Молодость (Конрад; Ланн)

Молодость
автор Джозеф Конрад, пер. Джозеф Конрад
Оригинал: англ. Youth: a Narrative, опубл.: 1898. — Источник: az.lib.ru Перевод Евгения Ланна (1926).
Повесть издавалась также под названием «Юность».

ДЖОЗЕФ КОНРАД
МОЛОДОСТЬ
РОМАН
ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО
Евгения Ланна
ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО
МОСКВА * 1926 * ЛЕНИHГРАД

Это могло случиться только в Англии, где люди и море — если можно так выразиться — соприкасаются: море вторгается в жизнь людей, а люди познают море, развлекаясь, путешествуя или зарабатывая себе на кусок хлеба.

Мы сидели за столом красного дерева, отражавшим бутылку, стаканы с кларетом и наши склоненные лица. Нас было пятеро — директор акционерной компании, бухгалтер, адвокат, Марлоу и я. Директор был из Конвэя — там он учился; бухгалтер четыре года служил на море; адвокат — тори, член английской церкви, славный товарищ и честный парень — был первым помощником на океанских судах восточной линии в добрые старые дни, когда почтовые суда были оснащены, по крайней мере на двух мачтах, четырехугольными парусами и плавали по Китайскому морю, подгоняемые попутным муссоном, с лиселями, поставленными внизу и наверху. Все мы начали свою жизнь в торговом флоте. Мы, пятеро, были связаны крепкими узами, какие налагает море и служба на парусных судах; этих уз не может создать самая пылкая любовь к яхт-спорту, ибо яхт-спорт есть лишь развлечение, а морская служба — жизнь.

Марлоу (думаю, так писал он свою фамилию) рассказал историю или, вернее, летопись одного путешествия.

Да, я видал Восточные моря, но лучше всего запомнилось мне первое мое путешествие туда. Вы знаете, бывают путешествия, которые служат как бы иллюстрацией жизни, являются символом нашего существования. Вы боретесь, работаете в поте лица, едва не убиваете себя, иногда и убиваете, пытаясь что-то совершить, — и не можете. Не по своей вине. Вы просто ничего не можете сделать — ни великого, ни малого — ничего на свете; не можете даже жениться на старой деве или доставить до места назначения злополучный груз угля в шестьсот тонн.

Дело было во всех отношениях памятное. Это было первое мое путешествие на Восток и первое мое плавание в качестве второго помощника, а также первое командование моего шкипера. Вы согласитесь, что он имел на это право. Ему было не меньше шестидесяти лет — этому маленькому человеку с широкой, слегка сгорбленной спиной, согнутыми плечами и одной ногой, искривленной сильнее, чем другая; весь он казался странно изогнутым, как люди, работавшие в поле. Лицо его напоминало щипцы для раскалывания орехов, — подбородок и нос пытались соединиться над ввалившимся ртом, — и было обрамлено пушистыми волосами серо-железного цвета, походившими на завязки из шерстяной ваты, посыпанной угольной пылью. И это старое лицо освещалось голубыми глазами, удивительно мальчишескими, с тем открытым взглядом, какой иные, совсем простые люди, одаренные редким простодушием и прямотой, сохраняют до конца своих дней. Удивительно, что именно побудило его меня принять. Я недавно оставил шикарный австралийский клипер, где служил третьим помощником, а он как будто питал предубеждение против шикарных клиперов, считая их судами аристократическими и высокого тона. Он мне сказал:

— Вы знаете, на этом судне вам придется работать.

Я заявил, что мне приходилось работать на всех судах, где я служил.

— Ах, это совсем иное дело, и вы, господа с больших судов… но вы как будто нам подойдете. Приходите завтра.

Я явился на следующий день. Это было двадцать два гола назад, и мне только что исполнилось двадцать лет. Как летит время! Это был один из счастливейших дней моей жизни. Подумайте! Впервые получить место второго помощника — поистине ответственный пост! Ни за какие блага в мире я не отказался! бы от своего назначения. Первый помощник внимательно меня осмотрел. Он тоже был старик, но другой марки. У него был римский нос, белоснежная длинная борода, а звали его Мэгон, но он настаивал на том, чтобы его имя произносили Мэнн. У него были большие связи, однако, счастье было не на его стороне, и ему так и не удалось продвинуться.

Что же касается капитана, то он в течение многих лет служил на каботажных судах, затем плавал в Средиземном море и, наконец, на судах «Индийской Компании». Он ни разу не огибал ни Горна, ни мыса Доброй Надежды. Он едва умел писать нетвердым почерком и писанием ничуть не интересовался. Они оба были, конечно, прекрасными моряками, а в обществе этих двух стариков я чувствовал себя мальчишкой — точно внук между двумя дедушками.

И судно было старое. Называлось оно «Джуди». Странное имя, не правда ли? Оно принадлежало некоему Уильмеру или Уилькокоу — что-то в этом роде; но он обанкротился и умер двадцать лет назад, так что его имя значения не имеет.

Судно долго стояло расснащенное в Шэдуэллском доке. Вы можете себе представить, в каком оно находилось состоянии. Всюду пыль, ржавчина, сажа, на палубе грязь. Я чувствовал себя так, словно из дворца попал в разрушенную хибарку. Вместимость его была около четырехсот тонн. На нем был примитивный брашпиль, деревянные щеколды у дверей, никаких признаков меди и большая четырехугольная корма. На ней, пониже названия судна, написанного крупными буквами, виднелись лепные украшения с облезшей позолотой и какой-то герб с девизом: «Делай пли умри». Помню, этот девиз произвел на меня сильное впечатление. В нем был привкус романтизма, что-то заставившее меня полюбить старое судно, что-то близкое моей молодости!

Из Лондона мы вышли с балластом — с песком, чтобы в одном северном порту взять груз угля для доставки в Банкок. Банкок! Я трепетал. Шесть лет я плавал по морю, но видел только Мельбурн и Сидней, очень хорошие города, чудесные города в своем роде… но Банкок!

Мы вышли из Темзы под парусами, с лоцманом, знающим Северное море, на борту. Его звали Джермин. По целым дням он вертелся в кухне и сушил перед печкой свой носовой платок. Повидимому, он никогда не спал. Это был мрачный человек с вечной слезой, блестевшей на кончике носа. Он либо вспоминал прошлые неприятности, либо переживал их в данный момент, а не то, так ожидал неприятностей — и чувствовал себя несчастным, если все обстояло благополучно. Он не доверял моей молодости, моему здравому смыслу и искусству в мореплавании и взял себе за правило проявлять свое недоверие в сотне мелочей. Пожалуй, он был прав. Мне кажется, тогда я знал очень мало, и теперь знаю немногом больше, но и по сей день я питаю ненависть к Джермину.

Нам понадобилась неделя, чтобы добраться до Ярмауг-Родс, а затем мы попали в шторм — знаменитый октябрьский шторм, происшедший двадцать дна года назад. Ветер, молния, град, снег и ужасное волнение. Мы шли налегке, и вы можете себе представить, как скверно нам пришлось, если я вам скажу, что у нас были разбиты бульварки и залита палуба. На вторую ночь балласт переместился на под-ветреную сторону, а к этому времени нас отнесло куда-то на Доггер-Бэнк. Ничего не оставалось делать, как спуститься с лопатами вниз и попытаться выпрямить судно. Вот мы и собрались в просторном трюме, мрачном, как пещера; сальные свечи, прилепленные к бимсам, мигали; над головой ревела буря; судно лодпригивало на боку, как одержимое. Все мы — Джермин, капитан, все матросы, — едва удерживаясь на ногах, работали как могильщики, перекидывая лопатами сырой песок на другую сторону. При каждом толчке судна видно было в полутьме, как падали люди и сыпался с лопат песок. Один из юнг (у нас их было двое), под впечатлением жуткого зрелища, плакал навзрыд. Мы слышали, как он всхлипывал где-то в темноте.

На третий день шторм утих, и вскоре нас подобрало буксирное судно с севера. Всего мы потратили шестнадцать дней, чтобы добраться из Лондона в Тайн! Когда мы вошли в док, оказалось, что мы пропустили свою очередь грузиться, и нам пришлось ждать целый месяц. М-с Бирд (фамилия капитана была Бирд) приехала из Кольчестера повидаться со стариком. Она жила на борту. Команда разбрелась, и на судне остались только капитан, помощники, один юнга и баталер — мулат, отзывавшийся на имя Авраам. М-с Бирд была строгая женщина с лицом морщинистым и румяным, как старое яблоко, и с фигурой молоденькой девушки. Однажды она увидела, как я пришивал пуговицу, и настояла на том, чтобы я дал ей починить свои рубашки. В этом было что-то очень непохожее на капитанских жен, каких я видел на борту шикарных клиперов. Когда я принес ей рубашки, она сказала:

— А носки? Их нужно заштопать. Вещи Джона — капитана Бирда — я привела в порядок и теперь рада была бы иметь какое-нибудь дело.

Славная старушка! Она пересмотрела мое белье, а я тем временем впервые прочел Sartor Resartus и «Поездку в Хиву» Бернэби. Тогда я не очень-то понял первую книгу, но, помню, в то время я предпочитал солдата философу, и это предпочтение жизнь подтвердила. Первый был человеком, а второй — чем-то большим… или меньшим. Однако оба они умерли, и м-с Бирд умерла… Молодость, сила, гений, мысли, достижения, простые сердца — все умирает… Неважно.

Наконец, мы погрузились. Наняли матросов — восьмерых молодцов — и двух юнг. Вечером нас вывели на буксир к баканам у ворот дока; мы были готовы к отплытию и думали отправиться в путь на следующий день. М-с Бирд должна была выехать домой с ночным поездом. Когда судно было укреплено, мы пошли пить чай. Ужин прошел вяло; все молчали — Мэгон, старая пара и я… Я кончил первый и вышел покурить; каюта моя помещалась на доке, как раз у кормы. Был прилив; дул свежий ветер, и моросил дождь. Двойные ворота дока были открыты, и паровые суда для перевозки угля входили и выходили в темноте; ярко пылали их огни, громко плескались винты, трещали лебедки, на дамбе слышались крики. Я следил за процессией фонарей, скользивших наверху, и зеленых огней, скользивших внизу, в ночи, как вдруг передо мной вспыхнул красный свет, исчез и снова появился. Совсем близко встали смутные очертания носа парохода. Я крикнул вниз, в каюту:

— Выходите живей! — а затем из темноты донесся чей-то испуганный голос:

— Остановите его, сэр!

Ударил колокол. Другой голос предостерегающе крикнул:

— Мы идем прямо на эту баржу, сэр!

В ответ послышалось ворчанье:

— Ладно!

Затем раздался громкий треск: тупой нос парохода зацепил нос «Джуди». Последовала минута замешательства, раздались крики, поднялась беготня. Заревел пар. Затем кто-то сказал:

— Благополучно, сэр…

— У вас все в порядке? — спросил брюзгливый голос.

Я бросился вперед, чтобы взглянуть на повреждения, и заревел в ответ:

— Кажется, да.

— Задний ход, — сказал брюзгливый голос. Задребезжал колокольчик.

— Что это за пароход? — взвизгнул Мэгон. К тому времени мы видели только громоздкую тень, отступающую назад. Они выкрикнули нам какое-то имя — женское имя — Миранда, Мелисса или что-то в этом роде.

— Еще месяц придется торчать в этой проклятой дыре, — сказал мне Мэгон, когда мы, вооружившись фонарями, осматривали расщепленные бульварки и поломанные брасы. — Но где же капитан?

Все это время мы его не видали и не слыхали. Мы пошли поискать его на корме. Откуда-то с середины дока донесся к нам горестный вопль:

— Эй, «Джуди»!..

Как он, чорт возьми, попал туда?..

— Алло! — заорали мы.

— Я плыву в нашей лодке без весел, — крикнул он.

Запоздавший перевозчик предложил свои услуги, и Мэгон убедил его за полкроны доставить нам на буксире нашего шкипера; но первой поднялась по лестнице м-с Бирд. Они почти час плавали по доку под моросящим холодным дождем. Еще ни разу в своей жизни я не был так удивлен.

Оказывается, он, услыхав мой крик: «Выходите!», сразу понял, в чем дело, схватил жену, выбежал на палубу и спустился в лодку, которая была привязана к лестнице. Недурно для шестидесятилетнего. Вы только представьте себе, как этот старик героически нес на своих руках старуху — подругу его жизни. Он усадил ее на скамейку и только что собрался лезть назад на борт, как канат каким-то образом оторвался, и их обоих унесло от судна. Конечно, в суматохе мы не слыхали его криков. Он выглядел пристыженным, а она беззаботно сказала:

— Я думаю, теперь неважно, если я пропущу этит поезд?

— Да, Дженни, ступай вниз и согрейся, — проворчал он, а затем обратился к нам: — Моряку не следует иметь дело с женой — вот что я вам скажу. Меня не оказалось на судне. Хорошо хоть, что никакой беды на этот раз не случилось. Пойдем посмотрим, что нам расколотил этот дурацкий пароход.

Повреждения были невелики, но ремонт задержал нас на три недели. К концу последней недели я отнес на станцию чемодан м-с Бирд, так как капитан был занят со своими агентами, и усадил ее в вагон третьего класса. Она опустила окно и сказала мне:

— Вы — хороший молодой человек. Если вы увидите Джона — капитана Бирда — ночью без шарфа, скажите ему от меня, чтобы он хорошенько закутывал шею.

— Непременно, м-с Бирд, — ответил я.

— Вы — хороший молодой человек. Я заметила, как вы внимательны к Джону — к капитану…

Поезд неожиданно тронулся, я снял фуражку и поклонился старухе. Больше я ее никогда не видел… Передайте бутылку.

На следующий день мы вышли в море. Три месяца прошло с тех пор как мы оставили Лондон, отправляясь в Банкок. А мы-то думали, что задержимся самое большее на две недели.

Был январь, и погода стояла прекрасная — ясная, солнечная погода. Зимой она чарует сильнее, чем летом, так как вы ее не ждете и знаете, что это ненадолго, не может быть надолго. Она похожа на нежданное наследство, на редкую удачу.

Так продолжалось во время нашего плавания по Северному морю и по каналу и дальше, пока мы не от’ехали на триста миль к западу: тут ветер подул с юго-запада и начал крепчать. Через два дня он нагнал шторм. На волнах Атлантического океана «Джуди» переваливалась, как старый ящик из-под свечей. Ветер дул день за днем, — дул злобно, без интервалов, без сострадания, без отдыха. Мир превратился в огромные пенистые волны, надвигающиеся на нас. Небо было так низко, что казалось — можно коснуться его рукой, и было оно грязно, как закопченный потолок. В бурном пространстве, окружавшем нас, летали хлопья пены. День за днем и ночь за ночью слышались только рев ветра, грохот моря и шум воды, льющейся на палубу. Отдыха не было ни для судна, ни для нас. Судно металось, ныряло, становилось на нос, приседало на корму, и на палубе мы еле удерживались на ногах, а внизу цеплялись за свои койки. И тело и дух устали от постоянного напряжения.

Как-то ночью Мэгон заговорил со мной через маленькое окошечко над моей койкой; оно открывалось как раз над моей постелью. Я лежал одетый и чувствовал себя так, словно не спал года, и пс мог заснуть, как им старался. Он воп буждеино сказал:

— Фут-шток у вас, Марлоу? Помпы не работают. Чорт возьми! Дело нешуточное.

Я дал ему фут-шток и снова лег, стараясь думать о самых разнообразных вещах, но в голову мне приходили только помпы. Когда я вышел на палубу, матросы все еще выкачивали воду, и моя вахта сменила их у помп. При свете фонаря, вынесенного на палубу, чтобы исследовать фут-шток, я заметил их усталые серьезные лица. Мы выкачивали воду четыре часа. Мы выкачивали всю мочь, весь день, всю неделю — вахта за вахтой. Судно разваливалось и протекало недостаточно сильно, чтобы утопить нас сразу, но, во всяком случае, оно могло уморить нас работой у помп. А пока мы выкачивали воду, судно уходило от нас по кусочкам: были снесены бульварки, сорваны пиллерсы, разбиты вентиляторы, вдавлена дверь рубки. На судне не осталось ни одного сухого местечка. Море понемногу потрошило его. Шлюпка, крепко державшаяся на вантах, словно по волшебству превратилась в щепки. Я сам ее привязывал и гордился делом своих рук, так долго противостоящим злобе моря. А мы выкачивали. И не было никакого просвета. Море было белое, как пенистая простыня, как котел с кипящим молоком; ни одного прорыва в облаках, — ни одного, хотя бы величиной с человеческую руку, хотя бы на десять секунд. Для нас не было никакого неба, для нас не было ни звезд, ни солнца, ни вселенной — ничего, кроме злобных облаков и взбешенного моря. Мы выкачивали воду вахта за вахтой, спасая свою жизнь; казалось, это тянулось месяцы, годы, вечность, словно мы умерли и попали в ад для моряков. Мы позабыли дни недели, название месяца, забыли, в каком году мы живем и видели ли когда-нибудь сушу. Паруса были сорваны, судно лежало, покрытое брезентом, полны океана переливались через пего, а нам было псе равно. Мы вертели ручки помп и глядели на все глазами идиотов. Бывало, выкарабкавшись на палубу, я обводил веревкой матросов, помпы и грот-мачту, и мы вертели ручки — вертели непрерывно, а вода доходила нам до талии, до подбородка, покрывала нас с головой. Нам было все равно. Мы забыли думать о сухом белье.

И иногда мне приходила в голову мысль: «Да ведь это чертовски замечательное приключение! Как в книжке. И это первое мое плавание вторым помощником… а мне только двадцать лет… и я переношу его не хуже, чем все эти люди, и поддерживаю бодрый дух в своих матросах». Я был доволен. От этого испытания я не отказался бы ни за какие блага в мире. У меня бывали минуты ликования. Всякий раз как старое расснащенное судно, тяжело ныряя, поднимало высоко в воздух свой подзор, мне казалось — оно бросает, как мольбу, как вызов, как крик в беспощадные облака, слова, написанные на корме: «Джуди, Лондон. Делай или умри».

О, молодость! Ее сила, ее вера, ее фантазия! Для меня «Джуди» была не старым корытом, перевозившим груз угля, — для меня она олицетворяла борьбу. Я думаю о ней с удовольствием, с признательностью, с грустью, — как думаете вы об умершем, которого любили. Я никогда не забуду ее… Передайте бутылку.

Как-то ночью, когда мы выкачивали воду, привязанные — как я об’яснял — к мачте, оглушенные ветром и такие подавленные, что у нас не хватало сил даже пожелать себе смерти, — тяжелая волна хлынула на борт и пронеслась над нашими головами. Едва переведя дыхание и повинуясь велениям долга, я крикнул: «Крепче держитесь, ребята!» — и вдруг почувствовал, как что-то твердое, плывущее по палубе, ударилось о мою ногу. Я попробовал поймать этот предмет, но промахнулся. Вы понимаете, было так темно, что мы на расстоянии фута ничего не могли разглядеть.

После этою толчка судно на минутку успокоилось, и невидимый предмет снова ударил меня по ноге. На этот раз я его поймал, — это оказалась кастрюля. Сначала, отупев от усталости и думая только о помпах, я не понял, что у меня в руке. Вдруг меня осенила догадка, и я заорал:

— Ребята, камбуз снесен! Бросайте помпы! идем искать кока.

На носу находился камбуз, койка кока и кубрик. Так как мы со дня на день ожидали, что все это очутится за бортом, матросам приказано было спать в кают-компании — единственном безопасном месте на судне. Но баталер — он же кок — Авраам с упорством мула цеплялся за свою койку — из страха, я думаю, как животное, которое не хочет покинуть свое стойло, рушащееся при землетрясении. Итак, мы отправились на поиски. Мы рисковали жизнью, ибо, отвязав веревку, были не в большей безопасности, чем на плоту. Но все-таки мы пошли. Постройка была разрушена, словно внутри разорвался снаряд. Почти все отправилось за борт — печь, койки матросов, все их имущество, но два столба, поддерживающие часть переборки, к которой прикреплена была койка Авраама, каким-то чудом уцелели. Мы обшаривали развалины и наткнулись на переборку: тут он и сидел на своей койке среди обломков и пены и беззаботно лопотал что-то бессвязное. Он сошел с ума; окончательно и навсегда рехнулся под влиянием этого неожиданного потрясения, уничтожившего остатки его выносливости. Мы схватили его, оттащили на корму и спустили головой вниз в кают-компанию. Вы понимаете, не было времени нести его с бесконечными предосторожностями и осведомляться о состоянии его здоровья. Матросы внизу все равно подобрали бы его у подножпя трапа. Мы торопились назад, к помпам. Эта работа не стала бы ждать. Скверная течь — чертовская штука.

Можно подумать было, что единственной целью этого адского шторма было — свести с ума беднягу-мулата. К утру ветер стих; на следующий день небо было ясно, волнение спало, и судно уже не протекало. Когда нужно было ставить новые паруса, команда потребовала повернуть назад, — и действительно, больше ничего не оставалось делать. Шлюпки разбиты; палуба выметена начисто; все, что было на носу — снесено; у матросов не осталось ни одной тряпки, кроме тех, какие были на них; провиант испорчен; судно протекает. Мы повернули его назад и — что бы вы думали! — ветер подул с востока, прямо нам навстречу. Ветер дул сильно, дул безостановочно. Нам пришлось отвоевывать каждый дюйм пути, но судно протекало не очень сильно, так как волнение было сравнительно невелико. Два часа выкачивания в продолжение четырехчасовой вахты — дело нешуточное, но благодаря этому нам удалось добраться до Фальмута.

Население Фальмута живет происшествиями на море и, несомненно, радо было нас видеть. Голодная толпа корабельных плотников наточила свои инструменты при виде остова нашего судна. И — клянусь Юпитером! — они здорово нас обчистили. Думаю, судовладелец и без того был стеснен в деньгах. Мы и так уже запаздывали. Затем решено было выгрузить половину угля и законопатить щели. Наконец, с ремонтом было покончено, уголь снова погрузили, наняли новую команду, и мы отплыли в Банкок. К концу недели мы снова вернулись. Команда заявила, что в Банкок она не поедет; ей не улыбались сто пятьдесят дней плавания на этом подобии баржи, где из двадцати четырех часов — восемь приходилось выкачивать воду. И в морских бюллетенях снова появилась заметка:

«Джуди». Баржа. Из Тайна в Банкок; груз угля; вернулась с течью а Фальмут; команда отказывается исполнить свои обязанности".

Опять задержка, опять починка. Явился на один день владелец судна и сказал, что «Джуди» находится в полной исправности. Бедный капитан Бирд от забот и унижений стал походить на призрак шкипера. Не забудьте — ему было шестьдесят лет, и он впервые командовал судном. Мэгон заявил, что считает это дело дурацким, и кончится оно скверно. Я любил судно больше чем когда-либо и ужасно хотел ехать в Банкок. В Банкок! Волшебное слово, магическое слово. Никакая Месопотамия не могла с ним сравняться. Не забудьте, лине было двадцать лет, я только что был назначен вторым помощником, и Восток ждал меня.

Мы отплыли с новой командой — третьей — и стали на якорь в наружном рейде. Судно протекало хуже, чем когда-либо. Казалось, будто проклятые плотники и в самом деле пробили в нем дыру. На этот раз мы не вышли даже с рейда. Команда попросту отказалась работать.

Нас отвели на буксире во внутреннюю гавань, и мы стали в некотором роде достопримечательностью города. Нас показывали приезжим:

— Вот эта баржа, что идет в Банкок, стоит здесь уже шесть месяцев… три раза возвращалась назад…

По праздникам мальчишки окликали нас со своих лодок: «Эй, „Джуди“! — и, если высовывалась чья-нибудь голова, орали: — Вы куда? в Банкок?» — и скалили зубы.

Нас на борту оставалось только трое. Бедтыга шкипер сетовал в своей каюте. Мэгон занялся стряпней и неожиданно проявил подлинно французский гений в приготовлении вкусных кушаний. Я вяло следил за такелажем. Мы сделались гражданами Фальмута. Нас знал каждый лавочник. В табачной лавочке или в парикмахерской нас фамильярно спрашивали: «Вы рассчитываете попасть когда-нибудь в Банкок?». Тем временем владелец, фрахтовщики и страховые агенты ссорились между собой в Лондоне, а мы продолжали получать жалованье… Дайте бутылку.

Это было ужасно. Это было хуже, чем выкачивать воду, спасая свою жизнь. Казалось, будто мы были забыты всем миром, никому не принадлежали, никуда не могли попасть; казалось, словно по волшебству, мы обречены вечно жить в этой внутренней гавани, чтобы войти в поговорку у поколений прибрежных бродяг и лодочников. Я получил трехмесячное жалованье и пятидневный отпуск и побывал в Лондоне. Мне понадобился день, чтобы туда добраться, и день на обратный путь, — однако я все-таки спустил трехмесячное жалованье. Не знаю, что я с ним сделал. Кажется, я пошел в мюзик-холл, позавтракал, пообедал и поужинал в шикарном ресторане на Реджент-Стрит и вернулся во-время, и — как результат трехмесячной работы — мог показать только полное собрание сочинений Байрона да новый дорожный плэд. Лодочник, отвозивший меня на судно, сказал:

— Здорово! Я думал, вы оставили эту старую лохань. Ей никогда не попасть в Банкок…

— Много вы знаете, — презрительно отозвался я, но это пророчество пришлось мне совсем не по вкусу.

Внезапно явился со всеми полномочиями какой-то человек, видимо, чей-то агент. У него было прыщавое лицо, неукротимая энергия и веселый мрав. Мы снова вернулись к жизни. К нам подошло понтонное судно и забрало наш груз, а затем мы отправились в сухой док, где с кузова содрали медную обшивку. Не чудо, что баржа протекала. Бедняжка, надорвавшаяся под натиском шторма, выплюнула, словно с досады, всю паклю из нижних пазов. Нас снова законопатили, заново обшили медью и сделали непроницаемой для воды, как бутылку. Мы вернулись к понтонному судну и снова погрузились.

А затем в ясную, лунную ночь все крысы покинули судно.

Они отравляли нам существование. Они грызли паруса, пожирали больше провизии, чем вся команда, дружелюбно делили с нами ложе и опасности, а теперь, когда судно стало пригодным к плаванию, решили удалиться. Я позвал Мэгона полюбоваться этим зрелищем. Крысы одна за другой появлялись на перилах, последний раз оглядывались через плечо и прыгали с глухим стуком на пустое понтонное судно. Мы попробовали их сосчитать, но вскоре сбились со счета. Мэгон сказал:

— Ну, ну! Не говорите мне теперь о разуме крыс. Им следовало оставить нас раньше, когда мы едва не пошли ко дну. Вот вам доказательство того, как глупы эти суеверные бредни о крысах. Они уходят с хорошей баржи на старое гнилое понтонное судно, где им, дурам, даже есть нечего!.. Думаю, они знают о том, где мм не грозит опасность или где хорошо, не больше, чем вы или я.

И поговорив еще немного, мы пришли к единогласному заключению, что мудрость крыс сильно переоценена и в действительности не превосходит мудрости человеческой.

К тому времени история судна стала известна по всему каналу, и нам не удалось нанять матросов на южном берегу. Нам прислали всю команду из Ливерпуля, и еще раз мы отплыли в Банкок.

До самых тропиков дул попутный ветер, море было спокойно, и старушка «Джуди» тащилась под лучами солнца. Когда она делала восемь узлов, все наверху трещало, а мы должны были привязывать к головам шапки, но большей частью она плелась со скоростью трех миль в час. Да И чего было от нее ждать? Она устала — эта старая баржа. Ее молодость прошла, как прошла теперь и моя и наша, — наша, мои слушатели! А какой друг попрекнет вас вашими годами и усталостью? Мы на нее не ворчали. Нам казалось, будто мы родились на ней, выросли, прожили здесь века, никогда не знали иного судна. Я не бранил ее, как не стал бы бранить старую деревенскую церковь на родине за то, что она не похожа на собор.

И молодость моя делала меня терпеливым. Весь Восток лежал передо мной, передо мной была вся жизнь, и опорой мне была мысль, что на этом судне я подвергался испытанию и выдержал его. И я думал о людях прошлого, которые, столетня назад, плыли тем же путем на кораблях не лучше нашего к стране пальм, пряностей, желтых песков и коричневых народов, управляемых королями более жестокими, чем Нерон, и более великолепными, чем Соломон. Старая баржа тащилась медленно, обремененная годами и тяжестью груза, а я жил жизнью юноши — в неведении и надежде. Она медленно тащилась день за днем; свежая позолота вспыхивала под лучами заходящего солнца, и судно, казалось, бросало в потемневшие небеса слова, написанные на ее корме: «Джуди, Лондон. Делай или умри».

Затем мы вошли в Индийский океан и повернули к северу, на Яву. Ветер был слабый. Мелькали недели. Судно ползло вперед — делай или умри, — а на родине стали подумывать о том, чтобы записать нас как запоздавших.

Как-то в субботу вечером, когда я был свободен, матросы попросили у меня лишнее ведро воды для стирки. Мне не хотелось так поздно накачивать пресную воду, а потому я, насвистывая, отправился на нос, чтобы открыть люк и достать воду из запасного резервуара.

Запах там внизу меня поразил, — он был ужасен. Казалось, сотни керосиновых ламп коптили в этой дыре в течение многих дней. Я рад был выбраться наверх. Матрос, ходивший со мной, закашлялся и сказал:

— Чудной запах, сэр.

Я небрежно ответил:

— Говорят, это полезно для здоровья, — и пошел на корму.

Прежде всего я сунул голову в четырехугольное отверстие вентилятора на середине судна. Едва я поднял крышку, из отверстия вырвался дымок, похожий на тонкий туман, на легкое облачко. Воздух был горяч, на меня пахнуло тяжелым запахом керосина и сажи. Я потянул носом и тихонько закрыл крышку. Не имело смысла задыхаться. Груз быт в огне.

На следующий день судно стало дымиться уже не на шутку. Этого, видите ли, следовало ожидать — уголь при погрузке сильно пострадал. Кроме того, он промокал не один раз. Лил дождь, когда мы грузили его с понтонного судна, а теперь, во время этого длинного рейса, он разогрелся, что и послужило еще одной причиной для самовозгорания.

Капитан позвал нас в каюту. Он разостлал на столе карту и вид имел несчастный. Он сказал:

— Берег Западной Австралии недалеко, но я намереваюсь плыть до места нашего назначения. Правда, сейчас месяц ураганов, но мы все-таки будем держать курс на Банкок и бороться с огнем. Назад не возвращаться, хотя бы мы все изжарились. Попробуем раньше задушить этот проклятый огонь, уничтожив приток воздуха.

Мы попробовали. Мы забили все отверстия, а судно все-таки дымилось. Дым выходил из невидимых щелей, пробивался через переборки и покрышки, непонятным образом просачивался повсюду тонкими нитями, невидимой паутиной. Он проник в кают-компанию, в бак, отравил палубные помещения, чувствовался даже на грот-рее. Было ясно: если выходит дым, значит — воздуху есть доступ. Это лишало мужества. Огонь не хотел потухнуть.

Мы решили испробовать воду и сняли с люков решетки. Огромные облака дыма — беловатые, желтоватые, густые, грязные, удушливые — поднялись до самых клотов. Команда отступила на корму. Затем ветер отнес ядовитое облако, и мы принялись за работу; теперь дым валил не гуще, чем из обыкновенной фабричной трубы.

Мы установили нагнетателыный насос, вытянули рукав, и немного погодя он лопнул. Он был так же стар, как и судно, — доисторический рукав, не поддающийся ремонту. Тогда мы стали накачивать воду небольшим насосом, таскать ее ведрами, и таким образом ухитрились влить воды Индийского океана в наш люк. Яркий поток вспыхивал в лучах солнца, падал на подстилку из белого стелющегося дыма и исчезал на черной поверхности угля. Из люка поднимался пар, смешанный с дымом. Мы лили соленую воду словно в бездонную бочку. Такова была наша судьба на этом судне — то выкачивать из него воду, то накачивать; раньше мы извлекали из него воду, чтобы не пойти ко дну, а теперь лили ее, чтобы не сгореть.

А судно ползло вперед — делай или умри — по невозмутимой поверхности вод. Небо было удивительно чистое, лазурное; море синее, глянцевитое, прозрачное, сверкало, как драгоценный камень, растянулось до самого горизонта, словно весь земной шар превратился в один колоссальный сапфир, принявший форму планеты. А на блестящей поверхности великих спокойных вод «Джуди» скользила незаметно, окутанная грязными парами, шла в ленивом облаке, медленно и легко уносившемся на подветреную сторону: ядовитое облако, оскверняющее великолепие моря и неба.

Все это время мы, конечно, никакого огня не видели. Груз тлел где-то на дне. Однажды Мэгон, работая подле меня, сказал со странной усмешкой:

— Вот если бы теперь открылась хорошенькая течь, — как в тот раз, когда мы вышли из канала, — пожар бы прекратился. Не правда ли?

Я некстати заметил:

— А помните крыс?

Мы тушили пожар и управляли судном так заботливо, словно ничего не случилось. Баталер стряпал и подавал на стол. Из остальных двенадцати человек восемь работали, пока четверо отдыхали. Работали все, включая капитана. На судне установилось равенство, и если не братство, то, во всяком случае, добрые отношения. Иногда кто-нибудь, опрокидывая в люк ведро воды, выкрикивал: «Да здравствует Банкок!» — а остальные смеялись. Но большей частью мы были молчаливы и серьезны, и нам хотелось пить. Ох, как хотелось пить! А воду приходилось расходовать осторожно. Порции были строго определены. Судно дымилось, солнце пылало… Будьте добры, бутылку.

Мы испробовали все. Мы даже сделали попытку раскопать уголь и добраться до огня. Никакого толку, конечно, не вышло. Человек не мог оставаться внизу дольше одной минуты. Мэтон, опустившийся первым, потерял сознание, и матрос, отправившийся его вытаскивать, тоже лишился чувств. Мы вытащили их на палубу. Затем прыгнул вниз я, чтобы показать, как легко это делается. К тему времени они набрались опыта и удовольствовались тем, что выудили меня крючком, привязанным к половой щетке. Мне не хотелось спускаться за лопатой, оставшейся внизу.

Дело начало принимать скверный оборот. Мы спустили в воду шлюпку. Вторая также была приготовлена к спуску. Была у нас и третья, четырнадцатифутовая лодка, она находилась в безопасности на боканцах у кормы.

Затем — о, чудо! — дым внезапно пошел на убыль. Мы удвоили старания, заливая трюм судна. Через два дня дым исчез совершенно. На всех лицах появилась широкая улыбка. Это было в пятницу. В субботу никто не работал; следили за курсом — и только. Матросы выстирали свою одежду, умылись в первый раз за две недели и получили особый, праздничный обед. Они презрительно говорили о самовозгорании и утверждали, что всегда сумеют положить ему конец. Почему-то мы все чувствовали себя так, словно получили большое наследство. Но отвратительный запах гари держался. У капитана Бирда запали глаза и ввалились щеки. Раньше я никогда не замечал, как сильно он сгорблен и искривлен. Он и Мэгон степенно бродили вокруг люков и вентиляторов, втягивая носом воздух. Тут я вдруг заметил, что бедняга Мэгон очень, очень стар. Что же касается меня, то я был доволен и горд, словно принимал участие в великом морском сражении. О молодость!

Ночь была ясна. Утром мы увидели на горизонте судно, возвращающееся домой, — первое за несколько месяцев. Но мы, наконец, приближались к суше — Ява была от нас на расстоянии ста девяноста миль.

На следующий день моя вахта была с восьми до двенадцати. За завтраком капитан заметил:

— Удивительно, как долго держится в каюте этот запах.

Около десяти часов, когда помощник был на корме, я на секунду спустился на верхнюю палубу. Верстак плотника стоял позади грот-мачты; я прислонился к нему, посасывая трубку, а плотник, молодой парень, вступил со мной в разговор. Он сказал:

— Мне кажется, мы с этим справились прекрасно, правда, сэр?

И тут я заметил, что этот дурак старается повалить верстак. Я коротко сказал:

— Не надо, Чипе, — и вдруг испытал странное ощущение, нелепый обман чувств, мне показалось, что я каким-то образом взлетел на воздух. Я услыхал что-то похожее на чудовищный вздох, словно тысяча великанов одновременно сказали: «Уф!» — и почувствовал тупой удар, от которого вдруг заболели мои ребра. Сомнений быть не могло — я поднялся на воздух, и тело мое описывало короткую параболу. Как ни кратковременно это было, но в голове моей промелькнули самые разнообразные мысли, и, насколько я помню, порядок их был следующий: «Плотник тут ни при чем… Что же это такое?.. Какое-нибудь происшествие… Подводный вулкан?.. Уголь, газ?.. Клянусь Юпитером! нас взорвало на воздух… все убиты… Я лечу в задний люк… Там огонь»…

В момент взрыва угольная пыль в трюме пылала красноватым тусклым пламенем. Бесконечно малая доля секунды прошла с тех пор как покачнулся верстак, а я уже лежал врастяжку на грузе. Я вскочил и выкарабкался наверх с такой быстротой, словно меня отбросило. Палуба была завалена обломками дерева, лежавшими поперек, как деревья в лесу после урагана; передо мной развевался огромный занавес из грязных лохмотьев, — то был грот, разорванный в клочья. Я подумал: «Сейчас повалятся мачты» — и поспешил убраться с дороги. На-четвереньках я добрался до кормового трапа. Первый, кого я тут увидел, был Мэгон, с глазами, как блюдца, и с разинутым ртом. Он только что собрался спуститься вниз, когда верхняя палуба начала двигаться, подниматься и на его глазах превратилась в щепки. От такого зрелища он окаменел на верхней ступеньке. Я смотрел на него, не веря своим глазам, а он глядел на меня как-то странно, испуганно-любопытным взглядом. Я не знал, что у меня нет ни волос, ни бровей, ни ресниц; не знал, чго от моих пробивающихся усиков не осталось следа, а лицо мое черно, одна щека ободрана, нос рассечен, по подбородку течет кровь. Я потерял фуражку, одну из туфель и в клочья изорвал рубашку. Обо всем этом я не имел понятия. Я был поражен тем, что судно все еще держится на воде, корма цела, и — мало того — я вижу перед собой живого человека. И ясное небо и невозмутимое море меня поражали. Кажется, я ждал их видеть извивающимися от ужаса… Передайте, пожалуйста, бутылку.

Вдруг раздался голос, окликающий судно, — не то из пространства, не то с неба, — я не мог решить. А затем я увидел капитана. Он сошел с ума — он возбужденно спросил меня:

— Где стол из кают-компании? — и этот вопрос подействовал на меня потрясающе. Вы понимаете, я только что совершил воздушный полет и весь дрожал от этого испытания, — я не был уверен, жив ли я. Мэгон затопал на него ногами и заорал:

— Господи помилуй! Да разве вы не видите, что верхняя палуба взорвалась?

Ко мне вернулся голос, и я пролепетал, словно сознаваясь в какой-то допущенной мною крупной небрежности:

— Я не знаю, где стол из кают-компании.

Это походило на нелепый сон.

Знаете, что ему затем понадобилось? — Ему понадобилось обрасопить реи. Очень спокойно, словно погруженный в размышления, он настаивал на том, чтобы поставить переднюю рею поперек корабля.

— Я не знаю, остался ли кто-нибудь и живых, — муть не со слезами сказал Мэгон.

— Наверное, — кротко возразил тот, — народу осталось достаточно, чтобы поставить рею.

Старик, оказывается, был в своей каюте и заводил хронометры, когда сотрясение закружило его волчком. Тотчас же, — как он впоследствии рассказывал, — ему пришло в голову, что судно, на что-то наскочило, и он поспешно выбежал в кают-компанию. Там он увидел, что стол куда-то исчез: верхняя палуба взорвалась, и стол, конечно, провалился в лазарет. На том месте, где мы еще утром завтракали, он увидел огромную дыру в полу. Это было в высшей степени таинственно и ужасно его поразило, а потому все, что он увидел и услышал, выйдя на палубу, показалось ему пустяком по сравнению с исчезнувшим столом. И, заметьте, он тотчас же обратил внимание, что у штурвала никого нет, и его баржа изменила курс, — и первой его мыслью было повернуть эту жалкую, ободранную тлеющую скорлупу к месту ее назначения. Банкок! — вот о чем он думал. Говорю вам, этот спокойный, сгорбленный, кривоногий, чуть ли не уродливый человек, по-детски не считаясь с нашим потрясением, был охвачен одной великой идеей. Повелительным жестом он послал нас на нос, а сам встал у штурвала.

Да, вот что мы сделали прежде всего — обрасопили реи на этой развалине! Убитых не оказалось, не было даже тяжело раненых, но все более или менее пострадали. Нужно было их видеть! Иные в лохмотьях, с черными лицами, как у угольщиков, как у трубочистов, с круглыми головами, которые казались остриженными под гребенку, но на самом деле были опалены до кожи. Другие, из нижней вахьы, проснулись, когда их выбросило из рухнувших коек, и теперь все время дрожали и продолжали стонать даже за работой. Но работали все. Эти парни из Ливерпуля были хорошей закваски, — я в этом убедился на опыте. Она дается морем — необ’ятным простором и одиночеством, закаляющим душу. Да! Мы спотыкались, ползли, падали, обдирали кожу с колен — и натягивали снасти. Мачты держались, но мы не знали, сильно ли они обгорели там, внизу. Ветра почти не было, но длинные валы набегали с запада и раскачивали судно. Мачты могли рухнуть с минуты на минуту. Мы с опаской на них поглядывали. Нельзя было предвидеть, в какую сторону они упадут.

Затем мы отступили на корму и огляделись. Палуба была завалена досками, стоявшими на ребре, досками, торчащими стоймя, щепками, кусками дерева. Мачты вздымались над этим хаосом, как огромные деревья над переплетенным кустарником. Между облаками медленно двигалось что-то беловатое, что-то напоминающее грязный туман. Дым невидимого пожара снова стал пробиваться наверх, волочась, словно ядовитое густое облако в долине, заваленной сухими дровами. Ленивые завитки уже начали подниматься над грудой щепок. Кое-где куски дерева торчали стоймя, как столбы. Часть перил вокруг грот-мачты, оторвавшись, прорезала грот, и сквозь дыру — на отвратительно грязном парусе — виднелся ослепительно голубой клочок неба. Несколько досок, скрепленных вместе, упали на поручни, и один конец выступал за борт, как сходни, ведущие через глубокое море к смерти, — словно приглашая нас тотчас же пройти по доскам и покончить с нашими нелепыми заботами. И все время кто-то — воздух, небо или призрак — окликал судно.

Один из нас догадался поглядеть за борт, и там оказался рулевой, инстинктивно бросившийся в воду, а теперь торопившийся вернуться назад. Он орал и плыл с резвостью тритона, не отставая от судна. Мы бросили ему веревку и втащили наверх, мокрого и оробевшего. Капитан отошел от штурвала и встал в сторонке; опустив локоть на перила и подперев голову, он серьезно смотрел на море. Каждый спрашивал себя: «Что же дальше?». Я думал: «Вот это уж не шутка. Хотел бы я знать, что произойдет»… О, молодость!

Вдруг Мэгон увидел далеко за кормой пароход. Капитан Бирд сказал:

— Может быть, мы еще спасем баржу.

Мы подняли два флага — на международном языке моря они означали: «В огне. Нужна помощь немедленно». Пароход стал быстро расти и скоро ответил нам двумя флагами: «Иду на помощь».

Через полчаса пароход стоял на траверсе, с наветреной стороны, на расстоянии оклика, и слегка покачивался на волнах. Машины его были остановлены. Мы потеряли свое хладнокровие и все вместе возбужденно заорали: «Нас взорвало!». Человек в белом шлеме, стоявший на мостике, крикнул: «Да, да! Хорошо!», — улыбаясь закивал головой и успокоительно замахал руками, словно обращаясь к испуганным детям. Одна из лодок была спущена в воду; гребцы, разбивая волны длинными веслами, направили ее к нам. Тут я впервые увидел матросов-малайцев. Тогда меня поразило их равнодушие: они подплыли к борту, и носовой гребец, удерживавший лодку, прицепленную крюком к нашим грот-русленям, ни разу не поднял головы. Я подумал, что люди, которых взорвало на воздух, заслуживают большего внимания.

Маленький человечек, сухой, как щепка, и по-обезьяньи проворный, вскарабкался наверх. Это был помощник. Он окинул взглядом судно и крикнул:

— Ох, ребята, нужно вам поскорей отсюда убираться!

Мы молчали. Отойдя в сторону, он несколько минут говорил с капитаном, — казалось, в чем-то его убеждал. Затем они вместе отправились на пароход.

Когда вернулся наш шкипер, мы узнали, что пароход «Соммервиль», с капитаном Нэшом, идет из Западной Австралии через Батавию в Сингапур, с почтой. Было условлено, что он доведет нас на буксире до Энжера или, если возможно, до Батавии, где мы можем затушить пожар, просверлив в трюме дыры, а затем продолжать свой путь в Банкок.

Старик, казалось, был сильно возбужден.

— Мы все-таки дойдем, — сказал он свирепо Мэгону и погрозил в небо кулаком. Никто не сказал ни слова.

В полдень пароход принялся за буксирование. Он шел впереди, высокий и тонкий, а то, что осталось от «Джуди», следовало за ним на конце семидесятисаженного кабельтова, — скользило быстро, словно облако с торчащими верхушками мачт. Мы поднялись наверх, чтобы убрать паруса, и кашляли на реях. Вы представляете себе, как мы там наверху старательно убирали паруса на этом судне, обреченном никуда не притти? Не было человека, который бы не опасался, что в любой момент мачты могут рухнуть. Сверху не видно было судна за облаком дыма.

Не думаю, чтобы кто-нибудь из матросов рассчитывал спуститься вниз обычным путем. Когда же мы очутились внизу, я слышал, как они говорили друг другу:

— Уж я думал, мы все полетим за борт вместе с мачтами. Чорт меня подери, если я этого не думал!

— Да, и я то же самое себе говорил, — устало отзывалось другое разбитое и забинтованное пугало. И заметьте — это были люди, не привыкшие к повиновению. Постороннему наблюдателю они могли показаться сбродом негодяев. Что побуждало их к этому — что побуждало их слушаться меня, когда я, сознательно восхищаясь положением дел, заставлял их старательно убирать паруса? Они не были профессионалами, они не видели хороших примеров, не знали похвал. Ими руководило не чувство долга; все они прекрасно умели лениться и уклоняться от работы, когда им приходила охота бездельничать, — что бывало в большинстве случаев. Играли ли тут роль два фунта десять шиллингов в месяц? — Они считали свое жалованье ничтожным. Нет, что-то было в них, что-то врожденное и вечное. Я не говорю, что команда французского или немецкого торгового судна не сделает того же, но сделает она это по-иному. В них было что-то законченное, что-то твердое и властное, как инстинкт; в них проявился тот дар добра или зла, какой выявляет расовое отличие, формирует судьбы наций.

В тот вечер, в десять часов, мы в первый раз увидели огонь. От быстрого буксирования разгорелись тлеющие угли. Голубое пламя показалось на носу, под обломками палубы. Оно колебалось и как будто ползло, словно огонек светлячка. Я первый его заметил и сказал об этом Мэгону.

— Значит, игра кончена, — заявил он, — нужно прекратить буксирование, иначе судно взорвется раньше, чем мы успеем отсюда убраться.

Мы подняли крик, стали звонить в колокол, чтобы привлечь их внимание, — они продолжали буксировать. Наконец, Мэгону и мне пришлось ползком пробраться на нос и разрубить топором канат. Не было времени сбрасывать найтовы. Возвращаясь на корму, мы видели, как красные языки лижут груды щепок.

Конечно, на пароходе вскоре заметили исчезновение каната. Пароход дал громкий свисток, огни его описали широкий круг, он подошел к нам и остановился. Мы все столпились на корме и глядели на него. Каждый матрос спас какой-нибудь узелочек или мешок. Внезапно конический язык пламени с искривленным концом вынырнул на носу и отбросил на черное море светлый круг, и центре которого покачивались на волнах два судна. Капитан Вира, неподвижный и молчаливый, несколько часов просидел на решотчатом люке; теперь он медленно поднялся и встал перед нами у вантов бизани. Капитан Нош крикнул:

— Переходите на пароход! Торопитесь! У меня почта на борту. Я отвезу вас и ваши лодки в Сингапур.

— Благодарю вас! Нет, — сказал наш шкипер. — Мы должны оставаться на судне до самого конца.

— Я не могу больше ждать, — отозвался тот. — Вы понимаете — почта.

— Да, да! У нас все благополучно!

— Хорошо! Я сообщу о вас в Сингапуре… Прощайте!

Он махнул рукой. Наши матросы спокойно побросали свои узелки. Пароход поплыл вперед и, выйдя из освещенного круга, сразу исчез для нас, так как яркий огонь слепил нам глаза. И тут я узнал, что буду назначен командиром маленькой шлюпки и так впервые увижу Восток. Мне это понравилось, и верность старому судну нравилась мне. Мы останемся с ним до конца. О, чары молодости! Огонь молодости — более ослепительный, чем пламя пылающего судна! Огонь, бросающий магический свет на широкую землю! Его гасит время, более жестокое, безжалостное и горькое, чем море, — и этот огонь, подобно пламени пылающего судна, окружен непроницаемой ночью.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Старик, по своему обыкновению, мягко и непреклонно сообщил нам, что наш долг — постараться спасти для страхового общества хоть кое-что из инвентаря. Следуя его распоряжению, мы отправились на корму и принялись за работу. Нос судна ярко пылал. Мы вытащили кучу хлама. Чего только мы ни тащили! Старый барометр, прикрепленный невероятным количеством винтов, едва не стоил мне жизни: меня внезапно окутал дым, и я еле успел выскочить. Мы извлекли запасы провианта, бухты веревок, куски парусины; корма приняла вид базара. Лодки были привязаны у шкафута. Можно было подумать, что старик хочет забрать возможно больше вещей с того судна, которым он впервые командовал. Он был очень-очень спокоен, но, видимо, утратил душевное равновесие. Вы не поверите: он хотел взять с собой в лодку большой кабельтов и верп[1]. Мы почтительно сказали: «Да, да, сэр!» — и украдкой отправили и то и другое за борт. Туда же мы спихнули тяжелую аптечку, два мешка с зеленым кофе, жестянки с красками — подумайте, с красками! — и кучу других вещей. Затем мне приказано было спуститься с двумя матросами в шлюпки, заняться укладкой и быть наготове, когда настанет момент покинуть судно.

Мы все привели в порядок, поставили мачту в большой шлюпке для нашего шкипера, а затем я рад был на минутку присесть. Лицо мое было ободрано, все тело болело, я ощущал все свои ребра и готов был поклясться, что свихнул себе позвоночный хребет. Шлюпки, привязанные у кормы, лежали в глубокой тени, а вокруг море было освещено ярким светом пожара. На носу вздымалось к небу гигантское пламя. Слышался шум, напоминающий взмахи крыльев и раскаты грома; раздавался треск, глухие удары, и из огненного конуса сыпались искры.

Судно было повернуто лагом к волнам, и больше всего мне досаждало то, что при таком слабом ветре трудно было удерживать шлюпки за кормой, где они находились в безопасности; с упрямством, свойственным шлюпкам, они старались пролезть под подзор и затем раскачиваться у борта. Они ударялись о кузов, слишком близко подходили к огню, а судно надвигалось на них, и в любой момент могли упасть за борт мачты. Я и мои два матроса изо всех сил отталкивались веслами и баграми, но это занятие надоедало, так как не было смысла мешкать здесь дольше. Мы не видели тех, что остались на борту, и понятия не имели о причине задержки. Матросы потихоньку ругались, и мне приходилось не только работать самому, но и понукать их, а им больше всего хотелось растянуться на дне лодки и махнуть на все рукой.

Наконец, я крикнул:

— Эй, вы там, на палубе!

И кто-то свесился за борт.

— Мы готовы, — сказал я.

Голова исчезла и вскоре опять появилась:

— Хорошо, сэр. Капитан говорит, что нужно не подпускать шлюпки слишком близко к борту.

Прошло полчаса. Вдруг раздался оглушительный грохот, треск, звон цепей, шипенье воды, и вылетели миллионы искр в столбе дыма, слегка склонившемся над судном. Крамбалы[2] перегорели, и два раскаленных до-красна якоря пошли ко дну, унося с собой двести саженей раскаленной цепи. Судно содрогнулось, судорожно заколебалось пламя, и рухнула фок-брам-стеньга. Она метнулась вниз, как огненная стрела, нырнула и тотчас же выскочила и спокойно поплыла неподалеку от лодок, чернея на светящейся поверхности моря. Я снова окликнул судно. Спустя некоторое время один из матросов сообщил мне неожиданно бодрым, по заглушённым голосом — словно он пытался говорить с закрытым ртом: «Сейчас идем, сэр», — и исчез. Долгое время я ничего не слышал, кроме рева пожара. Раздавались также какие-то свистящие звуки. Шлюпки подпрыгивали, натягивали канты, игриво наскакивали друг на друга, стукались бортами или, несмотря на наши старания, все вместе дружно ударялись о кузов судна. Терпение мое иссякло, и, забросив веревку, я вскарабкался на корму.

Там было светло, как днем. Поднявшись из темноты, я ужаснулся при виде огненной завесы, а жара показалась мне сначала невыносимой. Капитан Бирд, подогнув ноги и подложив одну руку под голову, спал на диванных подушках, притащенных из каюты; отблески пламени дрожали на его лице. А знаете, чем занимались остальные? — Они сидели на палубе вокруг открытого ящика, ели хлеб с сыром и тянули из бутылок портер.

На заднем плане огненные языки извивались над их головами, а они, казалось, подобно саламандрам, чувствовали себя в своей стихии и походили на банду отчаянных пиратов. Огонь сверкал в белках их глаз и освещал белую кожу, проглядывавшую сквозь дыры разорванных рубах. Все они словно побывали в битве — забинтованные головы, подвязанные руки, колени, обмотанные грязными лохмотьями — и каждый сжимал между коленями бутылку, а в руке держал кусок сыру. Мэгон поднялся на ноги. Красивая голова, орлиный профиль, длинная белая борода и раскупоренная бутылка в руке — делали его похожим на одного из отважных морскихразбойников древности, пировавших во время катастрофы.

— Последняя трапеза на борту, — торжественно об’яснил он. — Мы весь день ничего не ели, и бессмысленно было бы бросать всю эту провизию. — Затем он указал бутылкой на спящего шкипера. — Он сказал, что не может проглотить ни кусочка, вот я и уложил его, — продолжал он и, заметив мои вытаращенные глаза, прибавил: — Не знаю, известно ли вам, молодой человек, что он не спал уже несколько суток, а в шлюпках будет не до сна.

— И никаких шлюпок не будет, если вы проваландаетесь здесь долго! — с негодованием воскликнул я. Подойдя к шкиперу, я стал трясти его за плечо. Наконец, он открыл глаза, по не пошевельнулся.

— Пора покинуть судно, сэр, — спокойно сказал я.

Он с трудом поднялся, поглядел на пламя, поглядел на море, сверкающее вокруг судна и черное, как чернила, вдали, поглядел на звезды, тускло мерцающие сквозь тонкую вуаль дыма на небе, черном, как Эреб.

— Младшие, вперед, — сказал он.

И один из матросов утер рот рукой, встал, переступил через гакаборт и скрылся. Остальные последовали за ним. Один приостановился, допил свою бутылку и, размахнувшись, швырнул ее в огонь.

— Получай! — крикнул он.

Шкипер, безутешный, все еще медлил, и мы ненадолго оставили его одного попрощаться с первым судном, бывшим под его командой. Наконец, я снова поднялся и увел его. Было уже время. Железо на корме стало накаливаться.

Перерезали кабельтов, и три шлюпки, связанные вместе, отделились от судна. Мы оставили его ровно через шестнадцать часов после взрыва. Мэгон командовал второй шлюпкой, а я — самой маленькой, четырнадцатифутовой. Большая шлюпка вместила бы нас всех, но шкипер сказал, что мы должны спасти побольше вещей для страхового общества, — вот как я принял первое свое командование. В моей лодке сидели два матроса; мы взяли с собой мешок сухарей, несколько жестянок с мясом и маленький бочонок с водой. Мне было приказано держаться поблизости, чтобы, в случае бури, мы могли перейти в большую шлюпку.

А знаете, что я думал? Я решил при первой же возможности отделиться от остальной компании. Мне хотелось, чтобы ничто не мешало первому моему командованию. Я не собирался продвигаться с эскадрой, раз мне представлялся случий плыть самостоятельно. Я сам пристану к берегу. Я перегоню остальные шлюпки. Молодость, молодость! Молодость глупая, очаровательная и прекрасная!

Но мы не сразу пустились в путь. Мы должны были видеть последние минуты судна. И шлюпки кружились в ночи, вздымаясь и опускаясь на волнах. Матросы дремали, просыпались, вздыхали, охали. Я глядел на горящее судно.

Под темным небом оно ярко пылало на диске пурпурного моря, прорезанного кроваво-красными отблесками, — на диске сверкающей и мрачной воды. Пламя, огромное и одинокое, высоко вздымалось над океаном, а из вершины его клубился в небо черный дым. Судно пылало, скорбное и величественное, словно погребальный костер, зажженный на море в ночи под звездами. Великолепная смерть пришла, как милость, как дар, как награда этому старому судну в конце его трудового пути. Смерть эта волновала, как зрелище славного триумфа. Мачты упали перед самым рассветом; искры вспыхнули и закружились в вихре и, казалось, огнем прорезали ночь, терпеливую и зоркую необ’ятную ночь, молчаливо нависшую над морем. На рассвете от судна оставалась только обуглившаяся скорлупа; она тихо плыла пол облаком дыма, неся тлеющую массу угля.

Тогда мы вытащили весла, и шлюпки одна за другой, словно в процессии, обошли останки судна. Большая шлюпка шла впереди. Когда мы плыли мимо кормы, тонкий язык пламени злобно рванулся к нам, и вдруг нос судна стал погружаться в воду. С шипеньем поднялся пар. Последней затонула уцелевшая корма, но краска сошла с нее, потрескалась, облупилась, — нельзя было разглядеть букв; судно не могло уже бросить навстречу восходящему солнцу свой непреклонный девиз и свое имя.

Мы держали путь на север. Поднялся свежий ветер, и к полудню шлюпки в последний раз сошлись вместе. На моей не было ни мачты ни паруса, но я сделал мачту из запасного весла, а парус смастерил из тента, использовав вместо рей — крюк. Я имел удовольствие убедиться, что могу обогнать своих спутников, если ветер дует с кормы. Мне пришлось их подождать. Мы поглядели на карту, вместе позавтракали сухарями с водой и получили последние инструкции. Они были несложны: плыть на север и по мере возможности держаться всем вместе.

— Будьте осторожны с этой временной мачтой, Марлоу, — сказал капитан. А Мэгон, когда я гордо проплыл мимо его шлюпки, наморщил свой горбатый нос и крикнул:

— Вы очутитесь с вашим судном на дне, если будете зевать, молодой человек.

Старик он был язвительный!.. Пусть же глубокое море, где он спит теперь, баюкает его нежно, баюкает ласково до конца веков!

Перед заходом солнца ливень прошел над двумя шлюпками, оставшимися далеко за кормой, и после этого я потерял их из виду. На следующий день я сидел, управляя своей раковиной — первым моим судном, а вокруг меня было только небо да вода. После полудня я увидел далеко на горизонте верхние паруса какого-то судна, но промолчал, а мои матросы ничего не заметили. Вы понимаете, я боялся, не возвращается ли оно на родину, а мне вовсе не хотелось поворачивать вспять у самых врат Востока. Я держал путь на Яву — еще одно волшебное имя — такое же, как Бапкок. Я плыл много дней.

Мне не нужно вам рассказывать, что значит плыть по морю в открытой шлюпке. Помню ночи и дни штиля, когда мы гребли, гребли, а шлюпка, как зачарованная, казалось, стояла на месте, обведенная кругом горизонта. Помню жару, помню ливни, заставлявшие нас до изнеможения вычерпывать воду (но наполнявшие наш бочонок), помню последние шестнадцать часов, когда рот стал сухим, как зола. А запасное весло над кормой моего первого судна вздымалось и опускалось на волнующемся море. И тут я узнал, какой я замечательный человек. Помню осунувшиеся лица, поникшие фигуры моих двух матросов и помню свою молодость и то чувство, которое никогда уже не вернется: мне чудилось, что я могу жить вечно, переживу море, землю и всех людей, — обманчивое чувство, влекущее нас к радостям, к гибели, к любви, к тщетным усилиям — к смерти. Торжество силы, пламя жизни в горсточке пыли, пламя в сердце — пламя, которое с каждым годом тускнеет, становится холоднее и гаснет — гаснет слишком рано — перед лицом самой жизни.

Так я вижу Восток. Я видел его тайны и заглянул в его душу, но теперь я вижу его всегда с маленькой шлюпки, вижу очертания высоких гор — голубых и далеких утром, туманных в полдень, зубчатых и пурпурных на закате. Я ощущаю в своей руке весло, а глаза мои затуманены видением палящей синевы моря. И вижу бухту, широкую бухту, гладкую, как стекло, и полированную, как лед; она мерцает а темною. Красным свет горит вдали, на темной полосе суши, а ночь мягкая и теплая. Ноющими руками мы поднимали весла, и вдруг дыхание ветра, — дыхание слабое, теплое, пропитанное странным ароматом цветов и запахом леса, — вырывается из тихой ночи — первый вздох Востока, коснувшийся моего лица. Этого мне не забыть. Вздох неосязаемый и порабощающий, как чары, как шонот, сулящий таинственные наслаждения.

Мы гребли эти последние одиннадцать часов. Гребли двое, а тот, чья очередь была отдыхать, сидел у румпеля. Мы увидели в этой бухте красный свет и правили на него, догадываясь, что идем в какой-нибудь маленький приморский порт. Мы миновали два иностранных судна с высокой кормой, спящих на якоре, и, приблизившись к огоньку, теперь сильно потускневшему, ударились носом о выступ пристани. От усталости мы ничего не видели. Мои матросы побросали весла и, словно трупы, повалились со скамей. Я привязал лодку к свае. Ласково журчал прибой. Берег был окутан душистым мраком; вырисовывались смутные массы — быть может, колоссальные группы деревьев — немые и фантастические тени. У подножия их мерцал — полукругом — берег слабым призрачным светом. Не видно было ни одного огонька, не слышно ни шороха, ни звука. Таинственный Восток раскинулся передо мной — ароматный, как цветок, молчаливый, как смерть, темный, как могила.

А я сидел несказанно усталый и ликовал, как победитель, возбужденный и зачарованный, словно перед лицом глубокой роковой тайны.

Плеск весел, равномерные удары, отражающиеся на поверхности воды и подчеркнутые молчанием берега, заставили меня подпрыгнуть. Лодка, европейская лодка входила в бухту. Я произнес имя умершей, я окликнул:

— «Джуди!»

Мне ответил слабый крик.

Это был капитан. Я опередил его на три часа и рад был снова услышать голос старика, дрожащий и усталый:

— Это вы, Марлоу?

— Не ударьтесь о выступ пристани, сэр, — крикнул я Он осторожно приблизился и бросил вместо якоря свинцовый трос, который мы спасли для страхового общества. Я отпустил свой кабельтов и стал бок-о-бок с ним. Он понуро сидел на корме, весь мокрый от росы, сложив руки на коленях. Матросы его уже заснули.

— Мы пережили ужасные дни, — прошептал он. — Мэгон отстал немного.

Мы переговаривались шопотом — тихим шопотом, словно боялись нарушить молчание берега. Пушки, гром, землетрясение не разбудили бы наших матросов.

Обернувшись, я увидел на море яркий огонь, плывущий в ночи.

— Пароход идет мимо бухты, — сказал я. Но он не прошел мимо, а завернул в бухту и бросил якорь неподалеку от нас.

— Я хочу, — сказал старик, — чтобы вы узнали, не английское ли это судно. Может быть, они доставят нас куда-нибудь.

Он, видимо, был встревожен. Я растолкал одного из моих матросов и, приведя его в состояние сомнамбулизма, дал ему весло, сам взял другое и повел шлюпку на огни парохода.

Там слышались голоса, металлический стук вырывался из машинного отделения, на палубе раздавались шаги. Иллюминаторы светились — круглые, как широко раскрытые глаза. Двигались теми. Высоко на мостике стоял какой-то человек. Он услыхал плеск наших весел.

А затем, не успел я раскрыть рот, как Восток заговорил со мной, но заговорил голосом Запада. Поток слов ворвался в загадочное роковое молчание, — чужеземных злых слов, перемешанных с отдельными словами и даже целыми фразами на добром английском языке, менее странными, но еще более удивительными. Человек неистово ругался, залп проклятий нарушил торжественный покой бухты. Он начал с того, что обозвал меня свиньей, затем crescendo перешел к недостойным упоминания прилагательным — все это по-английски. Человек там, наверху, ругался на двух языках с неподдельным бешенством, и я почти готов был поверить, что чем-то согрешил против гармонии вселенной. Я едва мог его разглядеть, но мне показалось, что он доведет себя до припадка.

Вдруг он замолчал и стал фыркать и отдуваться, как дельфин. Я этим воспользовался:

— Скажите, пожалуйста, что это за пароход?

— А? Что? А вы кто такой?

— Экипаж английской баржи, сгоревшей на море. Мы вошли сюда сегодня ночью. Я — второй помощник. Капитан находится в большой шлюпке. Он хочет знать, не доставите ли вы нас куда-нибудь.

— О, бог ты мой! А я думал… Это «Небесный» из Сингапура возвращается назад. Я сговорюсь с вашим капитаном утром… и… Скажите… вы слыхали меня только что?

— Я думаю, вся бухта вас слышала.

— Я вас принял за береговую лодку. Понимаете, этот проклятый лентяй-смотритель опять заснул, чорт бы его побрал. Огонь погас, и я едва не врезался носом в эту чертовскую дамбу. Третий раз он мне устраивает такую штуку. Я вас спрашиваю, может кто-нибудь терпеть такое отношение? От лого с ума можно спятить. Я на него пожалуюсь… Я заставлю нашего резидента прогнать его к чорту… Видите — света нет. Погас, не так ли? Я вас беру в свидетели, что света нет. А он должен быть. Красный свет на…

— Там был свет, — кротко сказал я.

— Но он погас! О чем же вы говорите? Вы сами можете видеть, что он погас. Если вам приходится вести пароход вдоль этого проклятого берега, вам нужен свет. Я его этого лентяя — уж попотчую на его негодной пристани. Вот увидите. Я…

— Значит, я моту сказать капитану, что вы нас берете? — перебил я.

— Да, я вас заберу. Спокойной ночи, — отрывисто бросил он.

Я вернулся назад, снова привязал шлюпку к пристани и, наконец, заснул. Я узнал молчание Востока. Я слыхал его речь. Но когда я снова открыл глаза, меня встретило молчание такое полное, что, казалось, оно никогда не нарушалось. Я лежал залитый потоком света, а небо никогда еще не бывало таким далеким. Я открыл глаза и лежал неподвижно.

И тогда я увидел людей Востока — они глядели на меня. Вдоль всей пристани толпились люди. Я видел коричневые, бронзовые, желтые лица, черные глаза, блеск, краски восточной толпы. И все эти люди глядели на меня, неподвижные, молчаливые; не слышно было ни шопота, ни звука. Они глядели вниз, на лодки, на спящих людей, пришедших к ним с моря. Все было неподвижно. Вершины пальм вырисовывались на фоне неба. Ни одна ветка не шевелилась на берегу. Темные крыши проглядывали кое-где сквозь большие листья, блестящие и неподвижные, словно выкованные из тяжелого металла. То был Восток древних мореплавателей — такой старым, такой таинственный, ослепительный и мрачный, живой и неизменный, исполненный обещаний и опасности, и это были люди Востока.

Я неожиданно приподнялся. Волнение пробежало по толпе из конца в конец; зашевелились головы, покачнулись тела; волнение пробежало по пристани, словно рябь на воде, словно ветерок в поле, — и снова все замерло. Я вижу: широкая полоса бухты; блестящие пески; богатая растительность причудливой зеленой окраски; синее, как во сне, море; внимательные лица; яркие краски, отраженные в воде; изгиб берега; пристань, иностранное судно с высокой кормой, неподвижно лежащее на воде, и три шлюпки с усталыми спящими людьми с Запада; они не знают ни страны, ни людей, не чувствуют лучей палящего солнца. Они спали на скамьях, спали, свернувшись на корме, в небрежной позе мертвецов. Голова старого шкипера, прислонившегося к корме, упала ему на грудь, и казалось — он никогда не проснется. Дальше я увидел белую длинную бороду старика Мэгона, его лицо, повернутое к небу, словно пуля пронзила его здесь, у румпеля. Один матрос спал на носу шлюпки, обняв обеими руками форштевень, а щекой прислонившись к шкафуту. Восток безмолвно их созерцал.

С тех пор я познал его очарование; я видел таинственные берега, спокойные воды, земли темных народов, где Немезида украдкой караулит, преследует и настигает многих представителей побеждающей расы, гордых своею мудростью, своим знанием, своею силой. Но для меня в этом видении моей молодости — весь Восток. Он открылся мне в то мгновение, когда я — юноша — впервые взглянул на него. Я пришел к нему после битвы с морем — и я был молод, и я видел, что он глядит на меня. И это — все, что у меня осталось! Только мгновение: миг напряжения, романтизма, очарования — молодости!.. Дрожь солнечного света на незнакомом берегу, миг воспоминания, вздох и — прощай! Ночь… прощай…

Он отхлебнул из стакана.

— Ах, доброе, старое время… Доброе, старое время… Молодость и море! Славное сильное море, — соленое, горькое море, которое умеет нашептывать и реветь и убивать…

Он снова хлебнул вина.

— Что же чудесней — море, самое море — или, может быть, молодость? Кто знает? Но вы здесь — все вы получили кое-что от жизни: деньги, любовь — все, что можно получить на суше… скажите мне: не лучшее ли то было время, когда мы были молоды и скитались по морям? Были мы молоды и ничего не имели, а море не дает ничего, кроме жестоких ударов, и нет-нет предоставит вам случай почувствовать вашу силу…

И все мы кивнули ему — финансист, бухгалтер, адвокат — все мы кивнули ему через стол, который, словно неподвижная полоса темной воды, отражал наши лица, изборожденные морщинами, отмеченные печатью труда, разочарований, успеха, любви, отражал наши усталые глаза, пристально, с беспокойством высматривающие что-то за пределами жизни, — то, что прошло, а все еще ждешь его, — прошло невидимое, во вздохе, вспышке — вместе с молодостью, силой, романтизмом грез…



  1. Малый якорь. Прим. пер.
  2. Брус у бушприта для под’ема и уборки якоря. Прим. пер.