Мои встречи с И. С. Тургеневым (Тургенев)

Мои встречи с И. С. Тургеневым
автор Иван Сергеевич Тургенев
Опубл.: 1933. Источник: az.lib.ru • В сокращении.

ПРОМЕТЕЙ 8

Александр Бенуа править

Мои встречи с И. С. Тургеневым править

Александр Николаевич Бенуа (1870—1960) — выдающийся русский живописец, художественный критик и историк искусств. М. Эткинд в своей монографии о нем подчеркивает, что литературное наследие А. Н. Бенуа огромно, ибо «в течение многих лет, публикуя в газетах и журналах регулярные обзоры художественной жизни России, он в сотнях статей анализировал важнейшие события в области изобразительных искусств, архитектуры, театра, музыки»[1].

Исследователь при этом вовсе не упоминает о статьях А. Н. Бенуа, посвященных русской литературе или отдельным ее представителям. Существуют ли, однако, такого рода статьи в его литературном наследии? Думается, что на этот вопрос можно ответить утвердительно, хотя, очевидно, что подобные статьи едва ли составляют значительную часть в творчестве этого талантливого художественного критика и историка искусств.

Ниже публикуется (с некоторыми сокращениями, отмеченными в тексте тремя точками, взятыми в ломаные скобки — <…>) статья А. Н. Бенуа, названная им «Мои встречи с И. С. Тургеневым».

Она написана художником к 60-летию со дня смерти писателя и, впервые опубликованная в парижской газете «Последние новости» (1933, 3 сентября, № 4547, стр. 2—3)[2], оставалась до сих пор неизвестной советским читателям.

О том, что чтение Тургенева еще в юношеские годы производило на него сильнейшее воздействие А. Н. Бенуа писал и позднее. Вспоминая о том, как он «с жадностью» «поглощал один за другим все знаменитые рассказы» Тургенева, причем «наибольшее впечатление» оказывали на него «Ася» и «Вешние воды», А. Н. Бенуа подробно останавливается на «Призраках». «Я не только не смог бы в этой повести что-либо критиковать, но в целом я принял ее за нечто возможное, за жуткую и совершенно достоверную быль. В течение многих ночей я после этого ждал, что и меня посетит прелестных призрак <…>. В конце концов муки, причиняемые мне капризами моей главной „пассии“, и нежелание тургеневского призрака меня осчастливить так, как он осчастливил героя рассказа, — слились в одно сложное и необычайно нелепое чувство»[3].

Упоминаемый в публикуемой статье Гриша К., с успехом читавший лекции о творчестве Тургенева, — это гимназический товарищ будущего художника, Г. Калин. Он, по позднейшему признанию А. Н. Бенуа, «отличался редким остроумием», «самостоятельно изучил великое множество литературных произведений как русских, так и в переводе, иностранных». Г. Калин «обладал несомненным даром излагать свои мысли и серьезно готовился стать писателем <…>. Я пророчил Грише блестящее будущее…»[4], — вспоминает А. Н. Бенуа.

Статья — воспоминания художника раскрывает перед нами характер восприятия им творчества Тургенева в разные периоды жизни А. Н. Бенуа. Она написана с присущим Бенуа-критику блеском и остроумием и свидетельствует о большой любви этого выдающегося художника к творчеству великого русского писателя И. С. Тургенева, 150-летие со дня рождения которого мы отмечаем в настоящем году.

Публикация и примечания

Л. Н. Назаровой

(Ленинград)

Да простит мне читатель столь эффектное, не лишенное претенциозности заглавие: к тому нее в принятом понимании оно вовсе не соответствует истине. Тургенева я в глаза не видал и встретиться с ним лично не мог. Но я все же это заглавие оставляю, ибо как-никак оно выражает то, что я хочу сказать. Лично Ивана Сергеевича я не встречал, но он настолько был мне в разные моменты жизни близок, настолько мне казалось, что я и вижу и слышу его, что иначе как встречами я эти моменты весьма длительные, на годы растягивавшиеся моменты, назвать не могу. «Встречи» сменялись не менее длительными промежутками, когда я Тургенева «терял из виду», «раззнакомливался с ним», переставал его понимать, переставал его любить, но после того новые «встречи» бывали какими-то особенно для меня значительными.

«Первая встреча» с Тургеневым относится еще к моим гимназическим годам. Наверное не помню, в каком я был тогда классе и сколько мне было лет, но отчетливо вспоминаю ту хрестоматию, по которой надлежало изучать «образцы русской словесности». Хрестоматию я также ненавидел, как и все прочие школьные книги, как и ту самую казенную гимназию, с которой началось мое «среднее» образование (слава богу, позже я перешел в гимназию Мая[5], о которой храню самую благодарную память) <…>

Так вот в этой хрестоматии рядом с выдержками из Пушкина и Гоголя, рядом со стихотворениями Кольцова были и два-три отрывка из «Записок охотника» и только потому, что они значились в этой книге, что надлежало «уметь их читать» в классе или корпеть над ними, разбирая строение их фраз и выискивая в них мысли для «письменной задачи», только поэтому мне был противен один вид их, одни их заглавия <…>

Такова была моя «первая встреча» с Тургеневым, и ничто в ней не предвещало, что он станет моим любимым автором. Но прошел год, а то и два, и наша «вторая встреча» случилась при совершенно изменившихся обстоятельствах. В это время великий писатель уже скончался в Париже, и тело его было перевезено в Петербург. Тургеневу были устроены памятные в истории русской литературы похороны, столь торжественные и внушительные, что это даже возмутило людей «благоразумных». И у нас за семейными обедами шли горячие споры о том, позволительно ли было хоронить «сочинителя» с такой помпой и не было ли в этом безобразного преувеличения[6]. Я был живо заинтересован этими спорами, ибо за это время уже успел превратиться из отрока в юношу, и иные литературные вопросы начинали меня волновать сильнейшим образом, утратив совершенно свой «привкус гимназического учения».

А тут как раз издатель Глазунов поднес моему отцу только что выпущенное им Полное собрание сочинений Тургенева, и хоть мне и было сказано, что чтение это «не для меня», но так как прямого запрета не последовало, то я все же попробовал ближе познакомиться с тем, о ком все говорили, и от первой же пробы я сразу перешел к упоению. Заброшены были уроки и даже игры, шалости. Я весь без остатка ушел в Тургенева…

Один только том оставался без прочтения — это именно «Записки охотника». На них оставался для меня налет опостылой гимназической скуки. Меня что-то раздражало в самих названиях и сопоставлениях: «Хорь и Калиныч», «Чертопханов и Недопюскин», «Ермолай и мельничиха». Мне не нравились (все в связи с гимназическими воспоминаниями) непонятные слова — лебедянь, бирюк; мне было противно заглавие «Гамлет Щигровского уезда». Как раз я только что тогда видел на сцене самого Сальвинии[7], я всей душой переживал (разумеется, совершенно по-мальчишески) драму и особенно роман принца датского, и мне казалось уродливым сопоставление его имени с названием какой-то провинциальной трущобы. «Записки» были мной оставлены в стороне, зато с тем большим увлечением я проникал во весь остальной мир Тургенева, а через него я проникал в жизнь вообще, знакомился со всей сладостью ее соблазнов и, разумеется, с соблазном любовных радостей и страданий.

Знакомство с Тургеневым, казалось, открыло мне глаза на окружающее, но в особенности на то, что творилось во мне. Непосредственно до Тургенева моими кумирами были Вальтер Скотт, Дюма-отец, Сю, Всеволод Соловьев[8] и т. п. Но боже, до чего кукольными, приблизительными, вздорными показались мне теперь все их герои рядом с тургеневскими — туда-сюда меня продолжали убеждать в своем реальном существовании все «Четыре» мушкетера, Бальзамо, Мезон-Руж, Сергей Горбатов[9] — словом, мужской персонал этих исторических романов, но как померили все «дамы», начиная от благородной графини Шарни и кончая коварной «Милэди»[10]. Разве могли выдержать сравнение эти условные маски с совершенно живыми людьми Тургенева, с совершенно такими же людьми, какими были наши родные и знакомые, какими были мои друзья и товарищи, каким был я сам, а главное, какими были те особы женского пола, к которым я начинал относиться все с большим и с большим интересом.

Но не только люди у Тургенева мне казались «нашими людьми», почти портретами, скопированными с натуры, но и все, о чем он говорил, в описаниях полностью соответствовало окружающей меня обстановке. Как раз к этому моменту относится мое первое знакомство с деревней, с усадебным бытом, и вот читать про то, прелесть чего передо мной только что раскрылась, читать это в таких метких, простых, дышащих подлинностью описаниях — это особенно способствовало тому, что все тургеневское сделалось для меня совершенно близким, родным.

Мне скажут, что 1880-е годы в России очень отличались от тех 1830-х и 40-х годов, в которых «происходят» мои любимые тургеневские романы, но этой разницы я совершенно не замечал, да, в сущности, и разницы не так уж было много; весь дух русского общества, несмотря на отмену крепостного права, на изменение экономических условий, продолжал оставаться во многом таким же, каким он был за сорок лет, и особенно это было так в нашем доме, с его старыми слугами, со всем его старомодным укладом.

Впрочем, Тургенев был тогда принят мною целиком и вовсе не только в его «реалистическом аспекте»<…> «Призраки» буквально свели меня с ума<…> Как раз тогда у меня, четырнадцатилетнего мальчика, происходил роман, казавшийся мне роковым и убийственным; я был вообще расстроен во всем своем составе (одно из тургеневских выражений), и мысли о смерти и о какой-то чувственной загробной жизни преследовали меня. И вот сверхъестественные похождения с каким-то. сильфом представлялись мне верхом мучительного счастья… Словом, я был тогда так

же очаровательно нелеп, как Вольдемар из «Первой любви», но я так же, как он, умел страдать, а от страданий переходить к беспредельному экстазу.

Рядом с «Призраками» «Первая любовь» и была той повестью, которая более всего меня трогала, я ее читал и перечитывал. Она оказалась более всего созвучной с моими тогдашними настроениями, и до сих пор представляется для меня удивительным, что Иван Сергеевич в сорок с лишком лет мог до такой степени точно и верно передать страдания юной души, страдания русского Вертера, усугубленные всеми специфическими особенностями русских нравов. О, эта Зинаида, эта княжна <…> — до чего ясно я ее видел, до чего мне были знакомы и ее голос и ее манера улыбаться, взглядывать, ее легкая поступь, ее жестокие шутки. И все то, что окружало ее, я как бы знал по личному опыту, видел собственными глазами — эту дачу с колоннами, эти два флигеля, этот перегороженный сад и эту оранжерею в развалинах. На совершенно такие же «подвиги», как тот, что легкомысленно потребовала от Володи Зина, был способен и я. Случилось же мне полные трое суток голодать, чтобы как-нибудь задобрить покровительствующие любви силы, случилось же и мне изрезать перочинным ножом всю правую ладонь, за то, что я совершил, как мне казалось, какое-то «преступление» в отношении дамы моего сердца.

И во всем этом нелепом мальчишестве вымыслы Тургенева и мои собственные совершению искренние переживания сплетались настолько неразрывным образом, что было невозможно распутать, что из творившегося во мне и творившегося мною было следствием литературных увлечений, а что в моих литературных увлечениях являлось отзвуком моих действительных переживаний…

Я <…> не распространяюсь о тех впечатлениях, которые произвели на меня тогда «общественные», «главные» романы Тургенева. Читал я их с напряженным вниманием, они на многое открывали мне глаза, знакомили с такими вопросами и идеями, о которых я имел уже до того очень смутное представление. Как раз тогда ко мне был приглашен репетитор, юный, очень бедный и очень талантливый студент (впоследствии занявший выдающееся место среди петербургских публицистов), и вот с ним я мог во время затягивавшихся между занятиями антрактов вдоволь обсуждать все возникавшие при чтении «Отцов и детей», «Нови» и «Дыма» вопросы. Но вообще к этим вопросам я горел прохладным пламенем <…>.

Тогдашняя моя «близость с Тургеневым» продолжалась несколько лет, но затем ее как бы стали вытеснять новые веяния…

Упоение Бальзаком, Флобером, Золя[11] и особенно Толстым. Тургенев постепенно спустился до уровня Доде, Жорж Санд[12]. Его не перечитывали, прежние впечатления не проверялись, его просто забывали, а забывая, сочиняли ему не очень лестную характеристику, согласно которой он становился каким-то олицетворением брезгливого барина и человеком, абсолютно лишенным искренности, тогда как искренность в ту пору становилась превыше всего, за нее можно было простить даже всякие плачевные недочеты.

Это наше (говорю наше, в эти годы я познал силу групповых объединений) отношение вылилось, между прочим, и в ряде докладов, прочитанных одним из моих приятелей в том подобии самообразовательного клуба, из которого затем вырос «Мир искусства». Гриша К.[13] был очень неглупым и очень талантливым молодым человеком. Его лекции были интересны и сравнительно довольно почтительны в отношении Тургенева. Но уже никакого энтузиазма в них не проявлялось, хоть и он в свое время пережил культ автора «Первой любви». Много говорилось о стилистическом искусстве, о писательской виртуозности, о «языке» Тургенева. Распространялся также лектор и о ранних не совсем симпатичных черточках в личности Тургенева, об его коварстве, об его ненадежности, о некоторой его трусости (большое впечатление произвел рассказ о пожаре на пароходе), но почти ничего не говорилось о том, чем лет пять или шесть мы упивались, что перевернуло тогда всю нашу душу, что явилось главным элементом в воспитании нашего сердца, в процессе нашего осознания себя.

А затем и вовсе Тургенева забыли; я лично забыл его почти начисто; я помнил, что я «этого человека» когда-то любил, но каков был сам человек, я бы уже не сумел рассказать. Переживая такое же увлечение Чайковским, Левитаном, Серовым[14], вспоминался иногда Тургенев «как певец усадебного быта», как первый русский «пейзажист». Отмечали сходство музыки «Онегина» с настроением тургеневских дворянских гнезд, а любуясь картинами осени, зимы, весны Левитана, Серова, Коровина[15], мы вспоминали, что такие же картины вставали перед глазами, когда мы зачитывались Тургеневым. Но дальше констатирования подобных аналогий дело не шло. Единственно неоспоримыми оставались «стиль» Тургенева, легкость и пушкинское совершенство его языка, которые противопоставлялись небрежности, сумбурности стиля Достоевского и массивной тяжеловесности стиля Толстого. Но и к стилю Тургенева выработалось такое отношение, как то, что существует, ко всему, что считается классическим. Его «признавали», его цитировали, его ставили в пример, но его не любили. Самая его безупречность казалась близкой к холодной вылощенности. Русское общество тогда в целом, что греха таить, «раззнакомливалось с Тургеневым», его как бы переплели в золоченый переплет классика и… отставили на полочку.

И вот именно в качестве такого < раззолоченного классика" (и отчасти движимый сентиментальным воспоминанием о своем прежнем увлечении) я преподнес Полное собрание сочинений Тургенева своей старшей дочери, когда ей минуло семнадцать лет. «Самый подходящий подарок для молодой девушки» — гарантированная безвредность и «полезная образцовость». Пусть прочтет теперь, пусть через такого «абсолютно порядочного» писателя «немножко» познакомится с русской жизнью… Не знаю, принес ли именно эти плоды мой подарок, но принес он, во всяком случае (несколько позже), совершенно непредвиденные плоды — и не столько дочь моя почерпнула из него пользу, сколько я сам благодаря этому подарку «снова встретился с Иваном Сергеевичем». Встретился сначала с некоторым недоверием, но затем постепенно от «холодного возобновления знакомства» я перешел к изумлению, к восторгу; наслаждение от раскрывающейся красоты правды становилось глубже и глубже. Но я не скажу, что в этом чувстве воскресло бы мое юношеское увлечение Тургеневым. Это было совершенно новое чувство, чувство, отвечающее всей той душевной сложности, которая образовалась в результате целой жизни, со всеми ее муками, сомнениями, ужасами и недоумениями.

Попался мне первый том под руки совершенно случайно<…> Взял я его так, чтобы развлечься, освежиться <…> Но странное дело, раз взявшись за первую книгу, я так и не переставал читать Тургенева, пока не одолел все десять томов, а когда я кончил последний, то захотелось еще и еще перечитать все наиболее поразившее.

И на сей раз на первом месте оказались рядом с «Первой любовью», с «Вешними водами» и «Записки охотника». При этом я не мог надивиться тому, как такого поэта можно было заподозрить в позерстве, в фальши, в «барском сюсюкании»? Как можно было такому подлинному художнику выдать аттестат «образцового», но холодного стилиста, как можно было этому мудрому сердцеведу отказать в глубине, в знании заветных и сердечных тайн?

Но я не стану распространяться о всем том, что я нашел в Тургеневе при этой последней моей с ним «встрече». Пришлось бы написать томы, пришлось бы корявым языком комментатора, своими словами, при помощи бесчисленных цитат поведать вещи, которые ныне совершенно очевидны. Но одно мне все же хочется прибавить: накануне мучительной разлуки с родиной я именно благодаря Тургеневу еще раз увидал ее всю в целом — и вовсе не в каком-либо прибранном, подслащенном виде. В частности, «Записки охотника» не оказались «сборником этюдов с натуры, составленных изучающим пейзанов барином», — нет, это в своем роде какая-то печальная, но и очень полная, глубоко взволновывающая энциклопедия о русском человеке, о русской жизни и о русской земле, книга, уже пропитанная той ностальгией, которой болел всю жизнь добровольно оторвавшийся от России Тургенев[16] и горечь которой и нам теперь пришлось отведать…



  1. М. Эткинд, А. Н. Бенуа. 1870—1960. М. — Л., изд-во «Искусство», 1965, стр. 9.
  2. Вырезка из этой газеты любезно доставлена нам Т. А. Осоргиной (Париж).
  3. А. Бенуа, Жизнь художника. Воспоминания. Том II. Изд-во имени Чехова. Нью-Йорк, 1955, стр. 264.
  4. Там же, стр. 355.
  5. В частной гимназии К. И. Мая в Петербурге А. Н. Бенуа учился в 1885—1890 годах (см.: А. Бенуа, Жизнь художника. Воспоминания. Том II, стр. 321).
  6. Похороны И. С. Тургенева состоялись в Петербурге 27 сентября 1883 г. Для сопровождения погребальной процессии был назначен усиленный наряд полиции и жандармов (см.: Ю. Д. Левин, Одним нигилистом меньше! «Вопросы литературы», 1966, № 11, стр. 254—255).
  7. Сальвини Томмаэо (1829—1916) — знаменитый итальянский трагический актер. Гастролировал в России, в частности, в 1886 и 1900 гг. Лучшие его роли в трагедиях Шекспира, в том числе в «Гамлете».
  8. Скотт Вальтер (1771—1832) — английский писатель, создатель жанра исторического романа; Дюма Александр (Дюма-отец, 1803—1870) — французский писатель, автор авантюрно исторических романов; Сю Эжен (1804—1857) — французский писатель; наиболее популярный роман его — «Парижские тайны» (10 тт., 1842—1843); Соловьев Всеволод Сергеевич (1849—1903) — автор псевдоисторических романов, имевших некоторый успех благодаря занимательности фабулы.
  9. «Четыре» мушкетера — Атос, Портос, Арамис и д’Артаньян — герои романов А. Дюма-отца: «Три мушкетера» (1844), «Двадцать лет спустя» (1845) и «Десять лет спустя, или Виконт де Бражешон» (1848—1850). Бальзамо и Мезон-Руж — герои романов того же автора «Записки врача» (1846—1848) и «Кавалер де Мезон Руж» (1846); Сергей Горбатов — герой романов В. С. Соловьева: «Сергей Горбатов» (1881), «Вольтерьянец» (1882) и «Старый дом» (1883).
  10. Графиня Шарни и «Милэди» — героини романов Дюма-отца «Графиня Шарни» и «Три мушкетера».
  11. Бальзак Оноре де (1799—1850) французский писатель, крупнейший представитель французского критического реализма; Флобер Гюстав (1821—1880) — французский писатель-реалист; Золя Эмиль (1840—1902) — французский писатель, теоретик натурализма во французской литературе.
  12. Доде Альфонс (1840—1897) — французский писатель-реалист; Жорж Санд (псевд. Авроры Дюдеван; 1804—1876) — французская писательница, автор социальных романов.
  13. Гриша К. — Калин Григорий (см. вступительную статью).
  14. Чайковский Петр Ильич (1840—1893) — композитор; Левитан Исаак Ильич (1861—1900) — живописец, мастер реалистического пейзажа; Серов Валентин Александрович (1865—1911) — живописец и рисовальщик-реалист. «Левитан, Серов, Коровин… вот мастера, сумевшие передать истинную красоту русской природы <…> Левитан… — родной брат Кольцову, Тургеневу. Тютчеву» (А. Бенуа, История русской живописи в XIX веке. Изд-во «Знание». Спб., 1902 стр. 229).
  15. Коровин Константин Алексеевич (1861—1939) — живописец и театральный художник, начавший с реалистических жанровых картин и пейзажей.
  16. Тургенев последние годы постоянно жил за границей (во Франции) вместе с семьей знаменитой певицы П. Виардо, бывшей большим его другом. Весной или в летние месяцы он почти ежегодно приезжал в Россию.