Серия литературных мемуаров
H. В. Шелгунов. Л. П. Шелгунова. М. Л. Михайлов. Воспоминания
В двух томах. Том первый
М., «Художественная литература», 1967
Е. Ардов-Апрелева
правитьМУКИ РЕДАКТОРА
править— С вами желает познакомиться Николай Васильевич Шелгунов, — сказали мне в декабре 1879 года, когда я незадолго перед тем приехала в Петербург.
В тот же день, вечером, ко мне вошел сухощавый господин среднего роста, бодрый, оживленный и моложавый, лет сорока пяти на вид, — в действительности ему было лет шестьдесят. Остроконечная бородка, большие уши, глубокие складки вдоль крупного носа, ироническая усмешка в юрких маленьких глазах и характерный выступ на лоб мыском щеткой вверх растущих волос придавали вошедшему некоторое отдаленное сходство с Мефистофелем.
То был редактор журнала «Дело» Николай Васильевич Шелгунов, талантливый публицист, из произведений которого я, однако, знала в то время только статью о вологодских кружевницах, — статью, очень распространенную в обществе шестидесятых годов.
Если не ошибаюсь, незадолго до моего знакомства с ним Николай Васильевич получил разрешение жить в Петербурге. Это и было, несомненно, причиной подъема в нем духа. Он сам говорил, что нигде не чувствует себя так бодро, как в Петербурге; ничто так не оживляло его, как петербургская общественная и даже уличная жизнь.
— Стоит мне после продолжительного отсутствия пройтись по Невскому, — говорил он, — я уже чувствую себя обновленным, и провинциальной спячки как не бывало…
Это был убежденный типичный петербуржец с ног до головы. Провинция, деревня были для него олицетворением мертвечины, скуки… По доброй воле выносил он и ту и другую самое короткое время.
Не по доброй воле ему пришлось выносить их много, много и долгие годы подряд.
Да, странная судьба этого остроумного, даровитого журналиста! Добрую половину своего сознательного земного существования он провел в административной ссылке. Для всех, близко знавших Николая Васильевича, эта кара, так упорно, так последовательно на него налагаемая, казалась каким-то роковым недоразумением…
Николай Васильевич вошел с небольшой рукописью в руках.
— Ужасно нравится, — заговорил он после первых слов приветствия, стоя у кресла, на которое я ему предложила сесть. — Ни одной любовной сцены… Это ново… Но печатать нельзя… Почему? — быстро, как бы предупреждая мой вопрос, продолжал он. — Отрицательное отношение к эмигрантам!..
— Отрицательное?!
— Прямого порицания нет. Характеры жизненны, верны, но…
— Не герои! — невольно вырвалось у меня. Николай Васильевич рассмеялся.
— Да уж, далеко от героев!.. Но все-таки борцы за идею… Может ли «Дело» относиться к ним иначе, как с осторожностью, с бережностью…
Я положила рукопись на стол и снова предложила ему сесть. Он со смущенной улыбкой, придавшей особую мягкость и простодушие его характерному лицу, следил за мной и, уступая моему повторному предложению, сел в кресло.
— Вижу, что вам все равно, — сказал он, вздохнув. — Не вы к нам шли. А если бы вы знали, как мне хотелось бы поднять «Дело»… Читатель охладел к нему… Виной, конечно, неудачный подбор статей.
Николай Васильевич горячо заговорил на эту тему. В конце семидесятых годов ежемесячные журналы играли значительную роль как в столицах, так и в провинции. Каждую книжку ждали с нетерпением. Народился в Петербурге и новый журнал «Слово», пытавшийся свежестью материала овладеть — ив первое время не безуспешно-- вниманием читателя… Одним словом, несмотря на тяжелые цензурные условия, особенно тяжелые для «Дела», живая мысль, живое слово пробивались на страницах ежемесячников разного направления… Редакторы прислушивались к требованиям общества и пытались привлечь новые силы… Быть может, я ошибаюсь, но мне кажется, что тогда спрос превышал предложение… Не потому ли, что в то сравнительно еще недалекое время не всякий грамотный мнил себя писателем?..
Но думается мне, что никто так страстно не жаждал обновления своего журнала, никто так всецело, так бескорыстно не жил журнальными интересами, никто так бережно не относился к молодым дарованиям и никто одновременно не относился так строго, с такими высокими требованиями к печатному слову, как Н. В. Шелгунов.
В декабре 1879 года и в начале 1880 года я часто, почти ежедневно, видела Николая Васильевича то у себя, то у общих знакомых и в писательских кружках, чаще всего у редактора «Недели» П. А. Гайдебурова на его оживленных субботних сборищах.
Появлению в обществе Николая Васильевича всегда были рады. Он вносил с собой мягкий юмор; умел вызывать этот юмор и в собеседниках. Он любил женское общество и своей мягкостью, бережностью и легким оттенком поклонения женщине привлекал, в свою очередь, женские симпатии; и юные и старые доверчиво любили его и подчинялись, помимо воли, его умственному и нравственному обаянию.
Ранней весной 1880 года я уехала из Петербурга. Мои добрые отношения с Николаем Васильевичем не прервались. Он не был скуп на письма, и в письмах его симпатичная личность рисуется, несомненно, рельефнее, чем в воспоминаниях, яркость которых с течением времени затуманивается и сами воспоминания заслоняются позднейшими встречами и впечатлениями…
«…Позавидовал я вам, — пишет он мне в Дрезден <из Петербурга> 19 августа 1880 года. — Дрезден всегда был моей мечтой… Как измучаешься и наболеешься, ищешь покоя и отдыха, а для покоя и отдыха нет лучшего места. Саксонскую Швейцарию я знаю лучше других мест Германии, потому что исходил ее пешком и прожил некоторое время в Вермсдорфе. Люблю и самый Дрезден… А дурно жить долго на свете. Всегда накапливается много хороших воспоминаний; это--непорядок. Хорошее балует человека, и он зазнается. А впрочем, и худое балует. Право, не знаю, что лучше: гордое ли смирение или самодовольное довольство. Франклин очень остроумно сказал, что между католической и англиканской церковью только одна разница: католическая говорит, что она непогрешима, а англиканская — что она никогда не ошибается. Должно быть, такая же разница между смирением и гордостью…
А все виноват Достоевский, что я заговорил о гордости и смирении. Опять выступил с „Дневником писателя“. Просто невозможный человек! Говорит страшные вещи, и все это искренно, с самым добрым намерением… Л. П. очень верно заметил, что Достоевский не рассуждает, а крестится. Посылаю вам его „Дневник“: это наша самая свежая новость. Покупают нарасхват. Он отпечатал четыре тысячи экземпляров, и все разошлось в неделю. В книжном деле успех небывалый. Зато и в умственном отношении небывалое падение общества. Достоевский — публицист! Недостает, чтобы с проповедью выступили Яков Полонский и Писемский… Достоевский — все тот же стриж, каким он был в шестидесятых годах, но тогда ему, по крайней мере, не целовали рук, а теперь не только целовали, но он сам останавливался перед каждой московской церковью и крестился. Совсем блаженный!..»
"…Раскидался до того, что до сих пор не могу прийти в равновесие, — писал Николай Васильевич <из Петербурга> 12 сентября 1880 года. — Сначала занимался устройством своей судьбы, чем, конечно, должен глубоко обидеть N[1], которая устройство человеческой судьбы, а моей в частности, считает своей обязанностью. О N я сказал только к слову; в действительности я не видел ее с весны, когда я ей наговорил всяких дерзостей за ее постоянные попытки садиться в мою душу и производить в ней шум, пыль и беспорядок…
Теперь я уже не в меблировке, а соединился хозяйством с женой. Разные хозяйственные мелочи, да журнальная работа, да хлопоты с цензурой чуть не причинили мне воспаление легких…
Мы («Дело») хотим выйти из-под цензуры. Бедный Благов[2] от разных рабских чувств, обуревавших его, стал тоньше ниточки. Единственный результат, к которому мы пришли, заключается в очень маленьком компромиссе с цензурой. Нас обвиняют в социализме, хотят, чтобы некоторые, сотрудники не участвовали и чтобы «Дело» было еще скромнее, чем оно было до сих пор. Благое хотел объясниться с Лорисом; на это Абаза сказал: «Граф спросит меня, а я скажу, что „Дело“ из-под цензуры выпускать нельзя». Вообще теперь в цензуре некоторый переполох. Нельзя говорить ни слова о конституции, о том, что общество должно воздействовать на администрацию, и о социализме. Вопрос о социализме составляет, однако, для цензуры камень преткновения, ибо она не может ни найти, ни установить границы между идеями социалистическими и социальными. Мы тоже не в меньшем затруднении…
На другой день возвращения в Петербург Лорис пригласил к себе редакторов больших газет. Принял он запросто и начал свою речь с того, что со всех сторон ему жалуются на печать. «Вот недавно в Москве был напечатан фельетон против князя Мещерского (московский попечитель). Ну, как наши собственные дети станут относиться после этого к Мещерскому? Я знаю, что подобные вещи делаются часто для усиления подписки».
— Я вам этого себе не позволю говорить, — прервал Полетика.
Лорис сконфузился от подобной непривычной неожиданности, и весь разговор шел затем вперебой; так что ничего не вышло. Лорис — страшный деспот, и еще никогда администрация не была так сконцентрирована, как нынче, но перчатки его из очень мягкого бархата, и его любят".
Неблагоприятные условия личной жизни заставили Николая Васильевича искренно привязываться к своим знакомым. В письмах своих он жалуется, что тесный и очень маленький кружок распался, так как лица, его составлявшие, в Петербург не возвращаются.
«Худо жить в меблированных комнатах, — пишет он <из Петербурга> 19 октября <1880 года>, — но еще хуже жить в меблированности души и бродить, переменяя квартиру… Какая, однако, неотвязчивая мысль и однообразная нотка, точно „Лоэнгрин“ Вагнера… Ничего, что я о нем говорю…»
Далее в том же письме Николай Васильевич переходит снова- в шутливый тон:
«Видел на улице князя Урусова…[3] Все такой же светлый, улыбающийся… Говорят, что с Корабчевским он затевает журнал для популяризации естествознания и X. заказал описать в беллетристической форме свору».
Месяц спустя он пишет <из Петербурга> 14 ноября:
«А у нас случилась беда. Умер Благосветлов, да еще так неожиданно. Теперь столько забот и хлопот, что нужно бы иметь три головы и шесть рук. Главное редакторство перешло ко мне, и я от худобы уподобился „человеку без тени“… Хотя „Дело“ — орган вполне установленный, но я несколько боюсь, что смерть Благо-светлова поколеблет его. Нельзя отрицать, что Благосветлов вносил много своего личного; но многое из этого личного скорее вредило „Делу“. Ну, да в последние три года Благосветлов начал уставать и слишком явно гонялся за подписчиком. Только этим и можно объяснить появление в „Деле“ базарного романа, чего прежде не было. Когда я в нынешнем году вступил в „Дело“ в качестве редактора, то заявил Благосветлову, что нужно поднять тон журнала и обратить внимание на лучший выбор переводной литературы. Кое-что нам и удалось уже сделать. Стал лучше и второй отдел. Если „поправлять — значит вычеркивать“, как говорил Шеллер, то, повычеркнув кое-что, что вносилось чисто личного и не было нужно для органа, мы, конечно, „Делу“ не повредим и поднимем его достоинство. Но мало сил, да и взять их негде, особенно для отдела русской беллетристики».
Со дня перехода «Дела» к Шелгунову начинаются бесчисленные хлопоты с цензурой и борьба с издательницей.
«Много было хлопот, — пишет он <из Петербурга> 22 января 1881 года, — с выпуском январской книжки, много нужно было обойти подводных камней… Самым большим камнем была цензура… Хотя мне не удалось еще кинуть якорь, но ею уже разрешено подписываться за редактора. Вы можете судить, что пристань недалеко… Теперь я считаю необходимым сообщить вам организацию редакции… С издательницей[4] у меня заключено предварительное условие, которое завтра предполагается перенести на гербовую бумагу. Условие заключено лично со мной, и от меня уже зависит приглашать соредакторов и вообще управлять журналом. Свободный во внутренней области журнала, в выборе статей и даже в размере гонорара, я тем не менее связан и ограничен издательницей двумя условиями: книжка не может быть больше тридцати одного листа (в зимние месяцы, а в летние не больше двадцати девяти) и гонорар не может превышать семидесяти рублей за лист по прежнему расчету. Это обстоятельство ставит меня иногда невольно в щекотливое и неловкое положение между авторами и издательницей… Относительно покушений новой редакции повысить гонорар у нас уже были разговоры с издательницей… Вообще она — из скупых!..»
Первые шаги на поприще управления журналом были тяжелы для бедного Николая Васильевича. Еще в декабре 1880 года, то есть через месяц по кончине Благосветлова, он писал <из Петербурга>
«Что делается у нас, если бы вы знали!.. Если бы меня заперли в одну комнату со ста сумасшедшими женщинами, было бы, кажется, легче справиться, чем с одной Благосветловой. Это что-то невозможное, ужасное и больное… Эта женщина может оскорбить вас десять раз в минуту и затем двадцать раз раскаиваться, извиняться, говорить, что она ничего не понимает, что она — необразованная, а за словами раскаяния вам чувствуется коварство и заискивающая трусость… А сколько слез, сколько слез! И все эти оскорбления, и недоверие, и эти слезы, и коварство — все это было по поводу „Дела“!..
Благосветлов накануне смерти, мечтая о поездке в Ниццу, сказал своей жене, что поручил бы „Дело“ только мне. Помня этот завет, она просила меня вести „Дело“ и говорила всем, что передала мне. И в то же время вступала по поводу того же „Дела“ в переговоры со всяким. Уж с кем только она ни говорила: и с Шульгиным (бывший редактор „Дела“), и с Шеллером (ее враг), с Успенским („Сын отечества“), и с адвокатом, который ведет ее дела, с Краевским и Гаевским… Когда я объявил ей, что без формального условия я „Дело“ не возьму, тут в ней явились всевозможные заподозреванья… И эта душевная каторга тянулась целый месяц…
Условие заключено на три года. Я полный хозяин „Дела“ в редакционном смысле, чего тоже было нелегко достигнуть, потому что она хотела вмешиваться даже в приискание переводчиков… В соредакторы пригласил Бажина, который был и прежде, и Станюковича…
Абаза согласился принять заявление о назначении меня ответственным редактором, но сказал, что они спросят департамент государственной полиции. Опять томление…
А как бы нужно, как бы мне хотелось поднять „Дело“. Я знаю, что это будет очень, очень трудно. Ему ставят в заслугу его политическую последовательность, и в то же время в Петербурге его никто не читает… Но без людей ничего не поделаешь… Иных бы нужно изгнать из храма, других бы сделать новыми богами… И как нелегко привлечь новых богов… Мне хотелось бы, чтобы у нас, как на Олимпе, были богами тоже и мужчины. Я думаю, что это не помешает доброму согласию сонма богов!..»
То, что пережил Николай Васильевич в борьбе с издательницей, было только началом той жестокой борьбы, которую он вынес за право существования своего журнала.
Совершилось событие 1 марта.
«…Какое ужасное время! — пишет он <из Петербурга> 8 марта 1881 года. — Все чего-то ждут, и у всех опускаются руки. Печать думала было высказываться, но Абаза пригласил редакторов и просил их недели две, то есть до похорон царя, пощадить чувства нового императора и не говорить ничего о прошлом царствовании и лично о царе. Подробная программа запрещений заключалась в следующем: нельзя говорить о бедности крестьян, о наделах, об административных ссылках, о прошлом царствовании, о надеждах на перемены, о тяжелых временах последнего времени».
Месяц спустя, в письме <из Петербурга> от 8 апреля, он снова повторяет:
«…Ах, какие ужасные времена! И вы еще жалеете, что не в Петербурге!.. Мы здесь точно под плитой, едва дышим. И все обрушивается на печать. Воистину козел отпущения!..
Сейчас был у Полонского. Вместо Абазы начальником печати назначен член Главного управления князь Вяземский (Павел Петрович). Это человек, зависящий от влияний; он может быть белым, красным, зеленым и даже желтым… Но нам-то трудно быть всех цветов…
Цензуру переполошил „Студенческий сборник“. История этого „Сборника“ очень проста…
Еще осенью, чтобы собрать деньги в пользу нуждающихся товарищей, студенты задумали издать „Сборник“. Для этого они пошли по писателям и заполучили статьи, которые у тех не имели определенного назначения. Так, Полонский дал „Прометея“; я дал статью, не пропущенную в „Деле“, но которая во всяком нецензурном издании прошла бы спокойно. Михайловский дал что-то из своих старых вещей; Шеллер дал рассказ и т. д. Лишь после 1 марта „Сборник“ напечатали… и теперь он у Лорис-Меликова, который, вероятно, и будет его единственным читателем… У цензоров есть такое предписание: все пропуски, упущения, недоразумения, которые извинялись до 1 марта, после 1 марта извиняться не будут…
А ведь, кроме цензуры, я не пишу вам ничего. Наболела душа. Ужасно, ловят… Бесцензурным, пожалуй, еще труднее».
Летом 1881 года я приглашала Николая Васильевича приехать отдохнуть к нам в Малороссию.
«…Благодарю вас за приглашение, — пишет он <из Петербурга> 7 июня, — но я так нездоров и цензурные дела до того ужасны, что и думать не приходится об отъезде из Петербурга… Простите, что пишу так мало… Я до того слаб и до того истомился, что устаю написать даже записку…»
«…Если бы вы знали, что делает цензура, — говорит он несколько дней спустя в письме <из Петербурга> от 11 июня 1881 года. — Мы просто потеряли головы… Возвратились времена Лонгинова и Шидловского, но на подкладке коварства и лицемерия… Вот только один факт… Существование „Слова“ нежелательно, но прямо запретить не желают и изводят его измором… Альбову за редактора подписываться больше не позволяют, а редактором не утверждают, и книжка (майская) лежит в типографии две недели. Нашему цензору сделали замечание за послабление; назначили нового цензора. Вместе с тем составляется доклад о поведении „Дела“ в нынешнем году, и судьба наша будет решена на этой неделе. Я совсем избился и изболелся. Нужно бы ехать на свежий воздух, чтобы хоть немного отдохнуть, а между тем нельзя оставить Петербурга. Еду сейчас опять по цензурным мытарствам».
2 октября 1881 года он писал <из Петербурга>:
«…В умственном отношении мы еще никогда не падали так низко. Критику сменила рецензия и реальную мысль — газетная болтовня. Ужасно болит душа! Теперь-то именно и нужно бороться против всего того, что принижает общественное чувство и общественную мысль, но где эти силы! Я не скажу, чтобы их не было, но их не поймаешь и не поставишь к журнальному делу…»
В письме <из Петербурга> от 10 декабря 1881 года он, между прочим, пишет:
«…Мать меня очень любила и передала мне свои нервы, и в этом мое счастливое несчастье… Томлюсь, болею, устаю, ах, как устаю! И что за странная любовь к людям… Измучают ужасно, так бы, кажется, и убежал от них, а нет, — бежишь к ним. И сколько раз я говорил себе: так жить нельзя, а живешь и повторяешь все старое. Да и разве можно иначе?! Ужасно тяжелый год, и начинается второй, такой же тяжелый!..»
Год действительно оказался еще более тяжелым для Николая Васильевича, в чем я могла лично убедиться, приехав на короткое время в Петербург; здоровье его расстроилось, и, к довершению всего, он снова подвергся административной ссылке. Это, впрочем, случилось уже после моего отъезда.
Мне писали, что в Технологическом институте был концерт и бал в пользу недостаточных студентов, и после ужина Михайловский, уже собираясь уехать, в пальто и шапке, провожаемый восторженными кликами студентов, сказал речь. Николай Васильевич ничего не говорил и только улыбался, глядя на возбужденные молодые лица… Шутники добавляют, что Шелгунова даже вовсе не было при этом, а висело лишь его пальто на вешалке… Как бы там ни было, Шелгунову было предложено избрать местом жительства Выборг, а Михайловскому — Любань.
О своей высылке Николай Васильевич упоминает вскользь в письме <из Петербурга> от 6 сентября 1883 года:
«…События дня у нас — похороны Тургенева, — пишет он. — Препятствий, кажется, не будет…
Другая новость — продажа „Голоса“ Циону. Впрочем, Краевский упорно хранит свою сделку в тайне, а „Молва“ уверяет, что в компании с Ционом Катков и гр. Толстой.
Есть еще одна новость, но о ней могу говорить только в прошедшем времени. Охрана предложила Михайловскому и мне оставить Петербург, что мы, конечно, и сделали. Затем меня вернули в Петербург, а Михайловский проживает в Любани…»
На мои вопросы он отвечает мне в письме <из Петербурга> от 11 ноября 1883 года:
«…Сведения, полученные вами, не совсем точны. С высылкой меня из Петербурга я должен был снять свое имя с обложки. Затем целые полгода хлопотали мы о разрешении нам редактора, и насилу наконец разрешили Острогорского[5]. Для редактора теперь требуется благонадежность не только политическая, но и нравственная… Состав редакции как прежде, так и теперь остается тот же, то есть Бажин, Станюкович и я. Разница против прежнего лишь в том, что Станюкович купил „Дело“ у Благосветловой и заведует исполнительной частью. На обложке стоит имя Благосветловой, потому что еще остается последняя уплата. Журнал куплен за пятьдесят тысяч. Отдано сорок тысяч; в январе будут уплачены последние десять тысяч…»
С переходом журнала в собственность Станюковича материальное положение «Дела» не улучшилось; не улучшились и редакционные треволнения Николая Васильевича. Его здоровье окончательно пошатнулось.
«…Мне так нездоровилось, и уже давно, — пишет он <из Петербурга> 2 февраля 1884 года, — все лежу и не могу отлежаться… Упадок сил, спячка… увижу людей — ничего, точно здоров…»
А вслед за тем он пишет <из Петербурга> 25 февраля того же года:
«…Доктора мне присоветовали ехать за границу, и завтра я оставляю отечество ради юга Франции. Не решил еще, где остановлюсь, в Ницце или Ментоне… Вернусь к маю…»
Ничего отрадного и утешительного не встретил он по своем возвращении в отечество. 25 мая <1884 года> он пишет <из Петербурга>:
«…21 мая я вернулся из-за границы, а 20 мая арестован Станюкович. „Дело“ идет по-прежнему, то есть не совсем, потому что после запрещения „Отечественных записок“ велено цензуре обратить на „Дело“ внимание. Ну, она и обращает до того, что во втором отделе из двенадцати листов осталось семь…»
Дни «Дела» были уже сочтены, но Николай Васильевич не теряет надежды на возможность дальнейшего существования журнала.
«Станюкович все еще в предварительном, — сообщает он в письме <из Петербурга> от 1 июня 1884 года. — Угрожали и нам допросом и хотели потребовать наши конторские книги, но до сих пор бог еще миловал!.. „Дело“ мы продаем и нашли покупателя. Сегодня он должен явиться с окончательным ответом…»
Но бог не помиловал, и Шелгунову не было суждено вести переговоры о продаже «Дела». Он был арестован.
Узнав, по приезде моем в Петербург, об его аресте, я отправилась на Морскую, в жандармское управление, просить разрешения на свидание с Николаем Васильевичем.
Ко мне вышел очень элегантный жандармский полковник и без всякого затруднения согласился исполнить мою просьбу. Любезно вручая мне карточку за его подписью для пропуска, он просил меня передать его нижайшее почтение глубокоуважаемому Николаю Васильевичу. При этом он сообщил мне, что Шелгунов переведен в больничное отделение…
— Он сам этого пожелал… Ему, конечно, там покойнее… И мы охотно готовы исполнить, насколько в наших силах, его желания… Это такой почтенный и такой даровитый, остроумный человек!
С этими словами любезный полковник раскланялся, а я тотчас же поехала на Шпалерную.
В небольшой темноватой приемной с деревянными желтыми лавками по стенам и отделенной от конторы желтого цвета перегородкой с проделанным в ней окошечком собралось многочисленное и разнообразное общество посетителей, ожидающих свидания с заключенными… Тут были изящные дамы с конфетными коробками и корзинами из гастрономических магазинов, тут были женщины в платках с узелками баранок и другой снедью, тут были мужчины в котелках и цилиндрах и мастеровые в картузах…
Все лавки были заняты. За неимением свободных мест большинство ожидающих стояли в тесном пространстве между лавками, нетерпеливо поглядывая на спущенное окошечко, из которого должны были вызывать по фамилиям посетителей. Стояла в ожидании и я. Ждать пришлось довольно долго.
Близ меня в уголочке сидел небритый человек лет пятидесяти, в старой солдатской шинели внакидку.
— Присядьте, барынька, — добродушно предложил он и прижался в угол, освобождая для меня местечко.
Я села. Мой сосед стыдливо запахнул раскинутые полы шинели, прикрывая грязную ситцевую косоворотку.
— У вас тут родственники? — спросила я.
— Сынок сидит, вот уже второй месяц…
— За что же он сидит?
— За кражу, сударынька…
— Он невиновен?
— Как невиновен!.. Третий раз попадается… Нонче, верно, Сибири не миновать… Кража со взломом, да и старушку помял… Может, читали… В газетах было…
Передо мной мелькнул облик Николая Васильевича. «В одних стенах», — подумала я.
Старик по-своему понял мое молчание.
— Виноват, что и говорить… А все он мне — сын родной, кровный… Кому и пожалеть, как не отцу, — прибавил он уже с укоризной.
— Госпожа Апрелева! — подозвал меня из окошечка дежурный чиновник.
Через минуту я шла по двору в сопровождении приставленного ко мне служащего.
Мы подошли к запертым железным воротам. Мой провожатый постучал. Ворота раскрылись и, пропустив нас, захлопнулись с глухим звуком «ух»! Я невольно вздрогнула. За спиной как бы сомкнулась непроницаемая стена, внезапно отделившая меня от внешнего мира…
Вторые ворота ожидали нас впереди, затем третьи. Наконец мы вошли на довольно обширный двор больничного отделения и поднялись во второй этаж. Здесь, на площадке, стоял часовой с ружьем, и снова пришлось стучать в дверь, снова раскрылось таинственное окошечко, и за окошечком некто невидимый спросил о пропуске… Нас впустили в длинный коридор, на который выходило несколько дверей.
Мы остановились у первой двери. Дежурный служащий заглянул предварительно в неизменное окошечко, вделанное в дверях, и громко произнес:
— Господин Шелгунов, к вам дама.
Я вошла; вслед за мной вошел мой провожатый и встал у двери, прислонившись к ней спиной.
Николай Васильевич весело и оживленно приветствовал меня.
Он не был в больничном халате, как я себе его представляла, а тщательно одет в домашний костюм и крахмальное белье. Но, несмотря на бодрый вид, я нашла в нем большую перемену: он и постарел, и поседел, и похудел, если возможно, еще больше.
При постороннем лице разговор обрывался. Я невольно заговорила по-французски.
— Извините, я не понимаю по-иностранному, — прервал меня мой провожатый…
Николай Васильевич добродушно рассмеялся.
— А розу подарить можно? — спросила я, вынимая из своей бутоньерки розу.
— Можно-с…
Он, однако, подозрительно посмотрел на крупную полураспустившуюся розу.
Я осторожно раздвинула лепестки, показывая, что между ними ничего нет, и, пока Николай Васильевич бережно ставил розу в кружку с водой, мельком оглядела его помещение: железная койка, столик и два раскидных стула, привинченных к стене, полочка для книг и высоко, под потолком, окно…
— Нет, знаете, — после минутного молчания мягко, как бы мне в утешение, заговорил Николай Васильевич. — Я себя здесь не худо чувствую… Я даже отдохнул… Последнее время это была не жизнь, а каторга… Меня, в общем, не притесняют.
Я передала поклон и отзыв о нем жандармского полковника. Прежняя язвительная усмешка скользнула по губам Николая Васильевича.
— Да, да, они очень любезны… Я и работать здесь могу сколько хочу, и принимать кого хочу… Я убежден, что меня освободят в непродолжительном времени… Все это еще ничего… А вот «Дело»!.. «Дело» погибло… Это уж непреложный факт…
И я никогда еще так ясно не сознавала, как много себя он отдал своему журналу и каково ему было пережить его гибель.
Прощаясь, он обещал написать мне тотчас же по своем освобождении. Но это случилось далеко не так скоро, как мы предполагали.
«Воробьево, 16 декабря 1884 года[6]. Вот наконец я и на лоне природы, но похож на „кругосветного плавателя“, бросившего якорь на пути…
Прокурор судебной палаты сказал Людмиле Петровне[7], что выпустил меня „на все четыре стороны“. И действительно, он сделал распоряжение о моем освобождении, но — под особый надзор полиции до окончания дела.
Из предварительного отвезли меня в жандармское управление, где спросили, куда я желаю ехать. Я ответил: „В Смоленскую губернию“. — „А где вы родились?“ — спрашивает Жолкевич. „В Девятой линии Васильевского острова“. Жолкевичу, разумеется, было бы приятнее, если бы я родился в Восточной Сибири!.. Потерпев неудачу, он примирился со Смоленской губернией и попросил меня подписать постановление, что я уезжаю в Смоленскую губернию под особый надзор полиции. Затем меня пригласили в секретное отделение, где объявили, что я должен оставить Петербург в три дня и не могу жить ни в Петербурге, ни в Петербургской губернии. Вид мой отобрали и выдали пропуск и обязали ехать прямым путем, нигде не ночуя и не останавливаясь… „Но когда же я получу свой вид?“ — спрашиваю я. „Вы его получите на месте и тогда можете ехать куда вам угодно“. Распоряжение показалось мне странным, но все так и вышло. Вид мне выдали и взяли с меня подписку, что о каждом моем выезде я буду извещать станового. Таким образом, в конце концов обещанные прокурором „четыре стороны“ оказались в моем распоряжении. Но двигаться я, однако, никуда не намерен, ибо на это — воля судьбы!..
Мне пишут, что „Делом“ будет заведовать молодой Семевский… Что значит заведовать?
Чего же я сообщаю новости? Вы живете ближе меня к большому свету и, уж конечно, знаете все лучше меня. Я живу совсем в трущобе, в сорока верстах от железной дороги. Но ничего, доволен, ничего не делаю и набираюсь сил! Да для чего они нужны?..»
Этим последним письмом заканчивается «скорбный лист» Шелгунова как редактора ежемесячного журнала… Мой отъезд на многие годы из Центральной России прервал нашу переписку… На далекой окраине узнала я о кончине Николая Васильевича и о пышных похоронах с депутациями, венками и речами…
Грустная награда этому в высшей степени скромному журналисту прежнего времени…
ПРИМЕЧАНИЯ
правитьЕлена Ивановна Апрелева (рожд. Бларамберг; псевдоним — Е. Ардов-Апрелева; 1846 — после 1913) пришла в литературу в 1871 году, когда, после преподавания в воскресных школах, начала работать в журнале «Семья и школа», а вскоре стала одним из постоянных авторов «Дела». «Более из дружбы к Николаю Васильевичу, — писала она в своей автобиографии, — чем из сочувствия к журналу, в то время не популярному благодаря неумелой деятельности предшествующего редактора, заполнявшего его рыночными шаблонно-тенденциозными произведениями, я поместила в „Деле“ в январе 1881 года четыре эскиза: „Вечер“, „Ручей“, „Ночь“ и „Чижик“, весной того же года — повесть „Васюта“ и в 1884 году — первую часть романа „Руфина Каздоева“[8].
28 июня 1884 года Шелгунов был арестован. Желая спасти журнал, он предложил Апрелевой приобрести «Дело». На первых порах нужно было достать тридцать тысяч рублей, и писательница согласилась это сделать. Но когда она обратилась в Главное управление по делам печати за разрешением, Феоктистов (начальник управления) «частным образом» посоветовал ей «не рисковать своими деньгами», так как участь «Дела» предрешена. «Я не поручусь, — сказал Феоктистов, — что первая же выпущенная вами книжка не будет арестована»[9]. Впоследствии «Дело» перешло в руки И. С. Дурново и стало откровенно реакционным органом.
В своих воспоминаниях Ардов-Апрелева рассказывает о мало освещенном в мемуарной литературе периоде жизни и деятельности Шелгунова: конец семидесятых — начало восьмидесятых годов, когда писатель после смерти Благосветлова становится официальным редактором «Дела» (с января 1881 по декабрь 1882). Она приводит отрывки из восемнадцати писем Шелгунова тех лет. Другими письмами конца семидесятых — начала восьмидесятых годов мы пока не располагаем. Автографы писем, цитируемых Ардов-Апрелевой, неизвестны.
Воспоминания Ардов-Апрелевой впервые были опубликованы в газете «Русские ведомости», 1909, № 12, 16 января, и впоследствии не перепечатывались. Печатаются по «Русским ведомостям».
Стр. 366. …в действительности ему было лет шестьдесят.-- В декабре 1879 года Шелгунову было пятьдесят пять.
…знала <…> статью о вологодских кружевницах…-- «Вологодские кружевницы», «Дело», 1867, № 11.
…Николай Васильевич получил разрешение жить в Петербурге.-- 21 июня 1877 года Шелгунову было разрешено жительство в столицах и столичных губерниях (О. П. Пресняков, Н. В. Шелгунов в Новгороде (Материалы для биографии). — «Ученые записки Новгородского гос. пед. ин-та», т. II, вып. 2, Новгород, 1957, стр. 33—50).
Стр. 366—367. Добрую половину своего <…> существования он провел в административной ссылке.-- С момента первого ареста (28 сентября 1862 г.) и до освобождения из-под надзора полиции и разрешения повсеместного жительства (см. предыдущ. прим.) Шелгунов провел два года и два месяца под арестом (из них девятнадцать с половиной месяцев в Петропавловской крепости) и двенадцать лет — в ссылке.
Стр. 367. …с небольшой рукописью в руках.-- Какое произведение, касающееся русской эмиграции, Апрелева предлагала Шелгунову для «Дела», установить не удалось.
Народился в Петербурге и новый журнал «Слово»…-- вместо приостановленного в 1877 году цензурой «Знания»; «Слово» было близко к либеральным народникам.
Стр. 368. Ранней весной 1880 года я уехала из Петербурга.-- За границу, в Дрезден, откуда вернулась весной 1881 года.
Саксонскую Швейцарию <…> исходил <…> пешком и прожил некоторое время в Вермсдорфе.-- Во время своей первой поездки за границу в 1856 году (см. письма Шелгунова к жене на стр. 67—69 тома II наст. изд.).
Стр. 369. Опять выступил с «Дневником писателя».-- Шел гу но в имеет в виду «Речь о Пушкине» Достоевского («Дневник писателя», год III, 1880, август).
Л. П. очень верно заметил…-- Возможно, что под инициалами «Л. П.» скрыта Людмила Петровна, а мужское окончание в слове «заметил» (вместо «заметила») — опечатка.
Достоевский — все тот же стриж…-- «Стрижом» Достоевского назвал Салтыков-Щедрин в своей сатирической сценке «Стрижи» (1864), где высмеял религиозный обскурантизм «унылого беллетриста» и верноподданнические чувства сотрудников журнала «Время». …тогда ему, по крайней мере, не целовали рук…-- Намек на истерически восторженный прием, оказанный Достоевскому в Москве, куда он приехал в качестве делегата Славянского благотворительного общества и выступил на Пушкинских празднествах 8 июня 1880 года. Г. И. Успенский в статье «Праздник Пушкина. (Письмо из Москвы — июнь 1880 г.)» писал: «…Тотчас по окончании речи г. Достоевский удостоился не то чтобы овации, а прямо идолопоклонения; один молодой человек, едва пожав руку почтенного писателя, был до того потрясен испытанным волнением, что без чувств повалился на эстраду». Достоевскому поднесли огромный венок, его чествовали «как героя этого дня». О «неизобразимом, непостижимом ни для кого, кто не был его свидетелем», восторге слушателей писал в своих воспоминаниях Н. Ы. Страхов («Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников», т. II, изд-во «Художественная литература», М. 1964, стр. 341, 350, 352).
N — очевидно, писательница М. К. Цебрикова, с большой симпатией относившаяся к Шелгунову. Будучи приятельницей О. Н. Поповой, Цебрикова вместе с ней принимала большое участие в судьбе Шелгунова, была с ним в переписке (известны письма к ней Шелгунова с 1876 года), навещала его в выборгской ссылке (см. письмо Шелгунова к жене от 17 февраля 1883 года на стр. 238 тома II наст. изд.), посещала арестованного писателя в доме предварительного заключения (1884) и, наконец, продолжительное время жила в имении Поповых Воробьеве, когда там находился ссыльный Шелгунов. В письмах к сыну в 1887 году Шелгунов неоднократно сетовал по поводу навязчивой внимательности к нему со стороны Цебриковой (ИРЛИ, Отдел рукописей, ф. 21203/cxLVIB2).
Стр. 370. Лорис — М. Т. Лорис-Меликов, с февраля 1880 года председатель «Верховной распорядительной комиссии по борьбе с революционным движением», с августа того же года — министр внутренних дел и фактический диктатор до последних дней царствования Александра II.
Абаза — И. С. Абаза, начальник Главного управления по делам печати при Лорис-Меликове.
Полетика — В. А. Полетика издавал и редактировал петербургскую либеральную газету «Молва», фактически продолжившую закрытые цензурой в 1879 году «Биржевые ведомости». В письме к П. В. Анненкову от 20 сентября 1880 года Салтыков-Щедрин писал, что Лорис-Меликов «оскорбил <…> Полетику, сказав, что ради подписчиков „Молва“ смущает публику, Полетика попросил его так не выражаться. На это Лорис-Меликов возразил, что с такими идеями <конституционными. — Э. В. и Л. А.> не только издавать газету нельзя, но и жить в России невозможно, а Полетика сказал: если считаете себя вправе, то высылайте меня, а газету закройте» (М. Е. Салтыков-Щедрин, Поли. собр. соч., т. XIX, М. 1939, стр. 170).
Стр. 371. Видел <…> Урусова <…> с Корабчевским он затевает журнал <…> и X. заказал описать в беллетристической форме свору:-- Журнал — «Новое обозрение», начавшее выходить под редакцией Д. А. Коропчевского с января 1881 года, но прекращенное цензурой после третьего, мартовского, номера. X. — возможно, В. С. Хомяковский, петербургский литератор, сотрудник журнала «Природа и охота».
Умер Благосветлов…-- 7 ноября 1880 года.
«Человек без тени» — персонаж «Необычайных приключений Петера Шлемиля» немецкого писателя А. Шамиссо, продавший свою тень и скитавшийся в поисках ее по всему свету.
…появление в «Деле» базарного романа…-- то есть переводного чтива, в том числе романов Ж. Кларети «Заброшенный дом» (1878, №№ 1—7), Г. Муррея «Жена или вдова?» (1878, №№ 1, 3, 4), А. Маттен «Месть Кладиона» (1878, №№ 8—12), Ж. Ришпэна «Госпожа Андре» (1879, №№ 2—8) и др.
Шеллер — писатель А. К. Шеллер (Михайлов), сотрудничавший в «Деле».
Стр. 373. Совершилось событие 1 марта.-- То есть народовольцы казнили Александра II (см. прим. к стр. 294 и 364).
Стр. 374. Студенты задумали издать сборник <…> Полонский дал «Прометея»…-- Сборник, очевидно, запретила цензура. Стихотворение «Прометей» было напечатано в Полном собрании сочинений Полонского, т. I, СПб. 1885, стр. 447.
Бесцензурным, пожалуй, еще труднее…-- 6 апреля 1865 года Александр II утвердил проект нового устава о цензуре и печати, по которому, в частности, освобождались от предварительной цензуры в Петербурге и Москве «все выходящие в свет повременные издания, коих издатели сами заявят на то желание». Освобождение в этих случаях от предварительной цензуры не означало, разумеется, ликвидации цензуры, а лишь еще больше развязывало руки произволу властей. В то время как в подцензурных журналах цензор попросту запрещал печатание того или иного материала, в бесцензурных он действовал по инструкции Валуева, «властью последовательною, в смысле пресечения совершенного уже нарушения закона и преследования виновных», то есть арестовывал тираж книги и привлекал к судебной ответственности редактора и издателя (М. К. Лемке, Эпоха цензурных реформ 1859—1865 гг., СПб. 1904, стр. 406). Устав был введен с 1 сентября того же года.
Возвратились времена Лонгинова и Шидловского…-- то есть самые жесткие цензурные ограничения, введенные Главным управлением по делам печати, когда его возглавляли М. Р. Шидловский (1870—1871) и М. Н. Лонгинов (1871—1875).
Стр. 375. …я <…> приехав на короткое время в Петербург…-- Ардов-Апрелева с семьей в это время жила в провинции и в столице бывала только наездами.
…он снова подвергся административной ссылке.-- О посещении вместе с Михайловским бала технологов см. также прим. к стр. 236 тома II наст. изд.
Стр. 376….похороны Тургенева <…> препятствий, кажется, не будет…-- Тургенев умер во Франции, в Буживале, 22 августа 1883 года. Лишь в середине сентября было получено разрешение царского правительства привезти тело Тургенева в Петербург. Власти опасались демонстраций, волнений и принимали секретные полицейские меры. 17 сентября редакции всех столичных газет получили циркуляры следующего содержания: «Не сообщать решительно ничего о полицейских распоряжениях, предпринимаемых по случаю погребения И. С. Тургенева, ограничиваясь сообщением лишь тех сведений по этому предмету, которые будут опубликованы в официальных изданиях» («И. С. Тургенев в воспоминаниях революционеров-семидесятников», «Academia», M. — Л. 1930, стр. 8). Похороны Тургенева состоялись 27 сентября 1883 года.
…продажа «Голоса» Циону.-- Слух о продаже «Голоса» реакционному публицисту И. Ф. Циону оказался недостоверным.
С высылкой меня из Петербурга я должен был снять свое имя с обложки <…> разрешили Острогорского.-- Шелгунов был выслан из Петербурга в декабре 1882 года. Острогорский, как редактор, подписывал №№ 7—12 за 1883 год (см. также прим. к стр. 300).
Стр. 377. …завтра я оставляю отечество ради юга Франции.-- См. прим. к стр. 236 тома II наст. изд.
…20 мая арестован Станюкович.-- Он был арестован 20 апреля. См. также прим. к стр. 312.
«Дело» мы продаем <…>. Но <…>. Он был арестован. — Си. воспоминания Шелгунова «Арест и высылка 1884 года» и комментарий к ним.
Стр. 380. Воробьево.-- См. прим. к стр. 244 и 246 тома II наст. изд.
…я должен оставить Петербург в три дня…-- См. воспоминания «Арест и высылка 1884 года» и комментарий к ним.
Стр. 381. …"Делом" будет заведовать молодой Семевский…-- В. И. Семевский. Слух этот не подтвердился.
Мой отъезд на многие годы из Центральной России…-- В конце 1889 года Апрелева переселилась с семьей в Среднюю Азию, где прожила около семнадцати лет.
- ↑ Известная писательница. (Прим. Е. Ардов-Апрелевой.)
- ↑ Благосветлов, издатель «Дела». (Прим. Е. Ардов-Апрелевой.)
- ↑ Московский присяжный поверенный. (Прим. Е. Ардов-Апрелевой.)
- ↑ Вдова умершего издателя „Дела“. (Прим. Е. Ардов-Апрелевой).
- ↑ Виктор Петрович, известный педагог и редактор впоследствии журнала „Мир божий“. (Прим. Е. Ардов-Апрелевой.)
- ↑ Смоленск. губ (Прим. Е. Ардов-Апрелевой.)
- ↑ Жена Н. В. Шелгунова. (Прим. Е. Ардов-Апрелевой.)
- ↑ „Русские ведомости“. 1863—1913», сб. статей, М. 1913, стр. 13.
- ↑ Там же, стр. 14.