Мечтатель (А. Н. Толстой)

Мечтатель
автор Алексей Николаевич Толстой
Дата создания: 1910, опубл.: 1910[1]. Источник: Алексей Николаевич Толстой. Собрание сочинений. — М.: Государственное издательство художественной литературы, 1958. — Т. 1. — 628 с.[2]

Мечтатель
(Аггей Коровин)

Сойдёт ли сон и взор сомкнёт ли мой,
Мне снишься ты, мне снится наслажденье!
Обман исчез, нет счастья! и со мной
Одна любовь, одно изнеможенье.

1

Весеннее солнце, обогнув положенный путь, садилось в голую степь за длинными холмами, золотя края неба, и пыль от стада, и большие окна коровинского дома, обращенные на закат. Сходясь под карнизом двумя пологими дугами, окна, вверху из цветного стекла, опускались почти до пола, так что Аггею Коровину, сидевшему в кресле, не нужно было приподниматься, чтобы видеть поляну сада, где широко разрослись одичавшие розы, и два полукруга аллей, и старые яблони, и куртины сирени, окаймленные петуниями, ромашками, резедой.

Подперев ладонью крупное лицо, в русой бородке, с небольшими татарскими усиками вниз, подолгу молчал Аггей, держа в руке книгу, наудачу взятую из шкафов.

Торопиться было не к чему и некуда, и мысли скользили от воспоминаний к предметам, без любопытства останавливаясь, когда краснощекая скотница в подоткнутом сарафане проходила садом, громко крича:

— Сидор, а Сидор, что же ты, рыжий шут, не идешь?

Глядя на толстую бабу, Аггей думал: «Кричи, кричи, а Сидор на деревню ушел».

Потом на темнеющую поляну прибегал охотничий пес — сеттер: нюхая кусты, останавливался и кусал какую-то траву, и Аггей тоже знал, для чего сеттер ест траву, — вчера его погрызли овчарки.

Края неба зеленели, тускнели, и вечерняя звезда загорелась над последней оранжевой полосой.

Аггей вздохнул и, заложив книгу в щель кресла, подперся, поворочался и сел удобнее.

Десятый год доживал он одиноко в богатой усадьбе. И только раз, после кончины матери, пришел в душевное смятение, не выдержал тоски и сказал приказчику:

— Ильич, я бы за границу съездил…

— Воля ваша, — ответил на это Ильич.

— Так как же, Ильич, надо собираться, денег достать, да паспорт, да повидать родных…

И, так говоря, Аггей угасал, поездка казалась невероятной: жизни не хватит переделать все дела перед дальним отъездом.

«Шумно там, — думал он, — суета».

Но сегодня Аггей чувствовал небольшое беспокойство: нарочный поутру привез письмо, и до вечера Аггей держал его в кармане, не распечатывая, и улыбался иногда, думая, что если захочет — прочтет новость.

— Может быть, незнакомая девушка, — мечтал Аггей, — одинокая, как и я, хочет приехать, и мы будем сидеть вдвоем у окна.

Зажмурив глаза, старался Аггей представить лицо девушки; оно всегда было одно и то же, где-то виденное давно; но как только он начинал всматриваться, улавливать эти черты — они расплывались, и память глохла, а потом и голова разбаливалась от таких дум.

«Скоро темно станет, не прочтешь», — подумал Аггей и, сделав усилие, достал и вскрыл серый толстый конверт.

Письмо было от Степана Людмилина — товарища детства, который извещал, что вместе с сестрой заедет проездом дня через четыре.

— Людмилин, — повторил Аггей и представил худенького гимназиста, в очках, с полуоткрытым ртом, в широкополой фуражке; у фуражки был выломан герб, потому что даже самые тихие мальчишки мочили картузы водой, клали на ночь под тюфяк и выламывали буквы из герба…

«Ах, как хорошо, — думал Аггей, — вот он войдет, близорукий, ища меня глазами, и поцелует… И мы, как прежде: он внимательно станет слушать, а я расскажу всю свою жизнь, смерть мамы и одиночество, и о том, что всегда хотел полюбить; мы обнимемся и пойдем в сад. Я скажу: оставайся со мной, — милый. Конечно, он согласится. А если хочет, пусть занимается хозяйством… Маленький гимназист в куртке с ремнем… По вечерам будем пить чай на веранде».

Потом Аггей вспомнил, что Людмилин приедет не один.

— Ну зачем с сестрой: наверно, она взрослая и суетливая, будет всюду ходить, ей надо все показывать; еще, пожалуй, заведет моду — гулять…

И Аггей третий раз повернулся в кресле, шумно вздохнул…

«Через четыре дня, — подумал он, — а письмо было послано четыре дня назад».

Он, торопясь, раскрыл хрустящий листок и прочел: «Понедельник…»

«Так и есть, сегодня пятница, поезд приходит в шесть, сейчас они должны подъехать…»

Сильно взволнованный, потирая затекшее колено, вышел Аггей на балкон.

Ночь закрыла полосу заката. Возникли звуки, всегда таинственные, как будто сама темнота шевелилась в кустах, ломала ветку и меланхолично ухала вдруг далеко за прудом, где, сидя на пловучих листах, пели, надув брюшко, маленькие лягушки.

Облокотясь о балюстраду, Аггей прислушивался. Вспомнил один день, когда на мгновение упали все звуки.

Тогда посреди поляны стоял он — маленький, синеглазый мальчик — и сквозь закопченное стекло глядел на солнце.

Не было теней, красноватая темнота будто пеплом осыпала траву и деревья; на солнце надвигался черный круг. Когда остался тонкий серп, все замолкло. Колонны дома поднялись, стали серыми, и Аггей думал, что сейчас расколется беззвучно солнце…

Аггей вспоминал, слушал звуки, а когда за садом на плотине запел ямской колокольчик, тихо засмеялся…


Аггей поставил свечу на комод в прихожей и раскрыл парадные двери, вглядываясь в темноту прохладной лестницы.

Там, внизу, вносили, должно быть, чемоданы, шаркали ногами, и слышались негромкие голоса:

— Узнаешь, Надя, эту лестницу; она мне казалась гораздо больше… А вон и Аггей… Здравствуй, Аггей…

— Степан, иди же, — закричал Аггей, — я не могу посветить, свечу задувает сквозняком…

— Узнаю голос, — проговорил Степан, появляясь в крылатке, в золотом пенсне, — здравствуй. — Мягкие губы его коснулись Аггея. — А вот Надя, сестра, ты помнишь?

— Помню, помню, — торопливо бормотал Аггей и тряс им обоим руки, — пойдемте, пойдемте. И этот чемодан унеси, кучер.

— Ты все такой же торопыга, — спокойно улыбаясь, говорил Степан, и углы его губ приподнимались полукругом. — Дай нам вымыться, мы все в пыли.

Худой и маленький, он пошел по коридору, подняв голову, словно мог видеть тольке из-под пенсне.

Аггей крикнул вдогонку: «Вон направо твоя комната», — и, умиляясь, стоял около Нади, распутывавшей вуалевый шарф…

— Я тоже буду мыться, — сказала она, — ужасная пыль.

— Господи, что же я думаю, а ужин! — воскликнул Аггей. — Впрочем, я сию минуту. — И он пошел в столовую.

«А он все такой же, — думал Аггей, стоя под висячей лампой. — Я уже вижу, что обрадовался; а она ничего, — кажется, мешать нам не будет».

К столу, уставленному домашними яствами, проплыла и неслышно села за самовар Марья Ивановна — экономка.

— Марья Ивановна, — сказал Аггей, — хорош ли ужин сегодня?

— Не знаю, батюшка, так это все сразу да кувырком распорядились; что выйдет — не пеняйте, а завтра постараемся.

— Что они как долго моются?

— А барышня настоящая красавица, и сундук с платьями, вот бы… Эх… да что и говорить… Не то что уездные наши…

— Перестаньте, Марья Ивановна, всегда вы скажете глупость…

Надя вошла под руку с братом. На ней было синее платье. Оглядываясь, она сказала:

— У вас здесь все чудесное, старинное. Наверно, мебель так же стояла сто лет назад.

— Да, все старое, — сказал Аггей и, притянув вымытого одеколоном Степана, трогал волосы его и плечи, — я так рад, я совсем один живу. Нам нужно о многом переговорить…

— Ты очень гостеприимен, — говорил Степан, слегка запрокинув лицо в большой бороде каштанового цвета, — мы в Петербурге отвыкли от деревенских обычаев… И если глубже рассмотреть, то деревенская жизнь более значительна, чем городская.

— Да, да, — говорил Аггей, придвигая им блюда с едой, — ешьте же…

— Тем смешнее, что я — агроном по профессии — никогда не вижу деревни. — И, самому себе улыбаясь, Степан глядел повыше головы собеседника.

— Какой у вас костюм? — спросила Надя. — Очень вам идет…

Аггей, оглядывая огромное свое тело в расстегнутом на груди кафтане, из-под которого была видна белая рубаха, смутился, запахнулся.

— Мне кажется, что я толстый такой, неловкий.

Надя засмеялась, так же как и брат, закидывая голову на высокой шее, морща подбородок, прикрывая глаза длинными ресницами, и Аггей подумал, с тоской вглядываясь: «Где я видел ее?»

— Нам по дороге попался пьяный мужик, — говорила Надя, — большой и косматый, у пояса привязана целая куча уток; брат его спрашивает: «Как ты из такого ружья столько настрелял?» А он тряхнул головой и говорит: «Когда я, чудесный барин, выпью, что угодно могу сделать…» И попросил гривенничек за знакомство.

Надя, рассказывая, подняла руки, и, глядя на них, Аггей подумал: «Какая она театральная все-таки».

Степан сдержал зевок.

— Вот теперь я чувствую, что устал, иду спать. «Милый он, — слегка волнуясь, думал Аггей, ведя друга в спальню, — сейчас ему все расскажу». Но Степан раздевался и говорил, сладко зевая:

— Завтра возьму почву для исследования: не знаю, как у тебя, но крестьянские земли совершенно лишены фосфатов. Их нужно сдабривать жжеными костями или американским гуано. Ты бы сделал опыт.

— Хорошо, — сказал Аггей уныло, — попробую. — И сел на кровать, устало опустив руки.

— Степан, ты знаешь, я десять лет прожил один. Тяжело.

— Как же, знаю. — Степан отстегнул помочи и погладил впалую грудь. — Гуано, конечно, дороговато, но крестьяне могут пользоваться суперфосфатом. Я усиленно провожу в земстве раздачу томасова шлака.

И он залез в постель, глядя поверх головы собеседника на свои какие-то суперфосфаты, а Аггей сидел около, освещенный сбоку свечой, так что блестел кончик его крупного носа и один тоскливый глаз.

— Слушай, — сказал Аггей, — я десять лет все один и один…

Но у Степана уже закатывались глаза.

— Убийственны эти дороги ваши… Задуй свечу и не буди меня поутру.

Аггей посидел немного в темноте и пошел по коридору, опустив голову. В конце коридора была наглухо закрытая дверь в зимние сени… Остановясь перед Дверью, обитой кошмой, Аггей глядел на медные гвоздики.

— Ну, конечно, он устал, а я пристаю с глупыми речами. Все-таки раньше Степан был добрее. Или уж я одичал очень и смешон.

Тронув шляпку гвоздя, он подумал: «Вот эти гвозди зимой покрываются инеем и делаются белые, как грибы…»

Вдруг тень его на стене переместилась направо. Оглянувшись, Аггей увидел улыбающуюся Надю, со свечой в руке.

— С кем вы разговариваете? — спросила она.

— Я ни с кем, — ответил Аггей, подойдя и краснея. — Вы не спите?

— Я хотела потихоньку обойти весь дом. Здесь можно заплутаться, проблуждать всю ночь. Мне все кажется: в комнатах пахнет плесенью и старой пачулей. — Она села на подоконник открытого в сад окна. — Какой вы счастливый, Аггей Петрович.

Она вздохнула и, откинувшись, положила ногу на ногу, охватила колено…

— Резедой пахнет, слышите? Сыростью и резедой. Аггей, глядя на ее колено и голые до локтей руки, не замечал улыбки, растягивавшей полный его рот…

— Я вспоминаю, — продолжала Надя, — у вас в комнате стояла игрушечная изба с печкой и лавками, как настоящая, туда можно было заходить…

— Да, отец велел ее построить на елку…

— Мы ехали к вам на елку в возке. Я все время почему-то боялась огнедышащих гор, — начиталась, или Степан меня напугал: они представлялись вроде кучи песку, но очень страшными. Я помню комнату, где проснулась: на стене висело оружие и меч в три раза больше меня, а в углу стоял человек, одетый в латы; я все думала, что он поднимет руку и кивнет мне пальцем.

— Хотите, я покажу эту комнату, — сказал Аггей, глядя в глаза, — она наверху; но все покрыто пылью и паутиной…

Надя тоже молча и внимательно глядела ему в глаза. Аггей больше не улыбался. Надя сказала:

— Я иду спать. Устала. Покойной ночи, — и, прощаясь, пожала руку спокойно и крепко маленькой своей рукой.

Войдя к себе в спальню, Аггей лег не раздеваясь на постель и платком стал вытирать нос и сморкаться.

— Как глупо, — сказал он, — и не с чего; просто не нужно было им приезжать.

2

Утром Аггей долго ждал пробуждения гостей и, не дождавшись, побрел на речку. На тропинке попался садовник Сидор. Аггей сказал ему:

— Идем купаться.

Сидор ухмыльнулся в ярко-рыжую бороду и пошел за барином, немного отставая. Вялым голосом Аггей говорил:

— Надо бы купальню построить вон у той ветлы, я давно тебе толкую, Сидор.

— Отчего же, можно построить, — отвечал Сидор с полной готовностью, хотя такой разговор начинался каждую весну.

— Построим ее в виде портика и окрасим в белое… Вот ко мне гости приехали и купались бы…

Раздевшись, Аггей долго сидел на траве, глядя, как около корней ивы плавают пиявки.

Сидор мылил лицо и бороду, приговаривая:

— С мыльцем-то чище.

Аггей представлял белую купальню, отраженную в воде, себя в этой купальне, сидящего на скамейке, и Надю: она будто бы пальцами пробовала воду и, улыбаясь, вся залитая солнцем, начала снимать башмачки.

— Ах, боже мой, как же это так! — испуганно воскликнул Аггей. Подошел к берегу и плюхнулся в воду и, почувствовав свежесть, поплыл, громко фыркая. Из камыша выбежал гуськом выводок домашних утят, утка, крякая, вытягивала шею, пугала Аггея, и он вдруг обрадовался и солнцу, и реке, и свежести.

— Чай, гости мои давно встали, — говорил Аггей, одеваясь. — Сидор, ты возьми простыню, а я побегу.

На веранде за чайным столом сидел Степан в белом пиджаке; когда Аггей подошел, он сказал, щурясь:

— От тебя рекой пахнет… Знаешь, Надя и сейчас бы спала, если бы я не разбудил…

Аггей от неизвестной причины засмеялся, покраснел и вдруг, к удивлению экономки, потрепал ее за чепец:

— Сегодня вы, Марья Ивановна, просто красавица. Марья Ивановна только ахнула. Степан, не спеша намазывая масло, сказал:

— Этим липам, должно быть, больше ста лет. Вообще — сад хорош.

— Я на тебя обиделся вчера, — ответил Аггей весело, — хотел поговорить откровенно, а ты заснул…

И он радостно вздрогнул: из дому донеслись быстрые шаги и голос Нади.

Она вошла в холщовом платье, коротком и ловком, каштановые волосы ее были причесаны просто и тоже так ловко, что Аггею показалась точно чем-то священным эта ловкость, и захотелось вытянуться самому в кресле, стать вдвое худее.

Надя вдруг спросила:

— Как вы спали, Аггей Петрович?

Он даже открыл немного рот. Она спросила просто, из учтивости, и продолжала пить чай маленькими глотками и забыла, конечно, про вопрос, но Аггей видел, что угол глаза у нее был лукавый.

С боков веранды по натянутым бечевкам вились темно-зеленые ипомеи, цветущие утром, пока их лиловых колокольчиков не коснется солнце. Аггей оторвал плеть и подал с поклоном Наде, чтобы она украсила ею платье.

— Так на портрете моя бабушка, когда была девицей, — проговорил он, густо краснея.

Надя посмотрела внимательно, взяла цветы, взглянула на брата, поднялась и плечом задела ветку акаций, осыпавшую ее крупными каплями росы.

— Мы идем гулять, — сказала она, — покажите мне сад и речку. Степан, иди же!

Они пошли по поляне. Аггей шагал рядом с Надей, глядя под ноги.

— Почему бы вам не остаться у меня подольше, — вдруг сказал он и отвернулся, — неужели уж так скучно здесь?

— Я не могу больше, — охнул Степан и лег в траву. — Знаешь, почву исследовать пойду завтра.

Он закрыл глаза, защитив их от солнца ладонью.

Надя села рядом, поджав ноги; нежная кожа плеч ее и рук была видна сквозь кружева платья, и чувствовал Аггей ее запах, сладкий, нежный, женский.

— Сегодня я точно выздоровел после болезни, — сказал Аггей, тряхнув плечами. — Я ведь очень сильный, только не приходилось никогда применять.

Надя сказала, кусая травку:

— Сломайте дерево.

И, обняв колено, запрокинула голову и глядела на облака, ее шея казалась прозрачной.

Аггей подошел к березке и стал трясти.

— Ну, ну, — проговорил он, — ломайся, — и, крепко упершись ногой в корневище, выгнул березку, напружился, присел и сломал; дерево хрустнуло и, медленно клонясь вершиной, легло с печальным шумом на траву.

— Браво! — воскликнула Надя, захлопав в ладоши, а Степан сказал лениво:

— Зачем сломал, росла она, росла…

— Я еще могу, — сказал Аггей, застенчиво улыбаясь.

— Нет, — ответила Надя, — сядьте. Аггей послушался, сел около.

— Теперь лягте и глядите вверх, что вы видите?

— Небо, — сказал Аггей тихо, — голубое. Коршун чуть виден…

— А ну, прищурьтесь, видите: небо уходит вглубь, и повсюду золотая пыль, а облако похоже на чашу.

— Перестань, Надька, — сказал Степан.

— Не на чашу, — сказал Аггей, — а на вас. Надя засмеялась. Степан сказал:

— Фу, господа, я иду купаться. — Он не спеша поднялся и пошел, на ходу срывая листья.

Аггею стало страшно с Надей один на один.

— Расскажите, как вы живете в таком раю? — спросила она ласково, вздохнула и легла рядом с ним, заложив ладони под затылок. — Вы любили когда-нибудь, Аггей Петрович?

Аггей закрыл глаза и не ответил ей на это.

Прошел Степан с полотенцем на голове, что-то пробормотал неразборчивое. Надя неизвестно над чем стала смеяться. Потом приподнялась, опустила обе руки и, рванув траву, осыпала ею лицо Аггея.

— С вами что-то нужно сделать особенное, — сказала она, — ах, Аггей Петрович, какой вы… — она приостановилась и протянула: — глу-у-пый!


Надя в этот день восхищалась всем, что видела: канавой, поросшей мягкими лопухами, зарослями вишенника, мостками через речку, шлепающими по воде.

Аггей объяснил, что на мостках этих рано поутру, пока не встало солнце и над водой туман, мальчишки ловят рыбу удочками, плюют на червяка; слюны будто бы червяк не любит и долго корчится на крючке.

Из сада по выгону пошли к глиняным оврагам, где стояла часовня над помершим когда-то странником без рода и племени. От часовни по дороге спустились домой через деревню.

Аггей, всю дорогу объяснявший Наде деревенские подробности, теперь замолчал, глядя, как приплюснутое солнце садилось в степь за холмами.

Оранжевый свет оттуда тоскливо бежал по голому выгону, по колючей траве.

Аггею показалось, что он, как больной, снова глядит на надоевшие обои у кровати. Хрустнув пальцами, он сказал:

— Вы спросили, любил ли я когда-нибудь? Нет, не пришлось.

— А я, Аггей Петрович, не помню, когда не была влюблена. Весь мир другой, когда любишь, — все для меня: и солнце закатывается для меня и поля бегут…

Взойдя на пригорок, откуда видна усадьба, Надя запыхалась немного и положила руку на высокую грудь и мгновенно вырисовалась, четкая и тонкая, на красной полосе заката.

Таким представлялся Аггею ускользающий образ девушки, о которой он мечтал по вечерам. Оттого, что сейчас можно было видеть ее въявь, закружилась голова, и, стоя внизу пригорка, Аггей раскрыл рот.

— Что вы увидели? — воскликнула Надя. — Привидение?.

Затворив за собою дверь кабинета, Аггей остановился около письменного стола, зажег свечу и долго глядел на тихое ее пламя…

Чернила в чернильнице давно высохли, единственный конверт был захожен мухами, и Аггей, отыскав карандаш, сел на низенький диванчик.

— Надя, — сказал он и слегка похолодел, услышав свой голос, — неужели возможно…

Поднеся к лицу ладонь, едва пахнущую ее духами, он подумал: «Я целую ей руку… Вот так…»

Закрыв глаза, Аггей стал морщить подбородок так, как делает это Надя, когда смеется. Поднял пальцы к голове, тоже как делает Надя, поправляя волосы, и, — весь выпрямившись, не в силах сдержать удары сердца, сказал:

— Люблю… — и, похолодев, открыл глаза и увидел в темном зеркале себя — толстого, с руками, неестественно растопыренными.

Аггей замотал головой, присел к столу, долго молчал, охватив лицо руками, потом решительно, крупным, неровным почерком, стал писать.

«Простите, но вы спросили — люблю ли я? Поэтому я осмеливаюсь писать. Вас я люблю так, как никто и никогда не любил. Вы не такая, как все женщины; вы особенная, вы прекраснее всех, и бог привел меня к вам… Я молюсь вам и прошу — сделайтесь моей женой, то есть я прошу вашей руки! Я несчастный…»

Много еще написал Аггей такого и, запечатав конверт, пошел к Марье Ивановне.

Старая экономка, сидя на сундуке, гладила больную ногу. На стене, около жестяной лампы, шуршали тараканы…

Громче прежнего ахнула Марья Ивановна при виде барина:

— Что это, батюшка, не спите, или живот болит?

— Запомните, Марья Ивановна, — сказал Аггей поспешно, — это письмо отдадите барышне поутру, смотрите только, не будите ее. Поняли?

Наутро Аггей встал рано и пошел в конюшню, где кучер мыл щеткой каракового жеребца, который косил белым глазом, топал ногой.

Рассеянно Аггей обнял морду коня, поцеловал его в серую губу и велел оседлать верхового. Затем потер ладонью свои покрасневшие за ночь глаза и потянулся, запах конюшни был мил ему; подходя к решеткам конских стойл, он гладил рыжие, сивые и черные морды, ласково губами ловившие его пальцы, и думал:

«Проснулась? А вдруг — проснулась? Прочла…» Он вышел на стук выводимого из каретника верхового.

— Шибко Ваську не бейте, барин, — сказал кучер, — не любит.

Рыжий Васька покосился на Аггея и присел, когда плотно уселось на нем восьмипудовое тело.

От быстрой езды Аггей приободрился, и неотступные мысли его просветлели.

«Нет, еще спит, — думал он, повертывая к лесу, — ручку положила под щеку, спит».

Ветви задевали лицо не просохшими от росы листьями, и, глядя на грибные тропки, бегущие от дороги в чащу, крикнул Аггей, приподнимаясь на седле:

— Нет, Надя проснулась и читает письмо… Милая, милая…

Хлестнул коня плетью и поскакал, — придерживая шляпу.

Дорога сбегала круто вниз; там шумела хвоя и желтел песок. Чтобы не утомить лошадь, Аггей повернул вдоль косогора и скоро выехал на поляну, где курилась обложенная дерном куча и у шалаша на пне сидел в полушубке согбенный старичок, держа в руках кисет… Реденькая борода у старичка так и не поседела, хотя курил он деготь на этой поляне пятьдесят лет, и сколько прожил до того — не помнит. Заезжал к нему иногда барин и давал двугривенный; старичок за это кланялся ему в ноги. Увидев Аггея, он встал и снял шапку.

— Здравствуй, дед, — сказал Аггей, тяжело впрыгивая на землю, — ну что, все еще живешь?

— Не дает господь бог смерти, — заговорил старичок торопливо и многословно, словно боялся, что его перестанут слушать. — Летом я с молитвой ему служу — за, пчелкой ли присмотришь, солнце встанет — перекрещу ее, а ночью врага колотушкой от ульев гоню… Господу это угодно; он от грехов-то и ослобонит… А за зиму лежишь на печке — такое надумаешь — тьфу! — все лето пойдет насмарку: опять грехов полон рот… Оттого и зажился. И еще комар, прости господи…

— Донимает?

— Лют, дыму не боится; вот ужей тоже много, ох, много ужей завелось, бог с ними.

Аггей сел на обрубок и, оглядываясь кругом, прислушивался, как часто бьется сердце. А старичок все говорил, и прыгали воробьи на шалаше.

— Я у тебя до полудня посижу, — сказал Аггей, — разнуздай-ка лошадь.

И, когда старик, охлопотав коня, принес из шалаша дикого меду в бурачке и кувшин ключевой воды, Аггей сказал, краснея:

— Знаешь, дед, я женюсь. Старик перекрестился:

— Вот и слава богу, а то я все думаю — нет и нет у нашего барина хозяйства.

— Увидишь скоро ее; мы кататься поедем, а ты забеги на дорогу и посмотри; такой красавицы не только ты — я не видал. Ты что это — меду мне принес. Дикий? А смотри, в нем пчела.

— Утопла; за добро своей жизни лишилась.

И старик стал глядеть, как Аггей ест мед…

— Всегда по лицу видно, что человеку бог пошлет, — сказал он, — вот у тебя, гляди-ко, глаза белые, будто со страху.

Аггей потянулся и, отойдя, лег на траву, где легкий ветер отдувал мух; возбуждение улеглось, и сладкая дремота закрыла веки; поплыла земля, и, положив руку на грудь, Аггей улыбался, слушал шорох листьев, говор старика.

— Кормят тебя, рыжий, овсом, — говорил старик, подсев к Ваське, — а сено ты жрешь от жадности. Вот и видно, что бог скотине душу не дал, одну утробу… Ну, что ногами топаешь, я, брат, истину тебе говорю…

…С легким криком Аггей проснулся и сел, осматриваясь.

— Дедушка, — окрикнул он старика. — Где ты? Скорей, скорей лошадь…

Ударяя плетью, Аггей скакал, потеряв шляпу, и сучья хлестали по бледному его лицу.

«Поздно, поздно», — думал он, тоскливо глядя на солнце, взошедшее уже к полдню.

Обозлившийся Васька летел прямиком, но на плотине удалось Аггею задержать ход, и, чем ближе к дому, тем страшней становилось, а на самом дворе поворотил было Аггей коня обратно и, став, крепко сжал руки.

— Все равно, — сказал он. Быстро перекрестился несколько раз и спрыгнул у крыльца.

В доме было тихо; подойдя к кабинету, Аггей осмотрелся, не видит ли кто, и отворил дверь.

На диванчике, с книгой в руках, сидела Надя. Она повернула строгое лицо к вошедшему… Аггей ахнул, взялся за косяк. Надя, встав, сказала:

— Я давно жду вас, Аггей Петрович; я получила письмо…

Глядя, как она опустила глаза, Аггей возликовал, но сейчас же лицо его покрылось смертельной тоской.

— Аггей Петрович, — сказала Надя тихо, — я замужем…

Она тряхнула головой и, вынув из книги, подала Аггею его письмо.

— Милый, не огорчайтесь, я вас очень люблю…

Потом, легко коснувшись губами лба Аггея, подобрала синее дорожное платье и вышла, не обернулась в дверях — не спеша, удаляясь, стукали ее каблучки по коридору.

Письмо дрожало в руке Аггея, когда он подошел к пыльному окну; на дворе, выкатив, смазывали людми-линскую коляску.

— Вот и конец, — сказал Аггей, и ноги его задрожали, став бессильными, как после испуга.

— Что же, я возьму и лягу… Должно быть, меду съел натощак: тошнит…

Мотая головой, он лег на спину, скользя пальцами по гладкой коже дивана.

— Дурно мне… — сказал Аггей. Пот крупными каплями выступил на лбу, и тело холодело. Аггей прижался к холодной спинке дивана; не в силах привстать, глядел на клочок мочалы, торчащей из-за обивки, и, жалея себя, начал глотать соленую слюну.

Приходил Людмилин, сконфуженно объяснил, что должны они уже уехать, иначе опоздают на агрономический съезд, и что непременно ждут Аггея в Петербург, где сейчас белые ночи. Аггей приподнялся, взял Степана за руку и, глядя в сторону, сказал:

— Хорошо, я постараюсь приехать.

И сел опять, комкая носовой платок. Степан вышел, ударившись плечом о косяк.

В коридоре разговаривали; топая ногами, пронес кучер, должно быть, чемодан. Нежный, изумительный голос Нади у самых дверей произнес:

— Он спит, не тревожьте его…

Тогда Аггей вышел на крыльцо и, стараясь улыбнуться, помахал отъезжающим рукой.

Когда же тройка выкатила за ворота и Надин лиловый шарф еще раз мелькнул сквозь зелень, Аггей, пожавшись, словно от холода, пошел в залу и сел против окна на любимое кресло.

Не было видно — закатилось ли солнце, или нет: сизая туча клубами поднялась из-за холмов; порыв ветра нагнул ветви, поднимая выше окон обрывок бумаги; на террасе с силой хлопнуло окно…

Несколько капель ударилось в стекла, потекли струйками; брызнуло сильнее, и зашумел по листьям крупный дождь.

Звуки в просторных комнатах утихли, запахло травой, сыростью, и стало совсем темно…

Аггея звали ужинать, а он все смотрел в окно и думал несвязное.

3

Три дня ливнем лил дождь. Аггей ходил по залу, где шум дождя был слышен всего сильнее, становился спиной к изразцовой печи и щурил глаза.

Ровно и глухо барабанил дождь по крыше и листьям, стремительно бежали вниз потоки, и напрасно, приотворив дверь, шепотом звала Марья Ивановна к столу.

Аггей глядел на нее, не видя, и экономка бормотала, бредя обратно в столовую:

— Вот беда-то… Наехали, намутили и след хвостом замели, — тоже гости.

Постояв у печки, Аггей уходил в библиотеку. Отворив один из темных шкафов, где пахло затхлыми книгами, он поднимал руку, чтобы взять волюм, но рука так и оставалась поднятой, а глаза видели сквозь полупрозрачное от струй дождя стекло сизую лужайку со сломанной березкой, склоненной к земле вершиной, и около примятую траву.

«Дождик все следы прибил», — думал Аггей и шел обратно в кабинет…

Но в кабинете стоял тот низенький диван, обитый коричневой кожей, тошный и раскоряченный, — свидетель всех неприятностей; глядя на него с ненавистью, Аггей думал:

«Как глупо, для чего мне нужно вообще шататься по этому дому… Будто бы я обязан видеть всю эту гадость…»

И, вдруг страшно рассердившись, он выдвинул ящик стола; дрожа от легкого озноба, перевернул бумаги и вынул тяжелый кобур.

С любопытством рассматривая револьвер, Аггей взвел курок, направил дуло на себя и легко нажал гашетку.

Рука его вдруг отдернулась, и он проговорил глухо:

— Нет, это страшно.

Часто дыша, он положил револьвер и отошел к окну…

Было сумеречно и безнадежно сыро там, на воле, где висели мокрые ветви; Аггей отворил раму, холодные капли упали на руки и лицо, и он опять побрел к столу.

— Куда деться! — сказал Аггей. И снова взял револьвер. Начал поворачивать холодный барабан.

«Он будто приказывает, — подумал Аггей, — тупой какой-то, с дыркой. Ах, нет, только не сюда..»

Собрав всю волю, вытянул Аггей руку от себя, зажмурился… Оглушительно грохнуло, дернуло руку, защекотал в носу пороховой дым.

И сейчас же в доме все затихло, будто все присели в страхе… Аггей облегченно вздохнул и повалился в кресло.

А в коридоре уже слышались испуганные голоса и хлопанье дверей…

«Они думают, я в себя выпалил, беспокоятся, милые…» — томно думал Аггей и, желая сделать этим людям приятное, застонал и вбежавшим в кабинет приказчику и Марье Ивановне проговорил слабым голосом:

— Промахнулся…


В тот же вечер нарочный привез письмо, распечатывая которое Аггей волновался и долго не мог понять, что написано.

«Милый Аггей, — писал Людмилин, — мне очень жалко, что вышло смешное недоразумение. Я благодарю за честь, оказанную моей сестре, и надеюсь, что ты не будешь сердиться на эту курьезную историю. Я и Надя ждем тебя в Петербурге посмотреть белые ночи и освежиться от твоего коровинского сиденья. Надя очень просит тебе кланяться; она говорит, что провела у тебя самые очаровательные дни в жизни. Так приезжай, смотри, и не сердись… Твой Степан… Ваша Над я…»

— Ваша Надя, — повторил несколько раз Аггей, как во сне, и охнул, держась рукой за грудь.

Радость его была велика. Все нежные слова, сказанные Надей, все ее движения припомнились, словно вырвались, как птицы на волю из темного гнезда.

— Ваша Надя… Ваша Надя… — повторял Аггей, — да я просто дурень, ничего не понял, ну что же, что замужем… а — ваша — Надя… — И он, поспешно вынув из бокового кармана красненький платочек, оброненный ею и тайно им похищенный, со всей силой принялся вдыхать его аромат, говоря:

— Милая, нежная, благодарю тебя за все… Потом потянулся, выпрямил грудь, хрустнул пальцами и засмеялся.

— Как хорошо!

Позванная Марья Ивановна немало была удивлена, видя барина, который уже решился на отчаянность, а теперь стоял посреди комнаты, напевая в нос:

Три девицы шли гулять,
Шли гулять, да…

— Марья Ивановна, — закричал Аггей, — милый друг, укладывайте скорее чемодан да крикните — лошадей закладывать; сейчас еду в Петербург…


В темноте по кочкам трясся тарантас, закидывая закутанного в чапан Аггея грязью и водой…

Ничего не замечая, глядел он вперед, думая только, когда же станция выглянет из этой хлюпкой, ночной степи…

Казалось, с приездом на станцию изменится вся жизнь: впереди ожидался город и счастье, а сзади оставалась вот эта глушь… Аггей закрывал глаза, и казалось — отовсюду тянутся обозы, скрипя и скользя по грязи, летает воронье…

Боже мой, боже мой, как медленно ехать! Когда была утрачена последняя надежда, кучер сказал:

— Вон и станция.

Аггей вскинулся. Кучер продолжал, тыкая кнутом в темноту:

— А вот и машина подходит, — как бы не опоздать.

Лошади помчались, тарантас кидало в стороны, Аггей стоял, держась за козлы, глядел на три приближающихся из темноты фонаря, и в немигающие его глаза бросало грязью и водой. Немного не доезжая станции, грузно упал коренник, пристяжные взвились, спутало сбрую. Аггей же принялся трясти кучера за плечи, повторяя:

— Что ты, что ты!

Потом, захватив чемодан, побежал, путаясь в длинном чапане, к подошедшему поезду и, когда ударил третий звонок, впрыгнул в вагон, тяжело дыша.

В вагоне было душно. Свеча, прикрытая шторой, едва освещала спавших на койках пассажиров и чьи-то мешавшие проходить огромные ноги, в шерстяных чулках.

Аггей, сняв мокрую одежду, бросил ее вместе с чемоданом в сетку и этим движеньем задел несносные ноги. Тогда зарычало наверху, ноги подобрались, и, кашляя, свесилась взлохмаченная голова.

— А вы поосторожнее, — сказала голова.

— Извините, — ответил Аггей, — я очень торопился, я едва добежал, представьте, какое счастье.

Наверху чиркнули спичкой, и можно было увидать, что у головы одутловатые щеки, бородка клином и посреди спутанных волос плешь, исцарапанная ногтями…

— Ну, что нового? — сказала голова, и, спустив ноги, сел на лавку человек в измятом пиджаке, довольно толстый и сонный. Человек вывернулся, зевая, и продолжал: — Спать не могу. Вы в Петербург едете? Попутчики значит… Кто вы такой?..

— Коровин, — ответил Аггей с готовностью: он уже любил этого человека, едущего в Петербург…

— Помещик?

— Да, у меня пять тысяч десятин.

— А я Синицын, — сказал человек, помолчав, — разночинец, по-вашему — хам.

— Что вы, что вы… Разве так можно…

— Так вы либерал?.. А вас жгли?..

— Нет. Еще ни разу. Господи, как поезд идет медленно.

Аггей откинулся на спинку койки, с тоскою слушая удары колес о рельсы и шум дождя…

— Вы в Петербург зачем едете? — спросил Синицын, закурив папиросу и смотря прямо в глаза, не мигая.

— Я — так… меня ждут, не по делу, а… почти…

— Понимаю, — сказал Синицын, усмехаясь, — насчет баб, — освежиться.

— Нет, что вы говорите… Я к моим знакомым еду.

— Предположим. Ну, а знаете, ваша физиомордия мне понравилась, я побегаю с вами по городу: без опытного человека нарветесь, знаете ли, на такого бабца…

— Вы напрасно думаете… Но Синицын перебил:

— К вам в имение тоже заверну как-нибудь.

— Пожалуйста, очень буду рад…

— Ну, рады не будете… Стойте, сейчас буфет. Идем пить водку…

И когда поезд остановился, сколько ни сопротивлялся Аггей, увлек его Синицын к буфету, заставил выпить водки с перцем и еще какой-то черной настойки и, захватив бутербродов и пирожков, притащил в вагон.

— Вы, конечно, считаете меня за последнюю собаку, — говорил Синицын. — Вполне вас понимаю. Шутка сказать, за пять лет я дня не имел, чтобы прожить спокойно… Весь вот так ходуном и хожу: пью и грублю своим меценатам. Я, знаете ли, живу по современной системе: найду мецената, отдою его до последней копейки и жду другого. Мысли безумные, поступки каторжные. Ницше меня погубил… Это вам понятно. Вы земляной человек, а я современная плесень, — ницшеанец.

Синицын самодовольно усмехнулся, посмотрел в глаза и добавил:

— Все-таки я — человек, а вы ерунда на постном масле.

— Чем вы занимаетесь? — поспешно спросил Аггей.

— Чем? Продавал резиновые изделия, потрошил животы в Кишиневе, потом сделался революционером: надоели дисциплина и нравственность. К тому же мне на людей наплевать. Теперь занимаюсь литературным маклачеством, сводничеством и мелким репортажем.

— Вы клевещете на себя.

Но Синицын, сильно подмигнув, завалился на койку, сказал: «До завтра» — и захрапел скоро на весь вагон.

Отогнув штору окна, Аггей увидел сырое утро и бегущие навстречу неясные поля.

«Что это, — думал Аггей, — все нерадостно», — и, поймав себя на невеселых мыслях, постарался поскорее уснуть…

Проснулся он поздно, когда солнце клонилось к закату, и долго лежал на спине. Потом пришел откуда-то Синицын; лицо у него было желтое и мрачное, а разговор сдержанный, как будто он стыдился вчерашних слов.

— Меня мучит одна мысль, — сказал Аггей, приняв спокойный вид, — мой лучший друг едет сейчас в Петербург, чтоб увидеться с одной дамой. Он ее любит; так вот мне хочется знать, обрадуется ли она его приезду…

— Несомненно, — сказал Синицын, — пусть смело едет…

— Вот как! Я потому вам говорю, что вы были откровенны со мной… Отношения у них престранные…

И Аггей, блаженно улыбаясь, стал рассказывать про Надю…

— Любопытно, — молвил, наконец, Синицын, — вашему другу весь свет бабьей юбкой закрыт; только я бы советовал ему посмотреть хорошенько, может получше сюжет найдется.

— Нет, — сказал Аггей, — мой друг не так смотрит… Не докончив, он стал брезгливо морщиться, откинувшись в глубину койки.

В вагоне темнело. Скоро мимо окон стали пролетать фонари, освещая на мгновение лицо соседа.

От Синицына пахло перегаром; он лез с разговорами, дымил папироской в глаза; Аггею казалось — случилось большое несчастье: нарушен тихий восторг, и чем дальше уносился поезд, чем больше уплывало станций и однообразных телеграфных столбов и за окном вытягивалось проволок, опускающихся, чтобы мерно опять вознестись до белых чашек, — тем глубже удалялся в неясное образ Нади.

Пересадки и новая ночь в купе, где, кроме Синицына, разговаривали еще двое пассажиров дорожными голосами, от которых тошнит и кружится голова, измучили непривычного к дороге Аггея, и наутро, когда он взглянул на тощие сосны и желтые будки среди ржавых болот, стало ясно, что незачем было ехать и нечего ждать впереди.

Петербург стал виден справа, огромный, окутанный мглою и копотью множества труб.

Быстро миновали кирпичные заводы, прудки с вербами, площадку, на которой унылый гимназист ждал дачного поезда, кладбище. Прогремели стыки и стрелки подъездных путей, и поезд въехал под холодный вокзал, где, заглядывая в окно, побежали вслед носильщики в белых фартуках.

Синицын посоветовал Аггею остановиться на Пушкинской и торопливо убежал, крикнув на ходу:

— Смотрите же, на Пушкинской!

Аггей, вслед за носильщиком, вышел на площадь, вдыхая влажный воздух петербургского утра.


Аггей надел серый костюм с большими клетками и сел на красный диванчик у стола; на захватанной скатерти только что отпищал самовар.

«Какой маленький самоварчик», — подумал Аггей и обернулся к окну.

Оттуда слышался стук ножей, голос старьевщика и удары палкой по ковру. В желтом колодце двора было много окон, на некоторых спущены шторы, из некоторых выглядывали лица с усами и без усов.

«Сколько окон», — подумал Аггей и поглядел налево.

На вешалке висели его пальто и шляпа; рожа нарисована была карандашом на обоях, и за дверью все время разговаривали, звенела посуда, и все звуки покрывал грохот едущих телег.

Аггей лег, положив руку под голову. От дороги все еще стучали рельсы в ушах, покачивая — тошнило. В номере пахло кислым. Глядя на потолок, Аггей подумал:

«Сколько здесь людей; все живут по-своему и хотят делать свое. Почему же именно я должен сказать: Надя, брось мужа и люби меня. Я такой же, как все».

Закрыв глаза, он представил большие соты, полные пчел, и себя внизу, в этой комнате с треснувшими обоями, маленьким червяком.

«Полежу здесь до завтра, — думал Аггей, — поеду домой. А дома темно, идет дождь, и дыра от пули в шкафу… Нет, нельзя туда ехать. Куда бы нибудь на светлую поляну попасть, где стена монастырская и зеленые купола. Поглядеть бы на них и на речку. Отдохнуть».

Аггей хотел задремать, но не смог. Бессильная вялость томила, а в глубине сердца точно посасывал червячок.

Затем шумно ворвался в дверь Синицын и воскликнул;

— Вот вы где! Хорош тоже, — разлегся, думает — каша ему сама в рот полезет.

— Оставьте, — сказал Аггей с гримасой, — какая там каша? Я утомлен.

— А мы подкрепимся коньячком. Я позвоню.

Синицын развалился на стуле, не мытый еще с дороги, в затхлом пиджаке, и стал курить и рассказывать, что успел натворить за это утро.

«А глаза у него злые», — подумал Аггей и добавил слабо:

— Нет, право, оставили бы меня…

Синицын не обратил на это никакого внимания.

Коньяк сначала обжег горло, потом Аггею стало тепло, слегка зашумело в голове, и шум этот заглушил городские звуки…

— Теперь идем завтракать! — воскликнул Синицын, подхватил Аггея под руку и, нахлобучив ему шляпу на глаза, увлек на улицу.

На улице солнце, припекая, не жгло, и приятно было идти в тени домов мимо сквера, где играли дети, где маленький бронзовый Пушкин упрямо глядел на крышу…

Первое, что бросилось в глаза Аггею при повороте на Невский, — длинный ряд дураков в зеленых шапках и кафтанах; они шли один за другим, неся на спине доски с нарисованным голым человеком, скрестившим руки… Потом Аггею дали какую-то бумажку, и он прочел: «Цыпкин — портной»… При переходе через улицу на Аггея налетел рысак, и велосипедист затрещал над ухом. Аггей неловко побежал.

— Не разевайте рот! — крикнул Синицын.

На тротуаре тотчас же принялись толкаться прохожие, и, так как Аггей был выше всех головой, сверху ему представлялось, будто копошились одни черные котелки, шляпы и фуражки.

— Ох, — сказал он, вытирая пот, — что они так толкаются, отойдем в сторону.

И он отошел к окну гастрономического магазина. Хотел что-то сказать Синицыну и вдруг сильно побледнел: за окном толстый приказчик, стоявший, заложив руки и подняв бровь, быстро посторонился, мимо него в дверь прошла дама со сверточком в узкой руке.

Это была не Надя, но совершенно подобная ей, с детским лицом, бледным и нежным, в черной шляпе, с рукою, затянутой в белую перчатку.

Проходя мимо Аггея, она повернула голову и посмотрела внимательно, даже чуть-чуть приоткрылся под вуалью ровный ряд ее зубов. Она была необыкновенно прекрасна.

— Видал? — сказал Синицын и, кашляя, засмеялся. — Хороша! А хотите, познакомлю…

— Кто она? — спросил Аггей.

— Кто она? Вот чудачина. Это же и есть Машка Кудлашка. — Синицын, надув щеки, хлопнул себя по бокам: — Ах вы, деревенская душа! Машку Кудлашку не знает.

— Синицын, — сказал Аггей, — я бы пошел к себе, мне нехорошо.

Но Синицын повел его завтракать и, под модную песенку оркестра, стуча в такт по тарелке, уверял, что, если Аггею хочется поспать с Машенькой, не так это трудно…

— Оставьте, не люблю я этого, — бормотал Аггей, избегая его взгляда, — пустите меня.

Не докончив еду, вдруг ставшую противной, Аггей поднялся, оттолкнул стол и, дав Синицыну обещание приехать вечером, сел на извозчика. Дома, экипажи и прохожие поплыли перед глазами. Аггей чувствовал себя грузным, словно налитым кровью…

— Невозможно, невозможно, — бормотал он, придя в номер, — подойти и тронуть ее… — Он повалился на диван, чувствуя, как жар сушит горло и все тело знобит. — Зачем она доступна? — с отчаянием, вслух проговорил он и, помолчав, скрипнул зубами…

4

Начиналась не то лихорадка, не то какая-то ерунда — знобило так, что вся кожа покрылась пупырышками. Натянув до подбородка пальто, сунув кулак под щеку, Аггей лежал, едва умещаясь на узеньком диване. В мыслях были отрывки слов, видений, выхваченные из далекого прошлого, словно горячие пятна воспоминаний, и среди этой волнующей путаницы появлялась время от времени Машенька, в перчатках, со сверточком, в суконном, ловком платье… под ним, — это было самое страшное, — Аггей чувствовал то, что было покрыто, скрыто, невозможно, немыслимо. И все же, стоило только подойти, протянуть руку… Нет! Нет! Грузно, скрипя пружинами, он поворачивался к диванной спинке. Силился представить поляну, березку, сияющее золотой пылью небо — всю свою не повинную ни в чем влюбленность… Вот Наденька поправляет прядку волос и, опустив руки в траву, склоняется над лежащим Аггеем; грызя стебелек, вглядывается ему в глаза… Ее уши прозрачные и розовые, а лицо в тени… Но лицо не ее, а этой… И под легким белым платьем — эта… эта…

«Лихорадка… сил нет… Черт, зачем я сюда заехал», — с тоскою думал Аггей. И вдруг из заповедной глубины памяти появилось поле, поросшее густой полынью; вдалеке идут две бабы и мужик — богомольцы. Шли, шли и сели у канавы… Посидели и легли, смеются. У Аггея стучит сердце, он спрятался за кустиком полыни и видит, как две бабьи, в красных чулках, ноги поднялись над травой… А вот Аггей идет с лопаткой мимо скотного двора; заскрипели ворота, с мычаньем выходит стадо, и посреди него верхом на ком-то — рогатый, головастый бык с багровыми глазами… Аггей глядит и чувствует, что это — то, — страшное. Бросает лопатку и по глубокому снегу идет в поле, где, занесенный сугробом, стоит плугарский домик на колесах. Аггей становится в домике на колени и молит бога — дать силы пережить виденный ужас, касается горящим лицом снега. И бог дает ему силы. А весной он опять, присев, рассматривает двух жучков, прильнувших друг к другу, палочкой перевертывает их на спины и вдруг, с застывшей улыбкой, гневно топчет их ногами.

До сумерек Аггей томился, то забываясь, то бормоча чепуху. Когда же снизу, со двора, проник зеленоватый свет фонаря и лег на потолке тошным до дурноты переплетом — стало невыносимо. Аггей поправил на шее большой мягкий галстук, надвинул шляпу на глаза и вышел, тяжело ступая и видя только тени, призраки людей; шел он по левой стороне Невского, к Адмиралтейству.

Там, где в перспективе сходились дома, трамвайные столбы и проволоки, за медным шпилем башни угасал закат, и выше небо зеленело, как морские воды. А направо, среди потемневших домов, один дом, будто приподнявшись, плыл багровыми окнами, точно полон был огня, не разрушавшего мрамор и бронзовые переплеты.

— Вот и ресторан этот, — сказал Аггей и, войдя, тотчас же увидел Синицына.

— Минута в минуту пришел, вот что значит дворянское слово, — подняв салфетку и нож, воскликнул Синицын. — Ну-с, ваше превосходительство, что намерены предпринять?

— Делайте, что хотите, — сказал Аггей, стоя перед ним. — Ну, давайте кутить.

— Вот это ответ, — воскликнул Синицын, — давно бы так. Значит, идем в сад и Машеньку поищем…

Когда извозчик повез их по Фонтанке, Синицын обнял Аггея за спину, добродушно уверяя:

— Вы мне сразу понравились — породистый помещик и очень симпатичный…

Аггею стало стыдно, и он сказал:

— Вы тоже очень симпатичны.

В саду, промозглом и прокуренном, Аггей, слегка задыхаясь, стал протискиваться сквозь шумную толпу гуляющих. Здесь все было фальшивое: и цветы, и гроты, и песок, — крашеное и захватанное, и даже листья на деревьях, как из жести.

— Тише, чего прете! — кричали вдогонку. Синицын, посмеиваясь, шел сзади. На открытой площадке Аггей шумно вздохнул и оглянулся на полутемный навес, где в глубине, ярко освещенная красным, танцевала испанка.

— Машенька, должно быть, у столиков, — сказал Синицын, — да вон и она с двумя кавалерами.

Аггей сейчас же увидел сидящую в профиль к нему Машеньку, с милой улыбкой, положившую ногу на ногу, и двух ухаживателей в котелках. Он резко отвернулся и пошел в глубь сада.

— Полно вам дурить! — крикнул, догоняя его, Синицын. — Это коты с ней сидят, мы сейчас ее приведем. — И убежал рысцой.

— Боже мой, — шептал Аггей, садясь на скамью, — неужели она со всеми… они целуют ее лицо, делают, что хотят, она же…

Стиснув зубы, он положил руки на колени и сидел красный и тучный. В оркестре одна труба, издающая всего два звука, ревела сама по себе низким басом все громче и ближе, наполняла всю голову тупым уханьем.

Мимо шли, с неестественными улыбками, наряженные девушки, прошмыгнул, оглянувшись, завитой франт в котелке; проплыл, хрустя песком, толстяк с окурком сигары в бритых губах.

«Уйти надо, лечь», — подумал Аггей и сейчас же, увидев подходящих Машеньку и Синицына, стал жалобно улыбаться. И вдруг, чувствуя, что гибнет, вскочил со скамейки и, спотыкаясь, зашагал к выходу через газон.

— Аггей Петрович! — закричал Синицын так злобно, что многие оглянулись.

Аггей остановился, шепча про себя:

— Трус, трус…

Машенька ничего не говорила, только, чертя зонтиком по песку, вскидывала прекрасные свои глаза на проходящих. Аггей же не смел на нее взглянуть, боясь, как бы не прочла она в его взгляде вожделения, и церемонно молчал, склоня голову набок.

— Долго мы будем здесь торчать? — спросил Синицын.

Машенька сказала, растягивая слова: — Поедемте кататься, — и улыбнулась Аггею, — у нас по ночам светло…

— Угадала, что ты провинциал, — захихикал Синицын. — Это, Машенька, закадычный мой друг, Петрович…

— Да, да, — сказал Аггей.

Они вышли из резкого света на белый сумрак к реке, где за решеткой спокойно отражались дома с темными окнами.

Ступив на узкий тротуар набережной, Синицын заложил руки в карманы куцего пиджака, сдвинул шляпу и пошел вперед, а Машенька просунула руку свою под руку Аггея и, обернув к нему бледное лицо с синеватыми под глазами кругами, улыбкой открыла два ряда ровных зубов.

— Ну что, — сказал Аггей, точно во сне нагибаясь к ее раздвинутым губам, — душенька моя…

Когда он так сказал, Машенька охватила его шею и, закрыв глаза, поцеловала холодными губами.

— Вот и поцеловались, — со вздохом сказала она.

— Браво! — ответил Синицын, не оборачиваясь… Аггей поглядел на небо, оно светилось мягким светом, белым и ровным.

— Это лучше, чем все, о чем я думал, и более странно…

В нанятой Синицыным коляске они втроем поехали через мост, где у перил стоял человек с поднятым воротником и глядел на воду.

— Чего он смотрит? — оборачиваясь, с неодобрением проговорила Машенька. — Ничего в воде не увидишь, нехорошо, — и завернула лицо вместе с носиком в мех.

У колонны Исаакиевского собора сидела оборванная старушонка, подперев кулаками подбородок. По набережной летел рысак, увозя даму и офицера… Дама закинула голову, держа руки в муфте, офицер целовал ее.

— Поцелуйте и меня, — сказала Машенька, придвигаясь.

Аггей откинулся в угол коляски. Перед ним текла Нева — свинцовая, студеная, словно выпуклая. На той стороне лежали два сфинкса. Все это было как сон.

Машенька привлекла Аггея за руку и, погладив по щеке, шепнула:

— Поедем ко мне, у меня отдохнете. Хорошо? Тогда Аггей опять почувствовал тупую тяжесть и озноб и, закусив губу, чтобы сдержать дрожь, увидел на открытой Машенькиной шее родимое пятнышко. От этого вся девушка стала родной и сладкой. Разжав рот, Аггей кашлянул хрипло и вдруг страшно покраснел.

Синицын, не поднимая век, сонным голосом крикнул кучеру адрес.

Аггей со всей силой сжимал руки, пока Машенька отворяла на темной лестнице дверь. В прихожей, где пахло духами и калошами, он прислонился к стене, не в силах снять пальто.

— Я в столовой на стульчике посижу, — сказал заискивающе Синицын, — куда мне идти, тут я и подожду Петровича.

Машенька покачала головой:

— Ну, уж сиди, только не стащи чего-нибудь…

— Ну, это я-то стащу! — ответил Синицын и, увидев в столовой бутылки, начал прыгать, поднимая пиджак, так что видна была пряжка засаленных его панталон.

— Жалко мне его все-таки, — сказала Машенька, — хоть он и свинья. Женатый ведь и детей любит. Пойдемте в спальню.

Взяв Аггея за руку, она прошла через две двери в комнату, устланную желтым ковром, с деревянной кроватью посредине и белым чистеньким туалетом из трех зеркал.

Сев перед ним на шелковый пуфчик, она провела пальцем по бровям, расстегнула кофточку и слегка откинулась, обнажая плечи и тонкие руки с двумя оспинами. Потом взглянула на Аггея и потрясла головой, наморщив носик, вытянув губы. Но, видимо, ей все же очень хотелось спать, — устала.

Аггей, до того стоявший у окна, осторожно опустился перед ней на колени, охватил руками, спрятал лицо в ее ногах. Челюсти у него были сжаты, он не мог сказать слова.

Машенька запустила пальцы в его волосы:

— Нехорошо на коленях стоять, сядьте…

И, когда он послушался, аккуратно сняла платье, стряхнув, повесила его за простыню, зевнула и села Аггею на колени, покачивая, точно баюкая.

— Хорошо тебе со мной? — сказала она. — И спать не хочется. А на улице светло, светло.

Одним глазом Аггей взглянул в окно. Там за перистыми облаками, над лиловой тучей, разгоралась золотая полоса. Он разжал зубы и проговорил:

— Маша, Машенька!

Глаза его расширились, сознание словно бродило по осунувшемуся лицу, и когда Машенька проговорила, приподнимая шелковую юбку: «Смотри, какие у меня чулочки ажурные», — Аггей коротко вздохнул, поднялся, прошел несколько шагов, держа на руках прижавшуюся к нему девушку, и, вдыхая ее запах, повалился на ковер.

Потом Машенька поднялась с ковра, озабоченная походила по комнате, накинула на плечи теплую шаль, нагнулась над Аггеем и сказала участливо:

— Встань, миленький, запылишься на ковре…

Но Аггей не отвечал, лежа с откинутой рукой. Бледное лицо его было спокойно, как у спящего.

— Встань же, — повторила Машенька и, присев, потрепала Аггея по волосам.

Он открыл глаза. Щеки его порозовели, приподнявшись, он схватил Машеньку за руку, словно боясь, что она убежит…

— Ты любишь меня? — спросил он важным голосом.

— А как же, — смеясь, ответила Машенька. — А ты ночевать у меня останешься или домой поедешь?

— Домой, — сказал Аггей медленно и сел на стул, — куда я пойду?

Машенька, достав из стеклянной коробки папироску, закурила, перекинула угол шали через плечо.

— У всякого человека есть дом, дружок. А со мной все равно жить ведь не будешь…

— Зачем ты куришь? Дым из носу у тебя идет, — проговорил Аггей тоскливо. — Ты мне ведь раньше являлась, я тебя давно любил! А теперь разговариваешь, как обыкновенная…

— Какая же я должна быть? Вот уж ненавижу, когда начинают говорить непонятное…

— Молчи, молчи, — сказал Аггей. Машенька поджала губы.

— Пошел бы ты спать в самом деле. А завтра приходи… а то разговаривать — я ни за что не стану. Так ты и знай. Засну сейчас как мертвая.

— Уйду, уйду, — сказал Аггей торопливо, — только молчи…

Он надвинул шляпу и взялся за ручку двери. Машенька спросила тихо, будто удивляясь:

— А деньги?..

Тогда Аггей быстро обернулся, глаза сузились, стали зелеными. Не глядя, подал он ей одну бумажку, другую бросил на пол и, покраснев так, что надулись жилы на лбу, кинул весь бумажник Машеньке под ноги.

— Мерзость, — медленно проговорил Аггей, — мерзость…

Машенька отбежала за постель и оттуда крикнула испуганно:

— Вы с ума сошли!

— Да, — говорил Аггей, наступая, — с ума сошел! — Он поднял кулак, но, встретив большие, полные слез глаза Машеньки, прижавшейся в теплой шали в углу, неуклюже отвернулся, подумал: «Как у собаки глаза, когда бьют». И, морщась, побрел к двери. Когда же распахнул ее — против замочной скважины на стуле спал, уронив голову, Синицын, с угла раскрытого его рта текла слюна.

Аггей постоял мгновенье, размахнувшись, грузно ударил по лицу Синицына и вышел.

Спускаясь по сырой лестнице, он задыхался от отвращения. На улице была все та же белая ночь, томительная, непонятная, нечистая…

Только перистые облачка стали жестче. Неподалеку дремал извозчик, почти свалившись с козел, да в мелочной лавке открывали ставню…

— Ничего больше нет, — сказал Аггей. Помолчав, поглядел под ноги. — Тоже — любовь!

И, сунув руки в карманы, пошел, сутулясь, к мосту, который держали в зубах четыре чугунных льва. Здесь, в похолодевшей воде, отражались с обоих концов канала тусклая вечерняя и оранжевая утренняя зори. Аггей смотрел на дома, на небо, на отражение зорь. Ноги его стали вялыми. Он сел на гранитную плиту, опустил голову.

— Никогда, никогда теперь ее не увидать…

Примечания

  1. Впервые — под заглавием «Аггей Коровин», с иллюстрациями Б. М Кустодиева в художественно-литературном ежемесячнике «Аполлон», 1910, № 8, май—июнь.
  2. В 1922 году рассказ подвергся стилистической правке и сокращению. В новой редакции, под заглавием «Мечтатель (Аггей Коровин)», вошёл в сборник А. Толстого «Утоли моя печали», изд-во «Огоньки>, Берлин, 1922. Тексты последующих публикаций рассказа почти не имеют разночтений с изданием 1922 года. Печатается по тексту I тома Собрания сочинений Гос. изд-ва «Художественная литература», Л. 1935.