Чернов В. M. В партии социалистов-революционеров: Воспоминания о восьми лидерах
СПб.: «Дмитрий Буланин», 2007.
МИНОР ОСИП СОЛОМОНОВИЧ
(1861—1932)
править
Михаил Гоц, как мы видели, по происхождению своему принадлежал к кругам промышленно-коммерческой аристократии еврейства. Ближайший его друг, Осип Соломонович Минор, принадлежал тоже к кругам еврейской аристократии, но совершенно другого рода — аристократии интеллектуальной, что тогда означало прежде всего синагогальной.
В самом деле, отец его, Соломон (Залкинд) Минор, родом из Виленщины, не знал в жизни иного назначения, кроме изучения, толкования и внедрения в умы своих соотечественников глубин иудаизма. Он был, однако, далек от консервативного догматизма и традиционализма. Все его личные связи тянулись к течению «маскилим», то есть друзей нового просвещения.
Родившись в 1826 году, он уже 12 лет от роду поставил редкий рекорд самостоятельных упражнений в штудировании и толковании диалектических загадок Талмуда. Ему удалось поступить в новооткрытое виленское раввинское училище, бывшее любимым детищем «маскилим». Окончил он его в составе первого же выпуска, и окончил так, что был оставлен при нем на кафедре Талмуда. Через шесть лет минской общине удается устроить переход его на ту же кафедру в Минск.
Одаренный чрезвычайно живым умственным темпераментом, Минор-отец успевает с успехом поработать в совершенно новой тогда области: над документами по истории еврейства Западного края. В то же время он проявляет себя и блестящим синагогальным проповедником и на русском языке. В 1869 году он удостаивается приглашения в раввины со стороны самой значительной и важной из еврейских общин — московской. Когда я просматривал вышедшие последовательно, один за другим (1875, 1877, 1889 гг.) три выпуска его речей, я живо чувствовал, как захватывающе должен был в свое время действовать его ораторский темперамент, соединенный с богатой образностью речи и стремительностью его диалектики. Все эти речи принадлежат к той счастливой и блестящей полосе его московской жизни и деятельности, которая протекала под генерал-губернаторством князя Долгорукова — сторонника принципов строгой административной закономерности по отношению к иудаизму и еврейству.
Но этот личный успех Минора имел и свою изнанку. Быть синагогальным оратором в столице значило, конечно, по необходимости откликаться и на все торжественные события в жизни особ, принадлежащих к царской фамилии. С этою щекотливою обязанностью Минор умел справляться с большим тактом. Далекий от льстивости и низкопоклонства, он умел соблюдать чувство достоинства, опирающееся на веру в правоту своего дела; он искал для еврейства не жалости и милосердия, но признания исторических заслуг иудаизма перед человечеством и соответственного к нему уважения. Основным же образцом для своей тактики он избрал заветную, с его точки зрения, историческую традицию еврейства, в силу которой оно даже в худшие времена египетского пленения не прибегало ни к сопротивлению властям, ни к восстаниям, ни к объединению с внешними врагами Египта, но свою неизменную лояльность к фараонам соблюдало до конца.
Лев Толстой, как раз в это время занятый своею проповедью «непротивления злу насилием», разглядел в проповеди Минора элементы родства со своим собственным учением и охотно избрал его в руководители по изучению как древнееврейского языка, так и учения Талмуда.
Но на беду Минора-отца, ему пришлось пережить и проверку своего «еврейского толстовства» на практике, на собственном жизненном опыте. В начале 90-х годов прежняя, сравнительно умеренная царская политика по отношению к евреям претерпела сильный крен направо, к религиозной и расовой нетерпимости. В Москве это сказалось особенно после замены на посту главы «первопрестольной» прежнего сторонника «правомерных» приемов управления князя Долгорукова отъявленным антисемитом, «дядей царевым» великим князем Сергеем Александровичем.
Новая эра в Москве была открыта внезапным массовым выдворением из Москвы около 20 тысяч евреев-ремесленников. После этой «чистки» в кругах сплотившейся вокруг великого князя антисемитской камарильи приобрел популярность лозунг, что «в православной Москве нет и не может быть места еврейской синагоге».
Началась и травля раввина. Так, Минору издевательски было объявлено, что в записи еврейских рождений и других актов гражданского состояния он не имеет права пользоваться библейским классическим начертанием еврейских имен вместо «популярных», то есть вульгарно-уличных кличек: Мошка, Ицка, Пешка и т. п. Но особенно сложные подкопы и подсиживания были пущены в ход против синагоги, для которой стараниями Минора было возведено собственное здание. Хотя оно строилось по утвержденным губернским правлением чертежам, после окончания постройки вдруг было замечено «соблазнительное» сходство между древнегреческим стилем синагогальной архитектуры, с куполом и щитом Давида, и христианскими храмами. Купол было поведено снести, но и после этого губернское правление не было удовлетворено и требовало все новых и новых перестроек. Тем временем кончился срок контракта по прежнему, наемному помещению для синагоги: экстренно приходилось просить приема у обер-полицмейстера Власовского ради разрешения перенести в новое здание, все еще перестраиваемое, свитки Торы. Власовский устное разрешение нехотя дал, но после имел бесстыдство от него отпереться, и перенесение Торы оказалось поступком самовольным. Старая синагога была закрыта, а новая под знаком вопроса. Минор пытался добыть разрешение перенести исполнение некоторых треб хотя бы в частную молельню С. С. Полякова; на это последовал категорический отказ под тем предлогом, что разрешение на ее открытие в свое время было дано под условием сохранения за ней строго приватного, чисто семейного характера. Минор пытался получить право занять синагогальный дом хотя бы какими-нибудь благотворительными учреждениями, но натыкался или на отказ, или на разрешение, но под условием нового приспособления здания к специальным особенностям данного учреждения, то есть к новым бесконечным перестройкам, никогда не удовлетворявшим растущей требовательности губернского правления…
Общину, раввина и синагогу явно задались целью «доехать не мытьем, так катаньем». Дело дошло до того, что в ответ на проект поместить в нововыстроенном здании давно существующую московскую еврейскую ремесленную школу новый министр народного просвещения, печальной памяти Боголепов, потребовал предварительного предъявления документов, доказывающих законность существования самой этой школы, на том основании, что даже самая маленькая торговая лавочка должна иметь торговый патент. В этом заколдованном кругу община возбудила ходатайства о перезалоге здания, о дополнительной залоговой сумме и о продаже части здания. По всем этим пунктам она получила беспощадный отказ. Наконец наскучив этой мелочной и придирчивой системой саботажа, власти решили покончить дело одним ударом: было объявлено, что в Москве еврейская синагога за ненадобностью упраздняется. Община, приняв во внимание безнадежность создавшегося положения, решила подчиниться судьбе и отказалась выступать даже в самой невинной форме за сохранение синагоги. Тогда Минор-отец дрожащим от волнения голосом, но бесстрашно заявил: «Хотя бы и все отступились, я один этой старческой рукой подпишу это пугающее многих прошение». И подписал. Ответ на это был таков, какого не ждали даже и самые мрачные пессимисты. Он состоял в «Высочайшем» повелении: «Московского раввина Минора отрешить от должности и выслать из Москвы в черту оседлости с воспрещением навсегда жить в местах вне этой черты…».
Соломон Минор имел двух сыновей. Старший, Лазарь, родившийся в 1855 году в Вильно, унаследовал исследовательские склонности и дарования отца, младший, Осип, — его горячие общественные человеколюбивые склонности, исключавшие всякое примирение с неправдой и несправедливостью.
Старший, кончив с золотой медалью четвертый курс медицинского факультета, вопреки обычаю, при университете оставлен не был, и даже баллотировка его в 1909 году в экстраординарные профессора кончилась, в угоду антисемитским проискам, объявлением баллотировки недействительной. Один из ближайший учеников Шарко, работавший у ряда выдающихся западноевропейских ученых, автор более 130 научных работ, создатель европейского журнала «Die Ergebnisse der Neurologie» и один из редакторов русского «Журнала невропатологии и психиатрии» должен был довольствоваться положением приват-доцента по нервным болезням в Московском университете и преподавателем на Высших женских курсах…
Младший его несколько годами, родившийся в знаменательный год освобождения крестьян (1861 г.) Осип Минор избрал себе другую долю. Ни в еврейско-национальном разночтении толстовства, ни в нейтрализме чистого неврологического исследования его мятежная душа не нашла себе успокоения. Он пошел дорогою народовольчества. Последовательно продолжая идти по этому направлению, вступил в партию социалистов-революционеров и этой партии был верным до конца.
О. С. Минор вышел на политическую арену поистине в фатальные годы. Только что на глазах взволнованной страны и изумленного внешнего мира произошел небывалый в летописях истории поединок грозного и таинственного Исполнительного Комитета партии «Народной воли» с самодержавием. Исполнительный Комитет приговорил к смерти царя Александра II, начавшего свое царствие так называемой «эпохой великих реформ», но не затруднившегося изменить духу этой первой поры своей жизни и удариться в самую черную и разнузданную реакцию, как только оказалось, что продолжение прежнего курса неизбежно связано с умалением прерогатив короны. И никакие силы не могли спасти приговоренного от его участи. Одно покушение следовало за другим, пока бомба Гриневицкого не положила конец существованию владыки ста миллионов подданных. «Народная воля» достигла апогея своей мощи. Но «азефовщина» тех дней — небезызвестная «дегаевщина» — раковой опухолью вгнездилась в организм партии и быстро вела его к смерти. Подобно мощному валу, со страшною силою ударившему о гранитный мол самодержавия, но отраженному его массивом и разбившемуся на каскад обессиленных струй и брызг, разбилась, раздробилась, разлетелась вдребезги «Народная воля». Все попытки восстановить центральное руководство и наладить работу на местах были тщетными. Провал следовал за провалом.
В октябре 1883 года в Москве происходили массовые аресты учащейся молодежи. Охранкою был ликвидирован и тот кружок молодых народовольцев, в котором состояли Михаил Гоц и Осип Минор. У последнего было найдено несколько экземпляров нелегальных газет, а у одного из его товарищей — немного шрифта и части самодельного печатного станка. Никаких существенных данных о принадлежности к серьезным революционным делам не оказалось, что неудивительно: речь шла о зеленой молодежи, которая только-только «входила в движение». После двух месяцев тюрьмы, в феврале 1884 года, О. С. Минор был выпущен под «особый надзор полиции» впредь до окончания дела. В октябре дело окончилось. Для Минора оно кончилось высылкой под гласный надзор полиции в Тулу.
Тула была крупным рабочим центром и славилась не только знаменитыми самоварами, но и своими оружейными и патронными заводами. Само собою разумеется, что ссылка в такой город могла только означать дальнейшее вовлечение Минора в поток революционного движения. Молодой Минор участвует в организации рабочих кружков культурно-просветительского характера и скоро открывает, что для роли учителя сам он еще недостаточно учился. Результатом является поступление в Ярославский юридический лицей.
В Ярославле Минор сразу же попадает в тесную, сплоченную среду студентов-народовольцев, ведущих пропаганду на местных заводах и среди офицеров местного гарнизона. И естественный результат не заставляет себя долго ждать: июль 1885 года застает его уже в Ярославской губернской тюрьме. На этот раз ему приходится выдержать два с половиною года предварительного заключения. Времена наступали жестокие. «Народная воля» была окончательно разбита, и торжествующая реакция могла вымещать свои прежние страхи на побежденных. «Из нашего кружка, — рассказывал Осип Соломонович, — попало в руки жандармов пятнадцать человек, из них почти половина была вычеркнута из жизни. Один пытался сброситься с лестницы, а потом уморил себя голодом, другие шестеро сошли с ума. Подумайте только! Да, сухая гильотина и тогда умела-таки работать. И как меня судьба спасла — сам толком не знаю… Стоял „у последней черты“. Инстинкт надоумил: потребовал, чтобы меня поместили с кем-нибудь вдвоем, иначе, говорю, с ума могу сойти. К счастью, согласились. Только это меня и спасло. И все-таки, попав в Бутырки, в общую камеру, я почувствовал себя так дико, что отвечал невпопад, а то и вовсе молчал — суток трое промолчал, произведя на товарищей впечатление, что у меня в голове „не все дома“. И только уж потом понемногу отошел, опамятовался…»
Горячий, темпераментный, увлекающийся и жизнерадостный юноша, едва прикоснувшийся губами к чаше жизни, испробовал жестокость и когтистость ее тяжелых лап. Он сразу «посерьезнел», и между бровями его пролегла ранняя страдальческая складка. Его портрет из Бутырской тюрьмы в мае 1888 года, перед отправкой в ссылку, рисует нам высокого, худощавого, несколько узкоплечего брюнета, выглядевшего старше своих лет, с высоким лбом, гладкой, откинутой назад прической, в очках, притемняющих задумчивые, грустные глаза, с пышными черными бородой и усами, с общим видом скорее приват-доцента, чем революционера и человека действия. И какие же, в сущности, действия могли быть поставлены ему в счет? Прокурор Муравьев, в ответ на вопросы отца Минора о сыне, ответил коротко: «Десять лет ссылки в Средне-Колымск — за вредное влияние на молодежь»…
Революционер, видавший на своем веку виды, знавший, что такое борьба, в тюрьме бывает обычно спокоен и сдержан. Но молодежь, которая только мечтала о борьбе, только рвалась к ней в мыслях, неизбежно именно тюрьму-то и пробует дерзновенно превратить в свою первую арену борьбы и, очертя голову, хватается за всякий повод к конфликту. Минор и его товарищи не могли не явиться живой иллюстрацией этой истины. До них докатились слухи, что с шедшими в ссылку в предыдущих партиях обращались грубо, что были случаи избиения и всяческих издевательств. И как только им было объявлено, что в Сибирь они пойдут не все вместе, а разделенные на партии — буря разразилась. Вся сила, весь порыв неудовлетворенной в жизни и приглушенной в заключении жажды активности, жажды борьбы были вложены в бурный и безоглядный протест, в попытку во что бы ни стало добиться отмены этого распоряжения. Как ни странно, но протест возымел действие: власти, переждав месяца три, отправили всех в Сибирь без разделения на партии.
Моральная сила, оказалось, может пересилить силу физическую. Беззащитная молодежь победила своих победителей. Но это была роковая по своим последствиям победа. Она переисполнила юных ссыльных такой верой в себя, таким моральным зарядом молодой непримиримости и несгибаемого упорства, которая потом, в сибирской глуши, где каждая мелкая полицейская сошка чувствует себя маленьким самодержцем, где административное самодурство является высшим законом, должна была неминуемо кончиться для них жесточайшей трагедией.
Еще в Томске, где после побега с пути одной из заключенных их всех заперли на замок в камеру и оставили без еды, без питья и даже без традиционной «параши», они вызвали страшный переполох среди начальства, высадив двери камеры самодельным тараном. Сошло: неслыханность такого поведения вызвала растерянность власти и заставила ее пойти на уступки. Но это было в последний раз. Чем дальше углублялась эта партия в Сибирь, тем угрюмее, тем злее становился конвой, тем чаще щелкали затворы ружей и курки револьверов, — а пройти пешком до Иркутска надо было две с половиною тысячи верст.
Измученные люди сумели еще после этого выдержать три тысячи верст путешествия на телегах по ужасающим подобиям дорог во время осенней распутицы вплоть до Якутска. Тут надеялись перезимовать, чтобы весной осилить новый трехтысячный путь — от Якутска до Средне-Колымска, по местам бездорожным и почти безлюдным.
И вдруг — известие, что всех будут гнать туда зимой, несмотря на отсутствие теплой одежды! Да ведь это верная смерть для ослабленных, часто уже серьезно больных людей! Но если смерть, то пусть уж будет не безмолвная, а смерть на открытом, героическом протесте! И коллективный протест начался. Люди поклялись сопротивляться, чего бы это ни стоило — поклялись, уже зная, что губернатор Осташкин и полицмейстер Олесов рассвирепели от одной вести о дерзкой попытке противоречить их распоряжениям, что местной команде розданы боевые патроны и что солдат усиленно потчуют двойными порциями водки. Так произошел знаменитый якутский расстрел. А затем жертв расстрела, избитых, раненых, судили. Кроме тех, кто успел умереть от ран…
И всех приговорили к смертной казни через повешение. Но в отношении всех осужденных, кроме трех, которым вменялся в вину непосредственный вооруженный отпор действиям военной силы, суд ходатайствовал о смягчении их участи — для одних до четырехлетней, для других до двадцатилетней, для третьих до пожизненной каторги.
О. С. Минор попал в «пожизненные»…
Приговор и его выполнение — повешение трех, причем тяжело раненного Коган-Бернштейна принесли вешать на носилках, — давил тяжелым грузом на психику уже измученных всем пережитым людей. Одну из женщин наутро вынули из петли.
А там — отправка в Вилюйск. В очерке своих воспоминаний О. С. Минор характеризует ее условия одним ужасающим в своем немом красноречии фактом. «У одной из заключенных, А. Н. Шехтер, — рассказывает Осип Соломонович, — в Якутской тюрьме родился ребенок. Тщетно мать просила об отсрочке до более теплого времени своей отправки в Вилюйск. Ее отправили с грудным двухмесячным ребенком на руках в таких условиях, что до приезда на первую же станцию ребенок у нее на руках замерз». И — такова сдержанность повествователя — только близкие Минору люди знали, что Шехтер — девичья фамилия его жены, могли догадаться, что в рассказе о замерзшей девочке речь шла о первой дочери самого О. С. Минора…
Казалось, все эти люди были обречены. Их ждала сначала знаменитая Вилюйская тюрьма, которая когда-то, в 1863 году, была построена для Н. Г. Чернышевского, а после освобождения его и заброшенных туда же двух польских повстанцев пустовала. Потом их перевели в «образцовую» Акатуйскую тюрьму в Забайкалье, где задавались целью совершенно смешать политических с уголовными и заставить первых равняться по последним. Каторжный труд в шахте под режимом знаменитого в тюремных летописях «Шестиглазого», описан в «Мире отверженных» Мельшиным-Якубовичем, с которым вместе пришлось отбывать каторгу Минору.
Тут и должен был кончить Минор свои дни. Но приговоры царских судов нередко кассировались высшею инстанцией — историей. Так случилось и на сей раз. За границей история «якутской бойни» не переставала волновать общественное мнение, в английском парламенте правительству был даже сделан запрос о зверствах в русских тюрьмах. И вот начались жертвам «якутской бойни» послабления. Даже бессрочным при коронации Николая II был дан срок в 20 лет, с переходом через первые 8 лет в вольную команду, а еще через 6 лет — на поселение. Особое положение «политических» также было признано. Еще через несколько лет весь процесс «якутян» был пересмотрен и 20 лет каторги заменены 10 годами ссылки.
Так в августе 1898 года Минор, как и другие «вечные каторжане», смог опять пересечь Уральский хребет, отделяющий Сибирь от России. Всем им предстояло прожить четыре года под надзором полиции, без права въезда в столицы.
Пунктом, где О. С. Минору пришлось отбывать гласный надзор, было Вильно. Приезд туда О. С. Минора был для города событием. Как остановившиеся часы, пружина которых опять заведена, начинают двигать своими стрелками как раз с того места, на котором остановились, так и О. С. Минор с почти юношескою горячностью искал общения с местными «живыми силами»: с интеллигенцией, с учащимися, с рабочими. Все наблюдавшие его в то время единогласно отмечают, как тянуло его к молодежи и до какой степени молодежь тянулась к нему.
О. С. Минор уже заканчивал четвертый десяток лет своей жизни, но живость и экспансивность он сохранил чисто юношескую. Все роднило с ним молодежь: не только его замечательная, подкупающая внимательность к любому прибегавшему к нему юноше, не только неисчерпаемая доброта, не только подкупающая простота обращения, но еще и какое-то сходство в умонастроении, далеком от всякого догматического успокоения, какой-то молодой незаконченности и брожении его мнений. О. С. Минор вместе с молодежью чего-то искал, что-то внезапно открывал, с жаром неофита увлекался, перехватывал через край, возвращался назад, страдал от противоречий, от несведённость концов с концами, возмущенно отрекался сегодня от того, во что едва не уверовал вчера, шумел, волновался, ликовал или отчаивался, но прежде всего жил, жил и жил всеми нервами, всеми фибрами своего существа…
Полиция между тем глядела в оба. Беспокойный и неугомонный темперамент О. С. Минора не давал ей спать. Первое появление О. С. Минора в Вильно надолго не затянулось. Всего какой-то год начальство терпело его здесь.
Доканчивать срок своего гласного надзора ему пришлось в глухом провинциальном Слуцке.
Но вот срок надзора кончился. Минор попадает в Кишинев. Опять начинается «живая жизнь», по образцу Вильно, и опять настораживаются полицейские ищейки. Но Минор уже не ждет нового вмешательства их в свою судьбу. Заметив, что почва под ногами становится горячей, он переправляется через границу.
В Кишиневе до него уже доходили вести о новых революционных формациях с обновленной идеологией, переработанной программой и приспособленной к изменившимся условиям тактикой. Минор не считал себя человеком, призванным самостоятельно вырешить и для себя, и для других все эти вопросы — жизнь, бросавшая его то в тюрьмы, то в ссылки, помешала ему приобрести необходимую для этого теоретическую подготовку, да и по натуре своей он менее всего подходил на идеолога-систематизатора. И он чувствовал потребность побывать там, в одном из заграничных эмигрантских центров, где вокруг печатных органов естественно создаются настоящие интеллектуальные лаборатории, в которых вырабатываются новые идейно-теоретические сплавы. К тому же он знал, что в наиболее родственной ему по духу «эсеровской» духовной лаборатории самое активное участие принимает его сверстник и ближайший товарищ по воле, тюрьме и ссылке — Михаил Рафаилович Гоц.
В конце 1902 года Осип Соломонович Минор приехал в Берлин. Свидание с Гоцем, знакомство с Гершуни и Азефом. Летом 1903 года он переехал в Женеву, где сразу попал на съезд Аграрно-социалистической лиги и на учредительное совещание заграничной организации партии социалистов-революционеров. Он вошел в обе организации и с головой ушел в работу. Его душевный склад и темперамент боевого популяризатора и пропагандиста определяет и его место в организации: главное редакторство в боевом организационном органе «Народное дело». {«Народное дело» — популярное издание партии социалистов-революционеров. Выходило в 1902—1904 гг., первый номер вышел в форме газеты, последующие номера выходили в виде сборников.} Но кроме того он непосредственно участвует и в административно-организационной работе, входя сначала по назначению, а потом по избранию в состав Заграничного комитета партии. Однако помимо этого официального места О. С. Минора в организации быстро определяется и другое.
Его дом становится естественным центром идейной и политической жизни всей тянущейся в сторону партии заграничной учащейся молодежи. Сюда тянутся, как говорится, «зайти на огонек», погреться физически и морально. На столе всегда самовар, а нередко и что-нибудь посущественней. Хозяин вечно с кем-нибудь возится: одному надо помочь найти работу, другому — квартиру, третьему — просто помочь найти самого себя. «Наша молодежь с Осипом Соломоновичем во главе» — эта шутливая фраза вошла тогда в пословицу.
Массивная, апостольская фигура Минора и маленькая, слабая фигурка его жены, Анастасии Наумовны, производили впечатление и по внешним, и по внутренним качествам впечатление одновременно и необыкновенного контраста, и такой же гармонии. Он — горячий и порывистый, не знающий порой меры, легко выходящий из равновесия и начинающий бушевать; она — кроткая, тихая, уравновешенно-спокойная, вся светящаяся ровным теплым светом неисчерпаемой доброты. Трудно было поверить, что на долю этой старающейся остаться незамеченной хрупкой женщины выпало столько испытаний, что хватило бы на добрый десяток сгибающихся под их бременем. Все, впрочем, знали, что под напускной суровой внешностью и густыми нависшими бровями Осипа Соломоновича прятался товарищески участливый взгляд, а густые усы и борода ветхозаветного пророка плохо скрывали улыбку радушия. Е. Е. Лазарев метко говорил про чету Миноров: «Всюду в окружающей среде установилось такое мнение, что, когда Осип Соломонович кричит и ругается, — это хороший признак, потому что с людьми, которых он не уважает, он предпочитает меньше говорить и объясняться с ними избегает». Вот почему и молодежь, в чем-нибудь провинившись, не сетовала на то, что Осип Соломонович внезапно из заботливейшего опекуна превращался в громовержца; во-первых, это было ненадолго, ибо тучи быстро развеивались и опять ласкало синее небо, а во-вторых, громы его были не громами сверху вниз взирающего олимпийца, а разрядом недовольства старшего брата.
У О. С. Минора была особая бессознательная педагогическая система — оказывать юным, еще не сложившимся натурам авансом неограниченный моральный кредит; система, заставлявшая лучших юношей и девушек чувствовать обязанность оправдать его и добиваться максимума напряжения своих духовных сил. Что же касается до злоупотреблявших этим кредитом, то им не помогала никакая система.
Тем не менее случавшиеся разногласия с молодежью тяжелее всех нас отражались на Миноре. Молодежи скопилось за границей немало, а в Женеве особенно много. Вскоре из нес выделился кружок, человек в 20 — 25, преимущественно рабочих из Западного края, особенно из Белостока, совершенно эмансипировавшихся от всякого влияния Осипа Соломоновича и постепенно совсем отдалившихся от него. Кружок скоро приобрел и своих лидеров. Это были: Евгений Лозинский (Устинов), претендовавший впоследствии на то, что он совершенно независимо от Махайского изобрел теорию непримиримого классового антагонизма рабочих с интеллигенцией как монопольной обладательницей «умственного капитала»; семинарист Троицкий, впоследствии ставший, под псевдонимом Таг-ина, {Псевдоним А. Г. Троицкого.} одним из литературных лидеров «максимализма»; и ученик земледельческого училища М. И. Соколов, прославившийся через несколько лет, под кличкою «Медведь», участием в Московском восстании и организацией знаменитого взрыва Столыпинской дачи на Аптекарском острове. Группа эта, посвященная Лозинским в теорию расцветавшего тогда во Франции «анархо-синдикализма», увлекалась «максималистской» перспективой захвата в момент революции всех фабрик и заводов для передачи их в руки рабочих, а лучшим средством приблизить революцию считала «экспроприации» и экономический (аграрный и фабричный) террор.
Часть этой молодежи группировалась вокруг «бабушки» (Е. К. Брешко-Брешковской). Она тогда не особенно задумывалась над конкретными формами, в которых эта горячая молодежь представляла себе выявление революционной энергии. Ей нравилась ее бурнопламенность, ей улыбалась идея поехать в Россию во главе двух-трех десятков юных сподвижников, которые жаждут рассыпаться по деревням и фабрикам, чтобы «подымать народ». Что касается до методов борьбы, то чего заранее о них гадать и спорить, их подскажет сама жизнь, говорила она. Но вот «бабушке» пришлось уехать на кампанию пропаганды в Америку, а без нес эта молодежь, что называется, окончательно отбилась от рук и закусила удила. В женевской группе у нее оказалось большинство в несколько голосов, и она его реализовала, проведя резолюцию в духе своих лозунгов; эта резолюция была тотчас же отпечатана отдельным листком и почта понесла ее во все края России.
Согласно этой резолюции, «на обязанности боевых дружин в деревне должны лежать организация и осуществление на местах аграрного и политического террора, в целях устрашения и дезорганизации всех непосредственных представителей и агентов современных господствующих классов». Резолюция требовала, чтобы партия решила: 1) «немедленно, сейчас же приступить к организации с этой целью возможно большего числа боевых дружин» и 2) «заполнить всю деревенскую Русь листками и прокламациями, призывающими сами крестьянские массы к повсеместной организации таких дружин». И т. д., и т. д.
«Мы хотим, чтобы движение приняло такую форму, как в Ирландии, — говорил Лозинский. — Но мы не надеемся здесь исключительно на силы партии… Мы думаем, что нельзя все возлагать на нас. Поднять деревню своими агитаторами мы не можем физически; единственное, что мы можем, — это оказать идейное влияние на борьбу крестьянства…» «Мы можем только наводнить деревню листовками, брошюрами об экономической борьбе и об аграрном терроре». «Партия не может регламентировать работу крестьянских организаций. Контроль здесь невозможен и вреден».
Как сейчас помню, как разволновался из-за этого О. С Минор. Иные из нас не разделяли его тревог. Очень печально, конечно, говорили «флегматики», что впервые в нашей среде произошло что-то вроде деления на «отцов» и «детей», что вся аргументация более опытных и теоретически более подготовленных людей отскакивала как от стенки горох от специфической «настроенности» компактной группы партийного молодняка.
И все же нечего воспринимать это слишком трагически. Если даже они сохранят свой заряд до возвращения в Россию, так ведь на местах они столкнутся с людьми, вооруженными известным опытом, которые их одернут… Но Минор только еще пуще волновался: «Этот толстокожий оптимизм надо бросить. На местах они чаще всего найдут пустое место после очередного разгрома, полтора человека с печатью комитета, и обработают их или отодвинут в сторону и сами завладеют печатью и наделают таких дел, что потом не будешь знать куда деваться.
А во-вторых, их резолюция опережает их приезд, ее уже везде читают, — она ведь без именных подписей, это просто резолюция женевской группы партии, а в России все знают, что в Женеве и Гоц, и Волховской, и Шишко, и Чернов, — и вот увидите, еще примут это за наше общее мнение, авторитет имен заставит смолкнуть сомнения, и кто будет в этом виноват, если не мы? Нет, этого так оставить нельзя, нам надо составить контрреволюцию и так же широко ее повсюду распространить и всеми нашими подписями снабдить, чтобы никаких недоразумений и быть не могло. Вы там как хотите, а я не желаю, чтобы обо мне думали, будто я на старости лет в „красном петухе“ обрел разрешение всех задач революции. Если вы так тяжелы на подъем, так я один составлю особое мнение и подпишу его и буду рассылать — чтобы не чувствовать на своей совести потакательства такому вот революционному упростительству и вспышкопускательству!».
Осип Соломонович растолкал-таки всех, вплоть до самых хладнокровных, заставил меня засесть и составить обстоятельный проект резолюции, заставил нас собраться и обсудить подробно ее редакцию — и вот, благодаря ему, появился документ, имеющий существенное значение для будущего историка партии — «резолюция о работе в деревне и об аграрном терроре» за 16 подписями. Тут были подписи и наших «стариков» — Волховского, Бохановской, Добровольской, Минора и его жены (Шишко и Гоца по болезни не было в Женеве, Лазарев жил в Кларанс), и «середняков» — кроме меня и моей жены дали свои имена Билит, позднее раненный при взрыве нашей лаборатории, Севастьянова, погибшая позднее в России на террористическом акте, и другие.
А еще через некоторое время, когда наши аграрники-максималисты разъехались по России и выпустили прокламацию с призывом «бей помещиков, бей кулаков, бей становых, бей исправников, урядников, бей их всех крепче!», Осип Соломонович предъявил этот документ всем, приговаривая: «Ну, что, далеко мы уехали бы с нашей терпимостью и хладнокровием? Как вы это назовете? Революционеров нашим именем воспитывают в народе или просто красных погромщиков?». И приходилось сознаться, что в настороженности Минора оказалось больше политического разума, чем в уравновешенности многих его товарищей.
В чем заключалась сущность нашей резолюции? Она решительно отвергала включение аграрного террора в число средств партийной борьбы и рисовала целый стройный «план кампании» в деревне. Вот этот план: «Мелкие деревенские организации, а равно и деревенские агитаторы-одиночки должны быть объединены в союзы, охватывающие возможно большие по пространству районы; должны быть поставлены в связь с городскими организациями для обеспечения одновременности действий; должны подготовить крестьянство своей местности к участию в общем одновременном движении и к расширению его в своем районе». Необходимо «повсеместное выставление крестьянами однородных требований, в духе нашей программы-минимум, и поддержание их всесторонним бойкотом помещиков и отказом от исполнения правительственных требований и распоряжений; сюда в особенности входит отказ от дачи рекрутов, запасных и от платежа податей.
Такой всесторонний бойкот вызовет, конечно, попытки сломить сопротивление крестьян репрессивными мерами. На такие репрессивные, насильственные меры необходим отпор также силой; подготовить и осуществлять такой отпор есть дело крестьянских организаций, выступающих в этом случае в качестве боевых дружин. В подходящий момент такой отпор из ряда партизанских актов может превратиться в ряд массовых сопротивлений властям и, наконец, в частное или общее восстание, поддерживающее соответственное движение в городах или поддержанное им. Поскольку партийным лозунгом этого движения должно быть завоевание земли, оно должно состоять не в захвате определенных участков в руки определенных лиц или даже мелких групп, а в уничтожении границ и межей частного владения, в объявлении земли общей собственностью, в требовании общей, уравнительной и повсеместной разверстки ее для пользования трудящихся».
В период своего наибольшего подъема, в 1905—1906 годах, крестьянское движение пошло именно по этой дороге. Целесообразность и жизненность данного «плана кампании» была подтверждена революционным опытом. Вехи для крестьянского движения были поставлены верно. По этим вехам оно пошло в момент высшего напряжения своих сил, и, только разбившись о гранитный мол вооруженной правительственной власти, волны народного моря расплескались, разбрызгались в отдельных проявлениях аграрного террора и экспроприаторства, партизанства «лесных братьев», «лбовцев» и т. п. То, что сторонники аграрного террора считали программою подъема движения, оказалось программою его упадка. То, в чем они видели средство победы, оказалось симптомом и результатом поражения.
По приезде из Америки в духе нашей резолюции написала статью Е. К. Брешковская, именем которой много злоупотребляли во время ее отсутствия многие сторонники аграрного террора. Какие же крупные «теоретические и практические силы» стали на сторону нового течения? Среди участников этого «течения», кроме молодежи, можно назвать только князя Д. Хилкова, бывшего толстовца, который одно время, по закону реакции, круто повернул к признанию всех видов насильственной борьбы. В начале этой своей «левизны» он вступил, под влиянием Л. Э. Шишко, в партию социалистов-революционеров, но впоследствии, с наступлением эпохи «свобод», стушевался и покинул революционное поприще. Когда наступила контрреволюция, он и формально заявил о своем выходе из партии.
Аграрный террор не был включен партией в ее программу; против него высказались и съезд Аграрно-социалистической лиги, и первый съезд заграничной организации, и некоторые областные съезды в России. ЦК предоставил сторонникам «нового течения» полную свободу отстаивать свои взгляды внутри партии. Но он требовал, чтобы, пока партия не изменила своего отношения к аграрному террору, никто не переходил от слов к делу и не бросал аграрно-террористических призывов и лозунгов в крестьянскую массу. Это было элементарное требование дисциплины. Кто не хотел или не мог ему подчиниться, тому оставался один путь — уйти из партии.
Так и шла наша внутренняя жизнь, ознаменованная глубокою внутреннею спайкой, но не без естественных в делах человеческих шероховатостей и трений. Так дожили мы до первой большой победы, точнее говоря, до полу победы — до Манифеста 17 октября 1905 года.
Как сейчас помню, с какою безудержностью и порывистой односторонностью отозвался на него О. С. Минор. Он первоначально и слышать не хотел ничего о том, что мы вплотную подошли к какому-то грандиозному историческому рубежу. «Весь манифест, — горячился и волновался он, — есть не что иное, как одна грандиозная по чудовищности провокация. Победить революцию не удалось, теперь революцию в обоих ее разветвлениях — загранично-эмигрантской и русской подпольной — хотят вытянуть наружу, на поверхность; посредством коварной временной легализации расшифровать, изловить и уничтожить. Больше ничего. Поддаваться на эту удочку не следует, надо не двигаться с места и продолжать нашу нынешнюю жизнь и работу так, как будто ровно ничего не произошло и ровно ничего не изменилось…» Эти страстные речи политической проверки не выдержали, да, может быть, они и не имели бы места, если бы кое-кто из присутствующих, особенно Азеф, не выказали готовность принять манифест за конец революционной борьбы, за совершенно надежную и прочную базу дальнейшего мирного, эволюционного развития обещанной конституции. Чтобы выправить согнутую палку, иногда целесообразно перегнуть ее в противоположную сторону. А это и была специальность нашего, всегда склонного увлекаться и в этом увлечении переходить границы, Осипа Соломоновича…
Партия, разумеется, совершенно перестроилась, все находившиеся в ее распоряжении свободные силы были переброшены в Россию, за границей почти все было переведено «на консервацию». В России началось стремительным темпом издание книг и газет, были использованы наряду с нелегальными все легальные и полулегальные возможности. Впрочем, граница между легальным и нелегальным в это время стиралась — революция «явочным порядком» захватывала себе права, никакими законами не гарантированные, но используемые в силу растерянности властей. Большинство членов Центрального Комитета и их ближайших помощников, однако, имели предусмотрительность не легализоваться, не жить под своими именами и быть всегда готовыми в любой момент «нырнуть» в подполье — это их спасло при том полицейском погроме, который начался, как только правительство опомнилось и собралось с силами.
После лондонской вбщепартийной конференции и еще до разоблачения Азефа Центральный Комитет решил приступить к последовательному восстановлению главнейших областных организаций, из которых состояла партия. В первую очередь было поставлено Поволжье, потому что оно всегда играло основную роль в жизни партии, но и потому, что в эмиграции скопилось десятка полтора надежных товарищей, для которых Поволжье было родиной, во всех городах Поволжья имелись связи и, отправившись спевшейся группой, могли рассчитывать немедленно же поставить на ноги работу «по всей линии фронта».
Везде, где среди молодежи назревало какое-нибудь живое дело, О. С. Минор оказывался тут как тут. В итоге Минор оказался во главе группы, вел от ее имени переговоры с ЦК о ее переброске в Россию, передал просьбу группы отпустить его с нею и сам присоединился к ее ходатайству. После долгих споров в Центральном Комитете было вынесено положительное решение, и О. С. Минор был назначен уполномоченным ЦК по Поволжской области, с правом распоряжаться и всеми личными силами спевшейся за границей группы.
Это было героическое безумие. Но вся жизнь русского революционера того времени нередко сводилась к цепи таких героических безумий. Это ехала группа обреченных. Во-первых, в курсе всего предприятия был Азеф. Во-вторых, в состав группы успела войти уличенная впоследствии секретная сотрудница охранного отделения Татьяна Цейтлин.
Минор сам рассказывал о своем драматическом прощальном свидании с Азефом накануне отъезда. После беседы о том, что делать Азефу ввиду «клеветнических» обвинений Бурцева, причем Азеф «говорил с надрывом, почти со слезами на глазах», — они вдвоем засиделись в кафе до часу ночи, причем Азеф «с печатью страдания на лице» все время уговаривал Минора не ехать в Россию, ибо его там наверное изловят и повесят. Минор даже рассмеялся и ответил ему так, как и должен был ответить «солдат революции»:
— Не тебе, Иван, говорить об этом. Сколько раз ты рисковал жизнью и никогда не останавливался перед опасностью. Когда-нибудь это неизбежно должно произойти. Нет, вопрос решен. Завтра я еду. Напрасно уговаривать.
Азеф пошел провожать Минора до его квартиры, «всю дорогу продолжал то же безнадежное дело, стоя у дверей, держа Минора за руку, чуть не умоляя не ехать, — и в конце концов расцеловал его и быстро ушел». Вспоминая об этом полтора десятка лет спустя, Минор мог найти этой сцене лишь одно объяснение: «В звере-человеке на минутку человек подавил зверя…». Кто знает?
О. С. Минор благополучно перебрался через границу и в конце декабря прибыл в Саратов. Там он узнал, что предательство Азефа, в которое долго не верилось, окончательно доказано и уже опубликовано Центральным Комитетом. Это был для него оглушительный удар. Но машина уже работала. Ранее его приехавшие товарищи успели связаться с местными людьми, и обычный механизм нелегальной работы уже был пущен в ход. Опять все то же: организация областного съезда, областного комитета, постановки областной типографии, областного печатного органа. А 2 января 1909 года массовые аресты смели все это стройное здание, и Минор оказался в одной из самых ужасных тюрем того времени — Саратовской тюрьме.
Одно дело — сесть в тюрьму в обычное, тихое время, когда даже и на тюрьме почиет благодать патриархального спокойствия и лени.
Или сесть в тюрьму во время апогея подъема движения, когда власть становится или кажется непрочной, когда дыхание свободы пробивается через все щели и скважины, когда сами тюремщики втайне подумывают, не лучше ли «перестраховаться» и кос в чем угождать сегодняшним побежденным, которые завтра могут оказаться победителями.
И совсем другое дело — попасть в тюрьму в момент безнадежного разгрома и упадка движения. Только что восторжествовавшая реакция мстит за пережитые моменты неуверенности в завтрашнем дне. Чем выше вздымалась волна освободительного движения, чтобы затем упасть, тем более искажен неутолимой злобой маниакальный лик реакции. Минор уже раз испробовал это в Якутске. Второй раз пришлось ему это пережить в Саратове: и Саратов в иных отношениях превзошел Якутск… А Минор вступал в стены тюрьмы потрясенным, буквально придавленным тяжестью вести о провокации, разъедавшей годами самую сердцевину организации.
Неукротимая воля Осипа Соломоновича отстоять свое человеческое достоинство, вспыхнувшая «мужеством отчаяния», имела своим последствием только то, что из четырнадцати месяцев саратовского заключения он 192 дня провел в тюремном карцере. Тюремные власти, сразу решив, что имеют дело с опасным революционером, принялись немилосердно выбивать из него «дух бунта» и в особенности проводить систему абсолютной изоляции. Ежедневные обыски с раздеванием донага, грубые окрики, заключение в карцер, перевод с этажа на этаж, из камеры в камеру, вплоть до знаменитого «страшного коридора» или «коридора смертников», где то и дело раздавались крики избиваемых или уводимых на повешение… Зловещее предсказание Азефа «непременно поймают и уж, конечно, повесят» готовилось как будто стать действительностью…
Впечатлительная, нервная, порывистая натура Минора и в более молодые годы трудно переносила одиночество. Когда-то заявлением, что чувствует, как буквально стоит на границе сумасшествия, он добился, что ему позволили делить камеру с другим товарищем. Теперь были не те времена. И все протесты, все попытки что-то отстоять, чего-то добиться, подсказанные инстинктом самосохранения, приводили лишь к одному: к дальнейшему ухудшению положения. Это была «сухая гильотина» хуже якутской. Та поражала тело, обрекала на опасность замерзнуть в пути. Эта замахивалась на живую душу: грозила смертью здравому рассудку.
У Минора начались галлюцинации. Среди темного и немого мира карцерной трущобы, обсушивая и согревая собственным телом сырую доску карцерного пола, стараясь не сдвинуться с нее на другие доски, от которых в тело вонзается холод, О. С. Минор чувствовал, что теряет самого себя как единое и цельное существо: «душа как бы разбивалась на отдельные части, и каждая влачила независимое существование», и что-то бесформенное проплывало в слабо мерцающем сознании… И вдруг на этом сумрачном и туманном фоне начинают выделяться обманчиво яркие и жгучие псевдоощущения. Сначала какое-то едва внятное, потом ясно слышимое журчание как будто ручья; на фоне вдруг посветлевшей стены появляется явная струя воды, которая все ширится и ширится, превращаясь в водопад; внутри его начинают загораться как будто электрические фонарики, свет которых становится пурпурным, вода алеет, и вот нет уже никаких фонариков, а один алый кровавый поток — поток крови. Минор, тщетно твердящий себе, что это обман чувств, болезнь глаз от непосильно долгого напряжения зрения в почти полной тьме, ощущает, как кровь уже течет по полу, подступает к телу, дает чувствовать свою влажность, от которой содрогается и трепещет все тело…
Целые ночи борьбы с собой, попытки прогнать галлюцинацию силой воли, самоувещеванием, короткие промежутки освобождения и новые срывы в пропасть жутких видений, являющихся сознанию со всей силой неодолимой и беспощадной реальности. Любое мельчайшее впечатление из живого мира дает толчок к белогорячечной работе мозга. Клочка газетной бумаги — из свертка со щепоткой чая — с сохранившимися строками о комете Галлея и предположениями о том, что произошло бы, если она столкнется с Землей, достаточно, чтобы перенести Минора в хвост кометы и летать по просторам межпланетного пространства, созерцать грандиозные перспективы мировой гармонии рядом с бездной мирового хаоса и мировых катаклизмов. Но вот появляется проекция земных видений, какой-то танец смерти, дикая пляска скелетов — расстрелянные, повешенные и их палачи, которые ждут его, Минора, чтобы открыть съезд, областной съезд нашей Вселенной, съезд казненных и палачей. С чудовищной ясностью он видит выписанный на его имя входной билет за подписями Каляева и Созонова. Угрожающая реальность видения все растет и растет: он слышит звонки председателя, речи — Зинаида Коноплянникова благодарит палача Фролова за то, что тот туго затянутой петлей прекратил ее мучения; Алексей Покотилов вкатывает в зал на велосипеде; палачи что-то кричат и требуют реабилитации; все перекрикивают друг друга, возникает какая-то беготня, жуткий гул, водоворот и всепоглощающий хаос.
И так целыми неделями одна и та же картина набегает на сознание и овладевает им, несмотря на все сопротивление как струна натянутой воли, несмотря на все уговоры и увещевания здравого рассудка…
Только суд и приговор военно-окружного суда в марте 1910 года, назначивший Минору 8 лет каторжных работ, прервал эту безнадежную борьбу со стихией безумия, эту агонию на краю бездны душевного хаоса.
О. С. Минор до самого февраля 1917 года стойко выносил повторный ад царской каторги. Его едва успели отправить на поселение в Балаганский уезд Иркутской губернии, и он не успел еще там толком и оглядеться, как его освободила и вызвала в Москву — Февральская революция. И он поспешил туда, чтобы на партийной перекличке отозваться: «Здесь!».
Я встретился с Минором на огромном майском Всероссийском партийном III съезде, куда он попал прямо с поезда. Минор заседал вместе со мною в президиуме съезда. На нем тогда явно сказывались надорванность сил и утомление. Выступал он мало, четкой позиции еще не занимал, искал ориентации, чувствовал потребность в какой-то средней линии. Мне казалось, что он не только простился с эксцессами партийной «левизны», но и органически заметно «поправел».
Партия шла в гору. Вскоре произошли выборы в обе столичные городские думы. О. С. Минор был выбран подавляющим большинством в председатели московской городской думы: городским головою «первопрестольной» оказался также эсер, В. В. Руднев.
Антисемиты, конечно, негодовали, что дума «сердца России» возглавлена — о ужас! — евреем… Но кому было дело до бессильной злобы антисемитов?
Петроградские выборы также не пощадили их национальных чувств. Городским головой столицы был избран эсер по партийной принадлежности, известный знаток земско-городского дела, еврей по национальности, Григорий Ильич Шрейдер.
О. С. Минор был выбран и в состав Центрального Комитета партии. Но практически участия в нем он почти не принимал. Резиденцией Центрального комитета был Петроград, а О. С. поселился в Москве, где кроме думской деятельности отдался работе по изданию партийной московской газеты «Труд». {«Труд» — ежедневная газета, орган Московского комитета партии социалистов-революционеров. Издавалась с марта 1917 по март 1918 гг. в Москве. Всего вышло 255 номеров. Газета освещала вопросы внутрипартийной жизни, городского хозяйства, проблемы рабочего движения, события на фронте. После Октябрьского переворота 1917 г. публиковала статьи, критикующие первые мероприятия большевистской власти. В январе 1918 г. редакторы газеты О. С. Минор, А. П. Гельфгот, Н. А. Ульянов были привлечены к судебной ответственности по обвинению «в распространении ложных сведений посредством печати», а 9 марта выпуск газеты был запрещен.} В Петербург он наезжал редко.
Помню один из его приездов в переломный для партии момент. А. Ф. Керенскому приходилось уже в который раз перестраивать возглавляемое им коалиционное Временное правительство. Кадеты свое участие обусловливали рядом таких требований, выполнение которых лишило бы правительство всякой поддержки советской демократии, то есть эсеро-меньшевистского блока. Пишущий эти строки, боясь окончательных похорон земельной реформы и обращения уставшей ждать деревни к аграрной пугачевщине, тщетно доказывал, что коалиционный период кончен, что надо или отдавать власть цензовикам, что вызовет немедленно новую революцию, бенефициантами которой выйдут большевики, или же брать власть в руки эсеро-меньшевистского правительства. Керенский в таком относительно однородном правительстве участвовать категорически отказался. Проститься с ним верхи нашей партии не решались и скрепя сердце шли на перешивание «Тришкина кафтана коалиции». А. Гоц и А. Авксентьев метались с Галерной (резиденция Центрального Комитета) в Зимний дворец и обратно.
О. С. Минор, приехавший в это время, вторил не без одушевления нашим правым «коалиционистам во что бы то ни стало». Ждали для окончательного решения из Зимнего наших делегатов — Гоца и Авксентьева. Они явились сумрачные. Кадеты проявляют небывалое упорство, без новых уступок им Керенскому не удастся составить кабинета…
И тут вчерашний принципиальный защитник «коалиции во что бы то ни стало» для объединения «всех живых сил страны», как гласила модная тогда сакраментальная формула, вдруг взвился на дыбы: «Ну и к черту их! Не хотят, так и не надо! Была бы честь предложить, а от убытку Бог избавил. Чего на них смотреть, образуем свое собственное правительство — и дело с концом, в накладе останутся они, а не мы…».
Я был приятно удивлен новым неожиданным союзником, а коалиционисты смущены отпадением такого видного единомышленника. В ответ на слабые возражения, что ведь у нас, пожалуй, даже не найдется достаточно компетентных людей для возглавления всех министерств, я тотчас же предъявил примерный список почти по всем министерствам. О. С. Минор настоял, чтобы Гоц и Авксентьев взяли этот список с собою и предъявили его Керенскому, если он снова заявит, что без кадетов кабинета образовывать не станет и снова демонстративно будет спрашивать, в чьи же руки ему сдать власть…
Но прежней напористости у О. С. Минора уже не было. Он вспыхнул и загорелся старым боевым огнем, но жизнь быстро погасила его. Наши делегаты вернулись с новым, на мой взгляд более чем неудовлетворительным, компромиссом, но тщетно я возражал против него. Осип Соломонович лишь махнул рукой и уехал назад в Москву…
Кажется, до самой смерти О. С. Минор никогда не чувствовал себя «с готовой истиной в жилетном кармане». Где было его постоянное место в рядах партии: на правом ее фланге или на левом? Присягою на верность ему прикреплен он не был. Барометр его политического сознания часто показывал: «переменно». Но у него было право сослаться на переменчивость самой погоды, на неровность, порывистость, покорность капризам истории самого политического климата нашей великой, пестрой и разнообразной, неладно скроенной, да прочно сшитой страны. Одних он не раз удивлял внезапностью своей «левизны», других — такими же крутыми поворотами направо. Само политическое своенравие его было темпераментно, искренне и непосредственно. В самих увлечениях своих он был «честен с собою». Ошибок не пугался: только бы не упрямствовать в них во что бы ни стало. «Не ошибается только тот, кто ничего не делает» — было его излюбленным правилом. А порою говаривал и про нормы партийного катехизиса: «Не согрешив, не покаешься, а не покаявшись — не спасешься».
Семейная жизнь О. С. Минора с начала до конца была ареною трагедий.
Первый его ребенок, девочка, рожденная в Якутской тюрьме, была варварски отправлена царской администрацией вместе с матерью в Колымский край; в условиях почти полярной стужи, без соответствующей теплой одежды, не достигнув даже первого этапа на этом страшном пути, она застыла на руках едва избежавшей смерти матери.
Другая дочь его, Ася Минор, по мужу Гавронская, была известна во Франции как одна из первых русских женщин-адвокатов и как неизменная участница борьбы народной Франции против Франции петеновской, против печальных героев национальной измены и прислужников гитлеризма.
У Осипа Минора было три сына. Старший, Илья, родившийся в 1894 году, пошел, как только началась Первая мировая война, добровольцем во французскую армию. Пощаженный на фронте случайностями военных судеб, он был прикомандирован к французской военной миссии, отправленной в Россию после революции 1917 года и делил с нею все превратности судьбы, бросавшей ее по всей России в хаосе разгоравшейся гражданской войны. В конце концов он эвакуировался вместе с миссией через Одессу в Бухарест и продолжал при той же миссии исполнять «службу связи», не раз переходя румыно-советскую границу для поддержания отношений этой миссии с другими дипломатическими и военными чинами и учреждениями, оставшимися в России. Из одного такого полного приключений перехода границы он не вернулся, и отцу и матери не дано было знать ни как он погиб, ни где нашли себе последний приют его останки.
Младший из трех, Лев, родился в 1897 году, вернулся после революции 1917 года в Россию вслед за отцом и матерью и там рассчитывал закончить свое университетское образование. Но застигнутый гражданской войною в районе власти генерала Врангеля, он подвергся принудительной мобилизации, был отправлен в Симферополь, а затем переброшен на фронт против Махно. Там весь батальон, в котором он находился, был кинут в самое опасное место боя и целиком истреблен.
Уцелел, и тоже почти чудом, лишь третий, средний сын Александр, родившийся в 1896 году. Побывал в России и он; едва не погиб в Москве в дни большевистской демонстрации 9 января. Не находя себе места в единоборстве между двумя большевизмами — «красным» и «белым» — успел пробраться к Черному морю и, поступив простым кочегаром на французский пароход, выбрался назад, в свою французскую «вторую родину». Туда же в разное время и разными, но одинаково фантастическими путями выбрался затем отец, а еще позднее и мать с дочерью. Александр Минор избрал своею специальностью медицину и, несмотря на молодость и благодаря блестящим дарованиям, успел стать известным своею серьезностью и вдумчивостью врачом. Но превратности судьбы сторожили его и здесь.
Гитлеровское нашествие заставило его вместе с матерью, сестрою, женою и детьми бросить все во Франции и совершить новый «прыжок» в неизвестное. Поистине вовремя для всех них явилась рука помощи Еврейского рабочего комитета, чьи заслуги по спасению жизней и судеб от нацистского неистовства неисчислимы и незабываемы. Она дала вдове Минора, в ранней юности ученице Желябова, спокойно окончить в Новом Свете остаток своей бесконечно тревожной жизни и найти своим останкам на 85 году жизни тихий приют на братском кладбище «Арбетер Ринга». Расставаясь с землею, она видела дочь свою присоединившейся к строю борцов за возрождение Франции, а сына — побеждающим языковые трудности и снова завоевывающим диплом, открывшим ему в Америке возможность продолжать свое былое призвание врача… И если бы Осип Соломонович Минор оставался в живых, скорбь его о трех безвременно погибших детях была бы смягчена видом оставшихся двух, в чьих умах и сердцах продолжает горсть тот же огонь, который поверх всех отличий составлял секрет личного очарования их отца и их деда.
За год до своей смерти старый «солдат революции» писал мне: «Я хочу верить, что ПСР сумеет пережить наше тяжелое время и вновь вобрать в себя всех ее членов для совместной борьбы… Я всегда оставался в партии, даже в самое ужасное время, зная, что оно пройдет, и партия восстановится. И я продолжаю в это верить… Я верю, что встреча, встреча всех членов партии, остающихся преданных ей, приведет к тому, что мы сумеем изжить всю тяжесть настоящего развала и создать единую, крепкую, спаянную силу для нового завоевания демократии и приступа к строительству новой жизни, жизни в социалистическом строе». С этою верою он сошел и в могилу.