Интеллект, который до сих пор рассматривался нами в его первоначальном и естественном состоянии подчиненности воле, в третьей книге является перед нами таким, каков он бывает, когда освободится от этого подчинения; но при этом сейчас же следует заметить, что здесь идет речь не о продолжительном отпуске, а только о коротком отдыхе, о мимолетном, в виде исключения даруемом освобождении от службы воле. Так как я с достаточной подробностью говорил об этом в первом томе, то здесь мне остается сделать лишь несколько дополнительных замечаний.
Как я выяснил там, в § 33, интеллект, находящийся на службе у воли, т. е. занятый своей естественной функцией, познает, собственно говоря, одни только отношения вещей: именно, прежде всего их отношения к той воле, которой принадлежит он сам, — в силу чего они становятся мотивами для последней; а затем, в интересах законченности этого знания, — и отношения вещей между собою. Это последнее знание получает некоторую широту и значительность только в человеческом интеллекте; а в интеллекте животном, даже там, где он достигает серьезного развития, оно, это знание, имеет очень тесные границы. Очевидно, на службе у воли, можно лишь косвенно познавать те отношения, какие вещи имеют одна к другой. Такое познание составляет поэтому переход к познанию чисто-объективному, от воли совершенно независимому: первое познание научно, между тем как это объективное познание художественно. Если мы непосредственно воспринимаем много разнообразных отношений какого-нибудь объекта, то из них все явственнее и явственнее выступает истинная сущность последнего, постепенно созидаясь из одних только отношений, хотя сама по себе она от них совершенно разнится. При таком способе восприятия вещей зависимость интеллекта от воли одновременно становится все косвеннее и слабее. Если интеллект достаточно силен для того, чтобы взять перевес над волей и совсем упустить из виду отношения вещей к ней, для того чтобы вместо них воспринять проходящую через все отношения чисто-объективную сущность какого-нибудь данного явления, то вместе со службой воле он покидает и восприятие одних только отношений, а потому, собственно говоря, — и восприятие всякой отдельной вещи как такой. Он тогда парит свободно и уже не принадлежит никакой воле; в отдельной вещи познает он только ее существенное ядро и оттого весь род ее; следовательно, его объектом являются теперь идеи, в моем смысле, который совпадает с первоначальным, платоновским смыслом этого столь грубо злоупотребляемого слова, — иначе говоря, его объектом являются теперь пребывающие, неизменные, от временного бытия отдельных вещей независимые формы, species rerum, которые собственно и составляют чисто-объективный момент явлений. Постигнутая таким образом идея еще не есть, правда, сама сущность вещи в себе, — потому что она, эта идея, возникла из познания одних только отношений, но все же, как результат суммы всех отношений, она представляет собою истинный характер вещи, а следовательно, — и полное выражение названной сущности, воспринимаемой воззрением как объект и познаваемой не в отношении к какой-нибудь индивидуальной воле, а так, как она сказывается сама собою, чем и определяет все те свои отношения, которые до тех пор только одни и познавались. Идея — центральный пункт всех этих отношений и, вследствие этого, полное и совершенное явление, или, как я выразился в тексте, адекватная объектность воли на этой ступени ее проявления. Даже форма и цвет, которые в интуитивном постижении идеи составляют непосредственный момент, — даже они в сущности относятся еще не к ней, а составляют лишь средство для ее выражения, потому что, строго говоря, пространство ей столь же чуждо, как и время. В этом смысле сказал уже неоплатоник Олимпиодор в своем комментарии к Платонову Алкивиаду (Крейцеровское издание Прокла и Олимпиодора, т. 2, стр. 82): το ειδος μεταδεδωκε μεν της μορφης τῃ ὑλῃ· αμερες δε ον μετελαβεν εξ αυτης του διαστατου, — т. е. идея, сама по себе непротяженная, хотя и сообщила материи форму, но лишь от нее заимствовала непротяженность. — Таким образом, идеи раскрывают еще не внутреннюю сущность, а только объективный характер вещей, т. е. все еще только явление, и даже этот характер был бы нам непонятен, если бы внутренняя сущность вещей не была нам известна, по крайней мере, в виде смутного чувства, — из другого источника. Самая эта внутренняя сущность не может быть понята из идей и вообще путем какого бы то ни было чисто-объективного знания; поэтому она навеки оставалась бы тайной для нас, если бы мы не имели доступа к ней с совершенно другой стороны. Только потому, что всякое познающее существо есть одновременно и индивидуум, а через этой часть природы, — только потому для него и открыт доступ в недра последней: доступ этот находится в самосознании человека, где сокровенное ядро природы вещает о себе наиболее непосредственным образом и, как мы видели, оказывается волей.
То, что, рассматриваемое как чисто-объективный образ, чистая форма и потому как нечто стоящее вне времени, как и вне всех отношений, есть платонова идея, — это самое, взятое эмпирически и во времени, есть species или род: последний таким образом представляет собою эмпирический коррелят идеи. Идея, в сущности, вечна, род же бесконечно долог, хотя проявления его на какой-нибудь планете и могут угаснуть. Да и самые названия идеи и рода переходят одно в другое: ιδεα, ειδος, species, Art (вид). Идея — это species, но не genus; вот почему species — создания природы, между тем как genera — создания людей: они представляют собою не больше, как понятия. Species бывают naturales, но genera только logica. О поделках рук человеческих существуют не идеи, а только понятия, т. e. genera logica, а их подвидами являются species logicae. К тому, что сказано мною об этом в § 41 первого тома, я хотел бы прибавить еще, что и по Аристотелю (Меtaph.; I, 9 и XIII, 5) платоники не признавали существования идей поделок („они отрицали идеи таких вещей, как дом и кольцо“). Ср. с этим схолиаста, стр. 562, 63 берлинского издания in—4°. Далее Аристотель говорит, Metaph., XI, 3: „если существуют идеи, то существуют они в том, что дано от природы; поэтому недурно сказал Платон, что существуют роды таких вещей, которые даны от природы“; к этому схолиаст на стр. 800 делает такое примечание: „с этим согласны были и те, кто утверждал существование идей, ибо они говорили, что есть идеи не поделок, а созданий природы“. Надо заметить впрочем, что теория идей ведет свое происхождение от Пифагора, если только мы не откажем в доверии Плутарху, который указывает на это в своей книге De placitis philosophorum (l. I, с. 3).
Индивидуум имеет свои корни в роде, а время — в вечности; и как всякий индивидуум таков лишь потому, что он носит в себе сущность своего рода, так и временную продолжительность имеет он лишь потому, что он вместе с тем существует в вечности. Жизни рода я посвятил в следующей книге особую главу.
Разницу между идеей и понятием я достаточно выяснил в § 49 первого тома. Сходство же между ними основывается на следующем. Изначальное и естественное единство всякой идеи, в обусловленном чувственностью и мозгом воззрении познающего индивидуума, раздробляется на множественность отдельных вещей. Но затем рефлексией разума это единство восстановляется — однако лишь in abstracto, как понятие, universale, которое по своему объему, правда, равно идее, но облечено в совершенно другую форму, вследствие чего проигрывает в своей наглядности, а с нею — и в полной определенности. В этом смысле (но ни в каком ином) и можно было, на языке схоластиков, называть идеи universalia ante rem, а понятия universalia post rem; между теми и другими лежат отдельные вещи, познанием которых обладает и животное. Несомненно, реализм схоластиков возник вследствие смешения платоновых идей, которым бесспорно может быть приписано объективное, реальное существование, так как они одновременно являются и родами, — смешения с простыми понятиями, которым реалисты хотели придать такое существование, — чем и вызвали победоносную оппозицию номинализма.