Габриэле Д’Аннунцио
правитьМунджа
правитьВо всей пескарской округе — в Сан-Сильвестро, в Фонтанелле, в Сан-Рокко и даже в Спольторе, в хуторах Валлелонги, по ту сторону Аленто, и главным образом в маленьких приморских местечках близ устья реки, во всех тех избах с глиняными стенами и камышовыми крышами, где печи топят морскими отбросами, — с давних пор не перестают говорить о католическом рапсоде, слепом, как древний Гомер, и носящем имя языческого пирата.
Мунджа начинает свои странствования весной и заканчивает их в октябре, когда становится холодно, он ходит по деревням в сопровождении женщины и ребенка и среди величавого спокойствия полевых работ поет свои печальные церковные песни, антифоны, литургические напевы, ектеньи и заупокойные псалмы. Его все знают, и сторожевые собаки не лают на него. Он дает знать о своем приходе трелью кларнета, при этом знакомом сигнале старухи матери выходят из изб, приветливо встречают певца, ставят ему стул в тени дерева и осведомляются о его здоровье. Все крестьяне оставляют работу и окружают его тесным кольцом, не успев еще перевести дух и утирая рукой пот. Они стоят неподвижно, в почтительной позе, держа в руках земледельческие орудия. На их оголенных руках и ногах виднеются следы многолетних тяжелых трудов, уродующих тело. Их коренастые тела, принявшие окраску земли, при дневном свете кажутся вросшими в землю, с которой они составляют одно целое, как деревья — со своими корнями.
И на весь народ, на все окружающие предметы исходит от этого слепца какая-то религиозная торжественность. Ни жгучие лучи солнца, ни созерцание плодов земли, ни сознание радости будущего урожая, ни пение отдаленных хоров не могут нарушить благоговейного настроения и религиозной скорби окружающих.
Вот одна из женщин называет имя умершего родственника и просит рапсода пропеть в его честь гимн. Мунджа обнажает широкий лоснящийся череп, окаймленный седыми волосами, все его лицо, в спокойном состоянии напоминающее смятую маску, сморщивается и оживает, лишь только он подносит ко рту кларнет. На висках, под глазницами, вдоль ушей, вокруг ноздрей и в углах рта то появляются, то исчезают тысячи тонких узловатых морщинок, сопровождая малейшие оттенки игры на инструменте. Гладкими блестящими остаются лишь выдающиеся скулы, испещренные красными жилками, похожими на те тонкие ниточки, которые появляются осенью на виноградных листьях. В глубине орбит вместо глаз видны лишь красноватые полоски отвороченных нижних век. И во всех неровностях кожи, на которой горе и страсть оставили эти удивительные следы резной работы, в коротких и жестких волосах щетинистой бороды, в углублениях и узловатых жилах шеи преломляется свет, отражается, разбивается на капельки, подобные росинкам на заплесневелой корявой тыкве, играет на тысячи ладов, дрожит, гаснет, переливается и придает этой смиренной голове какой-то возвышенно мистический облик.
Из буксового кларнета, по расшатанным клапанам которого мелькают пальцы, вырываются звуки. На этом инструменте лежит какой-то неописуемый отпечаток человеческой жизни, свойственный всем вещам, которыми долго пользовался человек. Поверхность инструмента искрится от грязного налета, в дырочках, в зимнее время служащих гнездами маленьких паучков, видна еще паутина и пыль, клапаны покрыты пятнами окиси меди, во многих местах трещины залеплены воском и смолой, и весь инструмент стянут бумагой и нитками, по краям видны еще прежние украшения. Но звук слабый и неуверенный. Машинально передвигаются пальцы слепца, припоминая лишь прелюдию и припевы, которые он когда-то играл.
Длинные уродливые руки с утолщенными первыми суставами безымянного и среднего пальцев и со сплющенным фиолетовым ногтем большого пальца похожи на руки старой обезьяны, их ладони испещрены сетью бороздок, кожа между пальцами потрескалась, обратная сторона рук напоминает окраску испорченных фруктов, смесь розового, желтого и голубого цвета.
Окончив прелюдию, Мунджа начинает медленно петь Libera me Do-mine или Ne recorderis, модулируя лишь на пяти нотах. В его пении латинские окончания сплетаются с формами местного жаргона. Голос на мгновение повышается, а потом волна падает, и мелодия держится на средней высоте. Имя Иисуса часто повторяется в рапсодии, которая повествует о страданиях Иисуса в неравномерных строфах, но не без известного драматического оттенка.
Стоящие вокруг крестьяне с благоговением слушают, смотря певцу в рот. Иногда, смотря по времени года, в эти благочестивые мелодии ветер вплетает обрывки пения жнецов или косарей. Мунджа, у которого слух ослабел, продолжает воспевать таинства смерти. Его губы начинают уже прилипать к беззубым деснам, а по подбородку уже течет слюна. Вот он снова подносит к губам кларнет и играет припев, после чего снова начинает петь, пока не кончает рапсодию. Его вознаграждение — маленькая мерка пшеницы, кувшинчик молодого вина или пучок овощей, а иногда еще и курица.
Окончив пение, он встает со стула. У него высокая худощавая фигура, сгорбленная спина, слегка выгнутые колени. На его голове — большая зеленая шапка, а на плечах в любое время года плащ, застегнутый у горла двумя металлическими застежками и спадающий до колен. Он с трудом передвигает ноги, часто останавливается и кашляет.
В октябре, когда после сбора винограда улицы покрываются грязью и песком, он возвращается в свою каморку, где живет вместе с каким-то портным, жена которого разбита параличом, и с чистильщиком улиц, отцом девяти золотушных и рахитичных детей. В хорошую погоду его отводят к арке Портановы, он садится на согретый солнцем камень и начинает тихо петь De profundis для упражнения голоса. Почти всегда его окружают нищие, — калеки, горбуны, хромые, эпилептики, прокаженные, старухи, покрытые язвами, корой, шрамами, беззубые, безволосые и без бровей, дети, зеленые как саранча, худые, с одичалыми глазами хищных птиц, с увядшим ртом, молчаливые, с наследственной болезнью в крови, все эти выродки нищеты, жалкие последыши вырождающегося племени, эти оборванцы Христова воинства, окружают певца и ведут с ним беседу как с равным.
Тогда Мунджа, снисходя к слушателям, начинает петь громче. К толпе присоединяется Киакиу; с трудом волочась по земле при помощи кожаных кружков, прикрепленных к ладоням, он усаживается возле певца, держа в руках искривленную как корень ногу. Сюда приходит Стриджиа, отвратительный старый гермафродит, его шея сплошь покрыта красными прыщами, на висках осталось лишь несколько седых локонов, которыми он, по-видимому, гордится, а весь затылок покрыт пухом, как шея ястреба. Приходят послушать певца и Маммелюки, три полоумных брата, кажущиеся порождениями человека и овцы, судя по их овечьим лицам. У старшего глазные яблоки вылезают из орбит, они мягкие, голубоватого цвета, похожие на гниющие фрукты. У младшего мочка одного уха чудовищно вздута, ее багровый цвет придает ей сходство с фигой. Все трое идут рядом с плетеными котомками за спиной.
Приходит сюда и Одержимый, тощий и извивающийся как змея человек с вывороченными веками, как у лоцманов, плавающих по бурным морям, со смуглым лицом, курносый, с необычайно хитрым выражением лица, изобличающим его цыганское происхождение. Приходит сюда и Каталана ди Джисси, женщина неопределенного возраста, с длинными, свисающими с висков пучками рыжих волос, с несколькими пятнами на лбу, похожими на медные монеты, изможденная, как собака после родов. Это — Венера нищих, любовный источник, из которого пьют все жаждущие. Приходит сюда и Иакоббэ ди Кампли, огромного роста старик с зеленой кожей, как у мастеров, обрабатывающих латунь. К толпе подъезжает Гаргала на своей тележке, сколоченной из обломков лодки. Приходит сюда и Константин ди Коррополи с такой огромной нижней губой, что кажется, будто между его зубами торчит кусок сырого мяса. Приходят еще и многие другие. Все эти илоты, скитающиеся вдоль берега реки, от плоскогорья до моря, собираются вокруг рапсода под теплыми лучами солнца.
Мунджа начинает петь с особым рвением, пытаясь подняться на необычайные высоты. Род гордого тщеславия овладевает душой этого человека: теперь он чувствует себя жрецом свободного искусства, так как не получает никакой платы. Время от времени толпа нищих разражается криками одобрения, которые едва доносятся до слуха певца.
К концу пения, когда теплые лучи солнца покидают эту местность, скрываясь за коринфскими колоннами арки, нищие прощаются со слепцом и расходятся по окрестностям. Остаются лишь Киакиу да Сильви, держащий в руках искривленную ногу, и братья Маммелюки, которые громко просят милостыню у прохожих. Мунджа молчит, быть может, он думает теперь о своей славной молодости, когда еще были живы Лучикаппелле, Гольпо ди Казоли и Кватторече.
О, знаменитый квартет Мунджа!
Маленький оркестр стяжал себе великую славу почти по всей нижней долине Пескары.
На альте играл Гольпо ди Казоли, маленький человечек, серенький, как ящерица, лицо и шея его были покрыты морщинами и струпьями, как щит сваренной в воде черепахи. Он носил шапку, похожую на фригийский берет, прикреплявшуюся к ушам двумя ленточками, он быстро двигал смычком, прижимая инструмент к острому подбородку, нажимая на струны гибкими пальцами и обнаруживая в игре такое усердие, каким отличаются обезьянки странствующих музыкантов.
За ним шел Кватторече, на его животе висел контрабас на толстом ремне из ослиной кожи. Во всей длинной и худощавой фигуре Кватторече, напоминавшей восковую свечу, преобладал оранжевый цвет. Он напоминал намазанную одной краской фигуру, часто изображаемую на кастельских вазах. Его глаза, похожие на глаза овчарки, были серебристо-каштанового цвета, раковины его огромных ушей, торчащих, как у летучей мыши, были желтовато-розового цвета, он носил платье светло-табачного цвета, какое обычно носят охотники, его старый контрабас, разукрашенный перьями, серебряными нитями, кисточками, фигурками, медалями и стеклярусом, имел вид какого-то причудливого варварского инструмента, который должен был издавать доселе неслыханные звуки.
Последним шел, подпрыгивая, как сельский фигаро, Лучикаппелле, держа поперек груди свою огромную гитару, построенную на квинтах. Он был душой квартета — самый молодой, сильный, подвижный и остроумный. Из-под его ярко-красного колпака на лоб выбивался большой чуб курчавых волос, в ушах, как у женщины, блестела пара серебряных колец, его лицо всегда сохраняло смешливое выражение. Он любил вино, тосты с музыкой, серенады в честь красоты, танцы под открытым небом и шумные попойки.
Где бы ни праздновались свадьба, крестины, торжества в честь святого, похороны и молебствия, там появлялся оркестр Мунджа, который все с нетерпением ждали и приветствовали. Музыканты шли впереди свадебного кортежа по улицам, усеянным цветами камыша и пахучими травами, среди ликующих приветствий. Пять украшенных венками мулов везли подарки. Приданое лежало на телеге, запряженной парой быков, в их рога были вплетены ленты, а спины были покрыты чепраками. Медные котлы, кувшины, посуда позвякивали при каждом толчке, скамьи, столы, ящики и вся прочая домашняя утварь покачивались во все стороны, дамасские одеяла, цветные юбки, вышитые корсажи, шелковые передники и другие женские одежды весело пестрели на солнце, и прялка с пряжей, символ семейной добродетели, поднимавшаяся над приданым, казалась на фоне голубого неба золотым жезлом.
Согласно обычаю, в кортеже с пением шли родственницы, неся на голове корзины с зерном, поверх зерна лежал большой хлеб, в который был воткнут цветок, все они шли однообразной походкой, почти благоговейно, напоминая изображенных на афинских барельефах женщин с корзинами на голове. Придя в дом, они останавливались у брачной постели, снимали с головы корзины и одна за другой брали по горсти зерна и осыпали им новобрачную, произнося при этом пожелание плодородия и благополучия. Обряд заканчивала мать молодой, маленьким хлебом она прикасалась к груди, лбу и плечам дочери, произнося со слезами на глазах слова скорбной любви.
Потом во дворе, под особым навесом из рогожи или просто под ветвями деревьев, начинался пир. Мунджа, который был еще зрячим и молодым, во всем великолепии своего зеленого кафтана, весь в поту, разгоряченный, дул в кларнет, напрягая все силы своих легких, и подгонял товарищей, топая в такт ногой. Гольпо ди Казоли неистово пилил на альте, Кватторече едва поспевал за бешено растущим темпом мавританского танца, чувствуя, как скрип смычка и дрожь струн отдаются в его внутренностях. Лучикаппелле, подняв голову кверху, перебирая левой рукой колки гитары и правой пощипывая две крепкие струны, то и дело поглядывал на женщин, которые смеялись, наслаждаясь радостями цветущей молодости.
Но вот появился «церемониймейстер», неся кушанья в больших расписных блюдах, над которыми поднимались пары и исчезали среди зелени; из рук в руки начинала переходить чара вина, налитого из красивого сосуда; начинали протягиваться руки, сплетаться над столом среди хлебов, посыпанных анисом, и сыров, которые были круглее луны, брать апельсины, миндали, оливы; запах пряностей смешивался с запахом свежих овощей; участники пира не переставали угощать новобрачную крупными ягодами, похожими на драгоценные камни. Под конец начиналось настоящее вакхическое веселье. Крики росли. Тогда к столу подходил Мунджа с обнаженной головой, держа в руке полный стакан, и начинал петь известное двустишие, после которого обыкновенно во время пиров в Абруццах начинаются тосты:
Этот кубок любви, кубок, полный вина,
Я во здравье гостей выпиваю до дна!