и политического самоопределения наций. Вопросы тактики, экономические требования (в частности, аграрный вопрос) предполагалось поставить в подготавливавшемся партийном печатном органе. В апреле 1894 г. аресты в ряде городов ликвидировали центр партии, типографию и некоторые местные группы. В начале XX в. многие бывшие наро-доправцы стали эсерами, некоторые социал-демократами, энесами и кадетами.} не было. Его место занимал начальник главного штаба или даже всего лишь генерал-квартирмейстер. Наш кружок был одним из многих, готовых отдать себя в распоряжение идейно-политического вождя. Отправляясь на паломничество к Михайловскому, являясь к Натансону в Орел, мы ощупью искали этого вождя. Но в Михайловском мы нашли прежде всего литератора, необыкновенно, даже чересчур для нас, проницательного зрителя политической борьбы. Плоды его «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет» не превращались в повелительное наклонение. А в Натансоне мы нашли деловитого и умелого антрепренера революции.
Удайся Натансону его план, имя его осталось бы вырезанным на скрижалях русской истории неизгладимыми чертами. Но в плане этом было слишком много головного, абстрактно-рассудочного. Творец его, если угодно, был чересчур «калькулятор», чересчур счетовод и слишком мало социальный психолог, он не видел в программе выражения социальных страстей, умонастроений и общего мироощущения.
В остальном как будто все было подготовлено. Никогда еще, казалось, новая партия не обладала такими широкими общероссийскими связями, таким солидным и опытным центром, таким аппаратом разъездных и местных агентов, так прекрасно поставленной техникой, такими прочными друзьями в разных течениях, такими союзниками в легальной литературе. Общая психологическая атмосфера была прекрасно подготовлена к выходу партии «Народного права» (как, в pendant [параллель] к партии «Народной воли», она была названа) на политическую авансцену.
И вдруг — никакого выхода просто не состоялось. Как раз накануне его, в один и тот же день и даже час, полицейским неводом было захвачено все: и главная квартира в Орле, и тайная типография в Смоленске, и ее хозяева и наборщики, и свежеотпечатанный «Манифест» партии, и написанная видным марксистским публицистом Ангелом Ивановичем Богдановичем объяснительная брошюра к программе, и люди, люди, люди. За рубеж, к тогдашнему главному руководителю заграничного сыска, знаменитому Рачковскому, полетела победная реляция за подписью ставшего вскоре еще более знаменитым Зубатова и его тогдашнего начальника Николая Бердяева: «Вчера взята типография, несколько тысяч изданий и 52 члена партии „Народного права“. Немного оставлено на разводку».
Какой триумф! Щедро сыпались на «чудо-богатырей» царского сыска денежные награды, лилось шампанское, царило ликование и шли взаимные поздравления, словом, было видно, сколько в их кругах гнездилось до самого последнего момента тайной тревоги. «Головокружение от успехов» схлынуло не сразу, и, например, сам начальник Зубатова на радостях в одну ночь спустил в игорном доме десять тысяч рублей казенных денег; а Зубатов, памятуя лозунг Ницше «падающего толкни», долго не тужил и сам сел на бердяевское место.
Еще один из тузов политического сыска, позднее перебежавший к Бурцеву, Меньшиков, подвел итоги: «У этой организации была большая голова, а туловища не имелось; в центре стояла сплошь интеллигенция, правда, незаурядная; но за нею не было никакой опоры сплоченных масс. И стоило лишь „голове“ открыть рот, как на нес опустилась полицейская дубина, и новообразование подверглось немедля распылению…».
В этом была доля правды.
Вопреки догадкам, провокации или центральной измены под этим не крылось. Тайная полиция просто сумела переиграть тайное общество. Позже лично мне при вызове на допрос Зубатов хвастался: «Да, попался-таки в своей орловской берлоге ваш „главный“. Мы же его знали. Старый матерый волк. И прятать концы в воду умеет. Но только и у нас с ним уж был опыт. Мы решили, что раньше времени его тревожить не надо. Пусть шире пораскинется, пусть воображает, будто мы о нем позабыли. А мы тут-то его и цап-царап!».
Но главная беда была не в случайной полицейской удаче и не в том, что организацию Натансона смахнуло, как карточный домик порывом ветра. А в том, что никаких «молодых побегов» от старых корней у нее не появилось.
Только в соседних либеральных сферах были по крайней мере два-три слабых отклика. Три лица — мой товарищ по студенческому Союзному совету Кащенко сообща с писателями Эртелем и Елпатьевским — обратились за границу к Лазареву и Шишко с проектом постановки там издания типа герценовского «Колокола». {«Колокол» — первая русская революционная газета. Издавалась А. И. Герценом и Н, П. Огаревым в 1857—1865 гг. в Лондоне. Программа газеты на первом этапе содержала демократические требования: освобождение крестьян с землей, отмена цензуры, телесных наказаний. В ее основе лежала разработанная Герценом теория русского крестьянского социализма. Кроме статей Герцена и Огарева помещала разнообразные материалы о положении народа, общественной борьбе в России, сведения о злоупотреблениях и секретных планах властей. Пользовалась влиянием во всех сферах российского общества. Газета имела большое число добровольных корреспондентов в России. Для укрепления связей с «молодой эмиграцией», сосредоточившейся в Швейцарии, издание в 1865 г. было перенесено в Женеву, однако неблагоприятные условия привели в 1867 г. к прекращению издания. Попытки возобновить регулярный выпуск газеты окончились неудачно, в 1867—1869 гг. вышло всего восемь номеров газеты, в 1870 г. Н. П. Огарев совместно с С. Г. Нечаевым выпустили еще шесть номеров, которые значительно отличались от герценовской газеты.} Да в лондонском «The Atheneum» появилась статья за подписью молодого приват-доцента П. Н. Милюкова о безотлагательной потребности России в политической свободе и о «слиянии существующих в России партий на общую работу в этом направлении». Разумеется, за это он был отстранен от «всякой педагогической деятельности» и выслан в Рязань. Провожавшие его на вокзале Пегрункевич, кн. Д. Шаховской и В. Гольцев символически обозначили собой будущее новообразование — Союз освобождения {Союз освобождения — нелегальное политическое объединение российской либеральной интеллигенции, группировавшейся вокруг журнала «Освобождение». Создан в 1904 г.. действовал в контакте с Союзом земцев-конституционалистов, выступил организатором «банкетной кампании» и нелегальных земских съездов. Программа предусматривала создание конституционной монархии, введение всеобщего избирательного права, частичное наделение крестьян землей. Члены Союза осенью 1905 г. составили ядро партии кадетов.} и кадетскую партию. Не характерно ли, что и вдохновителем их явился старый социалист Натансон?
Много воды утекло с тех пор, как жизненные пути Натансона и мои разошлись в разные стороны. По жизни моей скользнули «Петропавловский» университет взамен Московского, поднадзорное «чистилище» в Тамбове, первые крестьянские революционные братства и первый их съезд на берегах Цны, а затем судьба перенесла меня за границу, в условия литературного и общеполитического представительства объединенной партии социалистов-революционеров, посильное участие в формировании которой пришлось принять и мне. За границей я работал с такими людьми, как незабываемый Михаил Рафаилович Гоц, как Осип Минор, как Илья Рубанович, как Шишко, Лазарев, Волховской и другие.
И вот из России пришла весть: наш старый знакомый, «матерый, травленый волк», Марк Натансон, отбыв новых пять лет в Восточной Сибири, вновь на воле. И опять он в чести у делового мира; за ним засылают от самого Нобеля: в Баку земля нефтеносная велика и обильна, а в финансах, счетоводстве и контроле порядка нет.
Вместе с этой вестью — другая. Где-то на Кавказе свила себе гнездо большая тайная типография. Она не принадлежит какой-либо отдельной партии: работает на революцию вообще, внефракционно. «Рука Марка» — в один голос решаем мы. Сносимся с ним; доказываем: на этот раз с ним долго церемониться не будут, сразу прихлопнут при малейшей тени подозрения; если у него есть силы и воля работать — пусть перебирается, не медля, за границу.
И вот Натансон у нас, в Швейцарии. Нас, заграничных работников партии, Натан Мудрый подверг, как шутили мы между собой, «допросу с пристрастием»: «Где ваша „карта России“? Где относящийся к ней адрес-календарь? Много ли у вас на учете основных доверенных людей на местах?».
На первый взгляд перед нами был все тот же «собиратель земли», считающий своим долгом держать в своих руках нити всех личных связей, составляющих в целом основные кадры ответственных партийцев. Увы, того ответа, которого он хотел, мы дать ему не могли.
Методы, обычные в период от кружка чайковцев до «Народного права», отходили в область предания. То была эпоха тайных обществ с многоценным, но очень ограниченным личным контингентом. В них все лично знали чуть ли не всех. Начало XX века было ознаменовано зарождением массовых партий.
И мы уже более не тайное общество, центр которого протягивает — да еще из-за рубежа — щупальца ко всем отдельным членам. Ветеранов у нас все меньше, рядом с ними и поодаль от них — молодые группы; состав в них текучий: члены-массовики растут быстро, как трава, но так же быстро выпалываются. Члены русского Центрального Комитета и его разъездные агенты ездят не по людям и домашним адресам, а по явкам и паролям. Это ненадежные точки опоры, словно зыблющиеся кочки на обширной трясине; и надо поспешно прыгать с одной на другую, спасаясь молниеносностью передвижений.
У нас был, конечно, определенный контингент заметных фигур-ветеранов, унаследованных нами от былых движений и организаций. Но это были люди старших возрастных групп, полицией давно изученные и переизученные. Далеко под ними роилась партийная молодежь, слишком зеленая, чтобы внушать «старикам» доверие к ее осторожности, а самой чувствовать себя на положении равных со «стариками». Средних возрастных групп было бедственно мало: эти группы были в подавляющем большинстве захвачены марксистскими течениями. Молодежь добродушно-иронически звала «стариков» «моржами» за солидность и малоподвижность, жаловалась на то, что чрезмерной заботой о самосохранении организаций как таковых они тормозят смелую инициативу и действенность; а те, со своей стороны, жаловались на незрелость и неосторожность молодежи. И те и другие были правы. Григорий Гершуни произвел в партийных рядах организационную реконверсию: ответственность за текущую местную работу он решительно переносил на плечи молодежи, отводя «старикам» роль «мужей совета» и политических экспертов. И чрезвычайно характерно, что, когда он вернулся в наши ряды из Шлиссельбурга, сразу же определил Натансона как «моржа» общероссийского масштаба…
Тот и не тот Натансон. Стал говорить каким-то потухшим, сокрушенно-задумчивым голосом. Былой металл звука сменился каким-то матовым тембром, мягким тоном, заботливо и тихо уговаривающим.
Уже четвертый раз Натансон возвращался на авансцену революционной политики. Доселе каждый раз он возвращался инициатором, зиждителем, имеющим «новое слово». Первый раз то было органическое народничество. Второй раз — землевольчество, а через голову народовольчества он переступил прямо к своему третьему «слову» — народоправству. Четвертого слова у него не было.
Нет сомнения, что после третьей ссылки Натансон вышел внутренне надломленным. Предпоследняя ссылка, несравненно более тяжелая, отразилась на Натансоне куда меньше последней. Тогда он провел почти три года предварительного заключения в крепости, потом его упекли на десять лет «туда, куда ворон костей не заносил» и где он мог лишь в совершенстве изучить якутский язык. Но при этом он ухитрился завести деятельную переписку с товарищами на воле, рвался к ним, делал все приготовления к побегу. Когда по неосторожности помогавших ему уголовных все раскрылось, они загладили свою вину поджогом здания, где хранились все вещественные против него улики.
Последнее же дело — дело с «Народным правом» — кончилось для него всего пятью годами сравнительно мягкой ссылки. Но зато моральное состояние его на этот раз оказалось бесконечно тяжелее. Он был разбит наголову: все его дело рухнуло, как карточный домик, оставив по себе пустое место. Организация его, с таким искусством и такой тщательностью им сооруженная, оказалась чисто верхушечной, без всяких корней в глубину. Так блестяще выглядевший план — предотвратить распад движения на либерализм, народничество и «пролстарократию» — вышел на поверку совершенно беспочвенным. Без него в течение каких-нибудь пяти лет история бесповоротно решила по-своему тот вопрос, какой Натансону не удалось разрешить организационным планом народоправства. Слить в одно русло марксизм, народничество и либерализм не удалось, и до такой степени не удалось, что у Натансона не оказалось ни преемников, ни подражателей. И когда он опять оказался на свободе, перед ним было три сложившихся и обособленных русла движения. Раньше он водил других, на этот раз ему предстояло идти по одному из трех готовых указателей пути. Духовно он раздирался на части.
Увидев его несколькими годами позднее, старый его товарищ по землевольчеству Аптекман назвал его орлом с подбитыми крыльями. «Белый как лунь старик с большой окладистой седой бородой; с несколько загадочной улыбкой — не то горечи, не то недоверия и презрения…»
А другой его старый приятель, Лев Дейч, ухитрился уловить в нем не только что-то надтреснутое, но прямо подлаживающееся — не то «заискивающее», не то «подобострастное»… Ни чуткости, ни проницательности здесь Дейч не обнаружил. Натансон, как чудилось ему, просто подавлен «хитроумным изобретением В. Чернова и других» — эсерством. На взгляд Дейча, не Натансон вел других, а его вели Чернов, Савинков и даже Азеф.
Что сказать на это?
На нашу беду Азефу, правда, удалось провести многих. Но дара вести за собой, быть указующим пути ему никогда дано не было. Дейч прибавил его тут просто из ядовитости. Скажи кто-нибудь в его присутствии, что Ленина «вел» провокатор Малиновский, он рухнул бы в обморок от подобного «святотатства».
Савинков же обладал многими блестящими достоинствами и такими же режущими глаза недостатками: в целом же был он красивым пустоцветом. Натансону он был приемлем лишь с большою натяжкою.
А что касается В. Чернова с его «хитроумным изобретением», то я позволю себе эти обозначения просто и кратко отклонить. Именно потому, что мне пришлось, быть может, более других потрудиться над разработкой эсеровской идеологии и программы, было и более, чем кому-либо, видно, сколько в этом деле у меня имелось незабываемых и незаменимых сподвижников и сколько у них и у меня, вместе взятых, великих предшественников. Перед косвенными вкладами в духовную сокровищницу эсеровства таких людей, как Герцен, Чернышевский и Добролюбов, как Лавров и Михайловский, бледнеют многие позднейшие прямые вклады…
Надо, впрочем, прибавить. Одно дело — каким видели Натансона наши глаза, другое — каким видели его «свежие люди», не знавшие его в пору полного расцвета сил. Так, например, у меня была одна хорошая знакомая литературная дама, Соня Чацкина, впоследствии издательница большого петербургского ежемесячного журнала. Нескольких свиданий с Марком Андреевичем было для нее достаточно, чтобы по собственной инициативе вручить ему на наше боевое дело целиком доставшиеся ей в наследство несколько десятков тысяч рублей. Она тогда страстно увлекалась северным богатырским эпосом «Калевала» и в нем находила прототипы самых крупных явлений текущей политической минуты.
— Нет, вы вглядитесь, — говорила она мне. — Вот хотя бы этот молодой удалец, «веселый Лсмминкайнен», среди вечных приключений, одновременно и радостно захватывающих, и жутких! Кто не узнает в нем вашей героической боевой молодежи, для которой «есть упоение в бою и бездны мрачной на краю?». А тот, другой, сосредоточенный в себе «кователь Ильмаринен». Он точно позднейший верхарновский «Кузнец», в тиши закаляющий острия клинков великих революций. Кто не подставит под того и другого вашего великолепного Гершуни, отточившего клинки современного террора? И, наконец, древнейший и главный из героев «Калевалы» — «вековечный предвещатель, старый верный Всйнемейнсн» — это ли не прототип вашего Марка Мудрого?
И передавая на боевое дело деньги, в которых была всегда такая нужда, еще раз промолвила:
— Пусть только юные, отважные Лемминкайнены революции чутко прислушиваются к вещим советам старого, верного Вейнемейнена!
Натансону нетрудно было освоиться с новыми условиями нашей эмигрантской работы, как только он вошел в ее наезженную колею. Но прежде чем в нее войти, он немало колебался. С первого же абцуга он нас предупредил, что ему нужно время — оглядеться и сориентироваться в создавшемся за время его отсутствия положении. Он вообще еще не может сказать, с кем решит работать: с нами или с социал-демократами. Марк Андреевич Натансон еще не знает, с кем идти? Такого Марка Андреевича Натансона мы не знали и с трудом верили собственным ушам.
Скоро мы увидели, что глаза его разбегаются не только между нами и социал-демократами: его притягивает к себе и либеральное «Освобождение» Петра Струве. Вопрос для него стоял не о том, быть ли ему социалистом или перейти к либералам. Старые полубакунинские дрожжи никогда не переставали в нем бродить, и в конце жизни его не оттолкнуло даже грубое ленинское «грабь награбленное». Но за органом Струве тогда стояла еще не особая чисто либеральная группа, а беспартийный Союз освобождения с пестрым составом — и левых, и весьма умеренных. Еще не было дано разглядеть, что Союз — не более как куколка, из которой скоро выйдет ночная бабочка кадетской партии, чьи взоры слепит солнце социализма.
В своем первоначальном виде Союз освобождения представлял много сходного с любимым — но, увы, мертворожденным! — детищем Натансона — партией «Народного права». Для меня, лично пережившего се краткую и бледную историю, натансоновское «влеченье, род недуга» к Союзу освобождения ни в каком специальном объяснении не нуждалось. Были же в нем и будущие «народные социалисты», и легальные марксисты, и «марксистообразные»…
Нам не составило большого труда понять и то, почему душа Натансона раздваивалась между эсерами и эсдеками. Эсдековские круги Женевы группировались вокруг живописной и блестящей фигуры Г. В. Плеханова. Но Плеханов когда-то был в числе первых народников-пропагандистов, привлеченных четою Марка и Ольги Натансон в кружок, получивший потом название «чайковцев». В наиболее прогремевшем деле этого кружка — знаменитой демонстрации на Казанской площади в Петербурге в 1876 году — Натансон и Плеханов были и главными инициаторами, и деятельными — плечом к плечу — участниками. Плеханов оказывал теперь на Натансона для всех нас очевидное сильное притягательное действие.
Но Натансон правоверным марксистом никогда не был. В нем крепко держались «устои» старого народничества. Путь от него к «новому народничеству» или эсеровству был бесконечно короче, чем к тому простому «переводу с немецкого», каким был русский марксизм начала XX века.
Но был и тут у него некоторый камень преткновения. Партию социалистов-революционеров Натансон застал в момент ее решительного вступления на путь террористической борьбы. С вражеской стороны поперек дороги ей вставала монументальная фигура «Орла», как звали его в министерских кругах, маститого «победителя» «Народной воли» фон Плеве. А после гибели «Народной воли» многие ее лидеры-эпигоны разочарованно и предостерегающе говорили направо и налево, что — как в вещем сне фараона — тощие коровы террора всегда и везде пожирали тучных коров социалистической пропаганды, агитации и организации. Тут Натансону было о чем пораздумать. Сам Натансон путями «Народной воли» никогда не ходил. Все годы се трагической эпопеи он провел в тюрьме и ссылке. Во время же «Народного права» он держался уклончиво, считая несвоевременным предрешать, придется ли идти старыми народовольческими путями. Жандармское следствие, правда, пыталось (как значится в нынешнем официальном лексиконе России) «пришить» к делу его террор, но все это происходило с чисто карательными задними целями и без всяких веских улик. «Слева», наоборот, его обвиняли в скрытом отталкивании от террора.
Мне Натансон однажды, еще в народоправские времена, сказал:
— Не торопитесь провозглашать террор. Более чем вероятно, что им придется кончить. Но никогда не годится с него начинать. Право прибегнуть к нему дано, лишь когда перепробованы все другие пути. Иначе он для окружающего мира не убедителен, не оправдан. А неоправданный террор — метод борьбы самоубийственный… И потом: террор должен все время нарастать. Когда он не нарастает, он фатально идет назад…
Первые террористические акты — против Боголепова, Сипягина, кн. Оболенского, губернатора Богдановича — Натансону неоправданными не казались. Но его всерьез смущало то, что поставленный на очередь удар по Плеве был чем-то всерьез заторможен и заставлял себя ждать и ждать. А что, если окажется, что мы попали в безвыходный тупик? Уж не впали ли мы в роковую ошибку, и не лучше ли было бы эти акты допустить лишь в форме единоличных предприятии, проведенных на свой личный страх и риск отдельными революционерами, без всякой санкции и ответственности партии?
Но вот настало памятное 15 июля 1904 года. Плеве убит. Всенародное ликование внизу, в стране, правительственная растерянность наверху. Марк ликовал вместе с нами.
— А заметил ли ты, Виктор, — сказал мне тогда Михаил Гоц, — что Марк, всегда говоривший нам: «Ваша партия», сегодня в первый раз произнес: «Наша партия»?
Еще бы было не заметить!
Время, непосредственно примыкающее к устранению Плеве, было медовым месяцем наших взаимных отношений с Натансоном. Всенародная взволнованность, подъем, энтузиазм доходили до своего апогея. Натансон перестал даже твердить, что «террором, наверно, придется кончить, но с него нельзя начинать». Слишком наглядным было доказательство, что нет правила без исключения. Когда в бессудной стране находится революционная сила, судящая и произносящая приговоры над властителями, грубо и грязно издевающимися над законом, правом, народной и общественной совестью, элементарнейшими началами справедливости, — исполнение этих приговоров способно более, чем что-либо иное, повысить народно-общественную энергию, возбудить дух протеста и привлечь в ряды борцов, взявшихся за оружие, неоскудевающий приток новобранцев…
Метко нацеленный и безошибочно нанесенный удар сразу выдвинул партию социалистов-революционеров в авангардное положение по отношению ко всем остальным элементам освободительного движения. Тяготение к ней обнаружилось среди социалистов польских (ППС) и армянских (Дашнакцутюн); переговоры с нею завела новообразовавшаяся партия грузинских социалистов-федералистов, в которую входили и грузинские эсеры; в Латвии наряду с традиционной социал-демократической партией обособился сочувствующий эсерам Латвийский социал-демократический союз; от российских социал-демократов отошла и сблизилась с ПСР Белорусская социалистическая громада.
В Финляндии рядом с традиционной партией пассивного сопротивления возникла союзная с социалистами-революционерами и вдохновлявшаяся их боевыми методами партия активного сопротивления.
Наконец, в Союзе освобождения рос удельный вес левого, народнического крыла. И у всех них росла потребность сближения и объединения. Натансону уже казалось, что в воздухе повеяло его идеей единого фронта с единой надпартийной программой. И он уже ставил перед нами вопросы: 1) пойдем ли мы на общую конференцию всех российских революционных и оппозиционных партий, о необходимости которой заговаривают финны и созыву которой сочувствуют и поляки? и 2) если да, то каких уступок потребуем мы от них и чем готовы мы взамен сами поступиться в их интересах?
Но такая постановка вопроса в нашей среде поддержки не нашла. Мы рассуждали иначе. Никаких торгов нам сейчас не нужно. Наши отношения с этими партиями должны быть выражены двумя положениями: 1) у нас всех общий враг — царский абсолютизм и 2) нужно усвоить двусторонний лозунг: «Врозь идти и вместе бить». Мы не можем вмешиваться в программные тактические дебаты, происходящие внутри всех этих, союзных нам, но самостоятельно выросших и более или менее отличных от нас партий, как не можем допустить и чьего бы то ни было постороннего вмешательства в нашу собственную выработку и формулировку как тактики, так и программы. Вообще такое взаимное вмешательство вместо сближения могло бы наши взаимоотношения лишь запутать, осложнить и обострить. Будем брать ныне существующие партии такими, каковы они есть. Пусть каждая остается при своей собственной программе — она, надо полагать, естественно приспособлена к ее специальным условиям и потребностям — национальным, социальным или локальным, а равно и при своей, проверенной ее опытом, тактике: она, надо полагать, максимально соразмерна с количеством и качеством имеющихся в ее распоряжении сил.
Для практических целей достаточно сообща рассмотреть: нет ли у договаривающихся партий такого объединяющего их элемента, что его можно принять за «общий знаменатель», выносимый за скобки? Если он есть и не слишком по содержанию неопределен, то все в порядке; надо лишь условиться, что на нем и будет построен «единый фронт»: каждый из входящих в него коллективов обязуется выдвигать его в первую очередь, твердо, без колебаний и отступлений. А что касается тактики, достаточно держаться основного принципа: мы обязуемся все начать наступление единовременно всеми силами и средствами и развертывать их крещендо, ни от кого не требуя больше, чем дозволяют его силы и тактические принципы, но и ничем не пренебрегая. Пусть пойдет в дело все: начиная от самых скромных проявлений «организованного общественного мнения», как петиции, адреса земств и городских дум, легальные резолюции обществ и учреждений; продолжая протестами, митингами, банкетами, уличными манифестациями и кончая прямым бойкотом распоряжений правительства, всеобщими забастовками, захватным осуществлением требуемых общественностью прав и отстаиванием их всеми средствами, вплоть до применения оружия в любой форме, индивидуальной или коллективной, какая только для соответственного коллектива возможна и для его правосознания приемлема. И здесь, во-первых, нельзя никому навязывать не подходящих для него средств, но, во-вторых, во имя укрепления общей боевой солидарности, нельзя и восставать одним союзникам против способов действия других союзников. Ибо общий принцип единого фронта прост: все силы слить в напор на единого врага и не отвлекать в сторону, не тратить ни крупицы силы на взаимооспаривание и взаимоослабление; каждый отвечает в отдельных актах лишь сам за себя, но все отвечают за цельность и силу общего напора и за недопущение ни дезертирства в ходе борьбы, ни вообще прорыва единого фронта.
Натансон не сразу принял такое, на его взгляд, слишком внешнее, «механическое» сочетание сил, без попытки более глубокого внутреннего сближения программных и тактических воззрений. Гоц, при моей поддержке, попытался дать ему известное удовлетворение, предложив ему взять на себя задачу подготовки идущего как угодно далеко и глубоко «внутреннего» программного и тактического сближения с социал-демократами. Почему, спрашивал Натансон, не сразу в обоих направлениях — социал-демократическом и либеральном? Да потому, что сближение с либералами отдельно от социал-демократов будет этими последними обязательно истолковано как попытка их изоляции и лишь испортит наши с ними отношения, и без того отравленные соперничеством и эксцессами взаимной полемики; и еще потому, что искание общего языка с ними в случае успеха шло бы в направлении принципа, который уже был на Амстердамском конгрессе выставлен Интернационалом: как един в любой стране рабочий класс, так же в ней должна быть только одна единая социалистическая партия.
Натансон взял на себя эту миссию с большим энтузиазмом. Он немедленно начал вести самым деятельным образом переговоры со своим старым другом Плехановым. Ходом этих переговоров он был вначале более чем доволен. Были довольны и мы, особенно когда он доложил, что Плеханов уже дал согласие на участие своей партии во всеобщей конференции, созыв которой намечался в последней четверти 1904 года в Париже.
Но, увы, затем возникли какие-то трудности. Мы не были вполне в курсе хода обсуждений этой проблемы внутри самой социал-демократической партии. Слышали лишь, что резко отрицательную позицию занял Ленин. Среди меньшевиков, как сообщалось нам, мнения разделились.
Натансон долго надеялся, что в конце концов авторитет Плеханова все пересилит. Он ошибся. Ленин ничего не хотел слушать и окончательно утвердился в непримиримо враждебной позиции. Если бы его и удалось майоризировать, он — в этом сомнений не оставалось — ударил бы в набат и апеллировал к России: наложить вето на «позорное» соглашательство с «буржуазией», на готовящуюся «измену» пролетариату! В итоге вся заграничная социал-демократия во избежание еще большего раскола в собственных рядах в самый критический момент, накануне открытия Парижской конференции, послала решительный отказ от участия в ней. Мотивы отказа, правда, еще не были с самого начала «объявлением войны» всему предприятию; но в них, сколько я помню, уже звучали ноты, предвещавшие внутреннее сплочение социал-демократии за наш счет. И действительно, тот вопль об «измене» рабочему классу и заговоре вместе с либералами, врагами социалистов, против его интересов, которым угрожал Ленин своим однопартийцам, вскоре был усвоен всею заграничной социал-демократией и обращен против нас.
Натансон лишь скрепя сердце принял фиаско своей согласительной миссии. Ему оставалось лишь с великим сокрушением признать, что наше осторожное ограничение целей конференции все еще превышало меру политической зрелости и реализма большинства русских социал-демократов.
Натансон был глубочайшим образом огорчен и даже удручен тем резонансом, который нашли решения конференции в русских эмигрантских кругах. Меры предосторожности, нами принятые, не обезоружили самой придирчивой критики результатов конференции. Замена самодержавной монархии народовластием на основе всеобщего избирательного права, сформулированная как общая цель всех партий, участвовавших в конференции, тотчас была заподозрена: не упомянуто о прямом, равном и тайном голосовании — значит, эсеры выдали буржуазии все эти столь ценные гарантии народовластия. (Тогда еще Ленин не знал, что не какие-то эсеры, а именно он, он сам, и упразднит тайну голосования и заменит прямые выборы в Советы многостепенными и даст целой категории своих «верных» возможность голосовать по нескольку раз!) Не упомянута, в числе общепринятых требований, республика — значит, ПСР вступила в заговор с либералами для удержания династии, лишь с лицемерным прикрытием ее конституционными ширмами. (В одной из социал-демократических полемических брошюр даже предрекалось, что русский царизм скоро пойдет ради своего спасения «на приглашение нескольких Рубановичей из ПСР»!) С торжеством указывалось на то, что конференция не высказалась о социал-революционном лозунге социализации земли: не ясно ли, что эсеры предали буржуазии аграрную революцию? И все покрывалось демагогическим воплем: позор тем, кто, называя себя социалистами, налаживает сделки с буржуазией, с либеральными врагами рабочих!
Натансон был одним из нашей трехчленной делегации на Парижской конференции. Он от участия в дебатах на официальных заседаниях конференции обычно воздерживался, предоставляя открытые выступления мне, но много и, видимо, очень плодотворно работал в кулуарах. Его, конечно, очень волновал как раз обмен мнениями о том, можно ли объявить всеобщее избирательное право общим и безоговорочным лозунгом всех сошедшихся партий.
Самый видный и влиятельный из делегатов Союза освобождения, П. Н. Милюков, сразу сильно нас огорчил: он не скрывал, что всеобщая подача голосов внушает ему не энтузиазм, а тревожные опасения; он предпочел бы ограничить его, если не имущественным, то образовательным цензом. Кроме того, он боялся, как бы этот лозунг не оттолкнул от Союза его правого, земско-дворянского крыла.
Мне уже мерещилось полное фиаско всего предприятия: все равно, «фигура ли умолчания» в таком кардинальном вопросе, или хотя бы замена ясной всем формулировки какою-нибудь «каучуковой», то есть слишком растяжимою или туманною, мне представлялась политическою ошибкою, чреватой для нас непоправимой компрометацией. «В таком случае, стоит ли игра свеч?» — поставил я ребром вопрос перед Натансоном.
Тот ответил, что, может быть, я прав, но не надо торопиться, ибо разойтись всегда будет время. Если не удастся столковаться, он лично думает, что для маскировки провала следует просто отложить конференцию на время, чтобы дать всем делегатам возможность обсудить вопросы в своих организациях. Третий наш делегат не соглашался ни со мной, ни с Натансоном; он стоял за то, чтобы довести конференцию до конца во что бы то ни стало; иначе говоря, довольствоваться тем ее итогом, какой удастся получить, как бы скромен он ни был. Но этим третьим был — стыдно сказать, а грех утаить — года через четыре прогремевший на весь мир предатель Азеф.
Инцидент с вопросом об избирательном праве кончился, однако, так же быстро и благополучно, как волнующе начался. Один за другим высказывались в один голос против Милюкова все остальные три делегата Союза освобождения; первым, от имени земской общественности, князь П. Долгоруков, решительно отвергавший опасность раскола среди «освобожденцев» в России: кроме всеобщего избирательного права, иного объединительного лозунга они себе не представляют.
От «интеллигентской» части Союза его поддержал В. Яковлев-Богучарский; но всего темпераментнее спорил за чистоту лозунга — П. Б. Струве! Для Натансона и меня всего любопытнее было слушать, как оправдывался потом перед нами дезавуированный своими же соделегатами Милюков: «Держу пари, что вы, как социалисты, за моей аргументацией подозреваете тайное желание устранить рабочий плебс в пользу капиталовладельцев. Поверьте мне, что дело совсем стоит иначе. Если я чего боюсь, так это только того, как бы мужики не затопили в русском парламенте цвет интеллигенции своими выборными — земскими начальниками да попами!». Для характеристики тогдашнего отчуждения лидера русского либерализма от истинных дум и чувств русской деревни нельзя было бы и выдумать чего-нибудь более нелепого.
Одно время казалось, что трудность, устраненная на русской арене, возродится вновь на польской. Делегат ППС — им был Пилсудский — вдруг в сухо-формальном тоне поставил ребром вопрос делегату польской Национальной лиги — им был Роман Дмовский: как объяснить неучастие последнего в обсуждении вопроса о всеобщем избирательном праве и то, что требования всеобщей подачи голосов нет и в программе Национальной лиги? Дмовский вежливо ответил: «Да, в их программе такого пункта нет, но эта программа имела в виду лишь независимую или, по крайней мере, автономную Польшу; и так как еще неизвестно ни время ее создания, ни условия, при которых она возникнет, то вопрос о такой конституционной частности, как организация избирательного права, мог быть оставлен и оставался открытым. Но теперь, когда вопрос поставлен об общих требованиях всех национальных и общественных групп в пределах Российской Империи, Национальная лига не имеет никаких возражений против признания всеобщего избирательного права их общей целью». Пилсудский этим не удовлетворился.
Он поставил второй вопрос: может ли он истолковать этот ответ в том смысле, что активная борьба за всеобщую подачу голосов будет отныне составлять часть официально опубликованной на всеобщее рассмотрение программы польской Национальной лиги? Дмовский тем же вежливо-сухим тоном ответил, что представитель ППС понял его совершенно правильно.
Еще более благополучно прошли два остальных общих пункта требований всей конференции: безоговорочное отвержение насильственно-русификаторской политики внутри России и агрессивной, захватническо-воинственной политики вовне (пункт, имевший свою остроту ввиду все еще длившегося дальневосточного конфликта). Без возражений прошло, наконец, и принятие общего принципа права национальностей на самоопределение.
— Для партии наступает новая эра! — сказал мне Натансон по окончании конференции. — Однако есть еще темное пятно впереди: как при явной вражде социал-демократов удастся нам провести на родине весь этот план грандиозной кампании банкетов, митингов, уличных демонстраций и всего того, что могло бы из этого вырасти? Словом, план всенародной революции?
Тревоги его были напрасны. Литературная полемика эмиграции осталась литературной полемикой, а вспыхнувшее и развивавшееся «самотеком» движение протеста и манифестаций покатилось, как лавина, захватившая своим потоком все и всех. И не только те, плехановские и меньшевистские элементы, которые с самого начала по существу дела были настроены к нашему плану благоприятно, но и самые «твердокаменные» большевики не вынесли той самоизоляции, на которую они обрекли было себя своей упорной нетерпимостью.
И Натансон, все еще чувствовавший что-то вроде похмелья после окончательного провала своей дипломатической миссии перед русской социал-демократической эмиграцией, сказал Гоцу и мне: «Было бы лучше, если бы я не внял вашему призыву перейти в эмиграцию. Следовало выждать на месте вот этого момента. Именно теперь, там, на месте, я пригодился бы гораздо больше, чем здесь. А я сжег раньше времени за собою корабли и вот остаюсь не у дел».
— А ведь, может быть, Марк и прав, — после его ухода сказал я, — вот когда он в России был бы в своей родной стихии, как рыба в воде!
— Ах, любой из нас, кроме разве меня, калеки, был бы там сейчас, как рыба в воде… — скорбно отозвался Гоц. — Да ведь еще вопрос, уцелел ли бы он в этом случае до нынешнего дня. Не надо торопиться. Кто знает, что будет завтра? Окончательно ли тронулся лед? Начало ли половодья перед нами? И есть ли у нас силы справиться с ледоходом? Вот что там завтра не будет Дмитрия (псевдоним Гершуни) — беда непоправимая. Марк — ты же видел — превосходен как министр иностранных дел партии. Но Дмитрия он нам не заменит. А кто заменит?
Я молчал. Знал, что Гершуни давно сговаривался с Гоцем о его нелегальной поездке в Россию, где партия слишком быстро растет, дел все прибавляется и одному справляться с ними все труднее. И вот Гершуни выхвачен из наших рядов, а Гоц заменить его не мог. Прикованный к креслу, полупарализованный предательскою болезнью, он и раньше бесконечно страдал от самого тяжкого сознания, какое только может выпасть на долю революционера: сознание безнадежной инвалидности, когда надо заменить товарища, друга, брата на опасном посту. А тут к этому присоединилось ожидание «слушного часа» {Здесь, вероятно, имеется в виду ожидание и угроза всеобщего крестьянского восстания.} — момента решительного боя…
Гоц был прав: Григория Гершуни заменить было некем. Это был человек необыкновенной революционной интуиции. Его отсутствие болезненно ощущалось нами во время второй и третьей всеобщей политической забастовки, во время московских баррикадных боев, роспуска Думы, в дни Кронштадтского, Свсаборгского, Киевского, Севастопольского восстаний. И если наши мысли в его отсутствие обращались к такому ветерану революции, как Натансон, то мы лишь обманывали себя. У Натансона было много достоинств, одного ему не хватало: революционной интуиции. Он был Фабием Кунктатором революции. Каждое смелое решение в его лице находило тонкого скептика. Впоследствии, когда Гершуни после своего побега с каторги на короткое время вернулся в наши ряды — увы, слишком поздно для участия в решительных боях, — он зорким взглядом быстро оценил положение.
— Марк Андреевич — это наш большой капитал, только надо знать, как и куда его поместить. Он лучше кого бы то ни было умеет взвесить слабые стороны любого начинания, любого плана, любой позиции. В его мозгу — целый Государственный совет. Но — каждому свое. Государственный совет ни премьером, ни диктатором, ни главнокомандующим быть не может. Скорее уж это — приостанавливающая инстанция. Отличный спасительный тормоз, когда за него надо схватиться. Отличный муж совета, ревизор, контролер, министр финансов, дипломат — все, что угодно. Но сказочной «разрыв-травы», отмыкающей массивные замки и запоры истории, у него искать нечего. Не его цех…
Так или иначе, но вплоть до самой революции 1905 года Натансон работал в рядах партийного заграничного представительства с интенсивностью и энергией, стоявшими на уровне или почти на уровне его лучших времен. И впечатление, которое он производил на всех, с кем сталкивался, не оставляло желать лучшего. Он был нашим Иваном Калитой не только в общем, но и в том специальном смысле, который указывался словом «калита», то есть мешок с казной. Редко кто умел с таким успехом заканчивать всякие переговоры о взносах в нашу кассу. Деньги, казалось, сами плыли к нему. Это через его руки поступило в пользу революции двухсоттысячное имущество Дм. Лизогуба. В кассу нашей Боевой организации он передал целый ряд разных взносов, более всего от крупного хлебо- и лесоторговца Н. В. Мешкова — этот бурно богатевший плебей благоговел перед Натансоном и, ненавидя самовластие прочной мужицкой ненавистью, не жалел денег ни «на бомбу Николаю», ни на вооружение дотоле беззащитного рядового русского человека…
В дни революции 1905 года мы познали на опыте не только сильные, но и слабые стороны Натансона как революционера. Да, муж совета, муж трезвого опыта, может быть, даже гений осторожности, но не человек смелой интуиции и все взрывающей находчивости. Возможно, что когда-то он имел и эти свойства, как о том гласила молва. Но груз лет отяготил его плечи.
Натансон в разгаре «думских иллюзий» 1906 года перенес арену своей деятельности в Россию. Однако выхваченного из рядов партии Григория Гершуни он заменить не мог. Благоразумное «нет» у него выговаривалось легко. Смелое «да» застревало в гортани. Мы не раз спрашивали сами себя: что изменилось бы, если бы в то время на месте Натансона был Гершуни? И затруднялись дать удовлетворительный ответ. Иногда верилось, что победа еще могла бы нам улыбнуться. Иногда разбирали сомнения. Общий баланс сил был слишком для нас неблагоприятен. Революция 1905 года потерпела поражение именно поэтому, а не потому, что главнокомандующим или начальником генерального штаба у нас был Фабий Кунктатор вместо Юлия Цезаря или Наполеона.
Поражение революции 1905 года было не последней и не самой тяжкой из катастроф, которые были уготовлены нам историей, как будто ставшей с этого момента для нас мачехой-ненавистницей.
Историку хорошо известно, как к нам подкрался «черный год партии» — год ошеломляющего, кошмарного открытия. Оказалось: с начала боевой деятельности партии в сердцевину ее уже проник и чем дальше, тем глубже вгрызался все подтачивающий и все оскверняющий червь провокации. Оказалось: через все страницы ее деяний, не исключая и доблестнейших, была незримо протянута отравленная нить измены. Оказалось: предателем и провокатором был тот самый человек, которому «бабушка» русской революции, Екатерина Брешковская, земно кланялась за организацию дела Плеве; тот самый человек, которому Гершуни завещал быть своим преемником и с которым хотел вместе идти на «царское дело», чтобы или победой, или совместною смертью положить конец всем «кривотолкам», ибо скрытая до времени страшная правда не ему одному казалась «кривотолками» — самым гнусным из клеветнических измышлений, когда-либо пущенных врагами, а лжедрузьями подхваченных по недомыслию и безответственности.
В конце сентября 1908 года Марк Натансон сказал В. Н. Фигнер:
— Вера, надо принять меры и усмирить Бурцева, который направо и налево распространяет слух, что Азеф — провокатор. Мы решили пригласить тебя, Германа Лопатина и Кропоткина разобрать основания, по которым он позволяет себе порочить члена ЦК и дискредитировать партию. Согласна ли ты принять участие в этом?
Она ответила согласием.
Вскоре Кропоткин приехал в Париж, и в квартире Савинкова начались заседания. 26 декабря того же, 1908 года было подписано Центральным Комитетом заявление об окончательном установлении провокаторства Азефа.
Дорого обошлись партии укусы пригретой ею на своей груди змеи провокации. Не менее дорого обошлось ей и прозрение. Тому, кто сам не пережил тех дней, трудно даже вообразить себе размеры овладевшей партией оторопи и ощущения моральной катастрофы. Среди 14 крупнейших партийных работников, собранных вместе с наличным составом Центрального Комитета на чрезвычайное тайное собрание для решения вопроса о том, как поступить с предателем, и выслушавших доклад пишущего эти строки, что сам факт предательства отныне непоколебимо установлен подробными показаниями допрошенного нами бывшего директора Департамента полиции Лопухина, нашлось только четыре человека, которые признали данные эти достаточными для вынесения Азефу смертного приговора и приведения его в исполнение.
Когда же один из них (Слетов) предложил немедленно отправиться к Азефу и без долгих разговоров собственноручно убить его на месте, никто не откликнулся сочувственно на это предложение. Более того: представитель партии в Интернационале И. Рубанович противопоставил ему требование строго держаться в таких рамках, «чтобы ни интересы правосудия, ни интересы партии не пострадали», а двое или трое из присутствующих потребовали от собрания гарантии, что на Азефа не будет произведено покушение, или же они пойдут к нему и предупредят о грозящей ему незаслуженной опасности. И трем лицам, отправленным предъявить Азефу обвинение и выслушать его оправдания, было запрещено иметь с собой оружие, чтобы встреча не могла кончиться никакою внезапностью…
На этот раз — думаю, в первый раз в своей жизни — сам старый Марк Натансон растерялся. Растерялся до паникерства, до полного паралича воли, до неспособности принять какое-нибудь решение. «Конечно, — говорил он потом перед лицом чрезвычайной партийной Судебно-следственной комиссии, — на нас действовал не страх, что в перестрелке нас убьют, а страх, что будет полный развал партии, что начнется междоусобица».
Пишущий эти строки считал, что все это — преувеличение, в запальчивости и раздражении говорится многое такое, чего на деле, вопреки этим речам, ни за что не допустят холодный ум и горячая совесть революционера; и что, вопреки всему, нашего морального авторитета достаточно, чтобы удержать горячие головы от перехода самой страстной полемики в самовольные расправы друг с другом. И сам Натансон, казалось мне, не поддался бы панике, если внутренне не колебался бы между обвинительным и оправдательным вердиктом виновнику катастрофы. И в самом деле, перед лицом той же комиссии он признался, что у него и в этот финальный момент «теплилась еще надежда, что авось он еще окажется правым…».
Эта внутренняя нерешительность, эти «чуть-чуть» и «авось» партийного старейшины, перед которым девять десятых из нас были «желторотыми» птенцами, свидетельствовали об апогее нашей смуты и безурядицы. И когда надо было вотировать, произошел вопиющий разнобой голосов: ни одно из связных решений не могло собрать ничего, даже отдаленно похожего на большинство, или искажалось поправками, после которых не оставалось ничего, кроме пестрой мозаики противоречивых и отрывочных решений, друг друга обесплодивших и своею неувязкой создавших положение, при которых Азеф получил, как и следовало ожидать, возможность вовремя бежать…
Но испытания Натансона на этом не кончились. Едва успели кое-как зарубцеваться раны, глубоко врезавшиеся в тело партии «черным годом» раскрытия центральной провокации, как на нее налетел другой, на этот раз всеевропейский шквал — Первая всемирная война. Внутренним разладом, трениями и расколом отозвалась она на социалистических партиях всего мира, но русский кризис по остроте не имел равного. И Натансона он застиг врасплох.
За практическими делами он не имел возможности существенно обновить свой теоретический багаж, а надвигавшаяся эпоха мировых войн и универсальных революций — технической, научной, социально-экономической и духовной — застигла его врасплох. Природный ум и огромный жизненный опыт давал ему возможность совсем не выглядеть отсталым. Но лицом к лицу с совершенно новыми проблемами, выдвинутыми новой эпохой, он был осужден на импровизации, порою случайные, или на заимствования, не всегда счастливые.
Когда наконец нам, застигнутым войною в разных странах — по преимуществу во Франции, Италии и Швейцарии, удалось съехаться на совещание в Лозанне, обнаружилось, что Натансон держится «сам по себе», не примыкая всецело ни к одному из двух разошедшихся течений партии.
Одних, после факта разрыва всей европейской цивилизации на два лагеря, схватившихся в смертельном поединке, более всего мучил паралич, охвативший Социалистический интернационал, и первоочередной задачей ставилось его восстановление и выработка общесоциалистического плана сокращения периода мировой бойни, замена ее «справедливым демократическим миром» и международным правовым порядком, исключавшим новые войны. Другие видели в этом полнейшую утопию; они приветствовали то, что война всех нас «спустила с облаков на землю и каждого — на его родную землю».
Для России это значило: во имя патриотизма забыть или, точнее, временно отложить все свои счеты с самодержавием и союзными с ним социальными слоями, поставить главной задачей — единство общенационального фронта для совместной с союзниками военной победы, лишь после нес и на ее фоне производить великое внутреннее преобразование России. Вместе с этими последними Натансон считал тогда дело Интернационала проигранным и восстановление его нереальным; но, в противоречие им, победа царской России окрашивалась для него в самые темные цвета…
Где же выход? Как это нередко бывало у Натансона, вместо прямого ответа он кончил какой-то многозначительной недоговоренностью. Он призывал к тщательному анализу естественного хода и исхода войны и заботливому сообразованию с ними всей своей будущей тактики. От себя он предлагал такой прогноз, как самый вероятный: победа в конце концов будет идти с Запада на Восток, только две половины пути история пройдет в обратном, так сказать, порядке. Сначала Россия будет побеждена союзом центральных империй, а потом германские и союзные с ними армии потерпят поражение от собравшегося с силами Запада. Эта точка зрения была им заимствована у Пилсудского.
То была макиавеллистически задуманная и сулившая непосредственный успех международно-политическая авантюра крупного калибра. Правда, успех ее создавал бы для Польши с двух сторон мощных врагов, едва ли способных забыть новому молодому государству его «двойное коварство»: немцев и русских. При территориальной же отдаленности Запада едва ли было правильно всецело положиться на его защиту в момент, когда два соседа проникнутся мыслью, что месть сладка и что расплющить Польшу между немецким молотом и русской наковальней — предприятие вполне осуществимое и обоюдовыгодное. Дальнозоркость плана была сомнительна; но таковы все авантюры. Самый же план ее осуществления, надо отдать ему должное, имел в своей основе достаточно проницательный анализ ближайшего* хода событий и достаточно приноровленную ко всем его изгибам тактическую линию поведения.
Что план Натансону вчуже импонировал, понятно. Но каким образом можно было нечто подобное изобрести с русской стороны?
Натансон, видимо, в Швейцарии долго над этим думал. И одновременно с ним там же думал над этим Ленин. Отдельно ли друг от друга размышляли они? Или думали вместе и в известной мере сообща? Вот вопросы, чрезвычайно важные для освещения того момента, когда в Петербурге после «красного октября» Натансон и Ленин пришли к мысли о союзе и совместных действиях. Опубликованные доселе документы и материалы об этом молчат.
Думы Ленина мы знаем. У него тогда была психология «одержимого». Ничего он не жаждал так страстно, как бросить в лицо «проклятому буржуазному миру» острый вызов. Им был его лозунг «пораженчества». Но, как всегда, в его дерзновении крылось лукавство. Он хотел проповедовать пораженчество так, чтобы в освобожденной России не нести ответственности за государственную измену. И он придумал — одновременную апологию пораженчества разом по обе стороны линии огня, проповедь этого лозунга одинаково обоим схватившимся бойцам, как будто тем превращая его в лозунг политически нейтральный. Не его вина, если бы в России, подхваченный усталыми, изверившимися в победу солдатами, этот лозунг взорвал бы фронт и самодемобилизующаяся армия подняла на щит и вознесла к власти проповедников своеобразного политического мазохизма, тогда как «по ту сторону баррикады» тот же самый лозунг бессильно повис в воздухе.
Однако взлет к власти на крыльях солдатского пораженчества — палка о двух концах. Заварить кашу демагогическим кличем: «Довольно! Навоевались! Айда домой!» — нетрудно. Но кто и как кашу эту будет расхлебывать? Если штык бегущего с фронта солдата расчистит дорогу к власти, не станет ли власть — напастью? Сделать из военного поражения таран для повержения на землю чужого трона — соблазнительно, но на чем после этого усесться самому?
Вот здесь-то и выручила гипотеза Пилсудского — Натансона. Если во второй фазе войны Германия все равно растеряет то, что захватила в первой, можно рискнуть на какой угодно дефицитный баланс собственной войны с нею. Можно от нее откупиться какой угодно дорогой ценой. Можно ей отдать огромные территории, можно обязаться перед нею платежом тяжкой и постыдной дани. Все равно после победы Западной Европы над Центральною все это автоматически отпадет. И можно будет с торжеством объявить: «Пусть нас поносили как предателей родины, а мы, и только мы, сумели сделать то, что считалось немыслимым. Мы сократили для России войну. На нас вешали всех собак, указывая, как позволили мы немцам искромсать и окорнать великую Россию. А мы нашли средство все вернуть в свои руки, не проливая лишней крови…».
Оба они — и Ленин, и Натансон — революцией 1917 года были застигнуты в Швейцарии. Они изнывали в ней, тщетно пытаясь проложить дорогу домой через страны Антанты. В этом состоянии зарождаются фатальные мысли. Натансон предоставляет Ленину дерзко испробовать путь небывалый, путь авантюристский, путь своего рода «коллаборационизма» не своего с врагами, а врага с собою; Натансон выждет — он сначала посмотрит, что из этого выйдет.
Швейцарские и шведские друзья выхлопатывают Ленину у германского военного командования право проезда домой по вражеской территории в знаменитом «пломбированном вагоне». Ленин проехал и нашел в Петербурге, на Финляндском вокзале, триумфальную встречу. Победителей не судят — и второю «пломбированной» партией тем же путем следует Натансон. Он еще не знает, что за одушевленной встречей последует обратная волна негодования, протеста, уличных шествий с плакатами «Ленина и компанию обратно в Германию!». Но «вино откупорено — его надо пить до дна».
Вместо естественного в других условиях торжественного приема одного из самых заслуженных ветеранов освободительного движения партия краснеет за его согласие использовать двусмысленную снисходительность Гогенцоллернского генерального штаба. Партия едва заставляет себя послать официального представителя встретить Натансона на вокзале — и пишущий эти строки в порядке партийной повинности принимает на себя выполнение этого решения. Нельзя же из-за глубокой политической ошибки, подсказанной тоской по родине, забыть все прошлые заслуги. Нельзя же лишить его места в Центральном Комитете партии, которое с честью и преданностью занимал он без перерыва двенадцать лет — и каких тягостных лет!
Все как будто в порядке. Но только как будто. Знающий себе цену ветеран легендарных времен неуловимо ощущает, что многие морально принимают его в штыки. Хочет он или не хочет, но в партийном центре на его долю выпадает роль «адвоката дьявола». Он не может не защищать предшественников по «пломбированному» путешествию по вражеской стране. Он не может вообще не требовать более мягкого к ним отношения. К тому же подталкивают его и те «левые» элементы партии, которые находят, что большевики не по праву захватывают ведущую роль в дальнейшем «углублении» (вернее, обострении) революционного процесса, что роль эту легче и успешнее могла бы выполнить сама партия социалистов-революционеров, только не нынешняя, а такая, какою они себе ее представляют.
Для Натансона, человека скорее «правых» устремлений, широчайшего «соглашателя» и коалициониста, доставшаяся ему роль была неестественна; она была ему навязана не столько логикой и политикой, сколько тайнами индивидуальной психологии.
Позиция Натансона становится все более двусмысленной. Одною ногой еще стоит в партии, на положении постоянного оппозиционера, душою он уже ищет точки опоры где-то вблизи большевиков, при большевиках, почти в охвостье у них.
Предводимые им левые эсеры выделяются в особую партию, чтобы иметь полную свободу рук для союза с большевиками. Происходит насильственный роспуск Петроградской думы за ее эсеровское большинство. Партия признает роспуск незаконным и отказывается участвовать в перевыборах. Отщепенцы, воображая и публично заявляя, что большинство было когда-то партии дано их голосами, производят соответственную «чистку» имен кандидатов, идут на перевыборы и терпят полный провал. Невзирая на это, они заранее кричат, что происходящие выборы в Учредительное собрание страдают неправильным, однобоким подбором кандидатов: списки утверждались центральными учреждениями партии без них. Конечно, они могли бы во многих местах выставить свои, отдельные от партии списки. В немногих пунктах, где они шли с собственными списками против партийных, судьбою их было полное поражение. С того момента, как левой эсеровской оппозицией начали пользоваться для опорочения еще не известного результата выборов, нам было ясно, кому и зачем это нужно: большевики, в случае надобности, замахнут руку на плоды всенародного голосования и Учредительное собрание или вовсе не соберут, или разгонят военного силой…
Чтобы Натансон, принципиальный народник, всегдашний противник якобинства и бланкизма, пошел на все это, казалось невероятным, почти немыслимым. И однако из мемуаров, оставленных ближайшими к Ленину людьми, мы узнали, что как раз в дни растерянности большевиков — что делать дальше ввиду поражения на выборах в Учредительное собрание — к Ленину пришел Натансон и первый произнес то слово, которое не шло с уст самих большевиков.
В воспоминаниях Л. Троцкого о той эпохе («Правда» от 9 апреля 1924 г.) читаем: «В первые же дни, если не часы, после переворота Ленин поставил вопрос об Учредительном собрании. „Надо отсрочить, — предложил он. — Надо отсрочить выборы. Надо расширить избирательные права, дав их восемнадцатилетним. Надо дать возможность обновить избирательные списки: наши собственные списки никуда не годятся…“ Ему возражали: неудобно сейчас отсрочивать, это будет понято как ликвидация Учредительного собрания, тем более что мы сами обвиняли Временное правительство в оттягивании Учредительного собрания. Ленин со своей позицией остался одиноким. Он недовольно поматывал головою и повторял: „Ошибка, явная ошибка, которая нам может дорого обойтись“».
Отсрочивать выборы, производство которых уже шло и первые результаты которых уже публиковались, было поздно. «Комиссаром» над комиссией по выборам в Учредительное собрание был назначен известный большевистский центровик Урицкий. Он делал ЦК специальный доклад по поводу поражения большевистского списка среди сугубо пролетарского уральского района. Доклад этот, конечно, секретный, цитирован в Собрании сочинений Л. Д. Троцкого (т. 3, часть 2, стр. 364^365):
«Урал не оправдал наших ожиданий. В местах, отдаленных от центров революционной работы, Учредительное собрание пользуется большой популярностью. Этим именем заставляют нас держаться выжидательной тактики… Созовем ли мы Учредительное собрание? — Да, созовем. — Разгоним? — Да, может быть; все зависит от обстоятельств».
Назначение комендантом Таврического дворца человека, чей доклад был отличной иллюстрацией его чувств к «хозяину земли русской — Учредительному собранию» (как его в то время все еще пышно именовали в прокламациях ЦК его партии), уже само по себе было символично. С этим «хозяином», ради которого на словах и совершали весь переворот и захват власти, на деле ж сговаривались секретно поступить «в зависимости от обстоятельств» так или иначе, но с одинаковым конечным результатом. «Выяснилось тем временем, что мы будем в меньшинстве даже с левыми эсерами… — „Надо, конечно, разогнать Учредительное собрание, — говорил Ленин, — но вот как насчет левых эсеров?“ — Нас, однако, очень утешил старик Натансон. Он зашел к нам „посоветоваться“ и с первых же слов сказал: „А ведь придется, пожалуй, разогнать Учредительное собрание силой“. — „Браво! — воскликнул Ленин. — А пойдут ли на это ваши?“ — „У нас некоторые колеблются, но я думаю, что в конце концов согласятся“, — ответил Натансон» («Правда», № 91, 20 апр. 1924 г.). Сомнительно, чтоб такой разговор мог произойти без предварительного сближения этих двух людей еще в Швейцарии.
Натансон успокаивал встревоженных и волновавшихся неофитов. Напоминал о том, что во время Французской революции пролетариату рабочих кварталов случалось силком врываться на собрание народных представителей. Напоминал и о том, что Конвент образовался революционным путем, путем лишения депутатов, не способных идти в ногу с революцией, полученных ими от народа депутатских мандатов.
В те времена пишущему эти строки не раз приходилось вызывать «левых эсеров» и Натансона лично на публичное объяснение.
— Вы сбрасываете с себя узы партийной солидарности и дисциплины, вы взрываете партию изнутри, — говорил я им, — помните же: образовав отдельную партию, вы не сохраните и ее единства, вы и ее взорвете изнутри. Вы помогаете большевикам диктаторски расправляться с другими партиями: придет и ваша очередь, большевистский террор обрушится и на вас. Когда-нибудь вы опомнитесь, но будет слишком поздно. Дело, которое вы начинаете, история назовет вашим политическим самоубийством…
Натансон такого публичного объяснения не принял ни разу. Но для большевиков вопрос уже был предрешен. Оставалось закончить кое-какие формальности.
26 декабря Ленин опубликовал свои «Тезисы об Учредительном собрании». В них народные избранники предупреждались, что «Учредительное собрание, если бы оно разошлось с советской властью, было бы неминуемо осуждено на политическую смерть». И «единственным шансом на безболезненное разрешение кризиса» объявлялась полная капитуляция и «безоговорочное заявление Учредительного собрания о признании советской власти, советской революции, ее политики в вопросе о мире, о земле и рабочем контроле» и т. д. Иными словами, все проблемы, для решения которых Учредительное собрание собиралось, уже решены до Учредительного собрания и без Учредительного собрания.
Натансон был свидетелем им же подсказанной расправы с народным представительством; впоследствии был свидетелем попытки чего-то вроде левоэсеровского восстания против большевистской диктатуры; был свидетелем кровавой расправы с поднявшими его смельчаками, от которых отрекся; был свидетелем и полного распыления своей новой «партии». Одни после этого соединились с такими же, как они, отщепенцами анархизма, и повели отчаянную борьбу со стоящими у власти вчерашними союзниками динамитом. Другие пошли путем отречения и покаянного припадания к стопам диктатуры.
Вскоре стало известно, что Натансон настолько удручен общеполитическим положением, что хочет покинуть пределы России. По свидетельству родственников, посетивших его в Москве, они застали Марка совершенно выбитым из колеи. «Все идет совсем не так, — говорил он, — как надо. С Лениным у меня полный разлад. Негодую. Уезжаем теперь за границу, но доедем ли — не знаю. Может быть, на самой границе под сурдинку арестуют. Ленину я больше не верю. И он знает, что мы более не с ним…»
Натансон ошибался. «Левое эсерство» было уже разложено, дезорганизовано и деморализовано. С непримиримой его частью Ленину бояться столкновения было уже нечего. По отношению же к другим у него был более тонкий расчет. Чтобы их использовать и не рисковать более их новым грехопадением, практичный Ленин сбыл их с рук: благословил на отъезд за границу — защищать «советскую идею» в странах «безнадежной» буржуазии и даже снабдил их средствами на издательство — короче, он от них отделался внутри страны и даже отчасти использовал вовне, без больших на то затрат. За границею они были ему не опасны; напротив, можно было надеяться, что за границей их ждет такой враждебный прием, что у них не останется иного выхода, кроме искания примирения с большевиками.
Среди них была и маленькая кучка, называвшая себя «народниками-коммунистами» и жавшаяся вокруг Натансона. (В ней, кроме Варвары Ивановны, второй жены Натансона, надо отметить Женю Григорович, с ранней юности живущую у бездетных Натансонов на положении дочери, и ее будущего мужа Устинова.) Некоторое время он в этом состоянии еще пожил, пользуясь среди русских за границею кличкой «короля Лозанны».
Затем все пошло как по писаному. Прежде всего от своего «патриарха» понемногу отошла «молодежь». Устинова соблазнило назначение полпредом в Грецию, а оттуда перевод советником полпредства в Берлин. С ним заодно шла и Григорович, и, по-видимому, частью души своей осталась с ними и Вера Ивановна: в этой старой трогательной семейной паре впервые за долгую жизнь возникла тайная трещина разлада. И когда летом 1919 года Марк Натансон скончался в Берне после операции простаты, кончившейся тромбозом и гнойным воспалением легких, вдову его потянуло обратно в Москву. «Ничего не вышло — говорила она. — Марк Андреевич не сумел организовать за границей ничего особого, своего. Из распри нашей с большевиками они вышли правыми. И остаток привезенных нами оттуда денег я передаю Жене Григорович».
Возвратившись в Москву, она прожила недолго и скончалась в доме отдыха ветеранов революции от рака в 1925 году. Женю Григорович и Устинова постигла обычная участь «попутчиков»: они бесследно исчезли неведомо куда и неведомо когда.
Марк Натансон отдыхает от внутренней непримиренности с собою, от противоречий и разочарований с лета 1919 года на бернском кладбище. Он покончил свое земное существование так же незаметно, как незаметно вернулся в революционную Россию. Он был достоин лучшего увенчания своего блестящего прошлого, но сам с ним покончил, отрекшись от того, что было душою этого прошлого.
Натансон заинтересует еще не одного историка в качестве когда-то живой загадки: как это создатель революционных организаций в России завершил жизнь свою присоединением к диктатуре, поднявшей руку на всенародное представительство страны, только что очищенной пламенем самой великой из революций нового времени?