Георгий Гребенщиков
правитьНастасья
правитьI
правитьПеред богатеем Семеном Минеичем все мужики ломали шапки, а единственного сына его звали повсегда:
— Данилка Плюгавый…
Даже бабы, мывшие полы в доме Минеича. и те, убирая в горнице Данилки, часто отплевывались и ругались:
— О-ох, да и гадина, штоб его язвило! Не приведи Бог, какой неопрятный да муторный…
Да и мать часто говаривала сыну:
— Што же это ты, Данилушка? Ведь уже, слава Богу, не маленький, пора бы обихаживать себя…
А отец презрительно, бывало, покосится на него, отвернется и со вздохом пробормочет:
— Подь он от меня к черту, срамец.
Но Данилка только сопел да почесывался, уставившись мутными глазами в пол.
Роста он был маленького, с коротким туловом и тонкими ногами, с блеклым безусым лицом, как у хворой бабы. Ходил вяло, вперевалочку, в длинном плисовом халате и в высокой бобровой шапке, как у старопрежнего боярина. Штаны и рубаху всегда носил длинные и просторные из одного куска цветистого ситца с разводами. Говорил тонким хриплым голосом; как заспанный, и не умел смеяться. Слушать же был охоч. Глаза закроет, рот разинет, язык положит на нижнюю губу и слушает, а слюни так и текут у него на подбородок.
Обиженный был Богом человек.
Мужики другой раз спрашивают:
— Должно быть, ты, Данцлка, третий сорт?
— Пошто-о? — растянет он, стараясь ртом поймать ответ.
— А по то, што мужик — первый сорт, баба — второй, а ты — третий… Понял?
— Поди ты к черту!.. — выругается Данилка и отойдет.
Недаром деревенские ребята, чтобы высмеять иную девку, советовали ей выйти за Плюгавого.
Плюгавый был парень Даннлка, а к девкам лез.
На вечеринках ли зимою, в хороводах ли или на игрищах, летом, везде, где молодежь «женихается» — везде Данилка тут как тут.
Его гонят, высмеивают, а он свое.
И привязался к Насте, самой пригожей и дородной девке в селе.
С большим норовом была эта Настя. Толкнет Данилку и крикнет:
— Иди ты к дьяволу, сморчок экой!..
А Данилка сядет возле, ухмыляется и глядит на всех слезливыми глазами, как будто он сделал что-то важное и похвальное,
Тогда Настасья бежит от Данилки куда-нибудь дальше, а над ним все потешаются…
Но он не унимался. Вновь искал глазами Настю и со злобной ревностью следил за нею, ходил по пятам.
И так он ей опостылел, что не глядела на него Настя, на глаза к себе не стала принимать. Никак не мог доступить ее Данилка… Озлился он тогда и стал ей грозить.
А Настя и в разум не брала бояться его. Только пуще прежнего смеяться над ним стала.
Тогда Данилка пошел к Мавре, старой бабе-шептунье, чтобы та тоску по нём нагнала на девку.
Но не помогли ни присушки, ни приворожки. Пуще противен стал он Насте.
У шептуньи Мавры сын был от солдата. Ерёмкой звали. Озорной, малый, взросший на кулаках да на зуботычинах. Так его «суразом» все и звали.
Лицо рябое, сам постный, злой, как пес цепной. И, то и дело, что-нибудь пакостил: либо драку начнет, либо курицу у соседа зарежет, либо у доброй девки ворота высмолит… Били его за это, но добру не выучили.
Дружил он только с одним Сашкой Красным, таким же озорным, бездомным пьяницей.
Этот был только поразбитней Ерёмки да покоренастее. Музыкант, плясун, песенник.
Около девок прямо как скоморох увивается. Только девки боялись его: вор был. Чуть прозевала — либо платок, либо ленту свистнет. Пропьет, а потом и бахвалится.
— Ты-ста сама мне дала. Погулял за твое здоровье… — и заржет, как мерин. Данилка, когда к Мавре ходил, возьми да и подружись с ними, благо было чем дарить их да потчевать: у отца денег вдосталь.
Для Сашки с Ерёмкой наступила сплошная масленица. А Данилка, обиженный всеми, перед вечеркой напоит их допьяна, надает им орехов да конфет и ходит, грозится:
— А ну-тко, потроньте теперь… Мне только свиснуть, дак… Только не успел досказать он своей похвальбы: какая-нибудь проворная девка сорвет с него шапку и заткнет ему рот.
— Ой, не ты бы говорил, дя не я бы слушала! — крикнет она н захохочет. Но шутнице такой доводилось солоно: через два-три дня у нее либо ворота высмолят, либо окошко выбьют, либо гусей н кур перережут.
Добился-таки Данилка, многие стали бояться его. Только Настасья по-прежнему в глаза и за глаза потешалась над ним н не боялась его приспешников. Не зря. видно. Настасья была дочерью Арины Трофимовны. Парнем бы ей родиться: силой ли, дородством ли — всем взяла, а в семье считалась главной работницей. В сиротстве да в труде выросла — не до поблажек было. С пятнадцати лет стала на все работы вместо хозяина. Заворот по хозяйству от покойного Максима Ивапыча остался большой, а работника нанимать Арина Трофнмовна не хотела.
— Сама в соку еще, — говорила она, — а тут девка подрастает, — как бы греха не довелось какого. Да и люди все сказать могут…
Вот и впряглась во все одна Настасья. И делала не хуже мужика. Сама ходила за сохой и метала сено, молотила хлеб, возила корм. Все делала. В мужицких холщовых штанах другой раз и не узнаешь: девка ли, парень ли…
Только черная тяжелая коса да румяные девичьи щеки и выдавали.
И все в селе относились к ней с поклоном да почестью. Едут мимо ее полосы и кричат издали:
— Бог в помощь тебе, Настенька!
— Милости просим! — откликается она певучим голосом, а в руках у нее так и спорится.
Проезжие смотрят да дивуются.
— Эка девка-то, штоб ее клеймило!
— Ну, девка, язви её! И вилы-то у ней ровно живые, мотри. В праздник Настя причешет густые черные волосы, наденет яркий кашемировый сарафан и, повязав тяжелую косу целым пучком разноцветных лент, идет на полянку или на игрище. Мужики кивали на нее, в невесты за своих сыновей облюбовывали и завистливо говаривали:
— Ну, девка! Ее конем не стопчешь!
— Эта может хозяйством править…
Потому-то и не боялась Настасья Данилки. Не токмо с Данилкой, она и с самим Сашкой Красным управилась бы.
Что Сашка с Ерёмкой? Сашка с Ерёмкой и сами чурались такого повелителя, потому что какой же он — Данилка Плюгавый — товарищ им, бесшабашным молодцам?
Они опивали его, обирали и только всего.
А Данилка все так же был одиноким и злился, что не мог добиться Настасьи.
Так злился, что готов был извести ее. Извести, либо причинить ей такое, чего не сумел бы сделать никто другой.
Такое причинить, чтобы изуродовать, обезобразить ее и потом посмеяться, поиздеваться бы над нею так же, как и она теперь издевается над ним.
Запала эта мысль в голову парня, сна лишила, ум последний вышибла, и не однажды выл он ночью хриплым воем. И никто его не жалел, кроме матери.
Услышит она ночью его плаксивый голос, вскочит и побежит к нему, спрашивает:
— Данилушка!.. Да ты пошто же не скажешь, што у те болит-то?.. А? Но так зол и так несчастен был Данплка, что не щадил даже матери. Лягнет ногами в заспинник кровати и закричит на нее:
— Уйди-и!..
Уйдёт она, а он вдогонку ей ещё свирепее кричит:
— Посто-ой!..
Она опять подходит к нему и тихо спрашивает:
— Ну-ну, чего же, сыночек, чего?..
— Ничего-о! — опять кричит Данилка и со всей силы колотит ногами в кровать.
Не знает мать, чего ей делать, и стоит в темной избе печальная, а Данилка, как бешеный, начинает визжать пуще прежнего и бросает в мать подушками. Все терпит она как наказание Божие за грехи свои, терпит и никогда не сердится на сына, а жалеет и все несчастье его принимает на свою вину. И долго в бессонные ночи отыскивает в своем прошлом какой-либо тяжкий грех, за который вышла ей такая немилость Божия.
Но перебрав в памяти свою молодость, замужество и подкравшуюся старость — не припомнит она ничего такого, что мучило бы ее совесть. Разве вот за скупость наказал ее Бог. Так ведь и скупой-то она была поневоле: за всякую копейку муженьком бита была…
Глубоко вздыхала и шептала впотьмах:
— Господи, один знает: Его святая воля, Батюшки Всевышнего… — И таково-то горько делалось ей, когда вспоминала, что сыну уже поди тридцать лет, а нет силы-возможности женить его.
Кто пойдет за него, урода непутевого?
Насмешкой казались ей льстивые советы соседок к Настасье присвататься. И жалко ей было себя, потому что нет у ней ни снохи, ни внучаток на старости лет.
II
правитьСело было большое, прижавшееся к берегу быстрой алтайской реки. Дома все высокие, старинные, настроенные густо. Спрятались в теснине гор, они будто сбежались в плотный кружок посоветоваться: как бы чего худого не было?.. Не пришел бы кто да не выгнал их… В кучке-то все безопаснее.
Река застывала поздно, то покрывалась толстым слоем наледи, и днем в праздники на гладком льду народу собиралось множество. Тут и холостяжник в чехарду да в бабки играл, и маленькие ребятишки с берегов на салазках катались, и взрослые мужики приходили поглазеть и «побалантрясить» на народе, и даже старики, пригнав скот на водопой, застревали в разговоре с соседями. Под самодельные частушки наплясывали девки, четко топая каблуками по скользкому льду, и тут же, пощелкивая семечки, останавливались молодухи, придя на прорубь с ведрами.
Кишмя кишела толпа на льду в праздники.
И народ все принаряженный. Мужики и парни в тулупах, Охваченных яркими опоясками, в шапках из бобров да из ярочек, бабы и девки в бархатных халатах, расшитых и отороченных цветным гарусом, в разноцветных кашемировых шалях, закрученных на головах, как пышный венок из цветов.
Настасья редко бывала на льду. Все некогда было ей, а если и приходила, то по делу: на водопой свой скот пригоняла или с коромыслом — по воду.
В один из праздников Данилка, пересекая Настасье дорогу, бросил к ногам ее горсть конфеток. Он хотел похвастаться перед нею своей щедростью, но Настя только пнула их ногой и прошла.
К конфеткам бросилась толпа здоровых ребятишек и с крикливым смехом расхватала их.
Данилка озлился и велел Еремке с куражу подбежать и упасть Насте под ноги.
— Пусть рыло расквасит! — бормотал он сам с собою. Еремка побежал по льду и, быстро поскользнувшись, упал к ногам Настасьи. С ведрами на коромысле, склонивши голову, медленно переступала по скользкому льду Настасья и, когда споткнувшись о Еремку — не будь плоха, вскочила и, схватив ведро с водою, с головы до ног окатила озорного парня:
— Знай край, окаянный пес!..
Мокрый Еремка под громкие крики и хохот толпы бежал к селу в быстро леденевшем знпунншке и вздрагивал.
А мужики одобрительно кричали Насте:
— Вот это ладно! Ай да Настя! Так ему и надо, варнаку…
— А не лезь… — толковали старухи. — Не лезь, мол, куда не следует… А ежели б она упала да изувечилась, ведь лед-то ровно камень, мотри…
А Настасья, почесав ушибленную коленку и снова подчерпнув воды. опять улыбалась и так же шла мимо толпы. —
— Штоб тебя падучая забила! — бормотала она про себя и вспомнила, что за озорство на Ерёмку обществом даже отпорный приговор составлен был, да упросил общество: три дня ходил в каждый дом, каждому мужику в ноги кланялся. Простили.
В тот же день вечером, когда Еремка появился на вечерке в чьей-то чужой сермяге, над ним стали потешаться все холостяки и девушки:
Ладно она тебя, Настя, окрестила!
А плутоватые ребята ядовито «щилованили»:
— Да ты жив еще? А нам говорили, что тебя Настя в ведре утопила…
Ай да Ерёмка, Настиным крестником сделался… Какое имя-то она тебе дала? А?
— Мокрая курица!
— Го-го-о… А тут еще какая-то девка злорадно бросила Еремке:
— За тебя теперь и замуж-то никто не пойдёт, скажут, что тебя девка того, как его…
В жаркой избе раздался взрыв хохота, а парни уже громко повторили недосказанное слово.
Еремка ощетинился. Съежившись и сжав кулаки, он вдруг рявкнул во всё горло:
— Врёте вы… Давеча я только греха не хотел заводить… А то бы я ей…
Все притихли было, но Настина подруга Стеша, повысив голос, прервала его:
— Да тебя в клочки бы там разорвали, ежели бы ты хоть пальцем ее тронулся. — Меня?
— «Меня»… — передразнила Стеша. — А то кого? Много вас, губошлепов, да все бы вы над нами изгалялись!.. Рыло коротко!
Сверкнув глазами, Стеша даже кукиш показала Ерёмке. И еще громче захохотала вся изба.
— Што, не берет! — кричал кто-то из-под порога. — Нет, брат, с нашими девками, видно, не совладать тебе…
— Кусачие они у нас! — обнимая Стешу, говорил безусый й длинноволосый Гриха. — А ну-ка, Стешенька, ешь его, волк его ешь!.. — А сам, широко улыбаясь, плотнее обнял девушку и продолжал:
— Их, девчонок-то, вот этак, по шерсточке, да сысподтиха надо…
— Но, но… Не лапай!.. — отшвырнув от груди его руку, огрызнулась Стеша и лукаво ему улыбнулась.
Гриха шутливо съежился.
— Ишь, я потихоньку, и то она лягается… — и опять тянулся к девушке. А Ерёмка между тем шумел у порога:
— Да я… Да ежели я захочу… — брызгая слюной, похвалялся он, и сухое лицо его багровело, а глаза налились кровью. — Я не то што!.. Я так доспею, што…
— Да што ты доспеешь? Из-за угла ушибешь? — не унималась Стеша. — Эка похвальба, мотри… Али матери своей нажалуешься, шепотками изувечишь"?.. Ха-xa! Побоялись твоих шепотков…
— А ты чего лезешь? — остервенело крикнул Ерёмка и шагнул к Стеше.
— Тпру-у!.. Стой, паря! — сказал Гриха и, загородив ему дорогу, негромко пригрозил: — Не шевель, товарга! Осади-ка назад!
Но смелая Стеша, протолкавшись, стояла уже перед носом Ерёмки и подбоченясь, насмешливо кричала:
— А ну, тронь! Только тронь! Да я тебе глаза все выдеру, не токмо што… — Выдерешь? — Выдеру!
— Брось, Стеша! Ну его к язве! Не связывайся, — уговаривал Гриха. Стеша, порывисто дыша, отошла, но Ерёмка продолжал ругаться.
Гриха хотел поколотить его, да одумался, вспомнил, что главный козырь у Еремки «красньш петух». Робели и другие парни и отделывались шутками.
— Какой ты воистый. Ерёмша, с девками-то, — кричал один. — Воистый, да не со всеми… — колол другой. — С Настей-то не справился… Хе-хе…
— Дак не справился?! Дак с девками?! — засучивая рукава, шумел Еремка. — М ну, кто смелый? Кто не девка, а? — и, опьяненный злостью, лез к лицу каждого с кулаками.
Изба распахнулась, и в толпу парней, с бутылкой водки эа пазухой, ввалился Данилка. 3а ним шел Сашка Красный с растянутой поперек груди гармошкой.
Он громко подпевал себе:
Эй, девки дряни, девки дряни,
Девки милые мои-и…
Сашка Красный был сильно пьян и, ворвавшись в круг, сдвинул шапку на ухо. и грянул плясовую, подпевая своей хрипатой гармошке:
— Ах, курица бычка снесла, Поросеночек яичко снёс…
Все знали, что Сашка Красный озорной парень, что нет от пего нигде никому прохода, но все прощали ему, когда видели его пляску и слышали его песни; хорошо пел, ловко плясал Сашка.
Озлобленный Ерёмка схватил за плечо Сашку и рванул его к себе, но тот вырвался и ударился вприсядку, продолжая подпевать:
Стара баба раскудахталась
На печи в углу объягнилася…
Тогда Ерёмка выхватил у него гармошку н крикнул:
— К чёрту!..
— А девки ость у него?
— К черту их!.. Уйдём отсюда…
— Дай ему, Дапилка, в зубы! — указав на бутылку, сказал Сашка. Данилка, понуро стоявший в толпе, криво улыбнулся и протянул Ерёмке вино. Тот быстро опрокинул бутылку, и водка забулькала, встряхивая грязный Еремкнн кадык.
Шумно разговаривая и громко смеясь, смотрели на него все и ахали:
— Смотри-ка че, полбутылки сразу сглотнул!
— Ах, он, плетёное рыло.
А Ерёмка густо крякнул, сплюнул и хрипло произнес:
— Эх, Санька! — и сильно ударил себя в грудь.
— Кто тебя, а? — засучивая рукава и вдруг перестав смеяться, спросил Сашка, и в глазах его зазмеилась звериные искорки- — Кто, сказывай!..
— Уйдем отсюда.
— Айда, друг! — взявши за рукав Данилку, потребовал Сашка. Данилка впервые почуял, что кому-то на что-то он стал нужен н. подняв сухой кулак, визгливо крикнул:
— Р-разнесём!.. — и, уходя из избы, обнял своих товарищей. В избе повеселели.
— Унес черт, слава Богу!..
Как-то просторнее стало без Данилки, и Гриха крикнул:
— Эх, девки, заводи песню. Эх, гармошки-то нет, а то поплясали бы, Стеша, а?
— Вот горе-то какое, подумаешь? Да мы и без гармошки… Марька, иди! — И Стеша, дернув за рукав подругу, вышла в круг, подбочепясь и, подскребая медными подковками мужских сапог, пустилась в пляс. весело и звонко чеканя:
— Эй, как выйду я на гору высоко,
Погляжу я в чисто поле далёко!..
И все парни и девушки, как буйный вихрь, подхватили:
— Ай, не моя ли там сударушка идет.
Да не моя ли там возлюбленная?..
Улыбались, подмигивали бровями и плечами, приплясывали на местах парни, прихлопывали ладонями девушки, и все смеялись одной улыбкой, все, слились в одном такте, будто плясала н притопывала сама тяжелая и мрачная, жарко натопленная изба.
Вышел после Марьки Грпха в круг и, хлопнув ладонями по галяшкам валенок, мягко стукнул ими в пол, остановился, лукаво подмигнул Стеше н лихо залился звонким голосом:
— Ан-яй-яй-яй-яй-яй.
Не моя ли тям возлюбленная…
Разрумянилась белокурая Стеша, высоко подняла голову, и вздрагивала ее высокая грудь под нарядным нарукавником. Веселыми карими глазками ел ее вспотевший н запыхавшийсяГриха. А Настасья на вечерку так и не пришла.
III
правитьНекогда было Настасье.
Вечером, управившись со скотиной, она нарядилась по-праздничному и пошла было к подруге своей Анютке, чтобы вместе пойти на вечерку, но за нею вскоре прислали братишку: — Мамынька зовет, приехали к нам гости какие-то, Иди скоренча…
Братишка хитро улыбался, шуря бойкие глаза.
Анютке любопытно стало:
— Возьми меня!
— Да мне лучше еще… Не так боязно, — ответила Настя. Подбегают, смотрят: у старого, похожего на большой амбар дома с маленькими окошками и двухскатной крышей, стоят нарядно раскрашенные пошевни, запряженные парой сытых взмыленных лошадей. А рядом гривастый вороной конь в легких полусанках.
Анютка, хихикнув, шепчет:
— Девонька: сваты!
Настасья прикрыла Анютке рот ладонью:
— Не болтай ты, девка! — а у самой сердце так и стукнуло.
— Вот те истинный!.. — побожилась Анютка н, оглядев быстрыми глазами лошадей, прибавила: — Не здешние, ишь, лошади-то угорели как…
Несмело шагнула Настасья за порог горницы. Куда и гордая поступь девалась. Поздоровкаться с гостями позабыла, под перекрестными взглядами растерянно улыбнулась и начала без всякой нужды теребить нарукавник.
На лавках в переднем углу сидели незнакомые нарядные люди: двое мужиков бородатых, толстая баба с румяным, круглым лицом, да молодой парень в гарусном шарфе.
В руках у него бобровая шайка, на нем шуба новая из черных овчин, сапоги с медными подковами. Из себя молодой, могутной и безусый. Длинные волосы скобками к щекам загибаются.
— Пошто не здоровкаешься, умница? — упрекающе сказал один из гостей, что постарше.
Арина Трофимовна быстро посмотрела на дочь большими черными глазами, нахмурила тонкие, густые, как у соболя, брови и строго сказала дочери:
— У те язык отсох, што ли?
Горячим угольком упали слова эти на сердце. Слетела с лица растерянная улыбка, откинулась голова и рука ухватила за припечек. Промолчала.
Исподлобья уперся на нее молодой гость и взгляда оторвать не может от лица, вспыхнувшего красным заревом, от бровей, как черным углем наведённых, от тяжелой косы, что по плечу сползла на высокую грудь.
И толстая гостья, и бородатые мужики, и Анютка, прижавшаяся к порогу все смотрят на неё и дивятся: отчего бы вдруг лицо ее так переменилось.
— Не поклонлива ты, умница! — опять бросил ей старшой гость. Настасья метнула глазами в его сторону, еще выше голову откинула и негромко ответила:
— А по че же мне быть поклонливой-то? До вас жила и опосля проживу, коли так…
Порывисто встала с лавки Настасьина мать, руки под полную грудь подложила и крикнула:
— Настя!..
— Не гоже, мила дочь… Не гоже так ответствовать… — опять упрекает бородатый гость. — Чужим людям так ответствовать неладно, мол.
Опять промолчала Настасья, мать прогневить не хотела. А слова в душе так и росли, так, и рвались наружу, да сдерживала их.
Так и хотела сказать гостям, что сама она знает, что неладно сделала. Да что нет в том вины такой, чтобы при народе стыдить её. А что не поклонлива, так с чего бы ей им кланяться-то? Не нуждается она в них: сама себе хозяйка, хочет запряжет, хочет выпряжет всех своих шесть лошадей. Недавно в город с хлебом на четырех подводах ездила: на постоялом в городе мужики диву дались, что девка заместо мужика орудует. А они пришли впервые да уж и поклонливость спрашивают… Не даст она им согласия, хоть и могутной и пригожий из себя жених.
Молчит Настя, а гости издалека речь повели. Сперва о том, что нынче дети не те, непокорливы стали, да о том, что с пути сбиваются скоро, а особливо ежели без присмотра родителей. Тонко повели гости речь и все к тому, чтобы охаять товар, покупать который приехали.
Почуяла это Настя, зубы крепко стиснула, но ничего не сказала. Да и мать Настасьи догадалась: баба сметливая, резонная была.
— Всяко бывает, — сказала она со вздохом.- Бывает, что и при родителях с пути сбиваются, а бывает, что и без родителей на добром пути стоят. Вот хотя бы меня коснись: седьмой год без мужа живу, а пусть кто-то скажет дурное што про детей моих. Што из того, што она обойтись не сумела, это затменье такое на нее нашло. А для хозяйства, али для семьи теперича, скажем, все на ейных плечах да на головушке держится, не хваставски скажу…- И опять глубоко вздохнула Трофимовна.
Опять заговорили гости, клоня к тому теперь, что отец и мать молодого гостя люди почтенные, с достатком, и что все дети их смиренные да послушные…
А о том, зачем приехали, говорить мешкали. Только смотрели все на Настю да разные речи вели, выведать получше поведенье девки хотели. Как знать? Девка на возрасте, опять же сирота, безотцовщина: нет ли греха за ней какого? А о том, что хорошего много о Настасье слышали и что молодой гость сам мимоездом видел, как работала она на поле, — и не обмолвились. Боялись торопиться со словом: а вдруг девка другого в сердце имеет, либо, чего доброго, откажет им? Ведь их молодец не бесчестный, чтобы отказ получить…
Но хоть и мешкали к делу приступать, а все приветливее говорить начали. Больно приглянулась им Настя, да не хотели только сознаваться сразу. Опять же и цены большой за девку боялись.
Вот и самовар, сияя медными боками, пофыркивает на столе, и посуда расставлена Настей, и разные угощения принесены Трофимовной. Даже Анютка хлопочет у стола, помогая Насте, а гости все еще не говорят, зачем приехали. Только промеж себя изредка переговариваются да на самовар, на чашки и на скатерть пристально смотрят: чисто ли, опрятно, умело ли все делается в доме?
Молодой гость ни на кого не глядит, только на Настю, даже неловко ей. Ни одного слова не сказал еще, а смотрит исподлобья на Настю да бобровую шапку рукой поглаживает, в горсть покашливает негромко.
Оправилась Настя: смелая поступь, громкий голос и веселый взгляд вернулись к ней. Только на молодого гостя прямо посмотреть не может да гостей потчевать не старается, как бы не подумали, что напрашивается. Анютке указания делает: чтобы хлеб потоньше резала, да чтобы соленые огурцы не руками, а вилкой на тарелку ложила бы.
Самый меньшой, нарумяненный на улице, братишка вбежал в горницу, к столу за хлебом потянулся.
— У-у, бесстыдник эдакой! — бросает ему Настя, — Пошто обедать-то вовремя не приходил?.. Пимы-то в снегу все, иди-тко обмети в сенцах… да нос-то высморкай хорошенько!
Анна Трофимовна на лавке сидит с гостями, о хозяйстве да о вдовстве своем речь ведет:
— Кабы не Настя-то, дак прахом бы все взялось: парни малые, старшему двенадцать годков, а младшему семь всего: покойничек во чреве оставил… А доводись — выйди замуж Настя — куда я без нее пропала?..
«Ага! — думают гости. — Эта не продешевит. Ишь, как подводит».
И идут на хитрость:
— А што ей разве век вековать у тебя? Девка на возрасте, присватается хороший человек и выдашь… Тоже ведь как ни есть — девку пристраивать надо…
Все ближе да ближе, а потом и вовсе заговорили явственно:
— А вот што я тебе скажу, — говорит Трофимовне старший гость, — не обессудь, не знаю твоего имени-отчества, и ежели бы мы вот за нашего молодца, — указал он на молодого гостя, а тот и взгляд уронил в шапку.- Ежели бы мы присватались?
Не растерялась, не сконфузилась Настасья, будто и не слышала этих слов, только с Анютой тише разговаривать стала да блюдце затряслось у ней в руках.
Не вдруг и не спеша ответила Трофимовна!
— А дорога в дом мой никому не заказана, гостенечек дорогой, только што рано ей, молода она, посидит пускай да ум накопит. Успеет еще замужем-то наплакаться!
— Как не успеть? За худого попадет да за обглодыша, какого ни на есть, дак и в два года истает вся…
— А пошто ей за обглодыша-то идти? — повысив голос, отвечает Трофимовна. — У нас, слава Богу, нет такой нужды еще, чтобы за всякого поперечного-то торопиться.
— Да я к слову это сказал… — смущается сват и вытирает полой мягкого тулупа пот со лба, — Я к слову, мол. Мы к тебе по чести, с добром, парнем-то, хороших отца-матери, а не как-нибудь зря пожаловали… На речах негладких не посуди, сама знаешь, люди мы простые. А ведь скажется — не привяжется.
Настя потупилась, щеки, как маковые листы, вспыхнули, и большая серебряная серьга закачалась под прядью черных волос. Анютка во все глаза на гостей смотрит, а Трофимовна опять своё:
— А молода еще… Пусть не торопится, не бросает меня: у меня вон еще их трое, поднять надобно их сперва…
Но не смущаются сваты, пуще прежнего настаивают. Из пошевень маленький бочонок вносят, чашки чайные медовым пивом наполняют. На ногах просят Трофимовну:
— Отдашь, не отдашь, а выпить не откажись, сватьюшка… Выкушай! Но тверда Трофимовна: и слова не дает и от пива отказывается:
— Не пью я, сватушки… В рот не брала без муженька-то свово… Сваты сами выпивают для храбрости и опять к Трофимовне. Сдобрилась, взяла стакан, перекрестилась большим крестом, а не пьет, только пригубила.
— Спаси Христос, не пью я, сватушки… — И поставила чашку на стол.
— Ах, ты, хлопота!… — смеется старшой сват. — Ну, может, подумаешь, сватьюшка?.. Может, опосля, через часок выкушаешь?.. Мы и вдругорядь приедем, коли што…
— А дорога ко мне для добрых людей не заказана, — опять говорит Трофимовна.
--.Ну, ладно, не то… И на том спасёт те Бог! — говорят сваты и берутся за шапки, а пиво свое назад и не думают брать. Так в бочонке на лавке и оставили.
Поглянулось им всё: и то, как дом содержится, и как хозяйка спесивится и согласья сразу не дает, а главное, — Настасья им приглянулась.
Уехали гости, а через часок опять пожаловали. И после долгих речей только и получили от Трофимовны:
— Подумаю, сватушки… С добрыми людьми да с родней посоветуюсь. Да и девку спросить надобно… Завтра приезжайте, если милость ваша будет.
— Нет уж, сватьюшка, не откладывай… Сегодня уж, сделай милость, дай нам ответ. Люди мы заезжие…
Уехали.
И только теперь Трофимовна послала за старшим братом да за сестрой мужа, за золовкой Марьей Ивановной. И еще пригласила соседа одного, почтенного старичка.
Совет устроила: дело нешуточное, на Насте весь дом держится, как, лишиться такого сокровища.
Ни к чему не успели прийти, как сваты уж снова нагрянули.
И в третий, и в четвертый раз приехавши, только услышали от Трофимовны:
— Подумаю, сватушки… А коли не нравится вам ездить ко мне, то и к другим дороги торные, Настя моя не лучше всех прочих…
Но видно лучше всех была Настя, то и в пятый раз сваты приехали и только на шестой добились слова. А в седьмой насчет цены уговариваться стали…
Когда сваты приехали в седьмой раз, то с улицы доносились песни; это девки н парни с вечерки пошли, а вскоре и вторые петухи пропели, В доме Трофимовны пир начался. Настасью с молодым гостем «по рукам ударили».
По желанью просваталась Настя, по сердцу пришелся ей жених — Зиновием Самойлычем звать. Могутной, на себя пригожий, смышленый на вид. Слова на ветер не бросит.
Свадьбу решили сыграть скоро, через две недели, как только жених с отцом в город с хлебом съездят. Надо было вина да выговоренные подарки невесте купить, да дома для угощенья что требуется приготовить.
Поугощались у Трофимовны да ночью же перед светом поехали все к жениховым родителям в другое село.
Повеселела Арина Трофимовна, когда, обнявшись с золовкою, ехала к новому свату. От выпитого вина горело лицо, голос охрип слегка от громкого разговора па морозе. Полозья гулко скрипели по дороге, а она всё радовалась:
— Сто рублей за девоньку-то выговорила… Сто рублей, как одну копеечку, только деньгами, разве это шутка, да?.. Да на два сарафана, на кашемировый да на шелковый, шаль заграничную, сукна на халат, материи на одеяло… Вот как вырастила доченьку! Пусть он, разлюбезный мой, Максим Иваныч порадуется в могилушке-то, во сырой земле… Вот как без него жила, никто про меня слова плохого проронить не посмеет… Да, родимая ты моя Марья Ивановна…Да слава тебе. Господи! Рада-то я как!… Жених-от какой писаный. Ровно тебе солнушко красное!.. Да пара-то какая будет расхорошая!.. — И Арина Трофимовна встряхивала вожжами, и во всю прыть неслись ее самолучшие, Настей взлелеянные, лошади.
А впереди всех, на раскрашенных легких полусанках, что гривастым Вороным запряжены, ехали жених с невестою.
Зеновий сам правил застоявшимся конём. Упираясь в передок ногами, откинул голову в бобровой шапке и все заматывал ременные вожжи на лосиные рукавицы.
— Держись за меня! — сказал он весело. Это было первое слово, услышанное от него Настасьей. «Голос-то какой твердый». — подумала она и улыбнулась себе, хватаясь за плечо Зеновия.
— Крепче держись! — сказал он еще раз. — За опояску! — А сам, как две струны, натянул ременные вожжи.
Снежная пыль летела нм в лица, сани прыгали в ухабах, стуча н ныряя. И Настасья крепко ухватилась за него.
Впервые в жизни почуяла она, что по-новому кружится у нее голова, что по-особенному бьется сердце, а слова с языка не идут…
Сдержал коня Зеновий, обмел снежную пыль с воротника, крякнул и повернулся к ней;
— Испугалась, поди?
— Ну-у!.. Разве я не езжала… — а сама голоса своего не узнает, точно поперхнулась чем.
Заглянул ей в лицо под нависшую шаль и еще спросил:
— От желанья сердца идешь?
— От желанья сердца… — сказала еле слышно и крепче прижалась к нему.
— Поцелуешь?
Промолчала в ответ. Обнял ее. поцеловал крепко, рассмеялся рассыпчато и крикнул на гривастого.
— Ну-у-ука-а!..
И понес их Вороной по белоснежному полю навстречу ожидавшей их впереди большой н новой жизни в труде да в согласии…
Справа закатывался за холмистые пашни молодой рогатый месяц н по волнистому крепкому снегу расстилал парчовую дорогу, искристую н серебристо-белую, бегущую вслед за санями.
А слева чуть брезжил зимний рассвет, и медленно разгоралась там стыдливая заря.
Выбившаяся из-под шали черная прядь волос у Насти играла с встречным ветром н покрылась от дыхания белым инеем. Крепкий морозец щипал ее щеки, хватался колючими когтями за нос, но все это нипочем для Насти, когда крепко держится она за своего суженого н напряжённо ждет, не скажет ли он еще что-нибудь ласковое.
А он только крякал навстречу морозу да весело и бойко покрикивал на гривастого:
— Эк-ка ты-ы!
Смеялась про себя Настя и слышала, как сзади, то нагоняя, то отставая, с нестройными песнями на трех парах гонятся сваты п мать с ее родными.
А впереди уже виднелась высокая п густая роща из сизых столбов кудрявого дыма над деревнею Зеновия…
IV
правитьБыстро пронеслась молва на селе: Настя просваталась за сына богатого чуже-деревенского Самойлы Егорыча. Все радовались за вдову Трофимовну, потому что знали: сват ее Самойло — на всю волость славится умом, достатком к степенностью.
Радовались и гадали:
— Кто у нас в деревне по достатку мог равняться с Самойлой?
— Да окромя Семена Миныча — никто!..
— Да неужели же Плюгавому достанется такая девка?
Радовались!! судачили, что никто о девке худой славы испустил, потому что даже на вечерках Настя пары себе не имела. Только Данилка иногда и лез к ней, да Сашка Красный, бывало, по целому вечеру глаза свои варнацкие таращил. Да и тот, как грязь от стальной шины, отскакивал. Злился он. что девка не покладиста, да виду не показывал, все в шутку обращал и, бесстыдно ругая Настю, похвалялся:
— Ох, ежели достанешься мне, Настя, высеку я из тебя щетины!
— Дак, видно, бодливой-то корове Бог рог не дает! — радовались Настины подружки. — Не доведется ему девку изводить, уйдет в другую деревню -поминай как звали…
И все они назавтра же валом к ней повалили.
— Снарядим, девонька, как царевну уберем, обошьем и проводим тебя… — говорили они и наперебой брали всякое дело, чтобы не дать самой ей делать ничего на последках. Ни шить. ни мыть, ни стряпать не давали ей.
И полились горной струистой реченькой песни их молодые от утра до вечера над буйной головой Насти, над красой девической…
Перед проводами жениха в город девушки вечерку у невесты устроили с угощеньем, с музыкой, с плясками. И никому не заказано было входить в дом Арины Трофимовны. Даже Сашка Красный с гармонией и Ерёмка Сураз пришли, а в углу под порогом, разинув слюнявый рот, и Данилка стоял, бледнея из-за своей бобровой шапки потным бабьим лицом.
Стоял и слезливых глаз не сводил с красного угла, где, обнявшись, сидели Настасья с Зеновием. Как две свечки воска ярого перед иконой теплились они, молодые да баскне.
У Данилки дыханье сперло в груди, и не от злобы одной, не от одной зависти, а еще от чего-то другого, в чем он и сам себе сознаться не хотел.
Ласково, как с малым ребенком, все в доме Трофимовны обходились теперь с Данилкой. Девушки в хоровод приглашали, в передний угол на скамью усаживали, орехов и пряников на подносе подносили. И не только насмешки, слова грубого не слыхал он теперь, но только от этого еще хуже на сердце у него делалось. Свертывалась злоба в ядовитый коми подкатывалась к сердцу, сосала его и росла, огромным и тяжелым камнем теснила нутро. Свет мутился в глазах у Данилки, и вся веселая, чумная и пестрая толпа сливалась в какую-то темную-темную стену, которая замкнула Данилку в тесном колодце и не пускает его никуда из удушливой ямы.
— Ишь, глазищи-то уставила… Смеётся! — проносится в больном мозгу его. — Шилом бы их выколоть…
Но поёт молодежь, и буйным ветром гудит её веселье, всё ниже спуская в колодезь Даннлку, всё тяжелее наваливаясь на него своей тяжестью. А у него опять шевелится в мозгу:
— Кипятком бы ей в рыло-то красное… Покатилась бы тогда со смеху!.. А следом трусость где-то в душе шевелится и шепчет принуждённо:
— Разорвут ведь тогда… В клочки растерзают… Всё за нее… Разве Ерёмку подкупить? Зол он на нее теперь… — и ищет глазами Ерёмку и терзается мукой смертной Данилка Плюгавый.
— Вот он, Ерёмка… Подсолнухи шелушит… Забыл и про злобу, окаянный… Денег им столько передавал… Вина перепоил… — и всё мало.
И в мозгу шевелится что-то новое… Что-то такое, о чем подумать боязно…
Тяжело дышит Данилка, глаза рукавом протирает, сопит, как дырявый мех гармошки, и, точно вор, украдкой пятится к выходу, в сени.
Вот и на крылечко вышел, холодом в лицо пахнуло, мысли уплыли куда-то, и все смешалось… А потом снова острой иглой кольнули в мозг и толкали куда-то, торопили.
— Домой надо… Обдумать хорошенько…
Садится в свои красивые сани и бьёт изо всей силы закуржавевшей Савраску, самолучшего иноходца в селе. Громко стучится в дверное кольцо дома, перепуганную мать толкнул в сенях и, ввалившись в избу, бросился на кровать и злым волком завыл, залепетал какие-то бессвязные причитанья.
— Да што опять с тобою?.. Сокол ты мой ясный!.. Господи!.. — убивалась мать н не знала, что ей делать, чем помочь сыну своему горе-горькому.
— Ы-ы-ы!.. Ножик мне давай, острый самый… — Даннлка бился на кровати н кусал себе руки, рвал подушку.
— Да што, што… Скажи ты мне?.. Ды, сыночек ты мой… Матушка Пресвятая Богородица!
— Ы-ы-ы!.. Ножик мне давай, острый самый… Зарежусь я сейчас же… Ы-ы-ы!..
Завыла старуха, приглушенно запричитала, упала перед ним на колени, руки к нему, как к иконе, протягивала. Молила, как Бога:
— Да што ты… Да Господь с тобой!.. Да разве можно так-то?.. Да што с тобой прнключилося!.. Да пожалей ты хоть меня-то, несчастную!..
— Ы-ы-ы!.. Давай сюда ножик!..
— Да, сыночек, да, Боже ты мой!..
— Ы-ы-ы… Зарежусь я, зарежусь!.. Пошто не сватали Настю? Просваталась она теперь. Не достанется мне…
— Да што ты, Христос с тобой?.. Да где же она пойдет за тебя, убогого?..
— На перебой идите, сватайте! Все деньги свои несите Трофимовне, а добудьте мне Настю… Ы-ы-ы! Я на цепи её держать буду… Я в ноги себе её кланяться заставлю… Ы-ы-ы! Иди сейчас же, буди тятьку!
— Да, сыночек, ведь изобьет он меня, только н всего. Господи!.. Соскочил с кровати, с вешалки опояску схватил и начал к крючку петлю устраивать на глазах матери.
— Не хочешь? Не хочешь?.. Старуха совсем обезумела:
— Ай, батюшки родимые, караул-ул!.. — и присела на пол, беспомощная. Но струсил Данилка своей петли, бросил ее, сел на лавку, умолк. Потом зловещим шёпотом говорит матери, как придушенный гусак:
— Разбуди работника сейчас. Скажи ему, штобы за Ерёмкой да за Сашкой Красным на вечерку съездил… Живо-о!.. — крикнул пискливо и хрипло и опять хлопнулся на кровать.
Старуха ушла во флигелек, и скоро заскрипели под окнами торопливые шаги Савраски.
V
правитьРаботник за собутыльниками Данилки поехал… Быстро, крылатыми пташками, пролетели дни до бранья Настасьи. Вернулся из города Зеновий, подарки невесте привез, деньги будущей теще наличной монетой на стол выложил. Все сполна сто рублей, как одну копеечку. И обернулся к Настасье с ласковой речью:
— Вот завтра,, Бог даст, и в дом мой наготово переедешь… И с батюшкой, отцом Семеном, расчелся, — четвертную взял. За обедней завтра н повенчать сулился…
Но что же такое приключилось с Настасьей? Сидит среди подруг, сама не своя, побледнела, осунулась, глаз на жениха поднять не хочет, слова вымолвить не может.
— Прискудалось, поди? — спрашивает Зиновий и дрогнувшим голосом негромко прибавляет:
— Аль жалко другого кого?
Промолчала, только грудь порывисто завздымалась, затряслись крутые плечи, из глаз слезы брызнули…
— Как не жалко! — поясняет Арина Трофимовна. — Родное гнездо оставляет. Может, разорится оно без нее… — И тоже всхлипывает в свой нарукавник старушечий.
Жених успокоился, уехал, а вечером на последней вечерке девичьей у Насти опять собралась молодежь. А Настя сидит в углу, как в могилу снаряженная. И не могут веселиться подруги ее, как раньше.
Чует их сердце, что неладное что-то доспелось с их Настасеюшкой. А что такое и ума приложить не умеют. Как осенняя тучка, ходит Стеша и на задорные вопросы Грихи отвечает испуганным шепотом:
— Вчерась в кладовке из петли вынули… Руки на себя наложить хотела.
— Что же такое с ней приключилось-то?
— Испортили, быдто бы. Бают, что через наговор какой переступила. Ночей не спит вот уже третьи сутки. Как в воду опущенная. Не ест ничего. Мавриных рук дело, должно… Да Ерёмкиных…
И быстро облетает всех молва, и не веселится ни холостяжинку, ни девушкам. Все притихли, в передний угол пытливо на невесту смотрят. А она сидит, опустивши веки, как сонная…
Вдруг на улице гармошка заширкала, а потом в сенях послышался голос Сашки Красного.
Вздрогнула Настя, последняя кровь с лица отхлынула… Глаза стали большие да тоскливые.
А Сашка озорным пьяным голосом кричит на пороге:
— Шире двери, поширее… Дай нам водки поскорее, слышь!..
Затряслась, как осенний лист, как восковая сделалась.
— Што с тобой, девонька? — ласкаются к ней подруги.
— Што приуныли все?! — кричит Сашка и с гармошкой в передний угол идет. На роже синяки да царапины: дрался, видно, опять.
— Эй, невеста, што голову повесила, али честь свою где обронила? Хошь — за другого жениха тебя сосватаю? По крайности, на руках носить его будешь: маленький, — и с шумом толкает к ней дурашно-хихикающего Данилку. А сзади Еремка с водкой идет, девкам да холостякам конфетки бросает:
— Ешь, девки, от другого жениха Настиного. От Данилы Семёныча…
Все рты разинули. Полна изба людей набилась, потеют, гыгыкают. Перешептываться начали…
Арина Трофимовна брови сдвинула, кулаки стиснула:
— Пошли прочь, охальники эдакие!.. — и бросилась на Сашку Красного.
— Молчи лучше! А то словом одним ушибу я тебя до смерти!.. — отвечает ей Сашка, а сам гармонь свою нажал по всем ладам.
— А ты што молчишь? — налетела на дочь свою Трофимовна. — Куда язык-то твой девался? Сказывай!
Вместо Насти ей Ерёмка отвечает:
— Потеряла она его вместе с совестью девичьей, — а сам водки мужикам наливает и хохочет. — Крепка была крепость, да войско у Данилы Семеныча храброе есть. Штурмом взяли.
— Свататься мы пришли за Данилу Семеныча! — кричит Сашка. — А ежели. в мужья он не годится, дак мы в том на выручку ему будем… Подсобим, коли што…
В избе хохотать начинают, разные догадки объясняют друг другу.
— Хе… Пойдешь, Настасья, а? — сипит Данилка и даже руки за спину заложил. Ждет, рот открывши, и моргает слезливыми глазами. Загалдел народ:
— Глядите-ка, Данилка-то и впрямь… Че же это такое?.. А, ребята?..
— Видно, право имеет над ней…
— А то нет, — кричит Сашка. — Да она полюбовницей его была… Ей-Богу!.. Встряхнули эти слова всю избу, все ахнули и глаза свои устремили на Настю. А Данилка стоит перед ней да усмехается, ждет, что она и впрямь за него пойдет, от Зеновия откажется.
— А, Настасья, пойдешь?..
Совсем помертвела Настаья, дрогнула, вскочила с лавки, выпрямилась, да как разъяренная волчица, на Данилку бросилась… И расступились от нее все, как воды от камня отхлынули.
— Ах, ты. га-адина! — взвизгнула Настасья и, схватив Данилку за горло, как щенка, головой об угол сундука стучать начала.
— Вот тебе, злодей мой суженый, вот тебе!.. Вот тебе!
А когда он лежал на полу, как мешок с мякиной, она каблуком с медной подковкою в лицо его пинать стала… И кричала, исступленная и озверевшая:
— Сашку держите мне!.. Красного Сашку!.. С Ёрёмкой вместе… Люди почтенные, батюшки! Держите их…
И кинулась из избы за убегавшим Сашкой да Ёрёмкой и кричала надорванным голосом:
— Помогите, батюшки… Честь мою они… Ах-ха-ха-а!.. — и упала в дверях. извиваясь в отчаянии…
А на нее упала Трофимовна, а за нею и Стеша с Анюткою. Догадались все, почуяли окаянную беду.
VI
правитьЧуть свет по селу пролетела страшная весть, всполошила всех, на ноги поставила, к дому Арины Трофимовны толпу собрала:
— Настя Данилку убила… — говорили всюду громко п шепотом, со страхом н беспечностью.
— За што-по-што?..
— А я почем знаю…
— Говорят, будто опоили ее…
— Не ври, не опоили, а Мавра-шептунья испортила… Ерёмкина мать…
Еще не взошло солнце, как у старосты все старики собрались, рядили на разные лады, требовали разбирательства.
— Смертоубийство ведь. старички почтенные!.. Как же так!..
— Господин староста, дознать хорошенько надобно!..
— Может, не Настя, а кто другой?!..
— Какое не Настя! Своими руками об ящик голову размозжила ему…
— Данилка-то ведь кто был, — сморчок, прости Бог, а она вон какая, за плугом сама ходила…
— Мужика любого уберет…
— Ах, ты, хлопота!
— Че же делать-то?..
— Ведь сегодня браньё назначено…
— Вот горе Трофимовне-то. Ах, ты, Господи!..
— Ребятушки!.. — суетился бородатый и растерянный староста, придерживая медную медаль на груди. — Понятых-ба… Господни писарь, бумаги надо ба. Обследовать надо идти.
— Убитый-то тамотко?
Похмельный и сердитый писарь огрызается:
— Да увезли его домой ночью. Жив он еще был, дома умер… Семен Михеич медленно подходит, бледный, растерявшийся, подавляя одышку:
— Вот, господа честные, ишь вот как… случилося. А хорошей девкой почиталась. У всех на слыху была… А вот, человека убила… — и всхлипнул. — Старуха у меня теперь опять при смерти. С перепугу, надо полагать. Че же ты, господин староста… Ведь человека убили, надо же дознать все по порядку… Неужели попустится?.. Начальству донести ведь надобно…
— Дак я нынче… Я сейчас. Господин писарь, пойдем, пожалуйста. Старички почтенные, будьте понятыми уж… Куда же деваться-то?..
И пошли все по сугробистой улице к дому Арины Трофимовны. Следом тащились старики с костылями, старухи ковыляли, бабы бежали, ребятишки…
У дома Трофимовны народу толпа-толпой, шеи вытягивают, к окнам цепляются, засматривают в сени, заглядывают во двор. Из дому слышится рев сестренки и братишек Настасьиных, причитанье совсем обезумевшей Трофимовны. Подруги Насти то и дело входят и выходят из избы с опухшими от слёз лицами.
— Ну, што? Как она?.. — спрашивают у них любопытные.
— Молчит… Хоть бы слово промолвила. Всю ночь просидела на кровати…
— Ну-те-ка, расступитесь, ребятушки! — просит староста, проталкиваясь сквозь толпу любопытных, а сам волнуется и шапку для чего-то скинул на улице.
За ним писарь и понятые вошли, в сенях Трофимовна в ноги всем им бросилась и застонала охрипшим, совсем не своим голосом:
— Не губите, родимые! Батюшки мои сердешные… Загубила себя моя доченька. Надежда моя и утеха желанная!.. О-ох-ти, тошно мне, батюшки-и!..
Поднял ее, согнувшись, староста, лепетал что-то бессвязное, а сам всё медаль свою рукой придерживал.
Зашли в избу, помолиться даже на образа позабыли, остановились, у порога и смотрят на Настасью, точно застывшую на кровати.
Староста подошел к ней, тронул ее за плечо осторожно. Вскинула на него свои ввалившиеся глаза. Встала с кровати, нарукавник новый оправила.
Молчит, глаза потупила.
— Как же это ты, Настасеюшка? — робко спрашивает староста. — Грех-то с тобой как это случился, а? Расскажи-ка ты нам. сделай милость. Эй, ребятушки, не лезьте сюда. Не напирайте там… Сотский, не пускам, пожалуйста! А, Настасеюшка? Ну-ка, расскажи… а?
Молчит Настасья, нарукавник в руках то сомнет весь в горсть, то распустит. аккуратно разгладит его…
Высокая грудь опять заколыхалась порывисто, захрипело в горле, точно стнснул его кто тисками. И через силу промолвила:
— Они… они меня… В Мавриной избе… Четвертого дня… К Анютке пошла я… — оборвалась речь на полуслове, глотку схватило ей чем-то, поперхнулась она горем своим смертным.
— Ну, сказывай… Че к Анютке, а?
И опять напрягла силы, губы задергались, глаза остекленели, ни слезинки в них не видно: все застряли в горле…
— Я… к Анютке вечером… побегла… А они на иноходце. Сашка да… — порвалось опять.
— Как? А? Че такое?..
Размякла вся, опустилась на кровать, а потом вдруг вскочила, выпрямилась во весь рост и закричала диким голосом:
— Не виновата я! Не виновата я! Я пойду всему народу расскажу… — и кинулась в сени на крыльцо, и, охваченная свежим воздухом, сперва разрыдалась там, ухватившись за старые перила, а потом громким голосом завопила в отчаянии:
— Не виновата я! Хоть бы всех убила я и то Богу бы не покаялась! Люди православные! Четвертого дня… к Анютке я пошла вечером, схватили силой… Увезли на иноходце на Данилкином… в Маврину избу…
— Да кто, кто?
— А Сашка Красный, потом Ерёмка. А Данилка шапкой рот затыкал мне-ка!.. — хлынули слезы, выступила краска на лице, засверкали глаза.
— Пошто ты не заявила тогда же? — спросил испуганный староста.
— Мамыньку… мамыньку свою бесчестить не хотела… Руки на себя наложить хотела… Да не дали. Не хотела говорить никому, окромя муженька своего суженого… О-ох!.. Ох, тошно мне. Пусть бы он один только знал… Пусть бы он один убил меня…
— Ребятушки, как, же это. а? — суетился староста. — Ведь и впрямь они мошенники, а?
— Вот, люди почтенные, смотрите! — в исступлении разорвала Настя на себе сарафан и рубашку и обнажила молодую, покрытую багровыми синяками грудь свою. — Смотрите, как они терзали меня. Рот мне шапкой заткнули. Все тело мое искалечили… Честь мою отняли… Надругались силушкой… О-ох! Ох, мамынька-а!..
Полуобнаженная, с распущенной косой, с большими сверкающими глазами, с ручьями слез на белом, вдруг похудевшем лице, она металась, как безумная. Загудела толпа, забурлила. Многие мужики с вобранными в плечи головами и крепко стиснутыми кулаками побежали разыскивать Еремку да Сашку Красного. И кричали все озлобленно:
— Сюда их велите. Сюда их. мошенников…
— А её миром всем отстаивать будем, коли што…
— Эй, староста! Приговор за неё составим, к начальству всем обществом, коли надо, пойдем…
В церкви к обедне зазвонили. Услышала Настасья колокол и вспомнила, что невеста она Зеновия, и закричала скорбным голосом:
— Батюшки родимые!.. Куда же я теперь деваюся? — и торопливо закрывала грудь, сгибаясь к перилам в стыде и отчаянии.
А вдали по улице с колокольцами под украшенными дугами, разметая пушистый снег копытами, мчались три тройки с нарядными людьми.
То брачный поезд Зеновия Самойлыча во весь опор подкатывал.