Алексей Будищев
правитьМишенька Разуваев
правитьМишенька Разуваев, юноша лет двадцати двух, коренастый и сутуловатый, вернулся из поля в усадьбу сильно встревоженный и даже слегка побледневший. Он передал лошадь конюху и поспешно направился к дому, с выражением беспокойства в серых глазах, нервно пощипывая крошечную светлую бородку, походившую на цыплячий пух. У крыльца он увидел молодую солдатку Груню, здоровую и краснощекую, прислуживавшую у них в доме.
— Тятенька дома? — спросил он ее.
Та кокетливо вильнула глазами.
— Нет, они в поле уехамши, — проговорила она, с трудом шевеля губами, сплошь облепленными кожурой подсолнуха.
Мишенька, казалось, встревожился еще более.
— В поле? Ах ты, Господи! А ты не знаешь, куда именно?
Груня достала из кармана свежую горсть подсолнухов.
— Не знаю, Михал Семеныч. Варвара Семеновна грит — кто его знает где!
Мишенька прошел домом в комнату сестры, но Варюши там не было. Тогда он снова, беспокойно хмурясь, вышел из дому и отправился в сад. В саду был полусумрак, хотя солнце еще не закатилось; по небу беспрерывно бежали тучи, и осенний день точно недовольно хмурился. Желтые, бурые и ярко-красные листья осыпались с деревьев на дорожки, как хлопья какого-то разноцветного снега. Дул ветер; было свежо.
Мишенька пошел липовой аллеей и позвал, повышая голос:
— Варя, Варюша!
Он прислушался. Из-за кустов еще совершенно зеленой, будто моложавившейся сирени послышалось — Это ты, Миша?
Послышался шелест платья, и к Мишеньке вышла молодая девушка, белокурая и полная, с хорошими карими глазами.
— Тятенька в поле? — спросил Мишенька сестру. — Не знаешь, где именно?
Девушка ласково смотрела на брата.
— Нет, не знаю; а что?
Мишенька заговорил, беспокойно хмуря брови:
— Да я боюсь, не поехал ли он к «Рубежному овражку». Видишь ли, с мужиками опять несчастье — лошадей своих на наши озими запустили. Да! Еду я и вижу весь их табун на нашем поле, а пастуха нет, пастух Бог его знает где! Я сейчас в Безотрадное поскакал, так и так, мужикам говорю, сгоните лошадей, поколь тятенька не видит, а то опять скандалы из-за штрафов пойдут. — Мишенька на минуту замолчал. Варюша внимательно слушала брата.
— А теперь я боюсь, — продолжал тот, — тятенька в поле, так уж не ехал ли он за мной следом в качестве господина Лекока. Он частенько таким манером меня проверяет. А если он мужицких лошадей видел, так у нас опять скандалы из-за штрафа пойдут. Ах ты, Господи!
Мишенька вздохнул.
— Может быть, дяденька Геронтий знает, куда тятенька поехал? Как ты думаешь? А?
Та шевельнула плечами.
— Может быть, знает.
Мишенька, вздыхая, торопливо направился к дому. Он обогнул дом и коридорчиком прошел к боковой комнате — «боковушке», как ее называли, где помещался дяденька Геронтий.
В боковушке было до одурения накурено махоркой. Геронтий Иваныч по своему обыкновению ходил из угла в угол по комнате в неопрятной распоясанной рубахе, нанковых шароварах и войлочных туфлях. Его худая и маленькая фигурка с ввалившимися щеками и жидкой бороденкой маячила от угла до угла с таким покорным видом, словно его водили на поводу. Он ходил по комнате, жестикулировал и что-то бормотал. Когда-то он был богат, но, спустив отцовское наследство, долго скитался по балаганам артистом на роли злодеев, вследствие чего он и приобрел привычку постоянно декламировать и пить водку. Теперь он жил на иждивении своего брата Семена Иваныча, от которого получал на табак по три рубля ежемесячно. При входе Мишеньки Геронтий Иваныч наклонился, достал из-под неопрятной кровати початую бутылку водки и, отпив прямо из горлышка, снова заходил, шлепая туфлями, жестикулируя, декламируя и не обращая на племянника никакого внимания.
— Душа моя горячей крови просит, как разъярённый зверь! Не потерплю обиды… — сипло вытягивал он из себя.
Мишенька покачал головой.
— Ах, дяденька, дяденька.
Он тронул его за рукав.
— Дяденька, вы не видели, куда тятенька уехал?
Геронтий Иванович перестал жестикулировать.
— Нет, а что?
В его глазах на минуту мелькнуло что-то в роде смысла.
— Так, дяденька. Вам можно сказать по секрету?
— Говори, гонец; я слушаю и в сердце мщенье затаю пока…
Геронтий Иваныч сел на стул с сломанной спинкой.
— С безотраднинскими мужиками несчастье случилось, — начал Мишенька, присаживаясь на кровать, накрытую грязным халатом, и рассказал дяденьке всю историю о крестьянских лошадях.
Геронтий Иваныч расхохотался, забрызгал слюнями и закашлялся.
— О, отпрыск разуваевский, не узнаю тебя в твоих поступках!
Мишенька встал с кровати с досадой и болью на лице.
— Не смейтесь, дяденька, ей Богу мне не до смеху.
Дяденька переменил тон.
— Верю, товарищ! Дай руку мне! Твой тятенька подлец первостатейный! Он три рубля мне в месяц платит на водку, на табак и на одежду, как будто бы артист не может все три рубля в единый миг пропить!
Геронтий Иваныч затряс головою, закашлялся, засмеялся и добавил:
— А я, Мишенька, именно сегодня жалованье-то получил.
Дверь боковушки скрипнула. На пороге показалась Груня; она брякнула бусами, как лошадь сбруей, и сказала:
— Пожалте, Михал Семеныч, вас к себе Семен Иваныч требуют.
Мишенька порывисто поднялся на ноги и побледнел.
— Он сердит? — спросил он тревожно.
— Да как быдто бы не в себе. Они, слышь, безотраднинских лошадей с озимей загнали.
Мишенька вздохнул, почесал затылок, чмокнул губами и вышел из боковушки. В коридорчике его нагнала мать, худенькая и тоненькая старушка в темном платье, Пелагея Степановна.
— Мишенька, — подошла она к сыну, — тебя сам зовет, только ты, голубочек, поласковее будь. А? Будь, родненький, поласковее!
Мишенька сокрушенно махнул рукой.
— Ах, маменька, точно я виноват в чем; тятенька сам не знай чего наделает, а потом мне же достается. Препоручил мне хозяйство, а сам во все вмешивается и шпионит за мной!
Пелагея Степановна замахала руками.
— Тише, родненький, иди с Богом, а я тебе пойду, лепешек со сметанкой поджарю; мoже, с чайком покушаешь, как от самого вернешься? Покушаешь, родненький?
Мишенька махнул рукою.
— Какой тут чай!
Он вошел в кабинет к отцу. Отец-Разуваев сидел за столом и щелкал на счетах.
— 152 головы в округе, ну, хоть по рублю двадцати, итого 182 рубля 40 копеек, — говорил он, сводя итог.
При входе сына отец приподнял голову. Это был крепкий старик в длиннополом сюртуке и сапогах бутылками, с строгим лицом и длинною бородой. Он насмешливо кивнул седою головой.
— Покорно вас благодарим, сыночек; ловко вы наши антиресы блюдете. Мерси вам большое!
Глаза старика язвительно сверкнули.
— Еду я полем, — продолжал он, — и вижу: весь безотраднинский табун на наших озимях нагуливается. Ловко вы, сыночек, дела обделываете! С этаким сыночком и по миру как раз пойдешь! По миру с сумою под ручку с нуждою! — воскликнул он насмешливо.
Старик глядел на сына пристально и сурово, и сыну казались глаза отца похожими на костяшки счет.
Мишенька, потупив глаза, молча стоял у притолоки, но при последних словах отца он вспыхнул.
— Не говорите, тятенька, зрятины, — выговорил он, — со мной вы по миру не пойдете. Вон Гриша Колотилов с цыганками в один присест по тысячи монет прохвачивает, а я даже не знаю, каким настоящие цыганки и мылом-то умываются! А вы, вы не с того конца на дело глядите.
Старик шевельнулся, но Мишенька продолжал, бледнея.
— Я, тятенька, на себя гроша медного не трачу, и если не загнал безотраднинских лошадей, так только потому, что мужиков пожалел! Да-с, пожалел! И я думал, что хозяйничать, тятенька, тоже с крестом на шее надо. Деньгу, тятенька, не из мужика, а из земли вышибать надо, а из мужика по нонешним временам много не вышибешь. Да-с, не вышибешь! 180 целковых нас, тятенька, не обогатят, а с мужиков последнюю шкуру драть довольно совестно! И даже стыдно, если хотите!
Старик хотел что-то возразить, но Мишенька, продолжал с дрожью в голосе и огоньком в глазах.
— Шкуру снимать с мужика, тятенька, не стыдно, но даже невыгодно. Нищий — не работник! Примите в расчет! Невыгодно, тятенька, что хотите, говорите! И вы, тятенька, кулаком по стулу стучите не стучите, а правды из него не выстучите! Мужика, тятенька, попусту злить не следует. Да-с, не следует! Или мы у себя в усадьбе давно красного петуха не видали? Чего-с? Мерзавцем ругаетесь? Что же, ругайтесь! Это мы от вас, тятенька, давно слышали, но только сами ругаться не привышны. Наше дело за землей ухаживать да скотину растить, но только-с в хлевах, а не у себя в сердце-с! Чего-с? Сволочь паршивая! Это в презент сыну-с? Единокровному? Ругаетесь! На здоровье! В ответ от нас вы слова не услышите; ругаться мы губернским извозчикам и вам, тятенька, предоставляем! По всем лексиконам, как всероссийским, так и заграничным!
Старик выпрямился во весь рост и побагровел.
— Вон, негодяй, вон с глаз моих! — будто выпалил он.
Мишенька бомбой вылетел из комнаты.
В коридорчике его встретила Варюша. Она была бледна и взволнована.
— Ну, что, как? — спросила она брата, вся полная участия.
Тот махнул рукой.
— Отчитал я его как следует, и вся недолга! Как вы хотите, а я к Обносковым поеду, хоть там душу отведу! Нет моей мочи большее!
Мишенька махнул рукой и прошел к себе в комнату. Он сменил поддевку на кургузый пиджак, надел тяжелые, как кистень, золотые часы с такой же цепью, картуз и селиверстовского сукна чуйку. Затем он вспомнил, что от его рук пахнет овечьей шерстью. Перед приездом в усадьбу Мишенька отбирал старых и захудалых овец — «калич» и собственноручно выщупывал их. Этих овец будут пасти отдельным гуртом, на лучших пастбищах, а затем поставлять мяснику под нож. Мишенька вымыл руки и затем вышел на крыльцо. На дворе становилось темнее; солнце близилось к закату; тучи целыми стадами бежали по небу; ветер дул сильнее. Мишенька увидел конюха и подозвал его к себе.
— Запряги мне в бегунцы « Красавчика», я к Обносковым поеду, а тятенька спросит — по собственному своему делу, скажи. Так и скажи: по собственному своему делу уехали! — почти крикнул он тому с запальчивостью.
Конюх побежал к каретному сараю с счастливой улыбкой; в дворне почему-то все радовались, когда Мишенька был в ссоре с «самим». Да в дворне вообще слово «скандал» встречали такой же широкой улыбкой, как и слово «праздник». А Мишенька прислушивался к печальному шуму ветра и думал:
«Кажется, тятенька должен бы видеть, что я по хозяйской части далеко вперед его ушел, а все не сдается! Кто молотилку водяную завел? Кто плуга на поле вывез? Кто маркеры для подсолнух домашним манером состряпал? Слава тебе, Господи! Восемь годов около земли нахожуся, а от тятеньки, кроме ругательств, ничего!»
Он вздохнул и опять подумал, почти нашёптывая:
— Никакой любви у тятеньки к делу нет. У него дело в деньгах, а у нас дело в деле!
Конюх подал к крыльцу лошадь. Мишенька, хотел было садиться на дрожки, но на крыльцо вышла Пелагея Степановна. Она беспокойно заглянула в глаза сына.
— Мишенька! Ты никак уезжаешь, а я тебе лепешек со сметанкой приготовила, — протянула она заискивающе до унижения. — Не езди, родненький, идем вместе с Варюшей чайку попить, у меня сегодня лепешки больно удалися! А?
Мишенька сел на дрожки и подобрал вожжи.
— Не хочу я, маменька, лепешек.
Старушка вздохнула.
— А то бы биточков откушал с лучком и хренком? Мясо нарублено, а поджарить недолго: плита все равно топится. Право? А? Биточков?
Сын тронул лошадь.
— Не хочу я и битков, маменька, — точно огрызнулся он.
И он уехал. Старушка уныло поплелась в комнаты, вздыхая и думая про мужа и сына.
«Обижает „сам“ мальчишку а мальчишка не ест, не пьет от неприятностев. Плох он у нас, в хозяйстве несмышленыш совсем, копейку свою беречи не умеет, а все-таки мальчишку обижать не след, бесперечь не след! Мальчишку выпори, а потом сейчас же и приласкай! В одной руке розга, а в другой — лепешка! Вот как воспитывают, которые если понимающие!» Старушка так и скрылась с унылым ворчаньем.
Между тем Мишенька подъехал к маленькому домику Обносковых, передал лошадь подвернувшемуся работнику и вошел на крыльцо.
«Сейчас я увижу Настасью Егоровну», подумал он и ему сразу стало веселее как будто.
К Обносковым Мишенька ездит довольно часто: они — ближайшие соседи; их маленькое именьице всего в трех верстах от Безотрадного. Все семейство состоит из матери Ксении Дмитриевны и дочери Настеньки. Впрочем, где-то, кажется, в Москве, служит в какому-то банке сын Ксении Дмитриевны, но Мишенька ни разу еще не видел его. К дочери же, Настеньке, он относился вот как: ему было приятно глядеть на нее и слушать ее, как приятно пить чистую воду и дышать свежим воздухом.
Мишенька вошел в прихожую, снял чуйку, оправил костюм и пошел в приемную. Мать и дочь сидели рядом на диванчике. Ксения Дмитриевна, полная и пожилая дама, сматывала на клубок нитки, пользуясь руками дочери; Настенька увидела молодого человека и вспыхнула.
— А, это хорошо, что вы нас не забываете, — сказала она ему весело и непринужденно, как старому знакомому, — а то мы сидим и скучаем; на дворе осень, гулять холодно, просто тоска!
Девушка повернулась к гостю и легким движением сбросила с рук нитки.
Они поздоровались.
Ксения Дмитриевна манерно улыбнулась и сделала наивные глаза, как это было принято некогда у них в институте.
— А вы, Михаил Семенович, все хорошеете, — сказала она, приторно улыбаясь.
Мишенька покраснел:
— Ах, что вы!
Настенька захлопала в ладоши:
— Мама, посмотри, он покраснел! Ах, как это весело! Он покраснел! А к нам братец Ксенофонт третьего дня из Москвы приехал, — добавила она и внезапно стала скучной, — говорит, целый месяц прогостит у нас. Меня сразу в ежовые рукавицы взял, хохотать много не позволяет, кухаркины сказки слушать не велит, вообще много кой-чего не позволяет; просто скучища! Тоска!
Она еще что-то хотела добавить, но мать сделала ей какие-то знаки и Настенька замолчала.
Ксения Дмитриевна встала.
— Я пойду к чаю распорядиться. Настя, займи юношу!
Она вышла из комнаты, шурша юбками. Мишенька остался с девушкой с глазу на глаз и закурил папиросу.
— Я об вас ужасти как соскучился, — вдруг выговорил он, робея.
Настенька вспыхнула.
— Я тоже, но только мне о вас скучать не велят.
— Кто не велит?
— Братец Ксенофонт; узнал, что вы у нас почти каждый день бываете, и не велит скучать.
Девушка улыбнулась.
— Впрочем, я проговорилась, мне не велели говорить вам об этом.
Мишенька покраснел.
— Кто не велел?
— Братец Ксенофонт. Знаете что? К нам скоро приедет погостить товарищ Ксенофонта, молодой человек с птичьей фамилией: его зовут Колибри; говорят, он пишет стихи. Ксенофонт показывал мне его карточку и говорит, что это мой жених: но я его не люблю. Он лысый, и мне это не нравится, хотя Ксенофонт говорит, что ему двадцать восемь лет. Ксенофонт, впрочем, говорит, что все культурные люди должны быть лысыми и волосы признак недоразвития.
Настенька засмеялась. Мишенька улыбнулся тоже.
— А знаете, у Ксенофонта тоже начинается лысина, хотя ему всего двадцать шесть лет. Просто срамота, а он гордится! — снова заговорила было Настенька и вдруг сконфуженно примолкла.
За стеной послышался говор, кто-то проговорил:
— Ах, maman я же тебе говорил о Колибри!
— Но, право же, Ксенофонт, он очень милый.
— Все равно, он не пара; ты сама прекрасно знаешь, maman…
Мишеньку точно ударили молотком в лоб. Он откинулся к спинке кресла и побледнел, а девушка густо покраснела, запела что-то вполголоса и затем встала.
— Извините, я сейчас возвращусь.
Настенька исчезла, и за стеною послышалось уже три голоса, но, однако, вскоре все смолкло. К Мишеньке вышел молодой человек с длинным лошадиным лицом и маленькими баками. Он был в клетчатой паре и на ходу шмыгал ногами. Мишенька встал, сконфузился и сказал:
— Вы, вероятно, братец Настасьи Егоровны будете? А я Михаил Разуваев.
Он неуклюже сунул свою руку. Братец Ксенофонт улыбнулся, показал невероятно длинные зубы, посмотрел на высокие сапоги Мишеньки и подумал:
«Однако же индивид! A maman прочила его в женихи!». Он сел в кресло, положил ногу на ногу, почесал гладко выстриженную голову и спросила.
— Так вы Колупаев?
Мишенька покраснел.
— Разуваев-с!
— Pardon, я ошибся, но это почти одно и то же. Так вы хозяйничаете в имении?
Мишеньку снова будто ударили в лоб. «Да что это они со мной делают?» подумал он с тоскою и сказал:
— Да, мы хозяйствуем.
— Какое же у вас хозяйство? Интенсивное?
— Чего-с? — переспросил Мишенька.
Обносков снова показал долговязые зубы.
— Может быть, вы не понимаете слово «интенсивный?» — спросил он Мишеньку и сейчас же добавил: — А сколько вы получаете с вашего именья?
— Да тысяч восемь-девять чистых, — отвечал Мишенька, чувствуя на сердце сверлящую боль.
Обносков завистливо посмотрел на него и с раздражением подумал: «Девять тысяч годового дохода, а одевается, как сапожник!»
— Впрочем, это меня не касается, — проговорил он вслух, — я хотел поговорить с вами совершенно о другом. Извините, я прямо приступлю к делу. Maman мне говорила, что вы бывали у нас чуть ли не ежедневно. Между тем это отчасти неудобно, у нас в доме молодая девушка-невеста, и Бог знает, какие могут возникнуть толки? Вы понимаете?
— И я попросил бы вас прекратить ваши к нам посещения, — вдруг услышал Мишенька как лязг пощечины. — Вы для Настеньки совсем не пара, не нашего, так сказать, круга и так далее. Кроме того, у Настеньки уже есть жених — мой друг поэт Колибри, которого она никогда не видела, но, тем не менее, уже любит!
Обносков досказал все и глядел на Мишеньку глазами замороженной рыбы, в то время как тот сидел пред ним с совершенно окаменевшим видом.
— Ах, в таком случае извините за беспокойство, — прошептал, наконец, он, неловко привстал с кресла и на цыпочках вышел из комнаты.
Когда Мишенька уехал, Настенька сказала брату:
— За что ты отказал Разуваеву от дому? Он милый и добрый, кроме того, я дружна с ею сестрою, а тебя и твоего Колибри я ненавижу!
«Вот тебе раз», подумал Обносков, услышав о сестре Разуваева, и добавил:
— Как? Разве у Разуваева есть сестра?
— А как же, — сестра Варюша. Разве ты о ней забыл?
— И мною за ней дают?
Настенька пожала плечами и отошла к окну.
— Сорок тысяч, — отозвалась за нее Ксения Дмитриевна.
Обносков ударил себя по коленке.
— Вот как! А недурно бы, maman, подловить ее для меня?
— Скажите, пожалуйста, — отозвалась Настенька, — мне выйти замуж за Мишеньку нельзя, а тебе жениться на Варюше можно? Это на каком основании?
Обносков пожал плечами.
— Я и ты — совсем другое дело. Я и после женитьбы останусь Обносковым, а не буду Разуваевым. Кроме того, род Обносковых очень древний и для оздоровления потомства не мешало бы ввести в его кровь простонародные элементы.
Ксения Дмитриевна покачала головой.
— Ксенофонт, как тебе не стыдно! Ты знаешь, что сестра ничего не должна знать о таких вещах!
Ксенофонт сделал брезгливую гримасу.
— Однако же она знает!
— Идиот! — отозвалась у окна Настенька и, круто повернувшись, вышла из комнаты.
Обносков вздохнул.
— Кроме шуток, maman, недурно было бы мне жениться на этой Варюшеньке Razouvaeff. Это было бы полезно для оздоровления нашего состояния. Как ты думаешь?
Он замолчал. Из соседней комнаты послышались тихие всхлипывания Настеньки.
Между тем Мишенька ехал Безотрадным.
В селе было тихо. В окнах избенок мерцали огоньки. Крестьяне укладывались спать, и в окна хорошо было видно, как они размашисто крестили перед образами грудь и живот, позёвывали и почесывались.
Мишенька вспомнил свое посещение Обносковых и вздохнул. «Везде я чужой», подумал он, и ему стало горько, хотелось плакать.
Вокруг было темно и безотрадно. Холодный и сырой ветер дул с востока, неприветливо шурша соломенными кровлями избенок. Вечер глядел пасмурно, безнадежно и угрюмо. Звезды горели тускло, точно им совершенно не хотелось глядеть на землю, и они делали это только по принуждению. Серые косматые тучи стадами ползли по небу. Казалось они отчаялись увидеть когда-либо более приветливые страны и тихо ползли вперед без цели и желаний, застыв в тупом равнодушии.
Мишенька проезжал уже мимо крайней избенки села Безотрадного и вдруг остановил лошадь. Он увидел, что какая-то тень отделилась от завалинки и заковыляла к нему навстречу. Очевидно, его кто-то поджидал.
— Михайло Семеныч! — услышал он и тут же увидел прямо пред собою худосочное и покрытое струпьями лицо мирского пастуха Хрисанки.
Хрисанка, ковыляя, подошел к дрожкам.
— Пожалейте, Михал Семеныч, наше убожество! — заговорил он хныкающим голосом. — Ваш тятенька наших лошадей загнал и штраф требует. А мир у меня 30 рублей удержать из жалованья хочет. А я чем виноват, Михал Семеныч? Я за жеребеночком ходил. Пожалейте, Михал Семеныч, наше убожество!
Хрисанка дрожал от волнения, хватался руками за свой веревочный пояс и прятал вниз глаза, в которых беспокойно металось что-то робкое и вместе с тем неодолимо гневное.
Мишенька виновато потупился.
— Право же, я ничем не могу тебе помочь. Ты сам знаешь, тятенька всем сам управляет, а я только на манер приказчика, — сказал он, желая быть хладнокровным.
— Сделайте божескую милость, Михал Семеныч!
Хрисанка внезапно упал на колени.
— Ну, чего просишь? Сам знаешь, я ничем помочь не могу! Разве я хозяин в доме? Я пес приблудный в доме, а не хозяин! — вдруг выкрикнул он раздраженно.
Хрисанка потянулся к ногам Мишеньки.
— Пожалейте наше убожество!
Он захныкал и так жалобно, что это окончательно рассердило Мишеньку.
— Отстань! — сердито крикнул он. — Сам знаешь, я в доме хуже последнего пса!
Он сердито ударил вожжою. Лошадь рванулась вперед.
— Ужо попомните меня, людорезы! — услышал Мишенька за своею спиною вопль Хрисанки, и этот крик ударил его точно кнутом. Мишенька покраснел, как от пощечины.
«А я-то тут при чем, а я-то тут при чем!» думал он и в припадке злобы настегивал лошадь. Лошадь помчалась стрелою. Через несколько минут Мишенька был уже в усадьбе. Он пошел к себе в комнату, расстроенный и рассерженный, и в коридорчике встретил дяденьку Геронтия. Тот был пьян и слегка покачивался на ногах; Геронтий Иваныч вместе с ним прошел в его комнату.
— А я, — сообщил он племяннику, — самого за тебя во как разнес! И поощрение за это кулаком по шее получил! Орден! Орден с синяками и ссадинами для ношения на затылке!
Геронтий Иваныч неистово засмеялся, тряся головою. Затем он заходил, шлепая туфлями, по комнате и задекламировал вполголоса, совсем как безумный:
— О, Ирод Идумеянин, доколе ты будешь нас терзать и драть с народа шкуру! Опомнися, и суток, быть может, не пройдет, как Вельзевул копьем тебя пронзит, над головой своею помотает и в ад забросит, в пекло, на уголья!
Геронтий Иваныч засмеялся беззвучным смехом, поперхнулся, забрызгал слюнями и закашлялся.
— Ох, Мишенька, — говорил он в промежутках между удушливым кашлем, — все мы в аду будем, все туда пойдем! Много на нас крови лежит! Ох, как много!
— У-у-у! — вдруг заухало у него в груди, будто там заплакал ребенок.
Мишенька молча разделся, лёг в постель и, уткнувшись головой в подушки, расплакался.
— Дяденька, оставьте вы меня одного, ради Господа, — простонал он. — Тяжко мне до того, что хошь в петлю лезь, а тут еще вы пугаете! Ох, дядя, дядя!
Геронтий Иваныч не слышал его и вновь заходил по комнате, нашёптывая:
— Страданий не пугайся, человече, страданьями очистишь сердце от греха, страданьями себе блаженство купишь. На адовом огне…
Мишенька опять простонал:
— Дяденька! Ради Господа!
Тот покачал головой, погрозил пальцем и вышел, нашёптывая:
— Отныне разум смерти миром правит, но будет день и разум смерти заменит разум жизни…
Мишенька остался один. Но скоро в его дверь постучали. Он приподнял голову. Его лицо выражало страдание.
— Кто там?
— Это я, Мишенька, — услышал он голос Прасковьи Степановны. — Не хочешь ли, Мишенька, биточков с крутыми яичками или варенцов?
— Не хочу, маменька.
— Покушай, родненький, а то силки в тельце не будет! Покушай хоть грибков соленых со сметанкой! А?
— Не хочу я, маменька, не хочу. Господи, оставьте вы меня одного! Маменька, не мучайте вы меня своей пищей!
Мишенька слышал, как старушка вздохнула около его двери, постояла, пошептала какую-то молитву, вероятно, ему на сон грядущий, и ушла, тихохонько ступая.
Вот всегда так, — думал, между тем, Мишенька, — тятенька меня обижает, а я — маменьку. Круговой порукой. А за что? Ведь она одна только и любит меня, да разве вот еще сестра Варюша. Господа надо мной смеются, мужики людорезом зовут, а тятенька пилит за все про все!" Он вздохнул и вспомнил, что не помолился на ночь Богу. Тогда он встал с постели, опустился на колени и зашептал было молитву. Но вдруг улыбнулся. «А ведь я могу выгородить безотраднинских мужиков, — внезапно пришло ему в голову. — Скажу тятеньке, что я потихоньку от него сдал им наши озими для пастбища. Сдал, дескать, а деньги прогулял. Профершпилил! С девочкою, с бабочкою, с водочкой, с приправочкой! Вот и вся недолга! Завтра непременно так сделаю!» Он беззвучно засмеялся, наскоро прочитал «Отче» и лег в постель. Но снова и так же внезапно вскочил и сел на постели. Неожиданно ему вспомнился вопль Хрисанки: «Ужо попомните меня, людорезы», и ему пришло в голову: «А что, если Хрисанка подожжёт наше гумно? Красный петух — в селе первая месть!» Он стал торопливо одеваться, намереваясь пройти на гумно. Теперь там наставлен из разных кладей целый городок, и он ни за что не позволит пустить Божий дар дымом. Каждое зернышко было при нем брошено в землю и имело в его глазах особую ценность. Ценность человеческого труда. Он оделся и вышел на двор. На дворе было темно и неприветливо. Косматые тучи все так же шли по небу, безнадежно и хмуро. Ветер уныло шелестел опадающей листвой сада и шептался в щетинившемся у изгороди бурьяне, точно произносил какие-то заклинания. Мишенька двинулся в полутьме к гумну. Трещотка ночного караульщика слышалась в противоположном от гумна конце усадьбы, и Мишенька с раздражением подумал о караульщике: «А наше чучело огородное колодезь с водою сторожит! Смотрите, около него вышагивает!»
Мишенька двинулся было в путь, но на полдороге к гумну внезапно остановился, побледнел, как полотно, и побежал к гумну, что было духу, позабыв даже крикнуть о помощи. Дело в том, что он увидел, как вспыхнул верх маленькой скирды, приставленной к громадной клади. Какая-то тень метнулась в то же время от скирды к канаве, за которой щетинились поросли лозняка. «Это Хрисанка подлец, это беспременно Хрисанка! — думал Мишенька, еле переводя дух. — Это он Божий дар дымом хотел пустить, людской пот пеплом сделать!» Мишенька прибежал на гумно вовремя. Накануне упал дождик и солома разгоралась плохо. Мишенька в несколько минут прекратил пожар, только опалив кое-где руки. Он сбросил со скирды загоревшиеся снопы, затоптал их ногами и замял руками. Потом он огляделся. И тогда его внимание при-влекли поросли лозняка, топорщившиеся за канавой. В одном месте ветки лозняка качались сильнее, точно кто-то проходил там, раздвигая кусты. «Это Хрисанка, — подумал Мишенька, — это беспременно Хрисанка» и бегом пустился к кустикам, не отдавая себе отчета, точно подчиняясь кому-то, толкнувшему его в эту дикую погоню. Ветки закачались впереди сильнее; очевидно, Хрисанка услышал погоню и наддал ходу. Мишенька тоже поспешнее устремился вперёд, не чувствуя боли от ожогов и весь полный желанием нагнать, непременно нагнать того убегающего, будто в этом были сосредоточены цели всей его жизни. Его сердце колотилось. Наконец он увидел Хрисанку и закричал:
— Стой! Не уйдешь!
Хрисанка заковылял, как заяц. Ветки лозняка захлестали лицо Мишеньки. Он уже слышал тяжелое дыхание Хрисанки.
— Стой! Не ушел! — выкрикнул он дико, испытывая почти блаженство от этого слова. — Не ушел!
Он ухватил Хрисанку за шиворот и потянул его к себе.
Хрисанка повернул к нему вполоборота покрытое струпьями лицо. Он был бледен; его тонкие с белым налетом губы дрожали, а его с расширенными зрачками глаза выражали безумный ужас. Мишенька еще раз рванул его к себе и внезапно почувствовал удовольствие, как охотник, затравивший зверя.
Хрисанка забился под его сильной рукой, как заяц, а в Мишеньке внезапно будто все порвалось. От прикосновения ли к телу человеческому, или от чего другого, но в нем словно кто-то воскрес новый и властный. И все его существо в негодовании к себе вскрикнуло: «Какая гадость! Зачем это я его!» Быстрым движением он разжал руки. В то же самое время Хрисанка весь изогнулся ужом и, выхватив что-то из кармана, ударил Мишеньку в живот. Мишенька развел руки и, точно спотыкнувшись, сел па траву. Хрисанка исчез в темных кустах, но Мишенька долго слышал еще его тяжелое, как у загнанного волка, дыхание и сидел на траве, ничего не понимая. Наконец он почувствовал в животе нестерпимую резь, увидел на своей рубахе темные, тёплые пятна и догадался, что Хрисанка ударил его ножом. Он собрал все свои силы, приподнялся с земли и пустился к усадьбе бегом, придерживая руками живот, весь полный тоски и смятения. На него напал ужас. В его ушах стоял шум, точно где-то недалеко прорвало плотину. У самых ворот усадьбы он упал, точно по его ногам ударили дубинкой. Он пробовал встать и не мог. Его обдало холодом и он крикнул:
— Братцы! Смертушка моя!
Но его никто не слышал. Усадьба, казалось, спала; даже трещотка ночного караульщика не трещала больше у колодца. Мишеньке стало страшно. Режущая боль в животе точно палила огнем ею внутренности, а спине было холодно. Подогнув колени под самый живот, он крикнул снова:
— Ох, смертушка моя!
На этот раз караулщик услышал крик и побежал на зов. Он увидел валявшегося в корчах у ворот Мишеньку, услышал его стоны, пощупал его окровавленный живот и побежал на двор.
Через минуту он поднял на ноги всех рабочих.
— Мишеньку безотраднинские мужики из-за лошадей порешили!
Караульщик побежал к дому. В доме было темно, все спали; только из окна боковушки выбивал еще свет. Караульщик подбежал к окну. Геронтий Иваныч ходил из угла в угол, пил водку, шептал и жестикулировал. Видимо, он был ПЬЯН совершенно. Караульщик постучал ему в окошко.
— Геронтий Иваныч, Мишеньку безотраднинские мужики из-за лошадей порешили.
Но Геронтий Иваныч ничего не слышал, ничего не видел и дико нашёптывал:
— Настанет час, и дети Вельзевула пойдут на снедь червям. И черви съедят тщеславие и сребролюбие, и пьянство, и обжорство, и все, чем люди ныне живы!..
Источник текста: Сборник «Степные волки: Двадцать рассказов» 2-е издание. 1908 г.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.