Мир как воля и представление (Шопенгауэр; Айхенвальд)/Том I/§ 59

Полное собрание сочинений
автор Артур Шопенгауэр
Источник: Артур Шопенгауэр. Полное собрание сочинений. — М., 1910. — Т. I. — С. 334—337.

[334]
§ 59.

Теперь, когда самые общие соображения, когда исследование первых, основных и элементарных черт человеческой жизни убедили нас, что она уже по самому характеру своему не способна дарить истинное счастье, а является по существу многообразным страданием и сплошным злополучием, — теперь мы могли бы гораздо живее проникнуться этим убеждением, если бы, оставаясь больше на апостериорной почве, обратились к более определенным случаям, вызвали перед фантазией известные картины и на примерах изобразили то несказанное горе, которое представляют опыт и история, куда бы мы ни взглянули и в каком бы отношении ни изучали их. Но такая глава не имела бы конца и отвлекла бы нас от общей точки зрения, свойственной философии. Кроме того, подобное изображение можно было бы принять только за одну из тех декламаций о человеческом несчастии, какие уже звучали не раз, и обвинить его в односторонности, — в том, что оно исходит из отдельных фактов. От такого упрека и подозрения свободно наше холодное и философское, исходящее из общих принципов и априорно построенное доказательство неизбежности страданий, которые имеют свои корни в самом существе жизни. Апостериорное же подтверждение этой истины легко найти повсюду. Всякий, кто [335]пробудился от первых юношеских грез, вникнул в собственный и чужой опыт, всмотрелся в жизнь, оглянулся на историю минувших времен и своего столетия, наконец, изучил произведения великих поэтов, — тот, если только его суждения не изуродовал какой-нибудь неизгладимый предрассудок, несомненно должен признать, что наш человеческий мир — царство случайности и заблуждения, которые беспощадно распоряжаются в нем — и в крупном, и в мелочах; а рядом с ними подымают свои бичи еще и глупость и злоба, и в результате все лучшее с трудом пролагает себе путь, благородное и мудрое очень редко достигает проявления, очень редко находит себе влияние и внемлющих, между тем как нелепое и извращенное в сфере мысли, плоское и безвкусное в сфере искусства, злое и коварное в сфере поступков захватывают действительное господство, нарушаемое изредка и ненадолго; наоборот, выдающееся представляет собою в каждой области исключение, один случай из миллиона, и потому если оно выразилось в долговечном творении, то последнее, пережив ненависть своих современников, стоит одиноко, и его берегут как некий метеор, явившийся из иного миропорядка, чем царящий здесь.

Что же касается жизни отдельной личности, то история каждой жизни — это история страданий, ибо жизненный путь каждого обыкновенно представляет собою сплошной ряд крупных и мелких невзгод; правда, всякий из нас, по возможности скрывает их, зная, что другие редко отнесутся к нему с участием и состраданием, а напротив, почти всегда испытают удовольствие при мысли о бедствиях, которые их самих в данный момент пощадили; но вероятно никогда ни один человек, в конце своей жизни, если только он разумен и искренен, не пожелает еще раз пережить ее: гораздо охотнее изберет он полное небытие. Содержание всемирно-знаменитого монолога в Гамлете в сущности сводится к следующему: наше положение так горестно, что решительно надо было бы ему предпочесть совершенное небытие; и если бы самоубийство действительно сулило нам его, так что перед нами в полном смысле слова предстояла бы альтернатива «быть или не быть», то его следовало бы избрать безусловно, как в высшей степени желательное завершение (a consummation devoutly to be wish’d); но какой-то голос говорит нам, что это не так, что в этом не конец, что смерть не абсолютное уничтожение. В таком же смысле сказал еще отец истории[1] (и в этом он с тех пор едва ли был [336]опровергнут): не существовало ни одного человека, который бы не пожелал неоднократно не дожить до следующего дня; быть может, поэтому, столь часто оплакиваемая скоротечность жизни есть лучшее в ней.

Если, наконец, каждому из нас воочию показать те ужасные страдания и муки, которым во всякое время подвержена вся наша жизнь, то нас объял бы трепет; и если провести самого закоренелого оптимиста по больницам, лазаретам и камерам хирургических истязаний, по тюрьмам, застенкам, логовищам невольников, через поля битвы и места казни; если открыть перед ним все темные обители нищеты, в которых она прячется от взоров холодного любопытства, и если напоследок дать ему заглянуть в башню голода Уголино, то в конце концов и он наверное понял бы, что́ это за meilleur des mondes possibles. Да и откуда взял Данте материал для своего Ада, как не из нашего действительного мира? И тем не менее получился весьма порядочный ад. Когда же, наоборот, перед ним возникла задача изобразить небеса и их блаженство, то он оказался в неодолимом затруднении, — именно потому, что наш мир не дает материала ни для чего подобного. Вот почему Данте не оставалось ничего другого, как воспроизвести перед нами вместо наслаждений рая те поучения, которые достались ему там в удел от его прародителя, от Беатриче и разных святых. Это достаточно показывает, каков наш мир. Конечно, в человеческой жизни, как и во всяком скверном товаре, лицевая сторона покрыта мишурным блеском: изъяны всегда скрываются; напротив, то блестящее и пышное, чего каждый из нас может добиться, мы носим напоказ, и чем меньше у каждого внутренней удовлетворенности, тем больше желает он казаться счастливцем во мнении других: так далеко идет глупость, и мнение других является для всякого главной целью стремлений, хотя полное ничтожество последней видно уже из того, что почти во всех языках суетность, vanitas, первоначально означает пустоту и ничтожество.

Но, несмотря на весь этот блеск, жизненные невзгоды могут очень легко возрасти до такой степени (и это бывает ежедневно), что за смерть, которая вообще пугает больше всего, хватаются с жадностью. Но когда судьба хочет показать все свое коварство, то она может замкнуть перед страдальцем даже и это убежище, и он остается в руках озлобленных врагов, которые предают его жестоким и медленным пыткам, — и нет для него спасения. Тщетно взывает страдалец к своим богам о [337] помощи: он безжалостно принесен в жертву своей судьбе. Но эта безжалостность является только отражением его неодолимой воли, объективацией которой служит его личность. И как внешняя сила не может изменить или уничтожить этой воли, так не может какая бы то ни было чуждая власть освободить его от мучений, вытекающих из жизни, которая есть проявление этой воли. Вечно человек предоставлен самому себе, как во всяком деле, так и в главном. Напрасно творит он себе богов, для того чтобы молитвами и лестью выпросить у них то, что может сделать только сила его собственной воли. Если Ветхий Завет признал мир и человека творением Бога, то Новый Завет для своего учения о том, что спасение и искупление от горестей этого мира могут исходить только из самого мира, вынужден был обратить этого Бога в человека. Воля человека есть и будет то, от чего все для него зависит. Саниассы, мученики, святые всех вероисповеданий и наименований добровольно и охотно переносили всякие муки, ибо в этих людях отринула себя воля к жизни, и потому даже медленное разрушение ее проявления было для них отрадно. Но не буду упреждать дальнейшего изложения. Впрочем, не могу здесь удержаться от заявления, что оптимизм, если только он не бессмысленное словоизвержение таких людей, за плоскими лбами которых не обитает ничего, кроме слов, представляется мне не только нелепым, но и поистине бессовестным воззрением, горькой насмешкой над невыразимыми страданиями человечества. И пусть не думают, будто христианское вероучение благоприятствует оптимизму: наоборот, в Евангелии мир и зло употребляются почти как синонимы[2].

Примечания

править
  1. Геродот, VII, 46.
  2. Сюда относится 46 глава II тома.