Мир как воля и представление (Шопенгауэр; Айхенвальд)/Том II/Глава XXX

Полное собрание сочинений
автор Артур Шопенгауэр
Источник: Артур Шопенгауэр. Полное собрание сочинений. — М., 1910. — Т. II. — С. 376—386.

[376]
ГЛАВА XXX[1].
О чистом субъекте познания.

Для того чтобы воспринять какую-нибудь идею, для того чтобы она вошла в наше сознание, в нас должна произойти известная перемена, которую можно рассматривать и как некий акт самоотрицания, ибо она состоит в том, что сознание вдруг совершенно отворачивается от собственной воли, т. е. совсем упускает из виду доверенный ему драгоценный залог и начинает смотреть на вещи так, как если бы они никогда и нисколько не могли касаться воли. Только в силу подобной перемены наше [377]познание делается чистым зеркалом объективной сущности вещей. В основе всякого художественного произведения должно лежать, как его источник, обусловленное таким образом познание. Потребная для этого перемена в субъекте не может исходить от воли, потому что она состоит именно в элиминации всякого воления, — т. е. она не может быть актом произвола, не может зависеть от нашего вкуса и выбора. Напротив, она вытекает исключительно из временного перевеса, который получает интеллект над волей, или, говоря физиологически, из сильного возбуждения интуитивной деятельности мозга без всякого возбуждения склонностей или аффектов. Чтобы точнее разъяснить это, напомню, что наше сознание имеет две стороны: отчасти оно представляет собою сознание нашего собственного я, которым служит воля; отчасти же оно — сознание других вещей, и как такое — оно прежде всего — интуитивное познание внешнего мира, постижение объектов. И вот, чем больше выступает какая-нибудь одна из этих сторон цельного познания, тем дальше отходит другая. Вот почему сознание других вещей, т. е. интуитивное познание, тем совершеннее, т. е. тем объективнее, чем меньше мы сознаем при этом собственное я. Здесь действительно происходит некоторый антагонизм: чем более мы сознаем объект, тем менее сознается нами субъект; и наоборот, чем больше овладевает сознанием субъект, тем слабее и несовершеннее становится наша интуиция внешнего мира. Состояние, необходимое для чистой объективности воззрения, требует отчасти постоянных условий, отчасти временных: первые, это — совершенство мозга и благоприятная для его деятельности физиологическая структура вообще; вторые же условия нужны постольку, поскольку названному состоянию благоприятствует все, что повышает напряженность и восприимчивость мозговой нервной системы, — но без возбуждения какой бы то ни было страсти. Не надо думать при этом о спиртных напитках или опиуме: нет, к таким условиям скорее относятся ночь, проведенная в спокойном сне, холодное купанье и все то, что, успокаивая кровообращение и страстность, придает мозговой деятельности непринужденный перевес над волей. Эти нормальные средства к возбуждению нервно-мозговой деятельности лучше всего содействуют — конечно, тем успешнее, чем развитее и энергичнее мозг вообще, — все большему и большему обособлению объекта от субъекта и, наконец, вызывают то состояние чистой объективности воззрения, которое само собой элиминирует волю из сознания и в котором все вещи стоят перед нами с особенной ясностью и отчетливостью, так что мы знаем почти только [378]о них и почти ничего не знаем о себе; словом, все наше сознание тогда не представляет собою почти ничего, кроме среды, через которую созерцаемый объект проникает в мир как представление. Таким образом, до чистого, безвольного познания дело доходит тогда, когда сознание других вещей поднимается до такой высокой степени, что сознание собственного я исчезает. Ибо лишь тогда мир воспринимается чисто-объективно, когда мы перестаем сознавать, что принадлежим к нему; и все вещи кажутся нам тем прекраснее, чем больше мы сознаем только их и чем меньше мы сознаем самих себя. А так как всяческое страдание вытекает из воли, которая составляет наше действительное я, то, вместе с ослаблением этой стороны сознания, одновременно уничтожается и всякая возможность страдания, отчего состояние чисто-объективной интуиции глубоко блаженно; поэтому я и признал в нем один из двух элементов эстетического наслаждения. Но как только сознание собственного я, или субъективности, т. е. воля, снова получает перевес, сейчас же возникает и соответственная степень недовольства или тревоги: первое возникает потому, что мы опять начинаем чувствовать свою телесность (организм, который сам по себе — воля); последнее возникает потому, что воля, уже в духовном отношении, снова наполняет сознание желаниями, аффектами, страстями, заботами. Ибо воля, как принцип субъективности, всюду является противоположностью и даже антагонистом познания. Величайшая концентрация субъективности состоит в собственно-волевом акте, в котором поэтому и дано нам самое ясное сознание нашего я. Все другие возбуждения воли составляют лишь приготовления к нему: он сам представляет для субъективности то, что̀ для электрического аппарата — появление искры. Всякое физическое ощущение, это — в сущности возбуждение воли, и при этом чаще возбуждение noluntatis, чем voluntatis. Возбуждение последней духовными средствами, это — то, которое возникает в силу мотивов; здесь таким образом самой объективностью пробуждается и приводится в действие субъективность. Это бывает тогда, когда тот или другой объект воспринимается нами уже не чисто-объективно, т. е. не бескорыстно, а возбуждает у нас, косвенно или непосредственно, вожделение или отвращение, — хотя бы только путем воспоминания; ибо в таком случае этот объект действует на нас уже как мотив, в самом широком смысле этого слова.

Замечу при этом, что хотя отвлеченное мышление и чтение, которые связаны со словами, в широком смысле тоже относятся к сознанию других вещей, т. е. к объективному занятию духа, [379]но относятся лишь косвенно, — именно, через посредство понятий; а самые понятия — это искусственный продукт разума и уже потому одному являются делом преднамеренности. Да и при всяком отвлеченном занятии ума воля служит руководителем, который, согласно своим видам, сообщает этому занятию известное направление и сосредоточивает на чем-нибудь одном внимание субъекта; вот почему такие занятия всегда связаны с некоторым напряжением, — а оно предполагает деятельность воли. Итак, при этой форме умственной работы нет места для той полной объективности сознания, которая обусловливает и сопровождает эстетическое восприятие, т. е. познание идей.

В силу сказанного, чистая объективность созерцания, благодаря которой познается уже не отдельная вещь как такая, а идея всего ее рода, — эта объективность обусловлена тем, что мы сознаем уже не самих себя, а только созерцаемые предметы, — т. е. собственное сознание остается у нас лишь в качестве носителя объективного существования этих предметов. То, что затрудняет наступление этого состояния и потому делает его редким, заключается в следующем: в нем акциденция (интеллект) как бы берет верх над субстанцией (волей) и подавляет ее, хотя бы лишь на короткое время. В этом и состоит аналогия и даже родство указанного состояния с тем отрицанием воли, о котором я говорю в следующей книге. Хотя познание, как я показал в предыдущей книге, выросло из воли и имеет свои корни в проявлении последней, т. е. в организме, тем не менее как раз она, воля, и лишает его чистоты, подобно тому как пламя затемняется своим горючим материалом и его дымом. В этом — причина того, что чисто-объективную сущность вещей, проникающие их идеи, мы можем воспринимать лишь тогда, когда мы сами ничем в них не заинтересованы, т. е. когда эти вещи не находятся ни в каком отношении к нашей воле. А отсюда уже вытекает и то, что идеи существ легче постигаются нами из художественных произведений, чем из действительности. Ибо то, что мы созерцаем только на картине или в поэтическом творении, стоит вне всякой возможности какого бы то ни было отношения к нашей воле, так как уже по самому характеру своему оно существует только для познания и непосредственно обращается только к нему. Наоборот, восприятие идей из действительности до некоторой степени предполагает отвлечение от собственной воли, возвышение над ее интересами, которое требует особой центробежной силы интеллекта. А последняя, в своей высокой степени и с некоторой продолжительностью, является достоянием одного [380]только гения: ведь в том и заключается гениальность, когда человеку дана большая мера познавательной силы, чем это необходимо для служения какой бы то ни было индивидуальной воле; и вот, избыток интеллекта освобождается, и, благодаря ему, гениальная личность воспринимает мир без всякого отношения к своей воле. Таким образом, если художественное произведение столь облегчает для нас восприятие идей, в котором и состоит эстетическое наслаждение, то это объясняется не только тем, что искусство, выдвигая существенное и отбрасывая несущественное, показывает нам вещи в более ясном и характерном свете, но в равной мере и тем, что полное безмолвие воли, необходимое для чисто-объективного восприятия сущности вещей, вернее всего достигается в том случае, когда объект созерцания лежит совсем вне области таких вещей, которые могут иметь какое-нибудь отношение к воле, — когда он, другими словами, представляет собою не что-либо реальное, а только образ. Это относится к произведениям не только изобразительного искусства, но точно также и к поэзии: и ее действие на нас обусловливается бескорыстным, безвольным и оттого чисто-объективным восприятием. Именно последнее делает в наших глазах созерцаемый предмет живописным, а событие реальной жизни — поэтическим, ибо только оно распростирает над вещами действительного мира то волшебное сияние, которое в чувственно созерцаемых предметах мы называем красотою, а в предметах, созерцаемых только в воображении, — поэзией. Когда поэты воспевают ясное утро, чудный вечер, тихую лунную ночь и т. п., то, неведомо для них, истинным предметом их восторга и песнопений служит чистый субъект познания, который пробуждается этими красотами природы и появление которого спугивает волю из сознания, отчего и наступает тот глубокий душевный покой, какого иным путем в мире достигнуть нельзя. Иначе как могли бы производить на нас столь благодатное и чарующее впечатление, например, следующие стихи:

Nox erat, et coelo fulgebat luna sereno
Inter minora sidera?

Далее, так как новизна и совершенная неизведанность предметов благоприятствует их бескорыстному, чисто-объективному восприятию, то этим и объясняется, почему на чужестранца или обыкновенного туриста производят впечатление живописности или поэтичности такие предметы, которые не способны оказывать подобного же действия на коренных жителей; так, например, на иных людей вид совсем незнакомого города часто производит [381]удивительно-приятное впечатление, которого он совсем не вызывает в постоянных жителях его, ибо впечатление это имеет свой источник в том, что временный путник, не находясь ни в каких отношениях к данному городу и его обитателям, созерцает его вполне объективно. На этом отчасти и основывается то наслаждение, с каким связаны путешествия. Здесь же, по-видимому, лежит объяснение и того приема, посредством которого авторы повествовательных или драматических произведений думают усилить впечатление тем, что переносят место действия в отдаленные времена и страны, — из Германии в Италию и Испанию, из Италии в Германию, Польшу и даже Голландию.

Если совершенно объективное, очищенное от всякого воления, интуитивное восприятие является условием эстетического наслаждения, то тем в большей степени является оно условием эстетического творчества. Всякая хорошая картина, всякое истинно-поэтическое творение носят на себе отпечаток описанного настроения духа. Ибо только то, что вытекает из интуиции, и притом интуиции чисто-объективной, или что непосредственно ею вызывается, — только это содержит в себе живой зародыш, из которого могут вырасти оригинальные и истинные творения, — и не только в изобразительных искусствах, но и в поэзии и даже в философии. Punctum saliens каждого прекрасного создания, каждой великой и глубокой мысли, это — чисто-объективная интуиция. Но последняя непременно обусловливается полным безмолвием воли, которое обращает всего человека в чистый субъект познания. Прирожденным задатком к преобладанию такого состояния и является гениальность.

С исчезновением воли из сознания наступает, собственно, конец и для индивидуальности с ее скорбями и нуждой. Поэтому, остающийся тогда чистый субъект познания я и описал как вечное мировое око, которое, хотя и с весьма различной степенью ясности, смотрит изо всех живых существ, чуждое их возникновению и уничтожению, и таким образом, тождественное самому себе, вечное и неизменное, является носителем мира пребывающих идей, т. е. адекватной объектности воли, — между тем как индивидуальный и из этой воли проистекающей индивидуальностью омраченный в своем познании субъект имеет своими объектами только отдельные вещи и преходит, как они. В указанном здесь смысле всякому человеку можно приписать двоякое существование. Как воля и потому как индивидуум, он есть лишь нечто одно и исключительно это одно, — что и дает ему вдоволь труда и страданий. Как существо, которого представления [382]строго-объективны, он — чистый субъект познания, в сознании которого объективный мир только и имеет свое бытие; и как такой, он есть все вещи, поскольку он их созерцает, и в нем их бытие свободно от тягости и страданий. Это — его бытие, поскольку оно существует в его представлении: но там оно без воли. Поскольку же оно — воля, оно в нем не существует. Благо каждому в том состоянии, когда он есть все вещи; горе ему, когда он есть что-нибудь исключительно одно!

Всякое состояние, всякий человек, всякая сцена жизни, стоит им только сделаться предметом чисто-объективного восприятия, темой живописи или поэзии, явятся нам в интересном, отрадном и завидном свете; но если бы мы сами оказались таким человеком, если бы мы сами реально пережили такое состояние, то очень может быть, что мы охотно послали бы всю эту прекрасную в искусстве ситуацию — к дьяволу. Оттого и говорит Гете:

То, что в жизни досаждает,
Нас в картине восхищает.

В годы моей юности я пережил такой период, когда усердно пытался смотреть на себя и свои поступки со стороны и изображать их перед собою как нечто художественное, — вероятно, для того, чтобы доставить себе наслаждение.

Так как приведенное соображение до меня никем еще не было высказано, то я в разъяснение его сделаю несколько замечаний психологического характера.

При непосредственном созерцании мира и жизни мы обыкновенно рассматриваем вещи только в их взаимоотношениях, т. е. в их относительном, а не абсолютном существе и бытии. Мы смотрим, например, на дома, корабли, машины и т. п. с мыслью об их назначении и пригодности для него; на людей мы смотрим с мыслью об их отношении к нам, если только последнее существует, а затем начинаем думать об их отношении друг к другу: об их теперешней жизни и деятельности, об их общественном положении и занятии, — обсуждая при этом их способности, и т. д. В этом разборе отношений можно остановиться когда угодно и можно дойти до самых отдаленных звеньев образуемой ими цепи: он от этого выиграет в точности и широте, но ценность его и характер останутся те же. Это будет все то же изучение вещей в их отношениях и даже посредством них, т. е. по закону основания. Такому способу изучать мир обыкновенно отдается в продолжение большей части своей жизни всякий человек: я думаю даже, что большинство [383]людей вовсе и неспособны на иное отношение к миру. Когда же в виде исключения нам случается испытать мгновенный подъем интенсивности нашего созерцательного интеллекта, то мы сейчас же видим вещи совсем другими глазами, потому что мы воспринимаем их теперь уже не в их отношениях, а такими, каковы они сами по себе, и внезапно, кроме их относительного бытия, постигаем и их бытие абсолютное. Всякая отдельная вещь сейчас же заступает перед нами весь свой род, и оттого мы воспринимаем теперь в существах то общее, что их проникает.

То, что мы познаем таким образом, это — идеи вещей, а из них говорит нам мудрость более высокая, чем та, которая знает одни только отношения. И мы сами выходим тогда из области отношений и делаемся чистым субъектом познания. Вызывать в нас подобное исключительное состояние могут лишь внутренние физиологические процессы, которые очищают и повышают деятельность мозга до такой степени, что возникает этот неожиданный прилив ее. С внешней стороны, такое состояние обусловливается тем, что мы остаемся совершенно безучастны к созерцаемой сцене, далеки от нее и во всяком случае не принимаем в ней деятельного участия.

Для того чтобы убедиться, что чисто-объективное и поэтому правильное восприятие вещей возможно лишь тогда, когда мы созерцаем их без всякого личного участия, т. е. при совершенном безмолвии воли, — припомним, как сильно всякий аффект или страсть туманит и искажает познание и как всякая симпатия и антипатия коверкает, окрашивает и портит, не говорю уже — наше суждение, но даже и первоначальное восприятие предметов. Вспомните, в каком радужном свете, с какой улыбкой смотрит на нас природа, когда мы осчастливлены какой-нибудь радостной вестью; вспомните, как мрачна и уныла эта самая природа, когда нас угнетает скорбь; вспомните, как даже бездушные вещи принимают в наших глазах ужасный облик, если они являются орудием какого-нибудь страшного для нас события, — например, эшафот, крепость, в которую меня привезли, ящик с хирургическими инструментами, экипаж, который должен увезти мою возлюбленную и т. п.; даже числа, буквы, печати — все это может смотреть на нас зловещими глазами и производит впечатление каких-то ужасных чудовищ. Наоборот, люди и вещи, которые должны служить осуществлению наших желаний, сейчас же принимают для нас милый и привлекательный вид, — например, горбатая старуха с любовным письмом, жид с червонцами, [384]веревочная лестница для побега и т. д. Как здесь, при наличности ясно выраженной любви или отвращения, слишком очевидно то искажение, какое воля производит в представлении, так, в меньшей степени, замечается оно и при восприятии всякого предмета, имеющего хотя бы отдаленное отношение к нашей воле, т. е. к нашим симпатиям или антипатиям. Лишь тогда, когда воля со своими интересами покидает сознание и интеллект начинает свободно следовать своим собственным законам и как чистый субъект отражает в себе объективный мир, при этом, без толчка со стороны желаний, по собственному почину достигая однако крайней напряженности и энергии, — лишь тогда формы и краски вещей являются в своем настоящем и полном значении: таким образом, только подобное восприятие может одно служить источником истинных произведений искусства, которых неизменная ценность и никогда не замирающий успех вытекают именно из того, что они одни представляют чисто-объективное в мире — то объективное, что лежит в основе различных субъективных и потому искаженных воззрений, как нечто общее им всем, как единственно-незыблемое, и что просвечивает сквозь них как общая тема всех этих субъективных вариаций. Ибо несомненно, что расстилающаяся перед нашими глазами природа в разных головах представляется весьма различно, и какою всякий ее видит, лишь такой и может он воспроизводить ее, — будь то кистью или резцом, в словах ли или мимикой на сцене. Только объективность делает художника; сама же она возможна лишь благодаря тому, что интеллект, отрешенный от своего корня, воли, отдается свободному парению, но в то же время проявляет в высшей степени энергичную деятельность.

Юноше, которого интуитивный ум еще свеж и энергичен, природа часто представляется с совершенной объективностью и поэтому во всей своей красоте. Но отраду подобного зрелища иногда омрачает для него скорбная мысль, что все эти лежащие перед его глазами прекрасные вещи не находятся однако ни в каком личном отношении к нему, в силу которого они могли бы представлять для него интерес и наслаждение: он ведь думает, что его жизнь сложится в виде какого-то интересного романа. «Вот за этой нависшей скалой должна бы поджидать меня на прекрасных конях толпа друзей; у этого водопада хорошо бы отдыхать с моей возлюбленной; это прекрасно освещенное здание, наверно, ее жилище, и это обвитое плющом окно должно бы быть окно ее комнаты, — но этот прекрасный мир для меня — пустыня» и т. д. Подобные меланхолические грезы юности, собственно, заключают в себе [385]некоторое внутренне-противоречивое требование. В самом деле: красота, которой осенены все эти предметы, зиждется именно на чистой объективности, т. е. бескорыстии их созерцания, и поэтому она сейчас же исчезла бы, лишь только они, как об этом страстно тоскует юноша, получили бы какое-нибудь отношение к его собственной воле, — и вместе с нею испарилось бы все их очарование, которое ныне доставляет ему такую радость, хотя и с некоторой примесью грусти. То же относится, впрочем, ко всякому возрасту и ко всякой вещи: красота ландшафта, которая приводит нас в восхищение, исчезла бы для нас, если бы мы находились к нему в каких-нибудь личных отношениях, которые бы мы постоянно сознавали и помнили. Все прекрасно лишь до тех пор, покуда не касается нас. (Я говорю здесь не о страсти и влюбленности, а об эстетическом наслаждении). Жизнь никогда не прекрасна: прекрасны только образы жизни — именно, в преображающем зеркале искусства или поэзии, — особенно в юности, когда мы еще жизни не знаем. И не один юноша обрел бы себе великое успокоение, если бы его можно было убедить в этой истине.

Почему вид луны производит на нас такое благодатное, умиротворяющее и возвышающее впечатление? Потому, что луна — предмет созерцания, а не воли:

Die Sterne, die begehrt man nicht,
Man freut sich ihrer Pracht[2] (Гете).

Далее, она возвышенна, т. е. настраивает нас на возвышенный лад, ибо свободная от всяких отношений к нам, вечно чуждая земных тревог, она плывет по горизонту и видит все, хотя ни в чем не принимает участия. Вот почему при взгляде на нее исчезает из сознания воля со своей вечной нуждой, и остается оно исключительно познающим. Быть может, к этому присоединяется еще чувство того, что созерцание луны разделяют с нами миллионы людей, которых индивидуальные особенности и отличия исчезают в нем, так что в нем, этом созерцании, они все представляют одно; это бесспорно усиливает впечатление возвышенного. Наконец, последнее споспешествуетея и тем, что луна светит, но не греет; несомненно, в этом лежит причина того, что ее назвали целомудренной и отождествили с Дианой. Все это благодатное воздействие луны на дух мало-помалу делает ее другом нашего сердца, чем никогда не станет солнце, которому, [386] как безмерно щедрому благодетелю, мы даже не в силах смотреть в лицо.

К тому, что я сказал в § 38 первого тома об эстетическом наслаждении, какое доставляют свет, отражение лучей и цвета, я прибавлю еще следующее замечание. То совершенно непосредственное, чуждое мысли, но чуждое и имени, наслаждение, какое вызывают в нас цвета, которых впечатление усиливается от металлического блеска, а еще более от прозрачности, — например, в цветных окнах, или, еще более, в облаках и их отражении при заходе солнца, — это наслаждение в конечном счете зиждется на том, что здесь самым легким образом, почти в силу физической необходимости, все наше существо отдается познанию, тогда как воля остается ничем невозбуждена; и оттого мы приходим в состояние чистого познания, хотя последнее и заключается здесь преимущественно в простом ощущении воздействий на ретину, которое однако, будучи само по себе вполне свободно от страдания или удовольствия, протекает без непосредственного возбуждения воли, т. е. принадлежит к области чистого познания.


Примечания

править
  1. Эта глава находится в связи с §§ 33 и 34 первого тома.
  2. Звезды, — их не вожделеют, мы радуемся их красе.