Морская волна (Хеллер)

Морская волна
автор Франк Хеллер, пер. Перевод Елены Благовещенской и Софии Кублицкой-Пиоттух (1927).
Оригинал: шведский, опубл.: 1927. — Источник: az.lib.ru

Франк Хеллер

править

Морская волна

править

Точно прозрачное зеленое покрывало, спустилась весенняя ночь над Амстердамом. Только что распустившиеся деревья вдоль каналов и вода, отражающая их, были одного и того же цвета; небо с матово-бледными звездами было какое-то влажное, зеленое и напоминало лагуны. Не слышно было ни звука шагов, ни взмаха весел. Каналы спали, деревья стояли объятые сном, и только круги от фонарей на нежной листве свидетельствовали о том, что город был жив. Если бы Спящая красавица обитала в здешнем королевском дворце и только что уколола свой белый указательный пальчик об одно из веретен Брабанта, то и тогда царящая здесь тишина не могла бы быть глубже.

Вот что подумал одинокий человек, стоявший на одном из дугообразных мостов возле Оудерзэйдске-Ахтербургваль; казалось, он тоже спал. Большими глотками человек этот жадно впивал в себя воздух зеленой весенней ночи — смесь ароматов, такую же крепкую и опьяняющую, как зеленый ликер этой страны. И как раз в то мгновение, когда он это подумал, кристально чистая тишина внезапно нарушилась. Где-то совсем близко, в каких-нибудь ста метрах, прогремел выстрел. Бум! — повторило эхо среди спящих домов; бум-бум! — пронеслось невидимыми кругами между стенок канала, над дремлющими водами и унеслось дальше с ветерком, ласкающим своды нежной листвы. Выстрел! Револьверный выстрел! Еще несколько мгновений царила тишина, затем раздались какие-то непонятные звуки: дверь, что ли, затворилась? Были ли это убегающие шаги? Человек, стоявший на мосту, пришел в себя. Кто мог стрелять этой чарующей весенней ночью? Надо посмотреть, надо действовать. Он оставил перила моста, за которые держался, и поспешил в тот переулок, из которого, как ему показалось, раздался выстрел.

Но как ни искал, он не мог ничего найти. Переулки, извивающиеся по направлению к Ахтербургваль, мирно спали, и выстрел, разбудивший эхо, не разбудил больше никого. Человек прошел один переулок за другим, но все они были пустынны. Неужели ему приснилось? Он бросил поиски и из лабиринта переулков вышел на Ахтербургваль.

Прямо на ступеньках лестницы одного из домов перед ним лежал мужчина, и, судя по всему, он был мертв.

Человек с моста провел рукой по лбу. Дом был как раз против того моста, на котором он за несколько минут до этого стоял. Дом спал тогда, он спал и теперь. Откуда бы выстрел ни раздался, но только не из этого дома — в этом человек готов был поклясться. Но кто мог быть неизвестный, лежащий перед ним? И жив он или умер?

Он был жив.

Когда человек положил руку ему на сердце, он ясно почувствовал, что оно бьется. Кроме того, из горла лежащего вырывался тяжелый хрип. Но отчего он лежал? Достаточно было поверхностного осмотра, чтобы выяснить причину. На виске зияла длинная рана, точно борозда в кроваво-красной земле. Волосы слиплись от крови, и кровь залила весь правый глаз, так что он производил впечатление кровоточащей раны. Но рана на виске была единственным следом внешнего насилия. Человек удостоверился в этом и только хотел подняться, чтобы позвать на помощь, как на его плечо легла тяжелая рука:

— Вам следовало бы действовать попроворнее, если вы принялись грабить. Вы арестованы!

Очень кстати явился полицейский. Не слушая объяснений человека с моста, он поднес к губам свисток и засвистел.

— Не тратьте зря ваших слов! Они вам очень скоро пригодятся. Это вы, Керкинк? Скорей вызовите карету скорой помощи, а я тем временем присмотрю за этим молодцом. Но только скорей!

Прошло четверть часа, прежде чем Керкинк вернулся с каретой скорой помощи. Но прошло несколько часов, прежде чем человеку с Ахтербургваль удалось убедить дежурного полицейского чиновника в том, что он доктор Йозеф Циммертюр, практикующий врач, психоаналитик, с Хееренграхт, 124 и не имеет никакого отношения к преступлению на Ахтербургваль.

Что касается самого преступления, то когда доктор уходил из полицейского участка, оно оставалось столь же загадочным, как и в тот момент, когда он туда входил. Жертва продолжала находиться в бесчувственном состоянии и не могла ни давать каких-либо объяснений, ни даже произнести хоть слово. Одно ясно: тут имело место покушение на убийство. Если бы этот человек сам застрелился, то оружие находилось бы возле него. Полиция, которая в конце концов поверила в то, что рассказал доктор Циммертюр, обследовала место убийства, но не нашла и следов оружия или преступника. Что касается мотива преступления, то ограбления тут не могло быть, потому что при раненом были найдены деньги. Зато при нем не было ни одного документа, ни одной вещи, которая могла бы указать на то, кто он.

Не оставалось ничего другого, как ждать его показаний. А это должно было произойти скоро. Рана на виске была неопасная.

Однако, когда на следующий день доктор зашел в полицейский участок, положение оставалось без перемен или, вернее, даже ухудшилось. Раненый уже сидел. Он был в полном сознании. Но молчал. Он не был глух, потому что бой часов заставил его вздрогнуть, но ни слова не отвечал на вопросы, которые ему задавали. Полицейские власти заговаривали с ним по-голландски, по-немецки, по-английски, по-французски; они уговаривали его лаской, они пускали в ход угрозы — результат оставался тот же. Человек молчал.

— Может, он немой? — спросил полицейский комиссар.

— Нет.

— Что же с ним в таком случае? Может, душа его находится у Бога, как говорят индейцы?

— Нет, этот человек не страдает слабоумием, — сказал доктор, который освидетельствовал жертву ночного происшествия. — Посмотрите на форму его головы, на его руки. У него лоб точно у Гейне! А руки у него — не лапы слабоумного. Они привыкли к работе, это видно по линиям. Но только к какой работе? Если бы можно было знать это!

— Хорошо, но почему же в таком случае он не отвечает, если он не немой и не слабоумный? — нетерпеливо спросил комиссар.

— А просто потому, что он находится в состоянии афазии, — отвечал доктор. — Он потерял дар речи.

Комиссар раскрыл глаза от удивления.

— Неужели можно разучиться говорить?

— Да, а как же. Мне пришлось видеть человека, которого ранили в висок бутылкой, но состояние афазии у него было настолько сильно, что прошли годы, прежде чем он опять научился говорить. Мало того, он так никогда и не научился говорить на своем родном языке, как прежде: он говорил на нем как чужестранец.

Комиссар свистнул.

— И он, в сущности, и был чужестранцем, — продолжал доктор, точно глядя вдаль, — он был чужестранец, как все мы. Все мы изгнанники, и место нашего изгнания — материя, плоть. Когда мы изгоняемся в нее в детском возрасте, мы быстро свыкаемся с обычаями чужой страны, мы с виртуозным мастерством выучиваемся играть на том инструменте, которым является наш мозг. Да, а иногда нам даже начинает казаться, что инструмент и мы — это одно и то же. Мы акклиматизируемся в изгнании. Но если нас силой вырвать из нашего изгнания, то может пройти долгое время, прежде чем мы к нему снова привыкнем.

Толстый комиссар с ужасом смотрел на маленького черноволосого доктора, глаза которого горели каким-то внутренним огнем.

— Как вы думаете, сколько времени продлится выздоровление? — спросил он.

— Выздоровление?.. Да, конечно, так оно здесь называется… Кто знает? Две недели, месяц.

— Черт возьми! Что же мне с ним делать до тех пор?

— Попытайтесь найти какие-нибудь следы, — отвечал доктор. — И позвольте мне оказать приют больному. Вы понимаете, что мне, как ученому, очень интересно будет наблюдать за душой, которой придется учиться играть на клавиатуре с самого начала.

— Гм, да, разумеется, — согласился комиссар. — Но, — он строго посмотрел на доктора, — никаких штук, слышите!

— О чем вы говорите, комиссар?

— Чтобы не было вивисекции! Об этом я и слышать не хочу.

— Успокойтесь, — проговорил доктор с улыбкой, которую ему не удалось скрыть. — Я не занимаюсь вивисекцией человеческого тела…

«Разве только, — прибавил он про себя, — его души».

Гость доктора Циммертюра оказался чрезвычайно кроткого нрава. Он ел пищу, которую ему приносили, пил то, что ему подавали, вставал и ложился, когда этого от него требовали. Он не выказывал никаких желаний, не выражал никаких протестов, не требовал, чтобы его занимали, и не устраивал никаких решительно сцен. Словом, это был идеальный жилец. Но ключа к своей собственной загадке он не давал.

Напрасно доктор старался обратить его внимание на тот мир, к которому он и принадлежал, и не принадлежал. Он реагировал, но как автомат. У него не было любопытства, точно так же как и памяти. Когда же доктор взял свою скрипку и начал играть, гость заснул. Наградив гримасой двойную критику его, как музыканта и ученого, доктор убрал скрипку. Где находится та точка, через которую он сможет проникнуть в скрытые от него глубины?

Покушение на Ахтербургваль было не только загадочно, с точки зрения преступника оно было бессмысленно. Жертве были оставлены и жизнь, и деньги, хотя достаточно было одного движения, чтобы отнять у нее и то и другое. Можно ли было найти тут какое-нибудь другое объяснение, кроме одного — что оно было совершено для устранения ненужного свидетеля? Но свидетеля чего? Доктор, бывший почти свидетелем преступления, горел желанием узнать это.

На второй день пребывания неизвестного у доктора случилось нечто, что могло быть путеводной нитью и с первого взгляда, казалось, только еще больше сгущало атмосферу таинственности.

Это было под вечер. Пациент находился в кабинете доктора, в котором уже не было посетителей. Доктор посадил его на стул — он остался спокойно сидеть на нем; когда доктор подвел его к полкам с книгами — смотрел на них непонимающими глазами; когда доктор стал показывать ему рисунки — взгляд его скользил мимо. Наконец доктор подвел его к письменному столу, на котором лежали бумага и карандаши, и усадил в кресло перед столом. Несколько секунд он сидел неподвижно, как на операционном стуле. Потом он вдруг взял карандаш и стал играть им. Доктор задрожал. Не выразит ли рука то, чего не мог выразить его язык? Карандаш стал двигаться по положенному перед ним листу бумаги, потом выпал из руки пациента, взгляд его с бумаги скользнул по разным предметам, расставленным на столе, и наконец остановился — по крайней мере так это казалось — на так называемом вечном календаре, обозначающем дни, недели и числа передвигающимися полосками картона. Зная свою рассеянность, доктор имел обыкновение по окончании приема переставлять календарь на завтрашний день. Вид этого календаря — было ли это так на самом деле, доктор не мог сказать наверное, — казалось, привел пациента в состояние внезапного и бессмысленного страха. Он вскочил со своего кресла и испустил вой, напоминающий вопль безумного, и словно преследуемый кем-то бросился к двери. И вдруг остановился. Преследовала ли его какая-нибудь навязчивая мысль, которая теперь выпустила из своих лап его больной мозг? Почем знать? Потом так же внезапно он опустился на стул, зевнул два или три раза и заснул.

Доктор Циммертюр на цыпочках прокрался к письменному столу. Что-то он найдет? Признание? Свидетельство? И вот что он увидал: несколько волнообразных линий, какие обычно рисуют дети, поперек всего листа бумаги и над ними кружок; затем несколько линий поспокойнее и в углу, где они кончались, странный маленький придаток. Вот так: Под ними: И всё. Бессмысленная мазня, которую доктор Циммертюр изучал так внимательно, словно перед ним был автограф Шекспира или Наполеона.

Означало ли это что-нибудь?

Что-нибудь это, конечно, означало. В мозгу пациента зародилась та или иная мысль, и рука его выразила то, чего не мог выразить язык. Это было очевидно. Но даст ли рисунок возможность проникнуть в укрепленный замок? Прольет ли он какой-нибудь свет на этого человека и на его прошлое?

Какой же свет может пролить на жизнь человека или на его душу ряд грубо нарисованных волнообразных линий? Может быть, из этого следует заключить, что он имеет какое-то отношение к морю, что он моряк или любитель-спортсмен? Но он не был похож ни на того, ни на другого. Может быть, рисунок набросан художником, рука которого механически воспроизвела старый мотив? Но для этого он был слишком примитивен, даже если принять во внимание небрежность манеры современных художников. Нет, рисунок, должно быть, явился выражением той или иной мысли, зародившейся в душе неизвестного, которая, быть может, преследовала его. Но как мог посторонний проникнуть в суть этой мысли? Над этим доктор Циммертюр раздумывал час за часом. Как всегда при сильном напряжении мысли, он гримасничал и ожесточенно жестикулировал. Мысли его носились взад и вперед над небрежно нарисованными волнообразными линиями подобно птицам, которых выпустил из осмоленного ковчега на простор сказочно вздувшегося от дождей моря один из праотцев; подобно этим птицам, его мысли исследовали пространства, не находя точек опоры, и, подобно им, возвращались обратно, так ничего и не почерпнув.

Когда часы пробили девять, доктор уложил своего покорного пациента в кровать. Сам же он, подобно упомянутому выше праотцу, уселся за бутылкой хорошего вина. При планомерной работе вино способствовало разрешению самых трудных вопросов и давало мыслям свободный полет. Но в этот вечер вино было бессильно. Напрасно он выпивал стакан за стаканом; ничего не рождалось из смешанного течения его собственных мыслей и вина. В конце концов он, зевая, встал, взял с полки первую попавшуюся книгу, лег в постель и уснул, не успев даже прочесть заглавия книги.

Внезапно он проснулся; чуть брезжил рассвет. Под горящей лампой лежала книга, которую он накануне выбрал. Он зевнул, взял ее в руки, бросил мимолетный взгляд на обложку и удивился своему выбору: антология лучших стихов, как оригинальных, так и переводных! Почти не отдавая себе в этом отчета, он раскрыл книгу и прочитал четыре строчки — четыре известных строки:

Спиноза улыбался во сне: в его воображении

Стояла Судьба, хотя прах ее был погребен.

Она казалась ему озаренной солнцем волной,

Погружающейся в недра моря, — и Бог был море.

Как глубоко оно запало ему в память, это стихотворение про маленькую умершую девочку, которую мать видит просветленной в ее обычном образе, в то время как пантеист Спиноза представляет ее себе дремлющей волной, погружающейся в вечность! Оно принадлежало к его любимым стихотворениям, но…

Почему это стихотворение попалось ему на глаза именно сейчас?

Он сел в постели, глядя перед собой в пустоту, с судорожно подергивающимся лицом. Если его сознательная умственная работа была бесплодна накануне вечером, то тем более успешно работало его подсознание. Потому что разве не было у него здесь текста к рисунку неизвестного?

…озаренной солнцем волной,

Погружающейся в недра моря…

Вот что изображал рисунок!

Текст? Смешно! Какая может быть связь между четверостишием известного стихотворения и мазней полоумного?

Конечно, связь могла быть. Но подвинет ли это его хоть на один шаг ближе к недоступному замку? Если его пациент знал это стихотворение, если именно им были полны те подсознательные мысли, которые управляли его рукой… ну что же? Это свидетельствовало лишь о том, что он знал Спинозу… Но кто же не знает Спинозу, знаменитого философа, одного из известнейших мечтателей гетто…

И тем не менее!

Он выпрямился еще больше. Однако ведь Спиноза был не только философ, у него была своя профессия; он шлифовал стекла. Далее… мысли доктора сделали еще один из тех прыжков, которые они отказывались делать накануне вечером: во времена Спинозы Амстердам славился не только шлифовкой стекол. На улице, где жил Спиноза, и на других улицах помещались и другие шлифовальные и гранильные мастерские, пользовавшиеся известностью уже тогда…

И что это за закорючка заканчивала рисунок? Не изображала ли она рыболовную принадлежность?

Выстрел без определенного мотива — это он уже отмечал раньше — мог иметь целью обезвредить нежелательного свидетеля. Но это не должен быть непременно свидетель чего-нибудь, что уже прошло… он мог быть свидетелем того, что еще только было задумано. Когда его неизвестный пациент увидал у него на столе календарь, его охватил ужас.

А какое число показывал этот календарь? Как раз сегодняшнее.

Не теряя времени, доктор выскочил из постели. А немного погодя (звезды, точно белые головки цветов, усеивали еще зеленое, как каналы, утреннее небо Амстердама) — он стоял перед вечно открытыми дверями полицейской части. Дежурил тот же самый полицейский, что и при первом его посещении.

— Он заговорил? — был его первый вопрос, сопровождаемый зевком.

— Нет. И вам не удалось узнать, кто он?

— Пока нет. Но это, конечно, только вопрос времени.

Доктор кивнул головой.

— История про корову и про траву.

Полицейский перестал зевать.

— Что вы сказали?

— Я говорю только, — отвечал доктор спокойно, — что, пока трава росла, корова околела. Если я не ошибся в толковании его знаков, то гром должен грянуть сегодня, и, пожалуй, будет поздно, если вы соберете сведения о его личности на будущей неделе. Не так ли?

Полицейскому не пришлось протирать себе глаза, чтобы широко раскрыть их.

— Что это за трава, о которой вы говорите? И что это за гром?

— Что касается последнего, то этого я и сам еще не знаю, — отвечал доктор, ожесточенно гримасничая. — А теперь я хочу попросить вас устроить мне пропуск на гранильную фабрику бриллиантов Фишера. И если они поверят в ту фантастическую историю, которую я собираюсь рассказать им, — вы бы ни за что не поверили! — то весьма возможно, что вам придется услышать этот гром и на довольно близком расстоянии.

Гранильная фабрика бриллиантов Фишера помещалась на Тольстрат в только что выстроенном здании весьма внушительных размеров. Ей было триста лет от роду, и она давала работу шестистам рабочим. Это была не только самая старая, но и самая большая из всех гранильных фабрик Амстердама. Здесь было отшлифовано на своем веку множество знаменитых камней, из которых самым известным был «Южный Крест», найденный в Южной Африке и купленный Морганом за три миллиона голландских гульденов. Об этом можно прочесть в Бедекере. Тот, кому удавалось получить пропуск на фабрику, получал все эти сведения от секретаря Фишера, господина Бреккеля. Он же разъяснял и детали гранения.

Господину Бреккелю было двадцать восемь лет, это был блондин с голубыми глазами, очень элегантный и питающий большое пристрастие к красноречию. Выпадали дни, когда ему приходилось показывать фабрику пятидесяти посетителям, потому что фирма Фишера была полна либерализма, и несколько строк из консульства открывали иностранцу доступ на фабрику. Показывать одно и то же такому количеству людей, задающих одни и те же вопросы и высказывающих одни и те же мысли, было бы невыносимо для человека общества, если бы он не имел при этом возможности немного поразвлечься. А развлечение господина Бреккеля заключалось в том, что он варьировал свои собственные фразы и изучал дам, посещающих фабрику.

В это утро господин Бреккель ожидал посетителей и не боялся, что ему с ними будет скучно.

Неделю тому назад он познакомился с двумя иностранцами, мужем и женой, причем он просто потешал его, а она ослепила с первого взгляда. Женщина такого типа была редкостью в этой стране. Высокая, темноволосая, с мягкой походкой, со смеющимися черными бархатистыми глазами и большим соблазнительным ртом, она могла быть принята за русскую, но на самом деле была итальянка. Она совершала небольшую автомобильную поездку по Европе вместе с мужем, толстым добродушным пятидесятилетним человеком. Господин Бреккель случайно оказался их соседом по ложе у Тушинского — лучшего варьете в Амстердаме. Небольшая услуга, оказанная им, дала повод обменяться несколькими фразами. Они пришли в восторг от встречи с человеком, знавшим их язык, — господин Бреккель совершил путешествие по Италии вместе с целой компанией туристов, — а когда он после представления указал им итальянский ресторан на Лейдсхестрат, то их энтузиазм дошел до апогея, и они буквально заставили его поехать вместе с ними. Господина Бреккеля нетрудно было уговорить. Во время ужина они представились, и господин Бреккель, заметивший перед этим зубчатую корону на портсигаре, узнал, что он ужинал в обществе принца и принцессы Караччоло. Эта новость не произвела на него ошеломляющего впечатления, потому что ему было известно, что представляли собой очень многие княжеские роды в Италии, но ему все-таки было приятно. Чтобы и себя показать в наиболее выгодном свете, он рассказал про гранильную фабрику таким тоном, словно она принадлежала ему, и в благодарность за ужин предложил осмотреть ее.

Они вежливо старались уклониться от этого, потому что собирались ехать дальше, но господин Бреккель — взоры которого тонули в глазах принцессы, как воды реки в море, — господин Бреккель был неумолим, варьируя свои предложения, и дело кончилось тем, что они обещали ему заехать на следующий день.

Но, увы, на следующий день пришел только один принц. Господин Бреккель почувствовал удар в сердце, когда толстый маленький итальянец показался один в его конторе.

Контора, резиденция господина Бреккеля, в которой он принимал наиболее избранных посетителей Фишера, являла собой маленькую четырехугольную комнату с двумя огромными несгораемыми шкафами. В этих шкафах в основательных свинцовых коробках хранились камни, еще не переданные в гранение и шлифовку. Господин Бреккель был занят чем-то возле одного из шкафов, когда принц показался на пороге. Молодой человек поднялся весь бледный.

— Где принцесса? Неужели… неужели она не…

Принц с добродушной улыбкой протянул ему маленький конвертик, надписанный тонким острым почерком и распространяющий опьяняющий аромат белых роз. Господин Бреккель набросился на него, как голодный на кусок хлеба. Пока он читал, принц скромно отвернулся.

Она больна! Неожиданное недомогание в этой чужой стране! Но она помнит свое обещание и своей запиской хочет только просить его, чтобы он подождал. Через несколько дней, когда она поправится, — она даст ему знать, и она заранее радуется, что увидит все то, о чем он ей рассказывал…

Господин Бреккель устоял против искушения поцеловать записку, пока этот толстый паяц, ее муж, стоял тут, но зато, как только он ушел, он сделал это с еще большим жаром. Через несколько дней! Это посещение будет достойно ее, за это он ручается. Ах, но почему он только секретарь у Фишера! Почему он не владеет этой гранильной фабрикой? Бриллиант на вашу белую ручку, принцесса… разрешите?.. — Благодарю вас, господин Бреккель, вы очень любезны, но… — Никаких «но», принцесса! Вы сделаете мне радость, честь, и что значит для меня один бриллиант? Фабрика принадлежит мне, ей триста лет от роду, у меня шестьсот рабочих…

Прошло четыре дня, и вот третьего дня пришла новая записка: послезавтра он может ждать их. Мечты господина Бреккеля не знали пределов в своей дерзости, и две ночи подряд он почти не спал. Все это утро он повторял самые звучные итальянские фразы, и сейчас… Но вот и они!

Они вошли — он улыбающийся и пухлый, похожий на пятидесятилетнего амурчика, она стройная, как виноградная лоза, а в глазах — жаркое солнце Италии.

Поправилась ли она? О да, вполне. А что, разве у нее болезненный вид? Нет, во имя всех святых календаря, она свежа как майское утро! Неужели он действительно хочет взять на себя труд показать им гранильную фабрику? Они слыхали, что требуется рекомендательное письмо от посланника их страны. Ее муж достал такое письмо…

Господин Бреккель оттолкнул бумагу, почти обиженный.

— Между нами, принцесса! Простите, но и у меня тоже есть гордость.

Жирный принц смущенно надул щеки и сунул бумагу в карман. Принцесса наградила его улыбкой — раскрывающаяся белая роза не могла быть более обворожительной. Господин Бреккель повел их к входу в гранильную фабрику и начал приготовленную заранее речь.

Они были поражены размерами помещения, в котором гудели колеса и приводные ремни и где бледные люди, держа в руке лупу, сидели, склонившись над сверкающими круглыми ножами. Они внимательно прислушивались к цифрам, которыми господин Бреккель обогащал их знания: что пластинка из фосфорной бронзы делала четыре тысячи оборотов в минуту, что по меньшей мере пятьдесят процентов бриллиантов утрачивается при гранении и что настоящий хороший бриллиант должен иметь пятьдесят восемь граней, причем размер граней должен быть верен с точностью до одной сотой миллиметра. Однако особого интереса они не проявили ни к цифрам, ни к тем маленьким блестящим камешкам, рассыпанным по сортировочным столам, которые до того были похожи на стеклышки, что нужно было быть специалистом, чтобы не сказать этого. Шум в рабочем помещении был оглушительный. Господин Бреккель заметил, как принц украдкой взглянул на часы, и уловил зевок принцессы, который она старательно прикрывала своей белой ручкой. Но она поспешила рассеять его подозрения и, сняв со своей руки одно из колец, попросила оценить его. Господин Бреккель с болью в сердце оценил его в десять тысяч гульденов или около этого. Почему он только секретарь? Почему он не мог взять со стола один из камней со словами: «Мне кажется, он подходит по стилю, принцесса. Оставьте его себе, как маленькую память!»

Но вот принц покосился на выходную дверь, и с обливающимся кровью сердцем господин Бреккель повел их обратно в контору. Он открыл один из несгораемых шкафов и вынул из него футляр с большим желтовато-белым камнем.

— Вот это, — сказал он, — знаменитый «Южный Крест», найденный в Южной Африке и купленный Джоном Морганом за три миллиона гульденов. Мы гранили его…

— Но ведь это только копия? — прервала она его, подняв брови.

— Да, — согласился пристыженный господин Бреккель. — Но я думал, что вас интересует, принцесса…

— Конечно! — произнесла она равнодушно. — Вы были очень любезны, господин Бреккель, и доставили нам большое удовольствие…

Никаких сомнений! Она собиралась уходить и считала этот день напрасно загубленным. В его распоряжении был еще один козырь. И то обстоятельство, что он не имел права пускать его в ход, удвоило его решимость. Он быстро стал искать что-то в шкафу, вынул четырехугольную свинцовую коробку и, выглянув предварительно в коридор, открыл ее.

— Вот, принцесса, — заговорил он почти шепотом, — вот здесь у меня кое-что, чего еще не видела ни одна женщина в Европе, и о чем когда-нибудь будут мечтать все женщины Европы.

— Что же это такое? — спросила она, улыбнувшись его красноречию.

Господин Бреккель понизил голос:

— Само собой разумеется, что я не имею права показывать этого. Это, принцесса, «Кассиопея»: камень был назван так теми, кто нашел его в Южной Африке. Это неграненый бриллиант в тысячу пятьсот каратов без единого пятнышка. Наша фирма будет гранить его. Ни у «Южного Креста», ни у других камней нет такого блеска. Но взгляните сами!

Принц и принцесса взглянули. На черном бархате, на дне ящика, покоился голубоватый камень величиной с кулак. На нем не было еще граней, но он был полон какого-то внутреннего света, в нем трепетали мистические флюиды, — это был огонь, ожидающий только лезвия гранильщика и окон граней, чтобы вырваться наружу молниями и искрами.

Принцесса глубоко вздохнула.

— Вы правы, господин Бреккель. Это действительно то, что лишит всех женщин в Европе душевного покоя, а многих из них… кое-чего другого.

Она улыбнулась, погрузив свой взор в его глаза, и господину Бреккелю трудно было решить, где больше света — в камне или в ее глазах. Он захлопнул крышку ящика, и она протянула ему руку.

— Прощайте, господин Бреккель, и благодарю вас… от всего сердца благодарю. Вы дали мне возможность пережить сильное ощущение…

Он задрожал, почувствовав пожатие ее тонких пальцев. Он был так потрясен, что даже не пошел провожать ее до двери. Но вот принц поклонился ему в дверях с добродушной улыбкой клоуна; тогда только он пришел в себя, запер ящик в шкаф, закрыл его и поспешил за ними по лестнице. На дворе он еще раз пожал ее ручку, и их автомобиль тронулся.

Гранильная фабрика Фишера не лишилась своей «Кассиопеи». Полиция в Амстердаме, установившая скорость автомобиля в двадцать пять километров в час, не очень-то охотно принимает участие в состязаниях на открытом шоссе, и поэтому она задержала автомобиль принца Караччоло — он же Йозеф Горгонзола — на углу Тольстрат. И Йозеф Горгонзола и принцесса Алиса — «Лиана» — сразу же сообразили, в чем дело, и, если бы амстердамская полиция, забыв о своей тяжеловесной дородности, не проявила ловкости и изворотливости, отряд, наверное, потерпел бы большой урон, и оставшимся в живых пришлось бы поупражняться в быстрой езде, что шло вразрез как с их принципами, так и с природными наклонностями. Сиятельная чета была схвачена прежде, чем ей удалось пустить в ход револьверы. Она шипела, точно дикая кошка, а он расточал направо и налево неаполитанские изречения, требовавшие другой публики для того, чтобы возбудить восторг и одобрение. Последним ее жестом была попытка револьверным выстрелом разбить ящик, в котором хранилась «Кассиопея»: если ей не суждено носить ее, так пусть она не достанется ни одной женщине в мире! Но как ни была она ловка, эта попытка ей тоже не удалась. В тот же вечер «Кассиопея» снова была водворена в несгораемый шкаф Фишера, а принц и принцесса в тот же самый вечер попали в почти такое же темное место заключения. «Один нешлифованный бриллиант и два отшлифованных» — вот какова была эпитафия амстердамской прессы на их подвиги.

В тот же вечер доктор Циммертюр познакомил в своем кабинете двух лиц — директора гранильной фабрики бриллиантов Фишера и человека, который три дня тому назад был найден в бессознательном состоянии на Оудерзэйдске-Ахтербургваль.

— Вот немой свидетель, — сказал доктор Циммертюр, — и если бы не он…

— То глупость Бреккеля обошлась бы нам в несколько миллионов, — проворчал директор.

— Да, но вы не должны забывать, что ему пришлось иметь дело с одним из самых ловких мошенников в Европе, — заметил доктор. — Для человека, каким-то колдовством ворующего бриллианты почти под носом у парижских ювелиров, ничего не стоит узнать, какой вид имеет известный свинцовый ящик, и в следующий раз подменить этот ящик незаметно для влюбленного молодого человека.

— Секретарь такой фирмы, как наша, не должен влюбляться, — проговорил директор. — Я не уволил Бреккеля, но секретарем он уже больше никогда не будет. Итак, вы утверждаете, что это благодаря ему, — и он указал на покладистого жильца доктора Циммертюра, — вам удалось предупредить преступление?

— Взгляните на его рисунок, — сказал доктор, — что может быть яснее? Море, волна в море и рыбак. Разве Спиноза не был гранильщиком? Разве ваша фирма не носит имя Фишера? [Фишер по-немецки — рыбак]

— Гм, — пробормотал директор. — Во всяком случае ясно одно, что он был их сообщником. В противном случае он не мог бы…

— Только до известного момента, — заметил доктор. — Насколько я понимаю, он — гранильщик и они предложили ему отшлифовать бриллиант, украденный ими. Но вот в один прекрасный вечер у него с Йозефом завязывается ссора, по-видимому — из-за принцессы. В результате револьверный выстрел…

— И вы находите его и спасаете нас, — прервал его директор. — Разрешите мне теперь узнать, во что вы оцениваете вашу помощь? Вы понимаете, нет ничего такого, чего мы бы не сделали для вас.

— Сумму чека, — отвечал доктор с улыбкой, — я предоставляю определить вам самим. Если же вы желаете доставить мне удовольствие, то примите к себе на службу этого человека, когда он поправится. Ведь в конце концов только благодаря ему преступление было предупреждено. А если вы ему не доверяете, то поручите господину Бреккелю присмотреть за ним!


Источник текста: Хеллер, Франк. Доктор Z. Рассказы / Пер. с швед. Е. Благовещенской и С. Кублицкой-Пиоттух. — Москва: Изд-во Ольги Морозовой, 2005. — 185 с.; 19 . — (Преступление в стиле).