М. М. Ковалевский (Дорошевич)

М. М. Ковалевский
автор Влас Михайлович Дорошевич
Опубл.: 1916. Источник: az.lib.ru

Дорошевич В. М. Воспоминания

М., «Новое литературное обозрение», 2008.

М.М. КОВАЛЕВСКИЙ

править

Когда я думаю о М. М. Ковалевском, он представляется мне пышным, массивным, — огромным, — монументом, на котором написано:

— Под сим великолепным памятником покоится Максим Максимович Ковалевский.

Если бы русское освободительное движение произошло тогда, когда а надо было произойти, — 25 лет тому назад, — не только мы, мир бы имел одного из самых могучих, передовых и увлекательных парламентских ораторов.

М. М. Ковалевский стоял бы во главе передовой и могущественной партии.

И трибуны ломились бы от публики в те дни, когда:

— Должен выступить Ковалевский.

Он терпел бы поражения точно так же, как одерживал бы большие победы.

Но всегда прежде всего был бы:

— Увлекателен и блестящ.

Потому что он рожден был хорошим «разговорщиком».

Тогда и теперь…

Знаний, конечно, прибавилось еще больше.

Идеи остались те же.

С годами, конечно, немножко побледнели. С них сошел молодой румянец.

В эти годы мысли не бывают так краснощеки.

Но дело не в этом.

Теперь они выходят у М. М. Ковалевского одетые, конечно, хорошо, — видно, что одевал хороший мастер, — но скромно, в темненьких цветах, несколько:

— По-старушечьи. А прежде!

Какие цвета, какие краски он подбирал для своих идей. Как умел одевать их в слово.

Они выходили у него такие красивые, нарядные, изящные, элегантные, что не увлечься ими было невозможно.

Они улыбались у него, и эта улыбка заставляла так сильно биться сердце.

Он умел делать их очаровательными.

Это было сейчас же после 81-го года1.

Было темно.

Тьма царила в русской жизни.

Беспросветная, беспробудная тьма.

Тьма глухого захолустного городишки в полночь.

Редко где брезжил свет.

Одним из таких маячков светились окна круглого угольного зала Московского университета.

И сама круглая форма этого университетского угла делала его совсем похожим на маяк.

Казалось, что университет поставил маяк и зажег в нем огонь, чтобы светить тем, кто блуждает, теряя надежду, в эту темную, беспросветную, долгую русскую ночь.

В «маяке» заседало статистическое отделение Юридического общества2.

От одного названия станет скучно!

А круглый зал бывал битком набит публикой.

Которая ловила каждое слово Ковалевского.

О чем он говорил?

Об Америке.

Придравшись к случаю.

Тогда о России говорить было трудно.

Но тень Монтескье, изящного и остроумного, носилась в круглом зале «маяка».

И его тонкий профиль улыбался добродушному, полному лицу Максима Максимовича, освещенному «невинной улыбкой» и ироническими огоньками в глазах.

И тень автора «Персидских писем»3 говорила ему:

— Мы одной породы. И твои «американские» рассказы сродни моим «персидским» письмам.

И вот теперь Россию можно назвать по имени!

Говоря о России, можно даже не упоминать об Америке.

И М. М. Ковалевский бросился в борьбу со всем жаром долго застоявшегося боевого коня.

Слишком долго застоявшегося…

25 лет прошло.

И каких лет! Разлуки с родиной4.

М. М. Ковалевский начал энергично.

Основал партию5.

Завел газету6.

Повел выборную кампанию.

Был депутатом7.

Но в партии остался он один.

Вряд ли даже кто помнит теперь, как эта партия называлась.

— Партия как называлась? «Максим Максимович». Газета «Страна»…

Я чуть не заплакал, прочитав в № 100 начало статьи: «В прошлый раз мы говорили». И выноску: «Смотри № 2-й».

Мне так и представился почтенный ординарный профессор, который в октябре, не торопясь, всходит на кафедру и начинает:

— В прошлый раз мы остановились…

А прошлый раз был до каникул. В апреле!

Чуть не разрыдался, увидев латинскую цитату в десять строк.

В боевой-то газете да по-латыни!

Это лучший способ сберечь в тайне свою мысль!

В газете по-латыни следует печатать секреты, которые вы не хотите, чтобы кто-нибудь знал.

И в совсем безнадежное уныние привела меня ссылка в статье М. М. Ковалевского:

«См. том IV моего „Происхождения современной демократии“»8.

Следует предполагать, что читатель, читая на конке газету, моментально скажет кондуктору:

— Остановите! Остановите!

Бросится в Публичную библиотеку:

— Том четвертый «Происхождения современной демократии» Ковалевского.

Подождет часа три, получит книгу, найдет нужное место, осведомится и скажет:

— Ну, слава Богу! Статью понял, и день прошел!

Или что читатель садится читать газету, окруженный «происхождениями».

В Думе…

В поговорку вошло.

Ковалевский поднимается на трибуну.

— Опять про вюртембергскую конституцию!9

Оно, конечно, знать, что такое конституция, необходимо, когда хочешь ее завести.

Судьба благословила нас.

Когда нам нужно учиться конституции, у нас есть такой профессор, как Ковалевский.

Да только благословение-то ее пришло слишком поздно.

Четверть века тому назад!

В какую бы форму, блестящую, увлекательную, облек свою лекцию такой блестящий «разговорщик», как Максим Максимович.

Когда бы у него заискрилась, засверкала даже вюртембергская конституция.

Лекцию прослушали бы, даже не подозревая, что это «лекция».

Теперь, когда он хочет сказать боевую речь, он читает лекцию.

Академически солидную. Академически тяжеловесную.

Чинно тянутся бесконечной вереницей одетые в темненькое мысли.

Словно вдовий дом10 идет на прогулку.

Ужасно увлекательно!

И все сторонятся, чтобы почтительно дать дорогу:

— Пусть проходят!

О, страна долгих расстояний и бесконечных ожиданий!

Какие огни не догорят в твою долгую ночь? Какие цветы не облетят в твою бесконечную осень?

М. М. Ковалевский проводил в своей газете своих кандидатов.

Но, читая их список, казалось, что речь идет о выборах в Английский клуб, а не в парламент.

Все «генералы».

Старая гвардия.

Наполеон с почетом послал бы их в Дом инвалидов11, а не под Аустерлиц драться и разбивать12.

Что ни имя, то славное прошлое.

Но для борьбы, в молодой парламент!

И в этой рекомендации кандидатов:

— Господа, не надо же забывать…

(Словно речь шла о погребении в Пантеоне или о награждении пряжкой за беспорочную службу.)

В этой жалобной рекомендации слышалось сожаление и об их, и о собственной, — не так, как хотелось бы, — прошедшей жизни.

— Вчера праздновали Сретение. Поздравьте Симеонов. Они именинники. И голос М. М. Ковалевского не был услышан тут, так же как не был услышан, когда он основывал партию, когда начал издавать газету, когда говорил о вюртембергской конституции.

В сущности, «освободительное движение» принесло М. М. Ковалевскому одни огорчения.

С ним поступили жестоко и несправедливо.

Его, Ковалевского, освистали в им же созданной «Русской освободительной школе» в Париже, на которую он потратил столько труда и таланта13.

Его подвергли допросу.

— Почему вы объявили, что во Франции вы республиканец, а в России только конституционалист!

И когда человек с седыми волосами объяснил, почему у него седые волосы, его освистали за то, что у него седые волосы. И за то, что ему не 18 лет! Это был, конечно, скандал не для Ковалевского. Это был скандал для свиставших.

Много можно было бы сказать про освистывающих Ковалевского. Не свистуны ли они вообще?

Но царапина, кем бы она ни была сделана, саднит и болит. А к старости даже царапины заживают труднее… Тут небольшое утешение всеобщие уверения:

— Мы почитаем вас. Вы — знамя.

Очень приятно оказаться старым знаменем.

Которое хранят в полковом соборе. Которое выносят в торжественных случаях. Которому воздаются почести. Но которое не носят больше в сражение.

Знаменосцем хотелось бы быть, а не знаменем.

Какая трагедия — быть Ковалевским и увидеть конституцию на 25 лет позднее срока.

Это старость Дон Жуана, к которому пришла Донна Анна, когда он может оказать ей только почтение.

«Времени непоправимые обиды».

И эта огромная величина посторонилась.

Пусть жизнь мчится мимо.

Милостивые государи, это последняя сцена из «Дворянского гнезда».

Когда молодежь умчалась в сад и там весело кричит, хохочет. А Лаврецкий один в пустых и печальных комнатах.

Ковалевский сказал себе:

— Что ж, жизнь прошла не так, как я этого заслуживал! Пойду хоть в Государственный совет!

Он ушел и улегся в левом крыле Государственного совета14.

Этого нашего Вестминстерского аббатства15.

Где в правом крыле покоятся былые администраторы, министры.

Г-н Горемыкин рядом с графом Витте.

Как в Вестминстерском аббатстве королева Елизавета лежит рядом с Марией Стюарт, которую она обезглавила.

И где в левом крыле наш маленький «poets-corner», «уголок поэтов»16, у которых беспощадное время унесло их мечты, погасило огни, осыпало цветы…

Воскресенье — был необыкновенно радостный день для обывателей.

Для обывателей?!

Для граждан!

Граждане ходили гордые.

Чрезвычайно довольные собой.

— Читали?! А?

— Похороны Ковалевского! Каковы?! А?

— Со времен тургеневских похорон ничего подобного!!! А?17

— Весь город! А?

— Три часа одни венки возлагали!!! А?

— Национальные похороны.

Словно какие-то агенты похоронного бюро.

Любящие:

— Похороны по первому разряду.

«Страна похоронных процессий».

В этой бесконечно дорогой, но печальной стране всякому выдающемуся человеку трудно жить.

Но приятно умереть.

Вся русская жизнь словно говорит выдающемуся человеку:

— Соблазнись и умри.

А уж мы тебе такие похороны устроим, такие похороны устроим! Одно досадно. Что ты не увидишь. А то бы порадовался.

Мы любим свою страну.

— Страну несметных богатств!

И почему-то с гордостью добавляем:

— И неиспользованных!

Мы похожи на хозяина, который показывал бы нам свой дом:

— Полная чаша! Все есть! Чего только у меня нет? Парадные комнаты! Никто не живет! Вот кладовые. Меха. Соболя, шиншиллы, черно-бурые лисицы, голубые песцы, седые бобры. Никто не носит. Моль ест. Стальной шкап. Тут гниют кредитные бумажки. Лежат, выходят из употребления, теряют ценность, превращаются в труху. Всем наградил Господь!

Бесконечные поля. Дремучие леса. Реки, полные рыбных богатств. В земле нефть, уголь, железо, золото.

— На целый мир хватило бы.

И все это, — с гордостью добавляем:

— Не использовано! Но почему же? Почему? Людей нет?

Я думаю, что изо всех богатств в России наименее использованы:

— Людские богатства.

Что наименее мы умеем использовать:

— Людей.

В патриотическом увлечении мы даже преувеличиваем:

— Естественные богатства нашей земли. Почва у нас не так уж хороша.

Чернозем — больше как исключение. Как правило — песок и тощий суглинок.

Торфяные месторождения, правда, хороши. Но в Галиции и в Техасе они не хуже. Наш донецкий, наш домбровский уголь…18 Но лучшим-то углем все-таки остается Кардифф. Рудники Вестфалии, Франции, Швеции, севера Испании не беднее наших.

А крошка Бельгия в этом отношении куда богаче нас. Но людей у нас действительно:

— Залежи.

Страну, которая, — по выражению Герцена, — «на сотни лет крепостного права отвечает рождением Пушкина»19:

— Господь благословил людьми.

И изо всех наших «природных богатств» наиболее остаются втуне, наименее использованы у нас:

— Люди.

В Париже на avenue Wagram, в бельэтаже, в салоне покойного И. И. Щукина с 1899 по 1907 год собиралось интересное русское общество.

Сам Иван Иванович Щукин, — один из московских Щукиных, — блестящий дилетант, немножко ученый, немножко литератор, немножко знаток живописи, жил умно, интересно и широко, пока были средства.

Потом, когда жизнь повернулась к нему обратной стороной, он отравился со спокойствием философа-эпикурейца20.

Это был:

«Критон, младой мудрец, рожденный в рощах Эпикура»21.

Он любил хорошее общество.

Как только появлялся в Париже, проездом, какой-нибудь интересный русский, Иван Иванович предпринимал:

— На него охоту.

Знакомился, привлекал на свой вторник.

В его чудесной квартире собиралось все, что было интересного русского в «столице мира».

Он был:

— Генеральным консулом русской интеллигенции в Париже22.

По вторникам в его гостиной, увешанной «старыми испанцами», в его великолепной библиотеке собиралось необыкновенно разнообразное общество.

Кого тут нельзя было встретить!

В черной сутане иезуит отец Пирлинг, автор изысканий о первом Самозванце23, остроумнейший и злой на язык К. А. Скальковский, Валишевский, русский историк, замечательный тем, что совершенно не умеет писать по-русски24, застенчивый профессор Гамбаров, шумный, громкий, напористый профессор Де Роберти, Онегин, оригинал-старичок, выхлопотавший себе эту фамилию из любви к Пушкину, владелец бесцветного Пушкинского музея… находящегося в Париже25, Мережковский, американка, изучающая русский язык и очень интересующаяся русской литературой.

Голова пойдет кругом!

Богоискатель рассказывал подруге Габриэля Д’Аннунцио о том, как он:

— Боролся с гадом.

«Гад» был, вероятно, заползающий в комнату бедный умирающий кузнечик.

Но городской богоискатель, никогда в жизни не видавший кузнечика, принял его всерьез:

— За гада из ада.

И вступил «в борьбу».

С кузнечиком!

В его рассказе это выходит что-то вроде:

— Борьбы Георгия Победоносца с драконом.

Знаменитый испанский художник Золоага что-то горячо доказывает нашему скульптору Судьбинину.

Но Судьбинину ничего не докажешь. Он не признает авторитетов.

— Он Неуважай-Корыто!26 — по определению Щукина.

Тут художники, величественно снисходительные ко всему, что не художник, и без снисхождения презирательные ко всему, что художник. Тут молодые ученые, отправленные в научную командировку, смущающиеся, застенчивые, с любопытными глазами.

Тут люди, занимающие в России видные посты.

Здесь они говорят свободно и — Боже! — как либерально.

Умно и зло высмеивают все, что сами делают в России.

Однажды, в один из вторников, входя в щукинскую гостиную, я услыхал превосходный звучный баритон, с басовым тембром, покрывавший собой весь шум разговоров.

И аппетитный, жизнерадостный, здоровый, умный смех.

В кресле сидел большой тучный человек с лицом, которое я знал куда более молодым.

Его окружали. Он что-то увлекательно рассказывал.

Я имел честь быть представленным:

— Максиму Максимовичу Ковалевскому. Признаюсь, я в этот вторник видел только его.

Обед, — вслед за приемом, — был великолепен, как всегда.

Великолепна barbue à la russe27, великолепна руанская утка, превосходно бургундское вино, — Иван Иванович Щукин, немножко историк, немножко писатель, был гастрономом, — и каким!

Но в этот обед все это было не для меня.

Я видел одного М. М. Ковалевского, смотрел на одного М. М. Ковалевского, — и, что б он ни говорил, я слушал, слушал звуки его голоса.

Как слушают песни своей молодости.

Возвращаясь весенним вечером, теплым и очаровательным, по аллее Елисейских Полей, от Триумфальной арки к обелиску, я думал о другой стране, другом городе и других временах.

Я шел словно после встречи с женщиной, которую когда-то очень любил.

И воспоминания наполняли мою душу сладкою и легкою грустью.

Москва.

1882 год.

1881 год кинул темную тень.

И настала ночь. Одна из темнейших ночей.

Ночь реакции.

Тихо было все. Глухо было все.

— Только камни вопияли! — как писал сатирик28. Темно и тихо было в Москве, как ночью в море. Университетское здание выходит на угол Никитской и Моховой закругленным углом.

Это похоже на маяк.

Здесь брезжился среди непроглядной темноты огонек.

Как в маяке.

И на этот огонек шла молодежь.

Шли люди, жаждавшие:

— Живого слова.

Стремились толпами.

Здесь происходили заседания:

— Статистического отделения Юридического общества.

Правда, от скуки одного названия можно заснуть?

А маленькая аудитория была битком набита молодым народом. И, слушая скучные, слишком специальные прения по слишком специальным вопросам, все ждали, когда поднимется:

— Максим Максимыч.

Он поднимался и как-то необыкновенно кстати, — у этого необыкновенного разговорщика все выходило удивительно кстати, — начинал рассказывать… об Америке.

Как, например, в Америке представляют себе:

— Русскую жизнь.

И от этих «американских рассказов» веяло «Персидскими письмами» Монтескье.

Играла и пенилась умная ирония, как золотое вино.

Жизнерадостно звучал веселый баритон.

И в умном смехе аудитории таял и светлее хоть на минуту становился сумрак.

И все, что происходило кругом, казалось не таким уж торжествующим, уже потому, что над ним смеялись.

Тяжелая мысль облегчается словом.

Это были чудные вечера в отвратительное время.

И о них вспоминал я в весенний вечер в Париже, идя по аллее Енисейских Полей.

Но и тогда, и в те времена М. М. Ковалевский был в Москве, в университете.

Теперь он в Америке, в Швеции, в Бельгии, во Франции — где угодно, но не в России, не в русском университете.

Давеча, увидев Ковалевского, окруженного профессорами, я сказал И. И. Щукину:

— Целый юридический факультет… без дела!

Он ответил мне весело:

— При деле. Это Высшая русская школа в Париже зародилась в гостиной Щукина.

Среди наполнявших эту гостиную русских ученых:

— Не удел.

«По независящим обстоятельствам».

Теперь из русской колонии «по эту» по шикарную сторону Сены — пойдем в другую русскую колонию, «по ту сторону реки».

Латинский квартал.

На «Буль-Миш», — «Boulevard St.-Michel», — гремит русская речь.

Политика просто, национальная политика выкинули сюда из России толпы юношей и молодых девушек.

Они изгои и парии Латинского квартала.

— Настоящая наша язва! — скажет любой обитатель студенческого квартала.

Отравляются каким-то собачьим мясом на свечном сале в русской кухмистерской.

— Все-таки русское!

Патриотизм на чужбине у русского обывателя просыпается прежде всего в желудке:

— Щец бы!

И занимаются тем, что:

— Переезжают с квартиры на квартиру.

В большинстве квартир для студентов даже надписи:

— Русских не пускать.

Французы привыкли к «настоящему студенту», сыну зажиточного буржуа, который приезжает учиться «своему делу» и веселиться в Латинский квартал и получает на то и на другое из семьи определенную сумму:

— Достаточно кругленькую.

А тут «нищие», получающие время от времени откуда-то жидкие сорок франков.

Они приезжают, дают задаток, живут несколько дней, и когда наступает «последний срок», ночью, при помощи товарищей, исчезают в окно.

— Может быть, в России это и очень хорошо. Но здесь Франция! Нет денег, — зачем же ехать учиться?

Русским не дают в кредит.

Они никогда:

— Не рассчитывают своих средств!

Смертный грех в благоустроенной стране.

Начинают широко.

Набирают в рассрочку:

— Энциклопедических словарей, пособий, книг.

И при первом же платеже:

— Не в состоянии платить.

— Вы, русские, хотите многого и хотите хорошего, — но черт меня побери, если вы сами знаете, чего вы хотите! — как говорил в отчаянье один очень умный француз.

Часть этой богемы действительно учится.

Большая часть лишена этой возможности.

По очень простой причине.

Они плохо знают французский язык.

Эти тоскующие юноши и молодые девушки уныло бродят по местам, где:

— Не надо платить.

Заходят в Сорбонну, в College de France.

Случайно слушают случайные отрывки каких-то курсов.

Что-то понимая с пятого на десятое.

— Почему? Зачем?

— Все-таки тепло. Все-таки не улица.

Случайность открывает занавес над этим унылым прозябанием. Молодая русская девушка вдруг стреляет во французского профессора и убивает вместо него свою подругу.

— Почему стреляет?

И это даже неизвестно.

— Показалось, что на кого-то похож.

Зашла в College de France, попала на лекцию о Лабрюэре. Показалось, что профессор похож на какого-то человека, который когда-то где-то что-то хотел, — только хотел, — с ней сделать29. Но почему она пошла на лекцию о Лабрюэре? Кто такой этот Лабрюэр? Что такое он делал? Вряд ли знает.

— Так. Пошла. А попала на Лабрюэра.

Попала!

Они сходятся, — эти бедные тоскующие молодые люди, — на митингах, где одни и те же говорят одно и то же об одном и том же. В тысячный раз!

— Все-таки увидишь своих. Знакомых.

Опускают последние два су на революционные цели, без всякого воодушевления поют припев «Интернационала».

И разбредаются по холодному и для них голодному Латинскому кварталу. Для них-то и была устроена:

— Высшая русская школа.

Она возбуждала недоумение в самих же этих слушателях:

— А права дает эта Высшая школа?

— Никаких.

— Диплом?

— Никакого.

— Зачем же тогда ходить?

— Все-таки тепло… своих встретишь.

Высшая школа, которая даст не право жительства, не значок на сюртук, не брелок на часовую цепочку, а:

— Знание!

Какая возвышенная идея.

Но она далека от «русской действительности».

Это была случайная школа.

Сегодня здесь И. И. Щукин увлекательно читал:

— О коллективном самоубийстве в русском расколе.

Завтра читалась лекция:

— О Сахалине30.

Послезавтра де Роберти читал:

— О Ницше.

Выступал всегда восторженный и всегда вдохновенный Бальмонт. Но ведь нужен же был:

— Курс! Система! Программа!

Ведь нельзя же пробавляться случайными, хотя бы и очень занятными, лекциями.

И что-то действительно похожее на школу из этой благородной затеи создавал М. М. Ковалевский.

Он должен был читать все:

— Недостающие предметы.

Но он был:

— Ковалевский!

И должен был читать:

— Как Ковалевский!

Он должен был читать и готовиться к лекциям по чужим предметам. И за все это… платить!

Ковалевский был веретеном, вокруг которого обвилась Высшая школа в Париже.

Школа себя не окупала.

Надо было:

— Доплачивать на расходы.

Слушатели требовали вспомоществований.

Потому что они:

— Слушатели.

За то, что они:

— Слушали.

Ковалевский ездил читать лекции в Америку, в Бельгию и то, что зарабатывал там, тратил на парижскую:

— Высшую русскую школу.

Имея за это небольшое удовольствие из десяти слушателей видеть девять, которые пришли сюда:

— Для тепла и чтоб повидать своих.

Перед человеком были открыты двери всех университетов всего мира. Но так хотелось русскому профессору читать по-русски. Так тосковала душа.

Перед ним тогда были открыты, — и с радостью открыты, — двери университетов всего мира. Кроме русских.

Как-то раз я возвращался от Щукина с одним французом, секретарем очень крупного французского государственного деятеля.

Молодым человеком, собирающимся делать большую политическую карьеру.

А потому — в трауре.

Небогатые французы, делающие карьеру, всегда в трауре:

— Для экономии.

Траур по какому-то двадцатиюродному дяде.

Расход небольшой:

— Креп на цилиндр. Экономия огромная.

Траур избавляет от необходимости делать приемы, звать к себе на обед, бывать в театрах:

— Мы в трауре.

Да и цилиндр, покрытый трауром, не надо так часто отдавать гладить. Молодой человек в трауре спросил меня:

— А ведь у нашего друга monsieur Stschoakine профессоров хватило бы на целый университет?

— Да.

— И всем им запрещено читать лекции в России?

— Да.

— Они, должно быть, опасные люди? Анархисты, быть может? А?

— Ковалевский — анархист!!!

— Вероятно, республиканцы?

— Не думаю, чтобы Ковалевский или де Роберти верили в возможность в России республики.

— Понимаю. Конституционалисты, которые опасны тем, что устраивают заговоры.

— Не представляю себе Ковалевского, де Роберти «заговорщиками».

— Что же тогда?

— Полицейские соображения.

— Но как же это? Какие в таком случае?

Вот вопрос, на который очень трудно ответить. Когда говорят о:

— Полицейских соображениях, мне всегда вспоминается один вице-губернатор на Дальнем Востоке.

Он занимался набиванием папирос во время приема просителей:

— Чтоб время даром не терять.

Мне вспоминаются он, с папиросами, и доктор, человек просвещенный, а потому на Дальнем Востоке пьющий. Доктор говорит горячо:

— В Иркутске, я вам говорю, необходим университет. Хотя бы юридический факультет. Рассадник социальных знаний!

— Вот потому-то и не надо университета! — спокойно говорит вице-губернатор, набивая папиросы, — чтоб университеты не распространяли этих самых социальных знаний.

— Но позвольте! Знание социального строя необходимо…

— Ежели человеку в Нарымский край хочется, так необходимо. А социальный строй устраивать, слава тебе, Господи, еще не позволено.

— Но вы путаете! Социальный строй не есть социалистический строй.

— Это вы меня путаете. Что социальный, что социалистический — один черт. Вообще социализм!

— Но, например, политическая экономия…

— Знаем мы, что такое политическая экономия. Это чтоб министрам жалованье меньше платить. Мы этому учить, извините, не позволим!

Потрудитесь после этого объяснять:

— Что такое полицейские соображения. Да еще французу!

Тут трогательно только одно.

Что:

— Полицейские соображения всегда и всюду одинаковы.

Полицейские соображения находят Ковалевского:

— Опасным человеком в России.

И полицейские соображения нашли его:

— Опасным человеком в Австрии.

Его держали в плену немцы:

— Как опасного человека.

Какое мировое сродство полицейских душ.

Разница в одном.

Австрийские полицейские власти держали в плену выдающегося человека враждебного государства31.

А наши полицейские власти держали вдали от русского университета выдающегося человека своей страны.

Это разница.

И человек, которого так пышно хоронили, все же остался как следует:

— Неиспользованным.

В этом горечь русской жизни.

КОММЕНТАРИИ

править

Впервые: Рус. слово. 1908. 23 октября («М. М. Ковалевский. Эскиз портрета»); Рус. слово. 1916. 29 марта («P.S.»).

1 То есть после убийства Александра II.

2 Юридическое общество, состоящее при Императорском Московском университете, было официально учреждено в 1865 г. и закрыто правительством в 1899 г.

3 «Персидские письма» (1721) — книга Ш. Монтескье, в которой в форме описания жизни в Персии критиковались порядки современной Франции.

4 За либеральные взгляды Ковалевский в 1887 г. был отстранен от преподавания в Московском университете, после чего уехал за границу, где продолжал научную деятельность, выступал с лекциями, был одним из инициаторов создания Международного социологического института и созывавшихся на его базе с 1894 г. конгрессов. В 1905 г. он вернулся в Россию, преподавал в Петербургском университете, в Политехническом и Психоневрологическом институтах.

5 Партия демократических реформ была образована при активном участии Ковалевского в декабре 1905 г. группой профессоров Петербургского политехнического института, близких к редакции журнала «Вестник Европы». Основные положения ее программы заключались в утверждении в стране конституционной монархии и законодательного народного представительства (думы). В марте 1906 г. малочисленная партия Ковалевского объединилась с Умеренно-прогрессивной партией. Объединение, получившее название Партии народного благоденствия, также не играло серьезной политической роли.

6 Газета «Страна», начавшая выходить в феврале 1906 г., занимала прокадетскую позицию. Ковалевский был фактическим редактором газеты, издателями — А. И. Александровский и Ю. С. Гамбаров.

7 В 1906 г. Ковалевский был избран в I Государственную думу.

8 Четырехтомный труд Ковалевского «Происхождение современной демократии», посвященный истории английской и французской революций XVII и XVIII вв., впервые был издан в Москве в 1895—1897 гг.

9 Конституция в Вюртемберге, одном из государств Германского союза, образованного по решению Венского конгресса (1814—1815), была введена в 1819 г.

10 Вдовьи дома — благотворительные заведения для неимущих и престарелых вдов лиц, состоявших на государственной службе, одиноких женщин с детьми и детей-сирот. Дома в Петербурге и Москве состояли под опекой Ведомства императрицы Марии.

11 Дом инвалидов был построен в Париже (1677—1706) по решению Людовика XIV для солдат-ветеранов. Ныне это музей военной славы Франции, в его соборе находится гробница Наполеона I.

12 В битве при Аустерлице (ныне г. Славков в Словакии) 20 ноября 1805 г. французские войска разгромили численно превосходившую их русско-австрийскую армию.

13 Ковалевский в 1901 г. организовал в Париже Русскую высшую школу общественных наук.

14 Ковалевский стал членом Государственного совета в 1907 г. (от академической курии).

15 Вестминстерское аббатство в Лондоне является усыпальницей английских королей, государственных деятелей, знаменитых людей.

16 В «Уголке поэтов» Вестминстерского аббатства похоронены знаменитые писатели.

17 Похороны И. С. Тургенева 27 сентября 1883 г. в Петербурге вылились в грандиозную общественную демонстрацию.

18 Имеется в виду Домбровский угольный бассейн на юге Польши.

19 Неточная цитата из книги А. И. Герцена «С того берега» (1850), где говорится о народе, «который сохранил величавые черты, живой ум и широкий разгул богатой натуры под гнетом крепостного состояния, и в ответ на царский приказ образоваться — ответил через сто лет громадным явлением Пушкина» (Герцен А. И. Собр. соч.: В 9 т. М., 1956. Т. 3. С. 244).

20 И. И. Щукин покончил жизнь самоубийством, растратив свою долю отцовского наследства.

21 Цитата из повести А. С. Пушкина «Египетские ночи» (1835).

22 По воспоминаниям И. Э. Грабаря, «Щукин был центром русской колонии профессоров, журналистов, художников <…>. Но это была все же не та среда, к которой Щукина тянуло, перед которой он преклонялся, которой искал и которой гордился. Искал он только общества больших французов. Роден, Ренуар, Одилон Редон, Теодор Доре, Гюисманс, Дюран-Рюэль — вот к кому его тянуло и видеть кого у себя ему было дороже, чем принимать всех нудных россиян» (Грабарь И.Э, Моя жизнь. М.; Л., 1937. С. 43-44).

23 П. О. Пирлингу принадлежат книги «Из Смутного времени. Статьи и заметки» (СПб., 1902) и «Дмитрий Самозванец» (СПб., 1912).

24 К. Валишевский публиковал свои книги по русской истории на польском и французском языках.

25 А. Ф. Онегин собрал уникальную коллекцию, которая в 1920-е гг. была передана Институту русской литературы Академии наук СССР.

26 Неуважай-Корыто Никифор Гаврилыч — персонаж «Недоконченных бесед» («Между делом») М. Е. Салтыкова-Щедрина. Герой этот ведет свою «родословную» от упоминающегося в «Мертвых душах» Н. В. Гоголя (в списке умерших крепостных, купленных Чичиковым у Коробочки) Неуважай-Корыта, фамилия которого стала синонимом хамства и некультурности. Здесь: синоним нетерпимости к чужому мнению.

27 Калкан по-русски (фр.). Калкан — рыба.

28 Цитата из сказки-элегии М. Е. Салтыкова-Щедрина «Приключение с Крамольниковым» (1885).

29 В 1901 г. российская подданная Вера Жело стреляла в Париже в профессора Коллеж де Франс Эмиля Дешанеля, желая отомстить за то, что тот якобы покушался на ее честь. В профессора не попала, но смертельно ранила свою подругу Зеленину, после чего пыталась совершить самоубийство. Дорошевич в фельетоне «Знаменитая русская» писал о ней как о жаждущей известности истеричке:

«Это не мания величия. Они не требуют, чтоб их выхваляли или прославляли. Психиатрам следует ввести в свою номенклатуру еще один термин: — Мания известности! Или „страх перед неизвестностью“. Это настоящая болезнь, и болезнь, которая свирепствует эпидемически. Растет вместе с ростом газет» (Рус. слово. 1902. 15 марта). О суде над В. Жело см. статью Дорошевича «Процесс Веры Жело» (Россия, 1901. 13 апр.).

30 Лекцию о Сахалине в Русской высшей школе общественных наук прочитал в апреле 1901 г. сам Дорошевич. В перехваченном полицией письме одного из ее слушателей, политического эмигранта из России, сохранилось впечатление о ней: «Был на лекции о Сахалине, читанной на русском языке Дорошевичем. Слушая эти рассказы, начинаешь терять веру во все и в самого себя. Но, с другой стороны, отрадные факты опять возвращают тебе веру, и ты с большей силой начинаешь верить, что не все пропало, что есть великие орудия равенства, братства и свободы, которые уничтожат все эти гадости и вместо них насадят счастье и мир. Нужно только эту идею распространять, нужно только работать и работать». Видимо, этот пафос явился причиной того, что заведующий Особым отделом Департамента полиции Л. А. Ратаев попросил руководителя парижской агентуры П. И. Рачковского сообщить, «в каком именно духе была прочитана Дорошевичем лекция», и «проследить по парижским газетам, не был ли помещен в них отчет по поводу указанной лекции…» (ГАРФ. Ф. 102. 00. Оп. 13. Ед. хр. 12). Об этом же выступлении Дорошевича сообщал своим знакомым М. А. Волошин. 23 мая 1901 г. он писал из Парижа бывшему сахалинскому ссыльному И. П. Ювачеву (ИРЛИ. Ф. 411, Ед. хр. 32): «Как-то здесь Дорошевич читал лекцию о Сахалине и очень красноречиво и ярко описывал Онорское дело» (это дело было связано со злоупотреблениями сахалинской администрации, в результате которых на прокладке Онорской просеки на острове погибло много каторжан).

31 Начало Первой мировой войны застало Ковалевского в Карлсбаде, где он лечился. Австрийские власти интернировали его. Немецкая пресса писала о нем как об опасном русском панслависте. Благодаря усилиям международной общественности он был освобожден и в феврале 1915 г. вернулся в Россию.