Игнатий Потапенко
правитьНадежда
правитьЕдинственное и величайшее благо, какое дала человеку судьба, состоит в полном незнании того, что будет с нами после смерти…
Я сказал это и боюсь, что читатель ждет уже от меня таинственной истории, вроде тех что пишутся накануне святок. Но такой истории не будет. Я только это и хочу сказать: я не знаю, что будет со мной после моей смерти и это единственное, чего я не знаю. Все остальное, что будет со мной, я знаю.
Но это вовсе не значит, что я пророк или ясновидец. Впрочем, сейчас вы все поймете. Я заявляю только одно: что если бы, вдобавок ко всему, я еще знал и это — то есть то, что будет со мной после смерти, я уничтожил бы себя и так уничтожил бы, чтобы не существовать ни в этой, ни в будущей жизни.
Я прошу нас войти в мое положение — в положение человека порядочного, солидного, установившегося, обеспеченного хорошей службой, уважаемого, словом — человека, по всем видимым данным могущего сделаться предметом зависти со стороны всякого другого.
Я встаю рано. В Петербурге это редкость. В Петербурге всякое утро бывает темное. Мне возразят, что летом, наоборот, не только утро, но и ночь бывает светлая.
Но кто же из порядочных, солидных, установившихся и пр. и пр. (смотри выше) людей летом живет в Петербурге?
Я, например, считаюсь кровным петербуржцем, а между тем я никогда не видел настоящей белой ночи. Они еще только намечаются, как у меня в доме уже начинают укладывать чемоданы, покупать дорожные вещи и тому подобное. А затем услуги С-ie nationale des wagons-lits — и за рубежом, где-нибудь в горах, на берегу озера.
Но «возвращаюсь к нашим баранам», как любит говорить мой знакомый славянофил, не признающий иноязычных поговорок. Я встаю рано. В восемь часов я уже в столовой, где в это время горят электрические лампы. И, прежде чем войти в столовую, я знаю подробно решительно все, что там найду.
Там будет сидеть Аделаида Карловна, старая экономка, полученная мною в приданое вместе с женой. Она будет сидеть у края стола. Перед нею будет стоять машинка для приготовления кофе.
Но, заметьте, это — как раз к моему приходу, минута в минуту, кофе в машинке вскипит и спирт под нею сам погаснет. Это до такой степени точно, что когда моя нога переступит через порог столовой, раздастся легкий стук крышечки, которая, падая, гасит спирт и этот стук как бы приветствует мое появление. Он как будто говорит мне: «доброго утра».
Следующим номером будет: Аделаида Карловна встанет и, слегка наклонив голову, скажет: «Гут мо-о-ен», что на ее австрийском жаргоне означает Guten Morgen.
Затем она нальет кофе в чашку, подольет сливок и передаст мне купно с филипповским калачом, нарезанным обязательно на шесть кусочков и сливочным маслом.
Проделав все это, как раз в то время, когда я сосредоточенно мешаю ложечкой кофе, — она тихо, бесшумно, как некий дух, исчезнет и я, право, несмотря на то, что все это проделывается добрых лет двенадцать, твердо не знаю, в какую именно дверь она исчезает. Она точно ищет момент, когда я смотрю в чашку с кофе, а не на нее. Она просто тает в воздухе.
И все это произошло точка в точку так, как я предвидел, вплоть до растаяния в воздухе Аделаиды Карловны. Теперь часы на камине показывают четверть девятого и я подымаю голову, когда еще ничего не произошло. Но я знаю наверное, что сию минуту раздастся звонок. По коридору быстрыми, но в тоже время ослабленными шагами, (чтобы не разбудить барыню), промчится горничная, потом в передней щелкнет задвижка и через несколько секунд передо мною будет лежать газета, которую я выписываю.
Но и это уже произошло. Все совершенно так, как я предугадал и как происходит каждый день в течение двенадцати лет.
Я начинаю просматривать газету. И что же, вы думаете, что там я рассчитываю встретить какие-нибудь неожиданности? Избави Бог! Для меня, человека порядочного, солидного, уравновешенного и пр. и пр. (см. выше), нет ничего нового под луной. Хотите, я вам в общих чертах расскажу содержание всех отделов газеты, в которую я еще не заглянул.
Нет, я не буду занимать ваш ум пустяками. Но вы сами хорошо знаете, что новое, действительно новое совершается только раз в столетие в какой-нибудь только одной точке земного шара. Во все же остальное время… . Как бы вам это объяснить? Да вот самое лучшее: попробуйте каждый день посещать какой-нибудь кафешантан, и вы услышите во вторник нечто новое по сравнению с понедельником, в среду новое по сравнению со вторником, может быть еще в четверг новое по сравнению с средой, — но уже в пятницу, я ручаюсь, начнется опять то, что было в понедельник, Потом повторится вторник и т. д. Или попробуйте ежегодно посещать на одном и том же курсе лекции какого-нибудь профессора. Каждый год он говорит одно и то же и с теми же самыми приемами, жестами, ужимками, повышениями голоса и остротами.
Все дело в том, что репертуар артистов и профессоров ограничен, и вообще репертуар человечества ужасно ограничен.
Если в какой-нибудь стране умер король, то я уже знаю, во-первых, что короли смертны, а, во-вторых, ему в ту же минуту унаследует его сын или племянник — и в стране ничего не изменится.
Можно поручиться головой, что по крайней мере один раз в неделю в Европе случится один грандиозный пожар, одно крушение поезда, одно сенсационное убийство. Вопрос только в том — в какой стране, на какой дороге, в каком городе и какие имена, но разве же это имеет значение?
Или, может быть, читая фельетон, я жду какой-нибудь неожиданной остроумной выходки, которая меня рассмешит? О, какое заблуждение! Все остроты уже сказаны, все они занесены в книгу изречений выдающихся умов, все комбинации слов составлены и я их читал, я их знаю и наверно я встречу одну из них, сказанную с таким видом, как будто она только что изобретена.
Но я кончил кофе и поднялся, чтобы идти в свой кабинет и там заняться «делом», которое я принес в своем портфеле вчера из канцелярии.
Ну, тут уже для всякого ясно, что меня ожидает нечто до оскорбительности знакомое. Если вы провели детство в деревне, где была не широкая и мелководная речонка, если вы любили в жаркий летний день с утра до вечера болтаться в сильно нагретой воде ее, то вы знали, где в ней, на дне ее, скрытом под водою, лежит большой камень, а где маленький, где яма, где песчаное дно, а где тина.
Такое ощущение испытываю я, когда, вынув из портфеля длинную тетрадь в синей обложке, раскрываю ее и приступаю к чтению «дела об…» Действующие лица этого дела — люди. Что нового могут проделать люди, в особенности имея в виду дать материал канцелярскому делу в синей обложке? Какой-нибудь спор об имуществе, какая-нибудь хитрая двусмысленная недоговорка в духовном завещании, плутовство, мошенничество, ухищрение, чтобы ограбить ближнего…
И я наперед знаю, что я подумаю по этому поводу, какие выскажу соображения, какое дам заключение. И тем не менее я читаю, обдумываю форму, отделываю слог. Почему? Потому что мне за это платят жалованье, дают чины и многое другое.
Вот уже половина двенадцатого. Я машинально отодвигаю от себя дело, хотя бы мое перо остановилось на полуслове. Я делаю это потому, что через одну или через две минуты в гостиной послышатся легкие шаги дамских туфель и в кабинет войдет моя жена.
На ней будет… Позвольте сообразить; вчера был голубой, значит сегодня будет цвета-крем капот с кружевами. Волосы ее будут подобраны небрежно. Брови еще не будут иметь вид правильно, ясно очерченных густо-черных полудуг. Щеки еще будут бледны, а около глаз будут заметны тоненькие морщинки.
Когда я приеду из канцелярии, все это будет уже иначе, потому что она посидит два часа перед зеркалом и приведет все это в надлежащий порядок.
Ну, вот слышны шаги, она вошла, она на пороге. Моя шея слегка вытягивается и голова незаметно для меня самого наклоняется вправо, а лоб сам собой поворачивается к ней. Это потому, что сейчас она подойдет ко мне и поцелует меня в лоб. Это так же неизбежно, как неизбежен ежедневный восход солнца.
Она поцелует меня в лоб совершенно равнодушными холодными губами и у меня явится такое ощущение, как если бы к моему лбу на секунду приложили медный пятак или серебряный рубль. Я же с своей стороны возьму ее руку и поцелую — и у нее по всей вероятности будет такое же ощущение.
Она скажет: — доброго утра, Мих!
Я отвечу: — доброго утра, Лиз!
И эти «Мих» и «Лиз», которые когда-то и не так еще давно, потому что ведь мы далеко не старые люди, — были милыми трогательными именами, изобретенными любовью, — звучат казенно, холодно, мертво. В них нет никакого смысла и их давно следовало бы удлинить… Но они вошли в привычку…
Ах, все входит в привычку. И если хотите знать правду, мы живем на земле тоже по привычке. Эту привычку сделали для нас отдаленные, очень отдаленные предки. Сами они жили потому, что жизнь для них на каждом шагу представляла новое и интересное. Это была жизнь молодого неопытного человечества. Нам же они рассказали все и мы уже в пятнадцать лет знаем все, что нас ожидает и что может случиться с нами. Но они сделали привычку жить и передали ее нам с плотью и кровью, и мы живем.
Жена спросит меня: — хорошо ли я спал? И я отвечу, что отлично, потому что я большей частью хорошо сплю; а если и спал плохо, то, все равно, не скажу ей этого, потому что тогда она сейчас же начнет говорить, конечно по привычке, что беспокоится о моем здоровье и выскажет необыкновенно новую, смелую и остроумную мысль, что, когда человек нездоров, то ему следует посоветоваться с врачом.
Потом она спросит меня, имею ли я что-нибудь против селедки с горчичным соусом, так как она велела приготовить это к завтраку. Но тут могут быть вариации, состоящие в том, что вместо селедки с горчичным соусом будет салат из копченых сигов или майонез из осетрины.
Все это проделано в точности. Жена ушла и, когда бьет полдень, меня зовут в столовую — и я завтракаю.
Нужно ли говорить, что все, происходящее за завтраком, я знаю заранее также основательно, как оперный певец знает квартет, в котором будет сейчас участвовать.
О процедуре завтрака нечего и говорить, но я знаю также, что скажет жена и что я отвечу ей.
Если это понедельник, она будет говорить о вчерашних наших гостях, которые, зевая и усиленно изобретая темы для разговоров, сидели у нас до полуночи. Гости почти одни и те же в течение семи-восьми лет, с одними и теми же обстоятельствами жизни, с теми же интересами, достоинствами, недостатками, с тем же содержанием ума.
— Знаешь, вчера Кузьминский очень жаловался на печень… Боюсь, что дела его плохи. Он опять едет в Карлсбад.
Это говорит жена, а я отвечаю: — ему больше ничего не остается.
И ей и мне решительно нет никакого дела до Кузьминского и до его печени, до его плохих дел, — но мозг всегда работает и что-нибудь должен производить. Он не может оставаться в бездействии.
— А Верховцевы это лето будут жить в деревне! Они сильно поиздержались на приданое дочери и не могут ехать за границу.
Это говорит жена, а я отвечаю: — иногда бывает приятно пожить и в деревне. Заграницей надоедает.
— О, я была бы несчастна, если бы принуждена была прожить лето в деревне…
На это я не возражаю, стараясь сделать вид, что рот мой совершенно занят пожарской котлеткой. То, что моя жена говорит подобную глупость, меня нисколько не трогает, тем более, что опасность прожить лето в деревне ей не грозит. Я уже через год после свадьбы убедился в том, что она не умна.
Когда я еду в санях, или в коляске, смотря по времени года и по погоде, в мою канцелярию, я до такой степени знаю все, что там меня ожидает, что на время у меня пропадает весь интерес к жизни и я предаюсь самым мрачным размышлениям.
Ведь в самом деле — ничего нового, неожиданного. Это судьба минутной стрелки часов, которая в течение суток обязательно пройдет два раза круг двенадцати цифр.
Я подъезжаю. Швейцар уже меня ждет. Он стремительно подбегает к экипажу и высаживает меня с таким видом, как будто я беспомощный мешок, набитый сеном. Потом начинает разоблачать меня.
Я подымаюсь наверх. Не успеваю я войти в свой служебный кабинет, как приходит чиновник с портфелем и начинает вынимать одну за другой из портфеля бумаги и подсовывает мне.
Три десятка бумаг, которые начинаются так: «вследствие отношения от… за №» и кончаются: — «принять к сведению и исполнению».
Затем приходят другие чиновники, каждый по своей части и говорят ужасно много слов, — но мне кажется, что они все говорят одно и то же. Впечатление такое, как будто есть такое особое канцелярское слово, неопределенного смысла, и оно-то произносится к ряду миллион раз.
Иногда я смотрю на такого чиновника, который стоит около моего стола, почтительно наклонившись над ним — и высказывает спои соображения при помощи этого канцелярского слова, по вопросу о перечислении остатка от сумм… из одного наименования в другое, и мне хочется остановить его на полуслове и спросить:
— Любезный друг, коллежский советник такой-то, скажи по совести, есть ли тебе какое-нибудь дело до этого остатка и не все ли тебе равно, да не только тебе, а всей России — будет он перечислен из одного наименования в другое, или не будет?
Но когда я представляю себе, до какой степени коллежский советник такой-то был бы огорошен и даже, может быть, от неожиданности помешался бы в уме, то я отказываюсь от какого бы то ни было вопроса.
Иногда же это канцелярское «моросение» приводит меня в неистовство и мне хочется раскатиться адским смехом, вырвать у чиновника из рук его доклад и сказать:
— А ну-ка, голубчик, пройдись на голове! Ей-ей же доставишь высокое удовольствие.
Да, именно, чтобы он прошелся на голове или чтобы мы с ним, я — начальник, а он — подчиненный, начали играть в прятки, он забрался бы под диван, а я искал бы его.
Ну, понимаете, что-нибудь удивительное, неожиданное, такое, что я не мог бы предусмотреть.
Знать все заранее! Господа, господа… Согласитесь, что это более чем скучно.
Впрочем, у меня есть приемные дни и часы. От часу до двух ко мне ходят частные посетители. Но если бы когда-нибудь один из них рассказал мне что-нибудь такое, чего я не знал бы, я расцеловал бы его. Это и понятно, господа. Ведь каждая канцелярия ведает известный специальный отдел жизни. Если у человека случилось что-нибудь другое, что ведает другая канцелярия, то он туда и пойдет рассказывать об этом. Ко мне же он придет с тем, что ведает моя канцелярия.
Сколько раз я мечтал, чтобы один из посетителей вдруг ни с того ни с сего рассказал мне историю о том, как он убил свою собственную жену. Но он садился и начинал мямлит о том, что, согласно нарезке земли крестьянам, имевшей место (да, непременно «имевшей место», потому что вольные граждане, попав в стены канцелярии, сейчас же начинают говорить ее языком) в таком-то году и т. д.
Это совсем не значит, что он совершил убийство своей жены. Но если он таковое убийство совершил, то он пойдет говорить об этом к адвокату.
К четырем часам на меня находит томительное нежелание продолжать работу. Я знаю, что в четыре часа ко мне в телефон позвонит мой начальник и пригласит меня к себе. Он приблизительно в это время приедет на службу.
Тогда я беру портфель — хотя бы в нем не было ни одной бумаги — и иду к начальнику. Я знаю в точности, что меня ожидает. Мои начальник в дела канцелярии совершенно не вмешивается. Он свалил все дела на меня, и это у него называется «оказывать безусловное доверие к помощнику».
Он человек легкомысленный, имеет абонементное кресло в балете, каждый день где-то торжественно ужинает и, так как у него в самом верхнем ранге имеется лицейский товарищ, с которым он на «ты», то он совершенно уверен, что блестяще докончит свою карьеру и потому с милым выражением глаз смотрит в будущее. Такие люди, то есть бездельники, ужасно симпатичны. Они уверены в своем благополучии и в том, что им никто не может помешать, поэтому они никому не желают зла. Если бы у них спросили их мнение относительно решения социального вопроса, они сказали бы с полной искренностью: — желаем, чтобы все люди были счастливы.
Я иду к нему и знаю, что он, поздоровавшись со мной, спросит:
— Ну, что у нас, милый Михаил Павлович?
— Ничего, все в порядке, — отвечу я.
И он совершенно удовольствуется этим моим заявлением. Затем мы сядем с ним друг против друга. Он вынет из кармана шикарный золотой портсигар, весь испещренный выгравированными, отлитыми и выложенными из разноцветных камней автографами, большею частью женщин, предложит мне сигару и скажет:
— Попробуйте-ка, Михаил Павлович… Превосходные сигары!
И я буду пробовать и найду, что действительно превосходные сигары.
Затем он расскажет что-нибудь о вчерашнем ужине, какую-нибудь административную сплетню, а потом взглянет на часы, чего-то испугается и скажет:
— О, уже без четверти пять! Я ровно в пять обязан быть в одном месте. — И улетучится.
Так, буквально так, все это было и в этот день. В пять часов я закончил занятия в канцелярии и поехал домой,
Я думаю, что уже можно вполне ясно представить мою жизнь и нет надобности описывать ее дальше. Вы уже согласны со мной, что я знаю все… Все, что произойдет со мной в этой жизни.
Точно так, как знаю я свой день, каждый час этого дня, я знаю все свое будущее. Я отличный чиновник, я на хорошем счету у моего начальства, не у того, которое угощает меня сигарами, а другого, высшего. Этому решительно все равно, хороший я чиновник или плохой.
В настоящее время я статский советник и могу сказать с достоверностью, что через два года буду действительный статский, а еще года через четыре тайный. Дальше этого я не пойду.
Сделаю я карьеру очень хорошую, то есть, в гимназическом смысле — на четверку. На пятерку делают карьеру только избранные, у которых или особенные данные, то есть действительно уж блестящие способности, или сильная рука. Но ведь и на четверку — это очень хорошо.
Но вот что ужасно, что в моей жизни никогда не произойдет ничего такого, чего я не мог бы знать заранее. Все в ней будет совершенно правильно, по заведенному порядку и, когда придет моя смерть, я встречу ее без малейшего удивления и протеста, потому что я знал заранее, что она непременно придет.
Но все же этот момент будет отличаться от всей остальной моей жизни, именно: у меня будет надежда, что там, по ту сторону смерти, меня ожидает что-то такое, чего я не могу предугадать.
Первая публикация: журнал «Пробуждение», № 1, 1908 г.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.