Москва в Париже (Бальмонт)

Москва в Париже
автор Константин Дмитриевич Бальмонт
Опубл.: 1925. Источник: az.lib.ru

Константин Бальмонт

Москва в Париже


Бальмонт К. Д. Стозвучные песни: Сочинения (избранные стихи и проза). —

Ярославль: Верх.-Волж. кн. изд-во, 1990


Иногда во сне снятся мне белые птицы. Такие сны посещают меня редко, и

я всегда просыпаюсь счастливый и бодрый после свиданья в сновидении с белой

птицей. Целый день проходит у меня под знаком доброй приметы, все удается —

и дело, и встречи, и замыслы. Душа целый день в порядке и внутренней

сосредоточенности. Не мечется, не рвется, довольна, знает, вполне убеждена.

Белая птица никогда меня не обманывает.

Три дня тому назад я проснулся рано утром, прислушался к грохоту

парижской улицы, но он мне показался уравномеренным. Я отдернул занавеску —

и замер в восторге. Белые птицы, множество белых птиц, малых и побольше,

весь воздух Парижа белый, и сонмы вьющихся белых крыльев. Уже не во сне, а

наяву. И наяву снятся сны убедительнейшие.

Как в Москве — сто лет тому назад — сто лет? — меньше и много более, —

как в Москве, что была на иной планете нашей жизни, когда Слово не было еще

растоптано, а честность и доброта были совсем неудивительной

повседневностью, — крутился тихий снежный вихрь, шел снег, падали снежинки,

и вились, обнимались, целовались, прилетали, улетали, танцевали, веяли,

падали не падали, таяли в воздухе летучие хлопья, веселились белые снежинки,

и две из них таяли, а двадцать две не таяли, затянулись парижские крыши

белыми московскими коврами. Московия — она ведь белая, моя Москва зовется

Белокаменной. От храма до храма в ней белый свет. От крыши до крыши белый

сугроб. Крыши иногда проваливались. А все-таки в душе глядящей — от таких

сугробов на крышах — становилось полетно и легко.

Московия вся в Москве. А Москва вся в снегу. А в снеге не только

снежинки, а тайны и клады, и свежесть, и радость, и откровения

неожиданностей. От улицы к улице идет и ведет белая метель. От дома до дома

сквозь окна, затянутые белыми узорами, — созидатели радужных видений, —

перекликаются огни и зовут: «Приди, у нас уютно, тебе рады. Пожалуйте,

милости просим». От месяца к месяцу белый хоровод, снеговое небо, оснеженная

земля, захваченный снежинками воздух, захваченная вьюгой душа, на полгода в

горностаевой шубке, на пять и на шесть месяцев, щеки румяные, в сердце

истома, ждешь не дождешься счастья — придет? не придет? — с холода войдешь в

тепло, озябнешь — согреешься, подождешь-подождешь, разогреешься, растомишься

— и тянет уйти в морозную ночь. Идешь. Глядишь. Слушаешь собственный шаг. А

мысли — в уровень со звездным небом.

Неужели это было, это быль, а не сказка? Неужели душа была в красоте,

но красота не овладела миром, а запуталась в случайном, забилась, в

собственных силках, порвала их, вырвалась, улетела, растаяла, гонись не

догонишь, лови не поймаешь, не узнаешь, где и ловить, куда направить гон

своя. Мчись без путей, все дороги — путь. Скользкий, тяжелы", неведомый,

неопределимый, неопределенный. Знаешь только одно: все дороги — путь,

приводящий к мокрой липкости, к грязи. А если не грязь, значит — холод

покрепчал. Морозит. Слава богу. Хоть вовсе замерзнуть, но только бы без

грязи

Веселая прихоть приснившейся белой птицы, которая из сновидения

перепорхнула в длительную явь. И летит. А летя, заворожила шумы огромного

Города и сделала их уравномеренными. Самокаты — чудовища злые, когда

налетают на живых, но что до себя, они острожные. То ли они боятся, что от

московского мороза на парижских улицах подло-мягкие шинные лапы их

растрескаются, то ли им жутко от возможности раскатиться по остеклевшей

плоскости и со всего размаха хватиться о столб, но неуютные чудовища

уменьшились в числе чрезвычайно, попрятались мерзкие зверюги, а если тащатся

кое-где, то с размерной осторожностью. Скорее туда, где их вовсе нет. В

издавна привычный малый парк Мюэтт, в колыбель одиноких мечтаний, в

Молчальницу. И в ставший тихим, и ставший звонким, и ставший белым Булонский

лес.

Ну и город, ну и людишки. Город по-московски побелел, стал весь

красивым, спрятал свой всегдашний серый цвет под благороднейшим, под цветом

белых роз и видений, мгновенной игрою раскинул везде, разбросал снежные

кусты и вишневые сады в цвету, а людишки все попрятались. Ведь легкий только

холодок. Морозит немножко, но назвать это московским морозом можно только из

нашей страсти к воспоминаниям.

Все же я очень благодарен здешним людям, что они своим отсутствием дали

мне возможность чувствовать и думать, что Булонский лес — хороший Русский

сад, завороженный начинающейся зимой, остуженный и оснеженный, совсем

опустевший, грудь дышит свободно, зоркий глаз упивается мастерством и

размахнувшейся по-особенному творческой кистью Природы, живописующей

красивую прихоть нагромождения белого на белом, — и вот предо мною нечто не

трех измерений, а четырех.

Из четвертого измерения, из времени, влившегося в пространство, из

прошлого времени России в здешнем и нездешнем Русском саду, я вижу большой

овальный пруд, озеро, легкий, но уже не шуточный на нем ледок, все

пространство воды затянуто льдом, только у берега, куда я подошел, колотя

озябшую руку о руку, что-то вроде довольно большой полыньи, и десять белых

лебедей из боярских времен и дней зябнут в воде, всхлипывают тихонько, не

знают, куда деться, кончилось лето, неуютно в воде, студено да и пищи

маловато. Но красивы эти десять лебедей. На холод ли они жалуются тихонько

или им оттого так неловко, что их не двенадцать? Верно, их было ровно

двенадцать, да улетел один, а за ним другой. Не досмотрели дозорные. Крылья

подросли. Нет двух; самых красивых лебедей, первого и второго, они не

одиннадцатый и двенадцатый.

Смеющиеся пришли две девушки. Из времени они или из пространства, не

ведаю, но смеются так по-настоящему Мужчины все попрятались кто куда. А

девушки не боятся ни внезапной зимы, ни ночного часа, ни садового затишья ни

лесного безлюдья. Они издали почувствовали, что скучно белым лебедям,

холодно и голодно. Подошли, посмеялись, друг дружку подталкивают, одна у

другой белый хлеб вырывает из рук, щиплют его, крошат, бросают куски и

крошки в остывшую воду, — и сразу лебедям и тепло стало и весело. Друг друга

отгоняют, каждому хочется поближе быть к девушке, которая, смеясь, протянет

руку и поманит.

Но в белом сне наяву девушки мне не нужны. Я тихонько отпрянул в ночь,

лишь взглянув на их очарование. Я хочу белой тишины, мне нужно сейчас

отъединение в белом. Ступая настолько бесшумно, как только это возможно, я

огибаю выгиб озера-пруда и перехожу на противоположный берег. Я тотчас же

охвачен там восхищенным изумлением. Отойдя от воды и прижимаясь друг к

другу, там стоят на заиндевевшей, на запорошенной снегом лужайке два черных

лебедя. Не те улетевшие, эти из другого края. Все в них свое, и все в них по

сравнению с белыми иное. Они легче, стройнее, их черные крылья — черное

кружево, шея у четкого, черного лебедя тоньше, длиннее и вовсе змеиная. Но и

они тоже тоскуют. Им холодно. О забытом ли дальнем Южном острове они

тоскуют? О навеки потерянном родном? Они прижались один к другому, и я

осторожно протягиваю свою руку, я касаюсь гибкой спины черного лебедя, я

тихонько ласкаю ее, а черный лебедь вскинул в белесоватый воздух зимней ночи

свой алый клюв, и в ночной этой мгле алеющий, и кликнул чуть-чуть. А другой

в ответ чуть-чуть, еще тише и как будто отдаленнее. Странный дрогнувший

звук, задрожавший в моем Русском сердце. Точно где-то за дальним холмом

раздался отзвук гармоники. Точно зимний колдун, в час тоскования, железными

своими перстами — железо овоздушенное — ударил в некоей подземности по

бронзовым струнам — бронза легчайшая — и снова тишь, и тишина сама себя

слушает.

Чуть-чуть касаясь рукою стройного, черного лебедя, я на мгновенье

закрываю свои глаза. Ослепшее тело — прозревшая душа. Я в одно мгновение,

весь вздрогнув, вижу безмерный город из белого камня. Москва. И слитным

кликом безмерным, приветствуя радость восполненного чуда, торжествуя

возрожденье того, что умереть не может, от храма к храму несосчитанно гудят

мои бессмертные колокола, только им дарованными звонными перезвонами.

Париж.

16 декабря 1925 г.

ПРИМЕЧАНИЯ

Очерк написан 16 декабря 1925 г. в Париже, опубликован в журн.

«Перезвоны» /Рига/, 1926, ? 1. Печатается по публикации в газ. «Лит. Россия», 1988, ? 42.