Море и солнце (Тэффи)
← В Аббации | Море и солнце | Экскурсия → |
Из цикла «На чужбине», сб. «Дым без огня». Опубл.: 1913. Источник: Тэффи Н. А. Собрание сочинений. Том 5: «Карусель». — М.: Лаком, 2000. — С. 302-305. • Впервые: Русское Слово. — 1913. — 15(28) августа. — № 188. — С. 3—4. В газетном варианте слово «солнце» в заглавии с маленькой буквы; в оглавлении книги — с большой. |
Полдень.
Яркое солнце.
Теплое, соленое, как вчерашний подогретый бульон, море.
Мы лежим на горячих камнях и медленно поджариваемся.
Нас много. Несколько сотен человек со всех концов земного шара; приехали мы специально, чтобы подсолиться в море и поджариться на солнце.
От воды и солнца, а боле всего оттого, что все мы полуголые, мы очень ласковы друг к другу.
Если кому-нибудь трудно вылезть из воды на камень, соседи любезно помогают, уступают место, советуют, как лучше лечь. Мы добрые и все равны. Наши деньги и наше общественное положение остались там, на берегу, в номерованной кабинке, под ключом и охраной мудрой «бадемейстерин»[1], а здесь, в море, мы все равны: и пастор из
Дрездена, и кокотка из Вены, и профессора философии из Кенигсберга, и содержательница паровой прачечной из Самары, — все одинаково вскрикивают «уф!», бросаясь в воду, и «гоп!», влезая на камень.
Солнце припекает, поджаривает, прижигает, дезинфицирует, радиоактивирует тело.
Лежишь с полузакрытыми глазами, смотришь, как мелко дрожит и прыгает морская солнечная рябь. Ничего не думаешь, ничего не вспоминаешь. Только бы никто не помешал, не заставил бы пошевелиться.
Приятно мне или неприятно, — не знаю. Может быть, даже неприятно, потому что соленая вода разъедает тело, а солнце жжет так больно. Чувство, испытываемое мною, есть самая чистая лень, какая только водится на свете. Лень золотистая, солнечная, лень, которая закроет человеку глаза, разбросает ему, как бессильному, как мертвому, руки и ноги, погасит мысль и наведет на лицо бессознательно-блаженную улыбку.
Лежишь, смотришь полузакрытыми глазами, думаешь: «Господи! Неужели это моя нога такая длинная, такая черная? Как быть, как жить с такой ногой? И с чего она такая стала?»
Но шевельнуться нельзя. И вдруг нога сама медленно вытягивается, к ней примыкает другая такая же, и обе медленно скользят в воду. Слава Богу, это не мои ноги! Он прикреплены к длинному черному итальянцу в полосатой фуфайке. Как все, однако, хорошо выяснилось!
Когда солнце слишком нажжет, приходится спуститься в воду, и лень, улыбнувшись, уходит.
В воде оживленно.
Вот, уцепившись за канат, крякает, как старая утка, толстая немка с целым выводком веснущатых дочек в клеенчатых чепчиках. Дочки держатся за канат широкими красными лапами и робко болтают ногами.
За поперечный канат, где поглубже, ухватились четыре славянина — серб, кроат, поляк и русский — и занимаются сравнительной филологией.
Русского понимают все, только просят говорить помедленнее.
— Помалу![2] Помалу! — кричат кроат и поляк.
— Не брзи,[3] — просит серб.
Но русский разборзился, и унять его трудно. Он декламирует «Письмо Татьяны» и требует, чтобы все восторгались простотой языка.
Молодая чешка тут же на канате воспитывает при помощи шлепков своего семилетнего первенца. Первенец — натура, плохо поддающаяся культуре, — ревет благим матом и, дрыгая ногами, брызгает на клетчатый бант, украшающий шляпу старой англичанки.
Англичанка сердито крутит большими глазами на темно-коричневом лице.
В тесной кучке кувыркающихся и ныряющих молодых людей больше всех и громче всех веселится белозубый негр. Он выгорел, отбелился на солнце и в смуглой, загорелой компании венгерцев чувствует себя совсем блондином.
— Оэ! Оэ!
Сверкают в воздухе смешные белые подошвы его ног и все смеются и ждут, откуда вынырнет его круглая голова, с круто вьющимися бараньими немокнущими волосами.
В жизни он просто мальчишка-кельнер приморского кафе. Но здесь, в море, на солнце, он один из самых интересных членов общества. Через час ему дадут сорок хеллеров на чай за поданное мороженое, и он взмахнет салфеткой и скажет: «Küss die Hand»[4]. Но здесь, в море, на солнце, интересно и весело, схватив его черную руку, с узкой белой обезьяньей ладонью, нырнуть месте в эту едкую воду, ядовито-зеленого цвета.
— Оэ! Оэ!
Тут же в маленькой грязной лодчонка шныряет между купающимися ошалелый фотограф.
На нем рваная соломенная калоша вместо шляпы, купальная фуфайка, высоко засученные штаны и мокрые парусиновые туфли на босых ногах. Он нечто в роде земноводного пресмыкающегося, так как сам не знает, к кому себя причислить — к купающимся или материковым людям.
В его лодчонке такой же, как он, ошалелый земноводный мальчишка болтает веслом, стараясь не задевать за плечи купающихся.
Где группа погуще, лодчонка останавливается, водружается треножник, соломенная калоша прячется под черный платок, и все видят, что у фотографа ножки такие же тонкие и такие же черные, как у аппарата.
Пружинка щелкает.
— Четыреста пятьдесят восемь! — кричит фотограф.
Это — номер снимка, который вы можете завтра приобрести в виде карт-посталь[5], и, отметив крестом свою физиономию, послать на родину, на радость и удивление родных и знакомых.
А знакомые, где-нибудь в далекой Устюжне или Борисоглебске, посмотрят, наденут очки и еще раз посмотрят. И скажут, вздохнув:
— Наш-то Андрей Иваныч, видно, последнего решился. Голый по заграницам ходит. Да от него другого и ждать было нечего. Вот только что родителей жалко!
Вечером мы сидим на берегу в кафе.
Веселый негритенок забыл свое беспечное «оэ!». Теперь он серьезен, озабочен и недоступен. Он служит. Он разносить, ловко лавируя между столами, тихо звенящие запотелые стаканы с лимонадом и гренадином. Он с достоинством опускает в карман полосатой жилетки полученные на чай сорок хеллеров и говорит почтительно:
— Küss die Hand!
Эта почтительность и это достоинство входят в его служебные обязанности.
Мы медленно тянем через соломку льдистую воду и смотрим на море.
Там усталое раскрасневшееся солнце лениво, медленно опускается в теплую, соленую, притихшую воду. Ляжет в нее и лениво погаснет золотистою ленью до утра.
А утром — мы снова вместе.